Собеседники: Тансилло и Чикада
*
Тансилло. Таким выявляет себя рассуждение о героической любви, поскольку она стремится к собственному объекту, который есть высшее благо, и поскольку ей присущ героический ум, стремящийся соединиться с собственным объектом, а именно: с первоистиной, или с абсолютной истиной. В первом разделе изложена вся ее сущность и направленность; строение же ее описывается в пяти следующих беседах.
И вот говорится следующее:
[18]
Средь чащи леса юный Актеон
Своих борзых и гончих псов спускает,
И их по следу зверя посылает,
И мчится сам по смутным тропам он.
Но вот ручей: он медлит, поражен, —
Он наготу богини созерцает:
В ней пурпур, мрамор, золото сияет;
Миг, — и охотник в зверя обращен.
И тот олень, что по стезям лесным
Стремил свой шаг, бестрепетный и скорый,
Своею же теперь растерзан сворой…
О разум мой! Смотри, как схож я с ним:
Мои же мысли, на меня бросаясь,
Несут мне смерть, рвя в клочья и вгрызаясь.
Актеон означает интеллект, намеривающийся охотиться за божественной мудростью, за восприятием божественной красоты. Он спускает сторожевых и борзых псов. Одни из них проворнее, другие сильнее. Поэтому действие интеллекта предшествует действию воли; но воля более мужественна и действенна, чем интеллект; ведь человеческому интеллекту более приятны, нежели понятны, божественная доброта и красота; кроме того, любовь движет и толкает интеллект на то, чтобы он ей предшествовал в качестве светильника. В лесах — означает в местах диких и уединенных, посещаемых и исследуемых самым незначительным числом людей, где поэтому нет большого количества следов. Юный — малоопытный и малопрактичный, у которого жизнь коротка, а энтузиазм неустойчив. На сомнительный путь — неуверенности и двойственности разума и страсти, обозначивших себя буквой «игрек» в имени Пифагора, где представляется более занозистым, несглажен-ным и пустынным тот правильный и горячий путь, на который Актеон спускает борзых и сторожевых псов по следу лесных зверей, которые суть умопостигаемые виды идеальных концепций, а эти концепции — тайные, взыскуемые немногими, посещаемые в высшей степени редко, да и не отдающие себя всем тем, кто их ищет. И вот меж вод, то есть в зеркале подобий, в делах, где отражается действенность доброты и блеск божественности, а эти дела обозначены понятием вод высших и низших, находящихся под и над небесным сводом, он созерцает самую красивую грудь и лицо, то есть могущество и действие внешнее, которые можно видеть по одеянию и через созерцание и применение смертной или божественной мысли человека или божества.
Чикада. Думаю, что вы не делаете тут сравнения и не считаете как бы однородными божественное и человеческое познавание, которые по способу понимания в высшей степени различны, хотя по теме — тождественны.
Тансилло. Так оно и есть. Сказано: в ней пурпур, мрамор, золото, ибо то, что в получившей свой облик телесной красоте есть красное, белое и желтое, означает в божестве: пурпур божественной цветущей мощи, золото божественной мудрости, мрамор божественной красоты, до созерцания которых пифагорейцы, халдеи, платоники и другие пытались возвыситься наилучшим способом, каким только могли. Видит обращенный в зверя охотник, понимает, насколько может, что он становится предметом охоты: шел за добычей и сам стал добычей этот охотник в силу действия интеллекта, при помощи которого он повертывает вещи, изучаемые в самих себе.
Чикада. Понимаю, потому что ои формирует умопостижимые виды на свой лад и соразмеряет их со своими способностями, так что они воспринимаются сообразно свойству того, кто их воспринимает.
Тансилло. Это и есть охота при помощи действия воли, в итоге которой охотник обращается в предмет охоты.
Чикада. Понимаю, потому что любовь преобразует и обращает его в предмет любви.
Тансилло. Ты знаешь, что интеллект воспринимает вещи умопостигаемо, то есть сообразно своим собственным свойствам, тогда как воля берет вещи натурально, сообразно их значению в себе. Так Актеон, со своими мыслями, своими собаками, искавшими вне себя благо, мудрость, красоту, лесного зверя тем способом, каким идет гон, когда есть то, за чем гонятся, — Актеон, восхищенный всей этой красотой, сам становится добычей и видит себя обращенным в то, что он искал; и получается, что он для своих псов, для своих мыслей делается желанной целью, потому что, уже имея божественное в себе, он не должен искать его вне себя.
Чикада. Поэтому-то и сказано, что царство божие внутри нас, и божественное в нас находится благодаря силе преобразованного ума и воли.
Тансилло. Правильно! Так же, как Актеон, становящийся добычей своих псов, преследуемый собственными мыслями, бежит, направляясь новым путем, так и Энтузиаст обрел обновление, действуя божественно и более легко, то есть проворнее и бодрее, в чаще лесов, в пустынях, в области вещей непостижимых. Из человека низменного и обыкновенного он становится редким и героическим, обладателем редкого поведения и пониманья, ведущим необычайную жизнь. Тут-то ему и причиняют смерть большие псы, свои и чужие; тут он кончает свою жизнь, по мнению мира, безумного, чувственного, слепого, фантастического, и начинает жить интеллектуально; он живет жизнью богов, питаясь амброзией и опьяняясь нектаром.
Далее, под видом другого уподобления, описывается способ, который он использует для достижения цели, там говорится:
[19]
Пустынный путь ведет меня гуда,
Где разум мой восторгом наполняет.
Останься здесь! Здесь все тебя питает
Возможностью искусства и труда.
Здесь возродись! Из твоего гнезда, —
Наперекор тому, что рок мешает, —
Пускай сюда полет свой направляет
Твоих птенцов бездомная чреда.
Иди ж, — и да познаешь изумленье
Нежданных встреч! И пусть тебя ведет
Тот бог, кого глупец слепым зовет.
Иди, храня священное почтенье,
К той полноте, что миру зодчий дал, —
И не лети ко мне, когда чужим ты стал.
Движение вперед, ранее олицетворенное в виде охотника, натравливающего своих псов, здесь изображено в виде крылатого сердца. Из клетки, где оно пребывало в лености и покое, сердце выпущено на волю, чтобы свить высоко гнездо и выпестовать птенцов, свои мысли, ибо пришло время, когда исчезают препятствия, которые воздвигались извне тысячью причин, а изнутри — естественной глупостью. Так вот, освободи свое сердце, чтобы создать для него самые лучшие условия, поддерживая его в более высоких целях и намерениях, потому что прочнее воскрыляются те силы души, которые еще платониками обозначались в виде двух крыльев. И дай им руководителем то божество, которое слепая чернь считает слепым и безумным, — я имею в виду Амура: он, по милости и по благости неба, обладает силой преобразовать сердце как в иную, взыскуемую природу, так и в то состояние, из которого было изгнано. Оттого-то Энтузиаст и говорит: И не возвращайся ко мне, если ты станешь чужим. Таким образом, я могу сказать, не возмущаясь, словами другого поэта:
Увы, своим покинут сердцем я,
И свет очей моих — уж не со мною!
Далее он описывает смерть души, именуемую кабаллистами смертью от поцелуя, изображенной в «Песне Песней» Соломона, где возлюбленная говорит:
Пусть лобзает меня он лобзанием уст своих…
Ибо слишком грубая любовь своим ранением заставляет страдать меня…
Другими же она именуется сном, — именно о нем говорит псалмопевец:
Стало явно, что я в мои очи сон допустил,
И вежды мои уснули,
И с ними уйду я в мирный покой.
Потому-то душа, которая томится, будучи мертвой в себе и живой в своем объекте, говорит так:
[20]
Безумцы, пестуйте свои сердца!
Мое же ушло далекою тропою,
Где, схваченное грубою рукою,
С восторгом ждет смертельного конца.
Я ежечасно кличу беглеца,
Но вольный сокол, новой горд судьбою,
Не хочет знать, безумец, над собою
Ни власть мою, ни зова бубенца.
Прекрасный хищник, ты мне душу точишь
Пометинами клюва и когтей,
Ожогом взглядов, звяканьем цепей!
Но если впрямь вернуться ты не хочешь,
Пылаешь, страждешь, ширишь взмахи крыл, —
Пошли судьба им обновленье сил!
Здесь душа, страждущая не от подлинного недовольства, но от боли некоего любовного мучения, говорит, как бы направляя свои речи к тем, кто, подобно ей, охвачены страстью, как если бы несчастливица выпустила свое сердце, устремившееся туда, куда оно не может добраться, потянувшееся к тому, с чем не может соединиться, и желающее взять то, чего не может схватить; и все это потому, что тщетно отдаляется от бесконечности и, все больше и больше разгораясь, идет к ней.
Чикада. Откуда следует, Тансилло, что дух, при таком движении вперед, испытывает удовлетворение от своего страдания? Откуда проистекает побуждение, которое вечно толкает его дальше того, чем он уже обладает?
Тансилло. Я сейчас скажу тебе — откуда. Когда интеллект доходит до восприятия некоторой и определенной умопостигаемой формы и воля охвачена страстью, соответственной такому восприятию, то интеллект не останавливается на этом; потому что собственным своим светом он побуждаем к обдумыванию того, что содержит в себе все зародыши умопостигаемого и желаемого; и это длится до тех пор, пока интеллект не придет к познанию значительности источника идей, океана всякой истины и блага. Отсюда следует, что какой бы вид перед интеллектом ни стоял и ни был бы им воспринят, он на основании того, что стояло перед ним и было им воспринято, делает вывод, что над воспринятым стоит еще иное, еще большее и большее, находящееся при этом все время, известным образом, в действии и в движении. Потому что он всегда видит, что все, чем он овладел, есть нечто измеримое и, следовательно, не достаточное само по себе, не благое само в себе, не прекрасное само собою, так как оно не есть вселенная, не есть абсолютная сущность, но лишь сопричастное этой природе, сопричастное этому виду, этой форме, явственной интеллекту и наличествующей в душе. Поэтому всегда от прекрасного понятого, и, следовательно, измеримого, и, следовательно, прекрасного по соучастию интеллект движется вперед к тому, что подлинно прекрасно, что не имеет никаких пределов и ограничений.
Чикада. Этот вывод кажется мне необоснованным.
Тансилло. Отнюдь нет, если принять во внимание, что было бы неестественно и несвойственно бесконечному быть понятым, и оно не может стать конечным, потому что в таком случае оно не было бы бесконечным; но свойственно и естественно, чтобы бесконечное, будучи бесконечным, было бесконечно преследуемо той формой преследования, которая не имеет значения физического движения, но некоего движения метафизического, в котором не восходят от несовершенного к совершенному, но идут, кружась, по ступеням совершенства, для достижения того бесконечного центра, который не получил формы и сам не есть форма.
Чикада. Вы хотите знать, как, идя по окружности, можно достигнуть центра?
Тансилло. Этого я не могу знать.
Чикада. Почему же вы об этом говорите?
Тансилло. Потому что могу об этом говорить и дать вам это созерцать.
Чикада. Если вы не хотите сказать, что тот, кто преследует бесконечность, подобен тому, кто, пробегая по окружности, хочет достигнуть центра, то не знаю, что именно хотите вы сказать!
Тансилло. Я говорю другое.
Чикада. Ну, если вы не хотите пояснить это, то и я не желаю вас слушать. Однако скажите мне, пожалуйста, что имеет в виду стих, где говорится, что сердце попало в грубые, немилосердные руки?
Тансилло. Он имеет в виду уподобление, или метафору, извлеченную из того, что обычно называют суровым, что не позволяет себя использовать частично или полностью и что существует больше в желании, чем в обладании; поэтому нерадостно пребывание в том, чем владеет другой, потому что, страстно желая его, мучаешься и умираешь.
Чикада. Каковы же те мысли, которые зовут назад, чтобы отвлечь от столь благородного предприятия?
Тансилло. Чувственные и другие природные страсти, которые управляют телом.
Чикада. Что могут сделать с ним те, которые никак не могут ни усилить его, ни содействовать ему?
Тансилло. Они могут это сделать не в отношении его самого, но в отношении души, которая, будучи слишком занята каким-либо одним делом или изучением, становится слишком слабой и мало расположенной к другому.
Чикада. Почему сокол назван безумцем?
Тансилло. Потому что он слишком много знает.
Чикада. Обычно называют безумцами тех, кто меньше знает.
Тансилло. Безумцами называют тех, кто не знает обычного или стремится вниз, чтобы иметь меньше понимания, или влечется ввысь, чтобы обресть больше разуменья.
Чикада. Должен признать, что вы говорите верно. Но далее скажите мне: что такое уколы, ожоги и цепи?
Тансилло. Уколы — это то новое, что вызывает, и возбуждает страсть, которая уже ждет; ожоги — это лучи предстоящей красоты, зажигающей того, кто ее ждет; цепи — части и обстоятельства, удерживающие глаза внимания и соединяющие вместе объекты и силы.
Чикада. Что такое взгляды, удары и поведение?
Тансилло. Взгляды — это лучи, при помощи которых объект (на который они наведены) предстает нам; удары суть лучи, при помощи которых он нас вдохновляет и осведомляет; поведение — это обстоятельства, при помощи которых объект нам всегда нравится и приятен. Отсюда и получается, что сердце, сладко изнемогающее, нежно горящее и находящееся в беспрерывном и настойчивом действии, боится, что его рана закроется, что его жар угаснет, а узы ослабнут.
Чикада. Теперь прочтите мне следующий сонет.
Тансилло.
[21]
Дерзанья, глуби, взлеты дум моих!
Зачем спешите вы уйти из лона
Моей души? Зачем из-за заслона,
Как лучники, в глубины чресл родных
Вы целитесь? А на тропах крутых
Ждет хищник вас у своего притона…
Вернитесь! Приведите от лесной
Богини сердце, изгнанное мной!
Храня огонь родного очага,
Не позволяйте взорам
Прельщаться чуждым пламенем, которым
Вас манит злонамеренность врага, —
Спешите, други, сами
Прийти к душе с отрадными вестями!
Здесь он описывает естественную заботливость души о своем потомстве, как следствие той дружбы, которая связала ее с материей. Она посылает свои вооруженные мысли, которые, понукаемые и побуждаемые упреками более низменной природы, посланы предъявить жалобу на сердце. Душа учит их, как надлежит вести себя, потому что, очарованные и увлеченные объектом, они не легко возвращаются и к тому же испытывают соблазн остаться пленниками и товарищами сердца. Итак, поэт говорит, что они должны вооружиться любовью, — той любовью, которая горит семейными огнями, то есть тем, что дружелюбно к потомству, в отношении которого у них есть обязательства и чье потомство, сан и охрана укрывают их. Вслед за тем душа дает им распоряжение, чтобы они перестали смотреть, закрыли глаза и чтобы созерцали лишь ту красоту или то благо, которое находится перед ними, дружественное и материнское. В заключение душа говорит, что если иным способом они не хотят дать вновь увидеть себя, то пусть хотя бы вернутся для того, чтобы принести душе опыт разумения и устойчивость сердцу.
Чикада. Раньше, чем перейдете к другому предмету, я хотел бы услышать от вас, что имеет в виду душа, когда говорит мыслям: Не позволяйте взорам прельщаться?
Тансилло. Скажу. Всякая любовь происходит от созерцания: умопостигаемая любовь — от созерцания умственным путем; чувственная — от созерцания чувственным путем. Но это созерцание имеет двойное значение: оно либо означает зрительную потенцию, то есть зрение, которое есть интеллект, или же ощущение; либо оно означает действие этой потенции, то есть то применение, какое делает глаз, или же интеллект, по отношению к материальному или интеллектуальному объекту. Так что, когда м-ысли согласны подавить созерцание, то имеется в виду не первое значение, а второе, потому что оно — отец последующего чувственного или интеллектуального желания.
Чикада. Это и есть именно то, что я хотел услышать от вас. Однако, если действие зрительной силы является причиной зла или блага, которое происходит от созерцания, то отчего же мы любим и желаем созерцать? И отчего в делах божественных у нас больше любви, чем понимания?
Тансилло. Мы желаем созерцать потому, что известным образом видим блага созерцания, так как нам уже известно, что акт созерцания открывает нам прекрасные вещи; вот мы и желаем этого акта, так как желаем прекрасных вещей.
Чикада. Мы желаем прекрасного и благого, но созерцание не есть ни прекрасное, ни благое, — напротив, оно скорее есть сравнение или свет, при помощи которого мы видим не только прекрасное и благое, но также злое и безобразное. Поэтому мне кажется, что созерцание может быть столь же прекрасным и благим, как зрение и зримое может быть белым или темным; итак, если зрение (являющееся действием) не есть ни прекрасное, ни доброе, то как может возникнуть желание?
Тансилло. Если оно желаемо не через себя, то, конечно, через другое, поскольку восприятие этого другого без него не совершается.
Чикада. А что скажете вы, если этого другого нет в восприятии ни у чувств, ни у интеллекта? Как, спрашиваю я, может возникать желаемое при отсутствии видимого, если о нем нет никакого понятия, если в отношении к нему ни интеллект, ни чувство не проявили никакого действия, если даже сомнительно, является ли оно умопостигаемым или чувственным, телесной или же бестелесной вещью, одно ли оно, или два, или больше, одного или другого рода?
Тансилло. Отвечу, что в чувстве и в интеллекте заложено желание или вообще влечение к чувственному. Поэтому интеллект хочет понять все истинное, поэтому воспринимается даже все то, что умопостигаемо, как прекрасное или благое: потенция чувственная хочет быть осведомленной обо всем чувственном, поэтому и познается затем, насколько чувственное хорошо и прекрасно. Далее: видеть вещи неизвестные и никогда невидимые мы желаем не менее, чем вещи известные и видимые. Это не значит, что желание не происходит из познания и что мы желаем некоторую вещь, которая не познана; но, говорю я, установлено положительно и твердо, что мы не желаем неизвестных вещей. Потому что, если они неизвестны в своем частном бытии, то неизвестны в бытии общем; так же как во всей зрительной потенции находится все видимое, в меру ее пригодности, так в умственной потенции — все умопостигаемое. Однако так как в пригодности уже заключается склонность к действию, то отсюда следует, что и та и другая потенция склонны к действию во всеобщем масштабе, как к вещи, естественно принимаемой за благую. Ведь душа не обращалась к глухим или слепым, когда советовалась со своими мыслями о подавлении созерцания, которое, хотя не есть ближайшая причина желания, все же есть первая и главная причина.
Чикада. Что вы имеете в виду в последнем высказывании?
Тансилло. Я понимаю так, что та фигура не являет себя ни чувственно, ни умопостигаемо, которая движется сама собой; ведь когда некто смотрит на фигуру, предстающую глазам, он еще не приходит к любви; но с того мгновения, как сама душа зарождает в себе этот образ, не столько зримый, сколько мыслимый, не столько в раздельности, сколько в нераздельности, не столько в виде вещи, сколько в виде благого или прекрасного, тогда вдруг рождается любовь. А это и есть то зрение, от которого душа хотела бы отвлечь глаза своих мыслей. Здесь зрение получает обыкновение выдвигать вперед страсть любить больше то, что не видимо; потому что, как я сказал выше, зрение всегда видит (вследствие того общего понятия, которое оно имеет о прекрасном и благом), что, кроме ступеней уже воспринятого вида благого и красивого, существуют еще следующие и следующие ступени в бесконечности.
Чикада. Откуда вытекает, что после того, как мы узнали о виде красивого, родившегося в душе, нам хочется также насыщать внешнее чувство зрения?
Тансилло. Из того, что душа хотела бы всегда любить то, что любит, и всегда видеть то, что видит, поэтому она хочет, чтобы тот вид, который в ней порожден рассмотрением, не умалялся, не ослабевал и не терялся. Таким образом, душа хочет видеть все дальше и дальше, так как то, что могло бы потемнеть во внутренней страсти, часто могло бы быть освещено во внешнем облике, который, как начало бытия, необходимо должен быть началом сохранности. Соответственно то же самое имеет место в акте постижения и созерцания; потому что как зрение относится к видимым вещам, так интеллект к вещам умопостигаемым. Таким образом, думается мне, вы понимаете, для чего и как душа понимает слова: не позволяйте взорам прельщаться.
Чикада. Очень хорошо понимаю. Но продолжайте излагать то, что вытекает из этих мыслен.
Тансилло. Вытекает ссора матери с названными ее сыновьями, которые, имея вопреки ее приказаниям глаза открытыми и устремленными на блеск объекта, остались в обществе сердца. Вот что она говорит:
[22]
И вы, мои жестокие сыны,
Меня на муку бросили из мести, —
Вам любо продолжение войны,
Вы все шипы оставили на месте.
О небо, на уродство и бесчестье
Зачем все связи чувств обречены,
Как не затем, чтоб мной явить примеры
Слез без конца и горестей без меры?
Сыны мои, молю вас, бога ради,—
Оставьте мне крылатый пламень мой,
И пусть хотя б один из вас живой
Из лап судьбы придет к родной ограде!
Но нет, — никто мне сна не возвратит
И жгучих ран моих не остудит!
Вот я, несчастная, потерявшая сердце, покинутая мыслями, лишенная надежды, которая вся была сосредоточена в них. Мне не остается ничего, кроме чувства моей бедности, злосчастья и горести. И почему мне ничею не остается, кроме этого? Почему смерть мне не поможет теперь, когда я лишена жизни? Зачем мне природные потенции, лишенные действий? Как смогу я питаться только умопостигаемыми видами, как интеллектуальным) хлебом, если сущность этого заменителя сложна? Как могу я пребывать в домашней среде этих дружественных и дорогих членов, обросших меня кругом, уравновешивая их симметрией элементарных качеств, если меня покидают все мои мысли и страсти, полные забот о нематериальном и божественном хлебе. Выше, выше, мои быстротечные мысли, мое мятежное сердце; да здравствует чувствование вещей чувствуемых и постижения вещей постигаемых! Помогай телу материей и телесным его существом, а интеллекту его объектами, чтобы оплатить устойчивость этой совокупности, чтоб не разложилась эта машина, где при помощи духа душа соединена с телом. Как мне, бедной, видеть, что скорее внутренним путем, чем внешним принуждением происходит это ужасное раздвоение моих частей и членов? Почему интеллект вмешивается, чтобы диктовать закон чувству и лишать его собственной его пищи? Чувство же, наоборот, почему сопротивляется этому, желая жить по своим собственным, а не по чужим уставам? А так как именно они, а не другие, могут поддерживать и давать ему благоденствие, то и надлежит обращать внимание на удобства и жизнь его самого, а не других. Нет гармонии и согласования там, где есть единственное, где какое-нибудь одно бытие хочет поглотить все бытие; но они имеются там, где есть порядок и равное положение различных вещей, где каждая вещь служит соответственно своей природе.
Итак, пусть питается чувство по закону вещей чувственных: плоть пусть служит закону плоти, дух — закону духа, разум — закону разума, пусть они ни смешиваются, ни препятствуют друг другу. Достаточно, чтобы одно не портило или не вредило закону другого, раз несправедливо, чтобы чувство угрожало закону разума. Ведь позорно, когда одно тиранствует над другим, особенно там, где интеллект оказывается чужим и посторонним, а чувство — как бы у себя дома, в своем отечестве.
Итак, о мои мысли, одни из вас должны остаться для забот о своем доме, другие же могут идти на охоту в иные края. Таков закон природы, таков, следовательно, закон творца и принцип природы. Итак, грешите, но пусть все, соблазняемые прелестью интеллекта, обрекут на опасность смерти другую часть меня. Откуда взялось у вас это унылое и извращенное состояние духа, побуждающее к разрыву с определенными и естественными законами истинной жизни, находящейся у вас в руках, ради жизни неопределенной и существующей лишь в тени, за пределами фантастической мысли? Неужели вам представляется естественным, если жизнь течет не по-животному и не по-человечески, но по-божественному, когда живущие — не боги, но люди и животные.
Закон судьбы и природы состоит в том, что все приспособляются к условиям своего бытия. Так почему же, гоняясь за скудным нектаром богов, вы теряете свое собственное и наличествующее, испытывая, быть мо-жет, огорчение от тщетной надежды на чужое? Не считаете ли вы, что нельзя негодовать на природу, не дающую вам чужого блага, если тем, что дается вам сейчас, вы столь глупо пренебрегаете?
Не даст тому второго блага небо,
Кто первый дар не может удержать.
С этими и тому подобными размышлениями душа, предпринимая защиту слабейшей части человека, старается собрать мысли для заботы о теле. Но эти мысли, хоть и запаздывая, являют ей себя уже не в той форме, в какой вышли, но чтобы заявить ей о своем восстании и принудить ее полностью следовать за ними. Вот отчего страждущая душа печалится так:
[23]
Псов Актеона яростная стая
Когда свою богиню я искал,
Я глас надежды слышал в звуках лая,
Пока ваш бег ручья не достигал.
Как вы теперь впились в меня! Какая
В вас ярь и страсть, чтоб жизнь я потерял?
Позволь, о жизнь, мне к солнцу устремиться,
Пусть не на мне возмездие свершится!
Скажи, судьба, когда мой тяжкий груз
Даст естеству разъять меня на части?
Когда уйду я из-под низкой власти,
И в вышину с восторгом вознесусь,
И сердцу моему под небесами
Найду приют с родимыми птенцами?
Платоники утверждают, что душа, в ее возвышенной части, всегда состоит из интеллекта, в коем разум преобладает над душой, если принять во внимание, что она называется душой, поскольку оживляет тело и поддерживает его. Таким образом, та же самая сущность, которая питает и поддерживает мысли вверху, здесь, вместе с восхваляемым сердцем, подстрекаема низшей частью к тому, чтобы печалиться и называть эти мысли мятежниками.
Чикада. Значит, это не две противоположные сущности, но единый субъект с двумя противоположными границами?
Тансилло. Именно так! Как луч, исходящий от солнца, затем, достигая земли и соединяясь с низшими и темными вещами, освещает, оживляет и зажигает их, а потом соединяется с элементом огня, то есть со звездой, от которой происходит, где берет свое начало и растворяется и где ведет собственное и первородное существование, — так и душа, которая находится на границе природы телесной и бестелесной, имеет с кем подняться к вещам более высоким и склониться к вещам более низким. И, как можно видеть, это происходит не в смысле и не в порядке местного движения, но лишь под воздействием той или иной потенции или способности. Когда, например, чувство поднимается к воображению, воображение к разуму, разум к интеллекту, интеллект к мысли, тогда вся душа обращается к богу и живет в умопостигаемом мире. Оттуда она спускается обратно путем возвращения в мир чувственный через интеллект, разум, воображение, чувство, произрастание.
Чикада. Насколько я правильно понял, — душа, чтобы оказаться на последней ступени божественных вещей, спускается, как это и должно быть, в смертное тело, а от него снова поднимается к божественным ступеням; точно так же существует три ступени способности мышления: есть такие, у которых интеллектуальное превышает животное, — о них говорят, что разум у них небесный; существуют другие, в которых животное превышает интеллектуальное, у этих разум человеческий; существуют и третьи, у которых то и другое находится в равной доле, как у демонов или у героев.
Тансилло. Для понимания того, что вершит мысль, надо стремиться только к тому, что с ней по соседству, близко ей, известно и привычно. Так, свинья не может хотеть быть человеком, ни того, что соответствует человеческим влечениям. Она любит больше покрываться грязью, чем одеялом из тончайшего полотна, и соединяться со свиньей, а не с самой прекрасной женщиной, созданной природой; так происходит потому, что страсть следует за идеей вида. Точно так же, среди людей можно видеть, что у одних больше сходства с таким-то видом грубых животных, у других — с другим видом; одни имеют нечто от четвероногих, другие — от крылатых, а иные, может быть, обладают кой-какими близкими им свойствами (не буду говорить, какими), в результате чего в их среде находятся те, которые подвержены кое-каким видам животности.
Но мышлению (на которое давят материальные слагаемые души) позволено подняться до созерцания иного состояния, какого может достичь душа, так что оно получает подлинную возможность отличить первое от второго и ради будущего презирать настоящее. Это подобно тому, как если бы некое животное обладало способностью отличать свои условия от человеческих и неблагородство своего состояния от благородного состояния человеческого, причем не считало бы для себя невозможным достигнуть того же; тогда оно предпочло бы скорее смерть, которая открыла бы ему путь к выходу, чем жизнь, которая удерживала бы его в настоящем состоянии.
Таким образом, когда душа жалуется, говоря в стихах: «Псы Актеона…», она как бы имеет в виду только низшие силы, против которых восстала мысль, ведя с собой сердце, то есть внутренние страсти, со всем воинством мыслей; отсюда, через познание данного своего состояния и незнание никакого иного состояния, признающего ее существование не в большей степени, чем само оно может быть ею познано, душа жалуется на мысли, которые в дальнейшем, обратясь к ней, приходят скорее для того, чтобы вознести ее ввысь, чем заставить ее дать приют им.
И вот тут, в силу отчужденности, вызываемой страданием от обыденной любви между материей и вещами умопостигаемыми, душа чувствует себя раздираемой и терзаемой до такой степени, что должна, наконец, уступить более смелому и сильному импульсу. Тогда-то силою созерцания душа сама поднимается или видит себя вознесенной над горизонтом природных страстей; оттуда она более чистым взглядом воспринимает разницу между одной и другой жизнью, и вот, побежденная высокими мыслями и как бы мертвая телом устремляется ввысь; и хоть она в действительности продолжает быть живой в теле, она прозябает там, словно мертвая, и, присутствуя в нем в смысле одушевленности, она отсутствует в смысле действенности; не потому что она не проявляет действий, поскольку тело живо, но потому что действия в таком соединении заторможены, вялы и как бы раздроблены.
Чикада. Так некий теолог, сказавший о себе, что он был восхищен до третьего неба и, охваченный его зрелищем, говорит, что желал распада своего тела.
Тансилло. Вот почему в сонете, где автор сперва жаловался на сердце и спорил с мыслями, он затем высказывает желанье подняться с ними ввысь и выражает сожаление по поводу общения и близости с телесной материей. Он говорит: Оставь меня, телесная жизнь, позволь мне устремиться к моему солнцу, к моему более родному приюту, оставь меня, чтобы мне позже не лить слез из глаз моих, оттого ли, что плохо могу помочь им, или оттого, что остаюсь разлученным со своим благом; оставь меня, ибо нехорошо и невозможно, чтобы оба эти ручья текли без своего источника, то есть без сердца; не нужно, говорю я, мне источать здесь внизу два потока слез, если сердце мое, являющееся источником таких рек, поднялось ввысь со своими нимфами, то есть с моими мыслями. Так мало-помалу от этой нелюбви и сожаления автор переходит к ненависти к низшим вещам; это он как бы показывает, говоря: Когда мой тяжкий груз даст естеству разъять меня на части.
Чикада. Я понимаю очень хорошо это, равно как и то, что этим вы хотите подвести к цели главной мысли, а именно, к тому, что существуют ступени любви, привязанностей и страстей соответственно ступеням большего или меньшего света познания и понимания.
Тансилло. Ты понял правильно. Отсюда ты должен усвоить учение, заимствованное у пифагорейцев и платоников, которое обычно учит, что душа совершает два движения — подъем и спуск — в заботе о себе и о материи, потому что эти движения совершаются как по собственному желанию блага, так и благодаря толчку провидения судьбы.
Чикада. Скажите мне, пожалуйста, кратко, что вы понимаете под душой мира, и еще — может ли она подниматься и опускаться?
Тансилло. Если ты спрашиваешь о мире в вульгарном смысле, то есть поскольку он означает вселенную, то я скажу, что, будучи бесконечным и неизмеримым или безмерным, он должен быть неподвижным, неодушевленным и бесформенным, хотя в нем помещается бесконечное число подвижных миров и хотя он имеет бесконечное пространство, где находится много великих животных, называемых звездами. Если же ты спрашиваешь в смысле понимания, близкого истинным философам, то есть поскольку это относится к каждому шару, каждой звезде, — как эта наша земля, тело солнца, луны и прочих, — то я скажу, что душа таковых миров не поднимается, не опускается, но вращается по кругу. Таким образом, будучи составленной из сил высших и низших, она с высшими вращается вокруг божества, с низшими — вокруг массы, которая ею оживляется и поддерживается между тропиками зарождений и разрушений вещей, живущих в тех мирах, вечно обслуживая собственную жизнь; потому что действие божественного провидения всегда сохраняет ее в обычном и в том же бытии в той же мере и порядке, с божественной теплотой и светом.
Чикада. Мне достаточно того, что я услышал по этому вопросу.
Тансилло. Значит, таким же образом, как происходит то, что эти отдельные души, по-различному, соответственно разным ступеням подъема и спуска, выявляют себя в смысле привычек и склонностей, точно так же выказывают они различные способы и разряды страстей, любви и чувств, — и не только по лестнице природы, следуя порядкам различных жизней, которые принимает душа в разных телах, как это прямо выражают пифагорейцы, саддукеи и прочие и прикрыто выражают Платон и другие, глубже вникающие в это, — но и по лестнице человеческих страстей, которая столь же богата ступенями, как и лестница природы, принимая во внимание, что человек во всех своих способностях обнаруживает все виды своего существа.
Чикада. Таким образом, по склонностям можно познать души, когда они идут высоко или низко или возвращаются сверху или снизу, когда становятся животными или же божествами, следуя специфическому бытию, как это понимают платоники, или следуя только подобию страстей, как это считается вообще: ведь душа человеческая не должна быть душой зверя, как хорошо сказал Плотин и другие платоники, в согласии с мнением своего главы.
Тансилло. Хор ошо. Однако вернемся к нашей теме; эта описанная выше душа поднимается от страсти животной к страсти героической, о чем сказано:
Когда уйду я из-под низкой власти,
И в вышину с восторгом вознесусь,
И сердцу моему под небесами
Найду приют с родимыми птенцами?
Эта же самая мысль продолжена в следующих словах:
[24]
Когда, судьба, я вознесусь туда,
Где мне блаженство дверь свою откроет,
Где красота свои чертоги строит,
Где от скорбей избавлюсь навсегда?
Как дряблым членам избежать стыда?
Кто в изможденном теле жизнь утроит?
В боренье с плотью дух всегда сильней,
Когда слепцом не следует за ней!
И если цели у него высоки,
И к ним ведет его надежный шаг,
И ищет он единое из благ,
Которому дано целить пороки,—
Тогда свое он счастье заслужил
Затем, что ведал, для чего он жил.
Когда, о судьба, о божественное неизменное провидение, когда же вознесусь я на гору, то есть дойду до такой высоты мысли, которая, перенеся меня туда, позволила бы мне прикоснуться к высоким входам и тайникам, сделав для меня очевидными и как бы охваченными и сосчитанными т£м ценности, то есть редкие красоты? Когда от скорбей меня избавит навсегда и по-настоящему успокоит мое горе (оторвав меня от крепчайших уз забот, в которых нахожусь) тот, кто скрепляет и объединяет мои дряблые члены? Здесь я имею в виду любовь, которая соединяет эти телесные части, ранее разъединенные, подобно тому, как одна полярность, отделенная от другой, и которая также эти интеллектуальные потенции, вяло проявляющие себя в действиях, не оставляет в самом деле мертвыми, заставляя их, пока они дышат, дышать в выси.
Когда, говорю я, утешусь вполне, давая им свободный и быстрый полет, благодаря которому все мое существо сможет гнездиться там, где, напрягая силу мою, я сумею исправить все мои пороки, там, где, подойдя к цели, дух мой сильнее, когда не следует за плотью, — потому что там нет ни препятствия, которое угрожало бы ему, ни сопротивления, которое побеждало бы его, ни заблуждения, которое атаковало бы его.
Ах, если он держит путь, и приходит туда, куда, напрягая силы, стремился, и, совершая восхождение, достигает той вершины, куда восходил, и хочет, чтобы стоял водруженным, значительным и возвышенным его объект, и если добивается того, что обретает благо, которое может быть обретено только одним, то есть только им самим (имея в виду, что всякий другой обладает им лишь в меру своей способности и только он один во всей полноте), тогда придет ко мне счастливое бытие в том смысле, в каком говорит тот, кто все предсказывает, то есть когда заговорит та высота, в которой всякое высказывание и всякое действие есть одно и то же, в том смысле, в каком говорит или действует тот, кто все предсказывает, то есть тот, кто для всех сещей есть начало и действующая сила, тот, для кого сказать и предуказать поистине значит сделать и начать.
Таким-то образом, по лестнице высших и низших вещей совершает свой ход чувство любви, так же как ум или чувство движутся от этих умопостигаемых и познаваемых объектов к тем или от тех к этим.
Чикада. Именно так, по утверждению большей части мыслителей, природа испытывает удовлетворение от того чередования в кружении, в котором проявляет себя вращение ее колеса.