Собеседники: Тансилло и Чикада

*

Тансилло. Теперь Энтузиаст начинает выказывать свои чувства и раскрывать раны, обозначенные на теле и в субстанции, то есть в существе души. Он говорит:

[9]

Несу любви высоко знамя я!
Надежды — лед, но кипяток — желанья;
Я нем, но голосит гортань моя;
Меня знобят и стужи и пыланья;
На сердце — искры; на душе — рыданья;
Я жив, но мертв, смеясь, но слезы лья;
Везде — вода, но пламя пышет рьяно;
Пред взором — море; в сердце — горн Вулкана;
Мне люб другой, но только не я сам;
Раскину ль крылья, — все к земле теснится;
Взнесу ль все вверх, — и должен вниз стремиться.
Все убегает, — раз гонюсь я по следам;
Кого ни позову, — не отвечает;
К кому стремлюсь, — бесследно исчезает.

В связи с этим хочу продолжить то, что недавно говорил тебе и что не нуждается в утомительных доказательствах, ибо оно очевидно, а именно: не существует ничего чистого и без примеси (потому-то некоторые и говорят, что ни одно сложное вещество не есть истинная сущность, подобно тому как составное золото не есть настоящее золото, а смешанное вино не есть чистое и подлинное); далее: все вещи состоят из противоположностей; откуда следует, что результаты наших страстей, вследствие сложности вещей, никогда не имеют в себе некоей приятности без некоторой горечи; напротив, скажу и даже подчеркну еще раз, что если бы в вещах не было горького, то не было бы и приятного. Вот почему утомление ведет к тому, что моы находим удовольствие в отдыхе; а разлука является причиной того, что мы находим наслаждение во встрече; и вообще при исследовании всегда оказывается, что одна противоположность является причиной того, что другая противоположность очень желательна и нравится.

Чикада. Значит, не существует радости без противоположного ей?

Тансилло. Конечно, нет, как без противоположного нет и печали; об этом и свидетельствует пифагорейский поэт, когда говорит:

Так вот ждут и боятся, ликуют и страждут, и неба
Взыскуют, сокрытые тьмой и слепою темницей.

Таково, значит, то, что является причиной сложности вещей. Отсюда и получается, что никто не удовлетворяется своим положением, разве что какой-нибудь безумец или глупец, и это бывает тем больше, чем в более мрачной стадии своего безумия он находится: тогда он почти или даже совсем не сознает своей беды, радуется настоящему положению, не боясь будущего, удовлетворен тем, что он есть и отчего он таков, лишен угрызений или забот, связанных с тем, что есть или что может быть, и в итоге не сознает противоречивости, которая обычно изображается в виде древа познания добра и зла.

Чикада. Отсюда следует, что невежество есть мать счастья и чувственного блаженства, а это последнее есть райский сад для животных, как это ясно видно из диалога «Тайна коня Пегаса», равно как из того, что говорит премудрый Соломон: «Кто увеличивает знания, тот увеличивает печаль».

Тансилло. А из этого вытекает, что героическая любовь есть мука, ибо она не пользуется настоящим, как животная любовь, но она испытывает влечение, зависть, подозрение и страх в отношении того, что будет, и того, чего нет, и того, что им противоположно. Поэтому, когда как-то вечером, после пирушки, один из наших соседей сказал: «Никогда я не был так весел, как сейчас», — то Джованни Бруно, отец Ноланца, ответил: «Никогда ты не был более глуп, чем сейчас».

Чикада. Значит, вы думаете, что тот, кто печален, — мудр, а тот, кто еще более печален, — тот еще мудрее?

Тансилло. Нет, напротив, я думаю, что в них сказывается иной вид безумия, и притом'—худший.

Чикада. Кто же тогда мудр, если безумен и тот, кто доволен, и тот, кто печален?

Тансилло. Тот, кто ни доволен, ни печален.

Чикада. Кто же? Тот, кто спит? Тот, кто лишен чувства? Кто мертв?

Тансилло. Нет, мудр тот, кто жив, наблюдает и разумеет; тот, кто, рассматривая зло и добро, оценивает то и другое, как вещи изменчивые и пребывающие в движении, изменениях и превратностях (в том смысле, что один конец противоположности есть начало другого конца, и край одного есть начало другого), кто не теряется, не преисполняется гордыни, остается сдержанным в склонностях и умеренным в чувственности. Таким образом, для него наслаждение не есть наслаждение, поскольку в настоящем он видит его конец. Равным образом, мучение для него не есть мучение, так как силою умозрения он видит его окончание уже в настоящем. Так мудрый видит все вещи в изменении, как вещи, которых уже нет, и утверждает, что они всего лишь суета и ничто, поскольку время и вечность имеют измерителем и точку и линию.

Чикада. Таким образом, мы никогда не можем считать себя удовлетворенными или неудовлетворенными, если не отдаем себе отчета в своей мании, которую могли бы со всей четкостью признать; значит, всякий, кто в этом не разбирается, и, следовательно, всякий, кто не участвует в этом, не будет мудрецом; в итоге выходит, что все люди — безумцы.

Тансилло. Не намереваюсь делать такой вывод, поэтому назову самым мудрым того, кто мог бы иногда действительно сказать противоположное вышесказанному: Никогда не был я менее веселым, чем теперь; или же: Никогда не был я менее печальным, чем сейчас.

Чикада. Как? Ты не видишь двух противоположных качеств там, где имеются две противоположных страсти? Почему, спрошу я, ты считаешь их обеих добродетелями, вместо того чтобы называть одну — пороком, а другую— добродетелью: минимальную веселость и минимальную печаль?

Тансилло. Потому что обе противоположности в их крайнем виде (то есть поскольку они дают сверхбольшое) — суть пороки, ибо они переходят границу; и те же самые противоположности (поскольку они дают меньшее) становятся добродетелями, ибо сдерживают себя и заключены в пределы.

Чикада. Разве менее удовлетворенное состояние и менее печальное не являются: одно — добродетелью, а другое — недостатком? Разве оба суть добродетели?

Тансилло. Скажу даже, что они — одна и та же добродетель, потому что порок — там, где противоречие; противоречие же больше всего там, где крайность; большая противоположность ближе к крайности; минимальная противоположность или отсутствие ее — в средине, где противоречия сходятся к одному и безразличны; так между самым холодным и самым горячим есть более горячее и более холодное, а в срединной точке есть то, что можно назвать без противоречия теплым или же холодным, или ни теплым, ни холодным. Таким образом, тот, кто минимально доволен и минимально весел, находится в степени безразличия, в доме умеренности, то есть там, где заключена добродетель и условие сильной души, которая не сгибается ни перед южной бурей, ни перед северным штормом.

Итак, если вернуться к нашей проблеме, то героический энтузиазм, выясняемый в этой части, отличается от других более низких страстей не как добродетель от порока, но как недостаток, находящийся в подчинении более божественному или божественным образом отличается от недостатка, находящегося в подчинении более животному или по-скотски; таким образом, различие существует соответственно подчинениям и различным его модусам, а не соответственно форме бытия недостатка.

Чикада. Из того, что вы сказали, я легко могу умозаключить, каковы условия этого героического энтузиаста, который говорит, что имеет застывшие надежды и кипящие желания; они состоят не в умеренности ничтожества, а в чрезмерности противоположностей; в душе образуется раздвоенность, если она дрожит в холодных надеждах, кипит в пылких желаниях; если он пронзительно кричит от горячего желания и молчит от страха; если мечет искры из сердца в заботе о другом и от сострадания к себе льет слезы из глаз; если умирает от насмешки другого и живет в собственных жалобах; если (как тот, кто больше не принадлежит себе) любит других и ненавидит себя. Поэтому-то материя, как говорят физики, поскольку любит отсутствующую форму, постольку ненавидит настоящую. Таким образом, восьмистишие сонета содержит умозаключение о борьбе, которую ведет душа с собой; а затем в следующих стихах пишущий говорит, что, если о*н украшает себя крыльями, то остальное для него превращается в тусклые камни, и показывает свои страсти в той борьбе, которую он ведет с внешними противоположностями.

Вспоминаю прочитанную у Ямвлиха, там, где говорится об египетских мистериях, следующую сентенцию: Нечестивец имеет раздвоенную душу, поэтому не может быть в согласии ни с самим собой, ни с другими.

Тансилло. Послушай теперь еще один сонет, соответствующий сказанному:

[10]

Какой удел дала природа мне!
Живу во смерти смертию живою,
Казним любовью казнию такою,
Что разом я и жив и мертв вполне.
Едва лишусь надежды, — ад во мне;
А есть надежда, — рай мечтами строю;
Но к полюсам запретны мне пути, —
Ни в ад, ни в рай мне не дано войти.
В груди не иссякает стон;
Я вижу с перекрестка две дороги,
Их колеей идти не могут ноги;
Сам за собой я мчусь, как Иксион,
Затем, что там, где безысходны споры,
Их не решат ни удила, ни шпоры.

Он показывает, до какой степени мучает эта разноголосица и эта внутренняя растерянность, когда страсть, оставляя середину умеренности, тянет к одной и к другой крайностям и настолько же уносит себя ввысь или вправо, насколько — вниз и влево.

Чикада. А как с тем, кто собственно не находится ни в одной, ни в другой крайности, равно как и не находится в состоянии или в пределах добродетели?

Тансилло. Он пребывает в добродетели тогда, когда держится посредине, отклоняя как одну, так и другую противоположность; поскольку же он склоняется к крайностям и влечется от одной к другой, постольку в соответственной мере ему не хватает добродетели. Это является двойным пороком, состоящим в том, что он отступает от своей природы, совершенство которсГ: заключено в единстве; там, где сходятся противоположности, имеется сложность и добродетель. Вот что выражают слова: Живущий мертвец, или умирающий живой. Оттого-то и сказано, что мертвый живет во смерти смертию живою. Он — не мертвый, ибо живет в цели; он — не живой, ибо мертв в самом себе; он — лишен смерти, ибо рождает в пей мысли; он — лишен жизни, ибо она не растет или не чувствует себя. Далее: он чрезвычайно мал сравнительно с умопостигаемой высью и познанной слабостью своего ума; он наиболее высок в силу стремления к героическому желанию, которое далеко выходит за пределы; он — самый высокий в силу умственного желания, которое не имеет ни свойств, ни стремления приобретать мало-помалу; он — самый низкий из-за насилия над ним чувственной крайности, которая Тянет его в ад. И вот, находясь в состоянии такого сильного подъема и спуска, он чувствует в душе самое глубокое раздвоение, какое только можно чувствовать, он остается смущенным восстанием чувства, стремящего его туда, где разум обуздывает его, и, наоборот, именно это-то и выражено в следующем высказывании, в котором разум, под именем Филенио, задает вопросы, на какие под именем пастуха, отвечает Энтузиаст, который трудится в заботе о стаде или толпе своих мыслей, который пасет их с почтительностью и услужливостью к своей нимфе, то есть с привязанностью к цели, повинуясь которой он стал пленником.

[11]

Филенио. Пастух!

Пастух. Кто кличет?

Филенио. Что с тобой?

Пастух. Страдаю!

Филенио. Чем?

Пастух. Жизнь и смерть меня равно томят.

Филенио. Кто виноват?

Пастух. Любовь!..

Ф иленио. Убийца!

Пастух. Знаю.

Филенио. А где она?

Пастух. Здесь, в сердце, сеет яд…

Филенио. Злосчастный!

Пастух. Ах!

Филенио. Ты гибнешь?

Пастух. Умираю…

Филенио. От взоров?

Пастух. Да! В них двери в рай иль в ад.

Филенио. Чего ж ты ждешь?

Пастух. Пощады…

Филенио. От кого же?

Пастух. Все от нее, кто сердце мукой гложет!

Филенио. Дождешься ли?

Пастух. Как знать!

Филенио. Твой ум мутится…

Пастух. Пусть так! Душе такой конец лишь мил.

Филенио. А что ж любовь?

Пастух. Молчит…

Филенио. А ты б молил!

Пастух. Молю, — и честь упрека не боится…

Филенио. Не лучше ль…

Пастух. Что?

Филенио. Бежать, забыть о ней?..

Пастух. Ее презренье мук моих страшней!

Здесь говорит страдающий; он жалуется на любовь не потому, что любит (ведь всякому истинно любящему нравится любить), но потому, что любит несчастливо, в то самое время, как летят стрелы, являющиеся лучами его светоча, которые, в той мере в какой они дерзки и упорны или же снисходительны и изящны, становятся сами вратами рая или же ада. При этом его поддерживает надежда на будущую и недостоверную милость, а подвергается он действию настоящего и определенного мученья. И как бы ясно он ни видел своего безумства, это, однако, не побуждает его исправиться или хотя бы разочароваться в нем, потому что он настолько в нем нуждается, что оно скорее нравится ему, как это и выражено в следующих строчках:

На гнет любви я сетовать не стану,
Я без нее отрады не хочу.

Затем он показывает другой вид неистовства, происходящий от некоего светоча разума, возбуждающий боязнь и уничтожающий вышесказанное, дабы он не перешел к действию, которое могло бы ожесточить или вызвать негодованье у любимой. Поэтому он говорит, что существует надежда на будущее, хотя ему ничего не обещано и ни в чем не отказано, в силу чего он молчит и ничего не требует из боязни оскорбить почитаемое. Он не отваживается объясниться или заявить о себе, потому что был бы или отвергнут, или же обнадежен. Ведь, по его мнению, дурное скорее перевешивает в одном случае, чем хорошее в другом. Таким образом, он показывает, что готов скорее навсегда нести собственное мучение, чем открыть дверь возможностям волнений и печали у любимой.

Чикада. Этим он показывает, что его любовь по-истине героическая, ибо он считает своей главною целью изящество духа и склонность страсти, а не красоту тела, в которую не включена та любовь, которая носит в себе божественное.

Тансилло. Ты хорошо знаешь, что есть три вида платоновского вдохновения: один из них стремится к созерцательной или спекулятивной жизни, другой — к активной нравственности, третий — к праздной и чувственной

Таким образом, есть три вида любви, из которых один от рассмотрения фи°ической формы возвышается до созерцания духовной и божественной; другой — только продолжает наслаждаться видением и общением; третий — от созерцания идет к страстному желанию касаться.

Из этих трех видов слагаются другие, соответственно чему первый или сопровождается вторым, или сопровождается третьим, или же все три вида соединяются вместе; из них каждый и все прочие множатся опять-таки в другие и, соответственно страстям Неистового, влекутся сильнее либо к цели духовной, либо к цели телесной, или же одинаково — к той и к другой.

Отсюда и получается, что из находящихся в этой власти сетей любви одни стремятся к той цели вкуса, которая берется собирать яблоки с древа телесной красоты, без получения (или по меньшей мере без надежды на получение) которых они считают пустой и достойной осмеяния всякое любовное усилие. Этим путем следуют все наделенные варварским умом, которые не могут и не стараются облагородить себя, любя достойно, стремясь к блестящему и — самое высокое — приспособляя свои усилия и деяния к божественному, при котором только героическая любовь могла бы богаче и лучше развернуть свои крылья.

Другие стремятся вперед ради плода наслаждения, понимаемого как красота и изящество духа, который отражается в сиянии и блеске грации тела; причем некоторые из них, хотя и любят тело, и не мало мечтают о соединении с ним, и жалуются на удаленность от него, и печалятся от разрыва с ним — все же боятся, чтобы в случае осуществления желания они не лишились бы той приветливости к себе, того общения с собой, того дружелюбия и согласия, которые для них являются самым главным; при такой попытке можно иметь не больше уверенности в благоприятном успехе, чем боязни потерять ту красоту, которая, как нечто славное и достойное, переливается перед очами их мысли.

Чикада. Многие добродетели и совершенства, которые возникают отсюда в человеческом уме, считают, о Тансилло, достойным делом искать, принимать, питать и хранить подобную любовь. Но следует вместе с тем очень заботиться о том, чтобы не пасть духом, не связать себя целью недостойной и низкой, дабы не пришлось стать участником низкого и недостойного деяния; об этом и сказано в сонете феррарского поэта:

Кто ногою попал в ловушку любви,
Тот стремись вырвать ногу, не запутавшись крыльями.

Тансилло. Сказать по правде, объект, который, кроме телесной красоты, не имеет другого блеска, достоин быть любимым только, так сказать, в целях продолжения рода, и мучиться же ради этого мне кажется делом свинским или жеребячьим. Я со своей стороны никогда не был очарован подобным делом больше, чем мог бы теперь быть очарованным какой-либо статуей или картиной, к которой я безразличен. Большим срамом для души было бы, если бы о своем грязном, низком, глупом и неблагородном уме (какой бы блестящей формой он ни прикрывался) она сказала: Боюсь его презренья больше, чем своего мученья.

Конец второго диалога