Помнится, как-то весною -- это было в последний год моего пребывания в гимназии -- в нашей жизни произошли некоторые перемены.
Возвратившись как-то из гимназии, я поражён был одной патетической сценой. Дядя стоял посреди столовой, растопырив руки и растерянно глядя в пол, а на стуле около печки сидела Дуняша и горько плакала. Лицо её, раскрасневшееся от волнения и слёз, было полузакрыто руками, а грудь, пышная и высокая, вздрагивала.
Я в недоумении остановился у порога и не знал, что мне делать с собою -- пройти ли к себе или остаться и принять участие в семейном горе. Но дядя сам разрешил моё недоумение.
-- Бедняжка, плачет! -- проговорил он печальным голосом, кивая в сторону горничной. -- Мать у неё в деревне умерла.
Меня тронула участь Дуняши, и я ближе подошёл к ней, рыдающей и жалкой, и что-то сказал в утешение. Тронутая моим участием и дав волю слезам, она зарыдала ещё громче.
-- В деревню ей придётся ехать, -- говорил между тем дядя. -- По весенним-то дорогам как она поедет, я и не знаю... Уговаривал её остаться, потому, всё равно, уж не поможет же она матери: суждено умереть, ну и умерла...
Дядя говорил убедительным тоном, обращая своё взволнованное лицо то на меня, то в сторону плачущей.
И в продолжение всего дня и вечером дядя старался уговорить Дуняшу не ездить в деревню, пугая девушку весенней распутицей. Но, несмотря на это, на другой день, рано утром, Дуняша уехала.
В это печальное утро самовар подала в столовую Василиса, грузно ступая по полу каблуками своих громадных башмаков, и мне припомнились тихие шаги уехавшей Дуняши. За нею следом явилась и Марфа Ильинична, принеся булку, масло и сыр. Старуха вздыхала, искренно сожалея о случившемся, и долго бормотала:
-- Как-то она доедет по этакой дороге?.. Одежонка-то городская, а метели-то в лесу лютые, деревенские...
Невесёлым явился к утреннему чаю и дядя, и мне показалось даже, что глаза его были заплаканы, а на лице запечатлелись следы бессонной ночи. Марфа Ильинична, приготовившаяся разливать чай, украдкой глянула на него и опустила глаза. Дядя молчал, склонившись над столом, и с задумчивостью в глазах размешивал ложечкою в стакане сахар. Я также молчал, бегло пробегая урок, и все мы чувствовали какую-то неловкость. Немного спустя, дядя позвонил и приказал появившейся Василисе позвать Прокофия Андреевича, который не замедлил явиться.
Старик вошёл с опущенной головой, как всегда, поздоровался с дядей, молча поклонился мне и остался у двери в выжидательном положении.
-- Садись, Прокофий Андреич, чай пей, -- обратился к нему дядя.
Он придвинул к столу стул и уселся.
Перемена в отношении приживальщика со стороны дяди нисколько не удивила меня. В случаях семейного торжества и семейной печали дядя всегда призывал Прокофия Андреича, разрешая ему вместе с нами пить чай и обедать. Как только приживальщик почувствует перемену в отношениях, -- делается развязным и пускается в разговоры, не дожидаясь вступления со стороны барина. Так произошло и в это утро. Вооружившись стаканом чая, он начал:
-- Теперь, Марфа Ильинична, и вам потруднее будет, без Дуняши-то...
Та посмотрела на барина косыми глазами и промолчала.
-- Трудно будет ей доехать до деревни: речка вскрылась, овраги полны воды, -- немного помолчав, продолжал он.
Все молчали. Чем-то поощряя себя к разговору, после небольшой паузы, Прокофий Андреич снова продолжал:
-- Ну, да, ведь, никто не гнал -- сама надумала!..
-- Ну, будет тебе!.. -- резко оборвал оратора дядя, и Прокофий Андреич осёкся: голова его ушла в плечи, и он виновато посмотрел на дядю.
С отъездом Дуняши у нас в доме многое переменилось. Дядя целыми днями хмурился, замкнувшись в себя со своими невесёлыми думами. За столом во время обеда или чая он больше молчал, а потом спешно уходил в кабинет, или углубляясь в раскладывание своих марок, или подолгу беседуя о чём-то с Прокофием Андреичем. И я мог теперь распоряжаться своей особой по собственному усмотрению, свободно располагаясь в столовой, в гостиной или в зале.
У дяди образовались даже новые привычки. Например, по вечерам, он уже не сидел в столовой за чаем, а уходил со стаканом в зал. Здесь подолгу слышались его мерные шаги из угла в угол. Прогуливаясь по залу или возвращаясь в столовую за чаем, он громко вздыхал, не скрывая от меня этого символа душевной муки, и снова уходил, и опять слышались его ровные шаги.
Он скучал. Это было видно не только по его грустному и задумчивому лицу, с ввалившимися глазами, но и по характеру всей его жизни после отъезда Дуняши.
Теперь комнаты нашего дома освещались иначе. В зале зажигалась большая висячая лампа с розовым абажуром, в гостиной светились стенные лампы, и даже длинный коридор, разделявший дом на две неравные половины, теперь освещался. Дядя как будто боялся остаться в потёмках... Да и вообще в доме у нас стало скучно, словно мы схоронили кого-то из близких.
Так продолжалось недели три. Из деревни, куда уехала Дуняша, были получены сведения, окончательно омрачившие дядю. Дуняша наказала с кем-то из своих однодеревенцев, приехавших на базар, что после смерти матери ей придётся остаться в деревне, потому что отец её также болен, и на её попечении остались малолетние братья и сёстры. Несколько дней спустя, косматый черноволосый и гнусавый мужик, дядя Дуняши, увёз её вещи: небольшой красный сундук, кованый железом, постель и узел тряпья.
Вечером того же дня и весь следующий день дядя не выходил из кабинета. Перетрусив за его здоровье, я зашёл к нему с предложением послать за доктором. Когда я вошёл в комнату больного, он сидел в кресле у стола. Голова его была опущена на грудь, лицо было бледное и осунувшееся, а глаза смотрели устало и печально.
-- Нет, нет, голубчик! Не беспокойся... Голова что-то разболелась, должно быть, простудился... Утром постоял у открытой форточки и продуло... -- запротестовал дядя, дав мне понять, что головная боль скорее затихнет, если я его оставлю в одиночестве.
И я исполнил невзыскательное желание больного.
За вечерним чаем дядя также не появился. Василиса снесла ему в кабинет чай, масло с сыром и коньяк. Я слышал, как она уговаривала больного выпить "малинки", но тот отклонил это предложение.
Я сидел одиноко за чаем и, признаться, не рад был тишине нашего дома в этот вечер. Комнаты по-прежнему были ярко освещены, но теперь, пустынные и беззвучные, они казались ещё больше и неуютнее. И я сожалел, что на нашу мирную жизнь налетел этот беспокойный шквал неприятностей.