I

Это было в конце августа, когда долгие знойные дни сменились короткими и прохладными, в саду на деревьях пожелтела листва, трава поблёкла, и целые дни в воздухе носилась тонкая серебристая паутина.

Нас всех радовали ведренные дни, и мы тайно друг от друга грустили, прощаясь с летом и поджидая холодную осень с ненастными днями.

Из Москвы вернулся дядя Володя, и с момента его приезда всем нам стало как-то не по себе. Приехал он поздно ночью, когда все в дворовом трёхоконном флигельке спали, а у нас в доме огонь светился только в комнате бабушки, которая плохо спала по ночам и долго молилась Богу.

Дядя вернулся больным и совершенно неузнаваемым. Когда на другой день я увидел исхудавшее и побледневшее лицо дяди с ввалившимися глазами, мне невыносимо было жаль этого, всем нам близкого человека, и я старался приласкаться к нему, но он холодно поздоровался со мною и ушёл со двора.

Когда мы сидели в столовой за завтраком, вошла тётя Соня и, не говоря ни слова, зарыдала.

-- Сонечка! Что с тобой? Соня! -- всплеснув руками, проговорила бабушка и бросилась к ней.

-- Софья Аркадьевна! Софья Аркадьевна! Что с вами? Отчего вы плачете? -- спросила и мама, беря тётю за руку.

Она рыдала и не сразу ответила:

-- Всё напрасно!.. Всё напрасно... Ничего не вышло, и Володя вернулся из Москвы больным и расстроенным...

-- Как? Что ты? Не может быть!..

-- Да... Он напрасно растратил свои сбережения, потерял время и здоровье... Никто в Москве не признал его изобретений, и он привёз с собою все свои модели...

Мы все старались успокоить тётю, но она продолжала рыдать и всё время причитала:

-- Теперь всё погибло... всё погибло, и Володя захворал... захворал.

Потом она немного успокоилась, выпила чашку кофе и ушла.

-- Бедный, бедный Володечка!.. Милый мой! -- проговорила бабушка и залилась слезами. -- Из всех моих детей он был самым скромным и тихим, от этого ему ничего и не удаётся в жизни... Я помню, ещё мой отец говорил про него: "Он будет неудачником: такие как он, хрупкие и нежные люди гибнут под ударами судьбы как цветы от дыхания осенних ветров"...

-- Полноте, мама, Владимир Иванович вовсе уже не такой неудачник, каким вы его представляете: место он занимает хорошее, в управе его любят.

-- Нет, нет!.. Что бы люди ни говорили, я знаю сама, я сердцем чувствую!.. Володя как былинка в поле нуждается в попечении и уходе, -- возразила на доводы мамы бабушка.

Днём я заходил во флигель, где жил дядя Володя. В маленьком зальце с кисейными гардинами у стола стояла тётя Соня и что-то кроила из серого полотна. Около неё на полу ползал годовалый Валя с соской во рту, а в углу у печки Соня и Витя рассматривали большого деревянного коня с белой гривой.

Дети принялись показывать мне свои игрушки, привезённые дядей из Москвы, радовались, смеялись и прыгали, но меня почему-то не радовал их смех, и я с внутренней болью смотрел на расстроенное побледневшее лицо тёти Сони.

После пяти часов дня, когда дядя, обыкновенно, возвращался со службы, бабушка ушла во флигель и вернулась домой только поздно вечером.

Она поспешно прошла в комнату мамы и, притворяя за собою дверь, тихо проговорила:

-- Разрешил... опять разрешил!.. Господи! Господи!

Я знал, что значит это "разрешил": после каждой крупной неудачи дядя начинал пил водку и пил, обыкновенно, неделю, а иногда и две.

II

Мой дядя служил в земской управе и получал 75 руб. в месяц. В управе его любили за хорошую работу и снисходительно смотрели на его болезнь, когда он совсем не ходил на службу и всё время сидел дома.

Вначале, насколько мне помнится, дядя пил редко, и запойные периоды повторялись раза два в год, но с течением времени, по мере увеличения его семьи и нужды, эти периоды болезни стали повторяться всё чаще и чаще.

Многие называли дядю странным человеком, но мы, близкие его, не находили в нём ничего странного. На службе его любили, с женою он жил хорошо, детей своих любил.

Но люди не могли простить дяде того, что он отличался от всех своих знакомых. Многие знакомые дяди ходили по трактирам, устраивали пикники, играли в винт, а дядя Володя ни в каких пикниках не участвовал, по трактирах не ходил даже и в периоды запоя и терпеть не мог картёжной игры. Дядя любил театр, книги, газеты и журналы.

Всё свободное время он посвящал чтению или сидел у себя в крошечной комнатке и работал.

Маленькая комнатка дяди не походила на обыкновенное жилое помещение. Все стены её были заняты полками. На полках стояли ровными рядами книги, брошюры и журналы; тут же лежали разного рода слесарные и столярные инструменты, колбочки, реторты, какие-то медные трубки и много-много разных мелких вещей. На стене висели рубанки, какие-то треугольники, цилиндры и много разных инструментов, названий которых я не знал. Небольшой столик у окна был с шестью ящиками, и эти ящики также были переполнены какими-то инструментами и приборами.

Дядя мой занимался изобретением машин, и, как потом оказалось, за это, главным образом, некоторые знакомые и звали его "странным человеком". Находились даже и такие люди, которые отзывались о дяде как о сумасшедшем, но это было неправда: дядя мой был совершенно здоровый и нормальный человек.

Несколько лет тому назад дядя изобрёл машинку для делания гильз. Своё изобретение он продал за 25 рублей какому-то купцу, приезжавшему на ярмарку в наш город, а потом прошёл слух, что купец этот выдал изобретение дяди за своё.

-- Вот, Володя, я тебе говорила, чтобы ты не продавал своей машинки этому человеку, -- говорила тётя Соня. -- Так и надо было ожидать, что он выдаст твоё изобретение за своё.

-- Полно, Соня! Это так не важно! Пусть себе на своё здоровье пользуется моими трудами. За этой машинкой я сидел не больше двух вечеров и получил 25 рублей да и материалу-то затратил на какой-нибудь полтинник.

Года два тому назад дядя продал одному помещику и второе своё изобретение. Это была центрифуга для выделения сливок из только что удоенного молока. За эту машину дядя получил двести пятьдесят рублей. Потом помещик приезжал в город, заходил к дяде и хвалил его изобретение. К Рождеству в виде подарка помещик прислал дяде сливок, масла, несколько индюшек и кур и двух поросят. Дядя до упадку хохотал, вынимая из кулька провизию, и при этом говорил:

-- Видишь, Соня, какой универсальной оказалась моя машина: кроме сливок, вырабатывает ещё индюшек, кур и поросят.

Мы все смеялись над словами дяди, и нам было приятно видеть его весёлым и разговорчивым.

Вообще-то дядя Володя был молчалив, всегда серьёзен и задумчив. Как будто участвуя с нами в разговоре и смеясь, он думал о какой-то машине или решал какую-нибудь математическую задачу, так как прежде, чем приступить к работе, он, обыкновенно, делал всевозможные вычисления.

III

Так жили мы счастливо и тихо в течение нескольких лет, и ничто особенное не печалило нас.

По наблюдениям тёти Сони, дядя впадал в хандру только после каких-нибудь неудач в области его изобретений. Перед этим он, обыкновенно, упорно удалялся в свою комнатку и в продолжение нескольких дней становился совсем неузнаваемым: детей своих ласкал как будто мимоходом, с тётей также был неласков и страшно тяготился своей службой, которая отнимала у него массу "драгоценного", как он говорил, времени.

После такого затворничества дядя появлялся среди родных и делался необыкновенно раздражительным, а потом разрешал себе рюмку водки. Первая рюмка, обыкновенно, окончательно нарушала равновесие его духа, и он впадал в запой на неделю, а иногда и на две.

После прекращения запоя дядя болел несколько дней, а потом снова становился прежним хорошим человеком.

В продолжение нескольких лет дядя тайно от всех был занят изобретением какого-то летательного снаряда для воздухоплавательной лодки. Эта работа поглощала всё его свободное время, но он не утомлялся за своими вычислениями и опытами.

Мы все знали, что дяде очень много надо денег на покупку каких-то аппаратов и материалов, чтобы сделать первую модель своей летательной машины. Получив с помещика двести пятьдесят рублей за центрифугу, дядя все эти деньги отложил в сберегательную кассу и ждал удобного случая для поездки в Москву или Петербург.

-- Вот тогда мы с тобой, Сонечка, чертовски разбогатеем! -- весело говорил дядя, глубоко веря, что поездка в Москву увенчается успехом.

Весь последний год в жизни дяди был периодом упорного затворничества. Кроме управы, дядя никуда не ходил, к знакомым вдруг стал совсем равнодушным и только в семье отдыхал, лаская детей и пускаясь с ними в игры как сверстник.

Летом дядя выхлопотал в управе месячный отпуск и уехал в Москву. За всё время его не оставляла мысль, что эта поездка увенчается успехом.

Мы все торжественно провожали дядю на вокзал и даже выпили бутылку красного вина; при чём дядя шутя сказал речь, из которой мне особенно запомнились несколько фраз.

-- Ну, господа, и вы, малыши! -- обратился он к нам. -- Сегодня с вами мирный гражданин Владимир Иванович Мошин, а через месяц или через два, этот же Мошин -- великий изобретатель... Ну, а если этого и не случится, то вернусь домой и буду тянуть секретарскую лямку за 75 руб. в месяц до седых волос и до нашей серебряной свадьбы, Сонечка...

Он уехал, а мы все вернулись домой, счастливые за его будущее.

В эту ночь бабушка долго молилась Богу и часто упоминала в своей молитве раба Божия Владимира.

IV

Первое письмо дяди из Москвы всех нас обрадовало. Он писал, что ему удалось познакомиться с каким-то профессором, который вместе с тем был и инженером. Профессор принял дядю даже с большим радушием, внимательно выслушал его и заинтересовался изобретением. Далее дядя описывал Москву, людей, с которыми приходилось встречаться, и всё расхваливал культурную столичную жизнь.

В письме было даже высказано и такое предположение, что если дело пойдёт на лад, и ему удастся устроить своё изобретение и заработать денег, то он перевезёт в Москву всё семейство, Соню и Витю отдаст в лучшие учебные заведения, а сам также будет учиться и готовиться для дальнейших изобретений.

Второе письмо дяди было уже немного пониженного тона. Прежде всего он жаловался на московских деловых людей. "Уж очень много они говорят о деле и красно говорят, а самого дела собственно не делают", -- писал он.

Возмущался он также и тем, что к его планам отнеслись формально, заставили его составить обширный доклад по поводу изобретения и прочесть его публично на заседании каких-то учёных. С этого-то вот доклада и начались все несчастья дяди. Какой-то всеми уважаемый профессор и тоже специалист по воздухоплаванию стал нападать на дядю и быстро сбил его с позиции.

Дядя чистосердечно признался своим судьям, что он -- человек необразованный, кончивший всего-то шесть классов гимназии, и что поэтому их научным доводам он затруднялся противопоставить какие-либо веские аргументы. К этому заявлению дяди придрались учёные люди и в деликатном выражении назвали докладчика "неучем", а его доклад -- "пустой болтовнёй невежественного человека".

"Может быть, они и правы, -- писал в своём письме дядя, -- я, действительно, плохо знаком с наукой и не сумею доказать многого, очевидность чего для меня несомненна. Я просил у них казённого пособия рублей 400--500, чтобы на эти деньги устроить модель, и тогда я сумел бы показать, что мои планы на изобретение -- не химера, не плод больного воображения, а они требуют от меня, чтобы я доказал им свои положения теоретически, с разными математическими выкладками и рассуждениями... Должно быть, моему изобретению суждено умереть вместе со мною".

Такой печальной фразой закончил дядя своё письмо, а через несколько дней приехал и сам.

Впоследствии дядя рассказывал, что на том же собрании учёных, где осмеяли его, он познакомился с одним студентом, с которым и подружился.

Студент подошёл к дяде, возмущённый поведением профессоров, и воскликнул:

-- Мне всё время хотелось обозвать их подлецами! Что же они хотят от вас? Ведь у них есть деньги, из которых они могли бы дать вам 400--500 рублей для устройства модели, но они не сделали этого и не сделают, потому что сами невежды, рутинёры, трусы. Они никогда не были смелыми в науке и всё время тащились в хвосте знания. Нашим русским изобретателям уж такая доля: на родине их не признают. Ну, что ж, надо ехать за границу, и я советую вам сделать это. Вы там продадите ваше изобретение, а потом мы же, русские, будем покупать их из чужих рук втридорога. Так уже скверно сложилась наша жизнь, ничего не поделаешь!

V

В первые же дни по возвращению из Москвы в характере и поведении дяди стали наблюдаться некоторые странности.

Раньше в периоде запоя дядя, обыкновенно, сидел дома, а теперь он исправно посещал управу и хотя, как говорили его сослуживцы, плохо работал, но всё же считал своим долгом быть на службе. Теперь его стала беспокоить мысль, что управское начальство недовольно им, благодаря его запоям и отпускам.

Из двухсот пятидесяти рублей, взятых на дорогу, дядя израсходовал только половину, а вторую половину по приезду передал тёте Соне и потом по несколько раз в день подходил к жене и спрашивал, получила ли она деньги.

-- Получила, голубчик, получила! Ты меня несколько раз спрашивал, -- отвечала тётя.

-- То-то... Ты, Сонечка, береги деньги... Я глубоко виноват перед семьёй, что позволил себе зря израсходовать больше сотни, но уж так скверно вышло. Я никогда не думал, что дело кончится этим...

Вскоре после этого дядя запил окончательно, дней пять не ходил в управу, потом дня три хворал и, наконец, оправился.

С этих пор для дяди началась новая жизнь. Он перестал говорить о своих изобретениях и целыми днями сидел у себя и писал. Как-то раз тётя Соня спросила его, что он записывает в толстую тетрадь в синей обложке.

-- Пока это секрет, а потом... потом мои мысли прочтут и убедятся, все убедятся, что я -- не невежда, не сумасшедший... да...

-- Володя, но кто же тебя считает сумасшедшим? -- прервала его тётя Соня.

-- Ты, я знаю, не считаешь меня таким, а есть люди... есть... Им кажутся сумасшедшими все, кто осмелится сказать что-нибудь не шаблонное, а своё, новое и оригинальное. Сумасшедшими считали: Галилея, Коперника и Христофора Колумба, а теперь люди не могут выдумать способа, чем бы отметить их величие... Такова судьба всего нового... Заурядные люди задаются вопросом о жизни и робко ищут чего-то и осматриваются, и вместо разрешения вопроса видят только рисунок на обоях своих комнат, узоры на окне, дверь: дальше пределов их обиталища их фантазия не двигается!.. А люди большего калибра, поэты, фантазёры -- те и небо видят в другом свете, видят и понимают игру звёзд, и даль моря доступна их очам, понимают они и глубину земли...

Мы все слушали рассуждения дяди Володи и недоумевали: раньше он никогда не говорил этого и никогда так не нервничал во время своих рассуждений как теперь.

Как-то раз дядя пришёл к нам после вечернего чая. В тот день у нас во дворе все говорили о смерти служащего управы Козлова. Бедный труженик умер, оставив без всяких средств жену и пятерых детей. Все мы жалели сирот и их несчастную мать.

Дядя принимал участие в разговоре и вместе с нами жалел семью умершего сослуживца, но потом вдруг поднялся и стал говорить что-то странное.

-- Вот видите, -- говорил он, -- как люди слабы. Они никогда не будут готовы к акту смерти, а это только потому, что не знают, что такое -- жизнь, и что -- смерть... Все твердят: "Смерть! Смерть! Смерть!", а не понимают, что это такое. Мы вот все жалеем Евлампию Егоровну и её детей, и в этом нет ничего удивительного: они -- живые люди... А я не понимаю, как можно жалеть её покойного мужа? За что его жалеть?.. Ведь смерть какого-либо существа -- начало новой жизни. Вот умер Козлов, тело его начало разлагаться, и всякого рода испарения -- газы, кислоты, соли -- вступили в атмосферу и сделались, так сказать, общим достоянием. Может быть, и мы теперь пользуемся этими частицами, дышим и питаем наши лёгкие...

-- Ну, будет тебе, Володечка! Какой ты вздор говоришь! -- перебила дядю бабушка, и лицо её нахмурилось. -- Ведь ты знаешь, что мне всегда неприятно, когда ты говоришь глупости...

-- Глупости? -- широко раскрыв глаза, выкрикнул дядя. -- Глупости!.. Ха-ха!.. Это вы, мамаша, потому так говорите, что не посвящены в науку. Все порядочные учёные убеждены, что смерть какого-либо живого существа -- начало новой жизни! Смерть должна радовать человека, но не печалить! А вот мы все с детства приучены бояться смерти. Всё это вздор! Она не так страшна! Она -- благо, но не зло!.. Вот, например, Козлов. Служил он у нас в управе, записывал "входящие и исходящие", жил он только ради себя и своей семьи. А кому от этого польза? Записывать "входящие и исходящие" могли вместо него тысячи людей, а если вы скажете, что он жил ради семьи и тем уже делал пользу, так это неверно! Это заблуждение! Семья его состояла только из шести человек, какое это значение для всего мира, для всего человечества? -- Нуль!.. А когда он умер -- его тело стало достоянием всех, всего мира!..

-- Да что, тело-то его люди съели что ли? -- уже окончательно рассердившись выкрикнула бабушка. -- Что ты, Володя, говоришь! Иди, голубчик, выспись...

-- Мама, я не пьян... Я -- человек трезвый, т. е. я хочу сказать, что сегодня не выпил ни одной рюмочки. Я говорю о том, что существует, но чего мы не знаем. Теперь Козлов питает атмосферу своими газовыми выделениями, а вот пройдут года, и тело его сгниёт, т. е. примет иную форму и сделается достоянием земли. Из праха мы явились -- в прах и обратимся. Есть люди, которые и при жизни приносят пользу, а Козлов никакой пользы не принёс. Те люди, которые приносят пользу при жизни -- те пусть живут на доброе здоровье, а бесполезным людям надо скорее умирать... Ещё лучше будет, если бесполезных людей убивать и потом трупы их сжигать и пеплом удобрять почву -- прямая и очевидная польза!

Мама поднялась со стула и с широко раскрытыми от ужаса глазами вышла в соседнюю комнату, а бабушка подошла к дяде Володе, положила ему на плечо руку и тихо проговорила:

-- Голубчик мой, Володя! Что ты говоришь? Господь с тобою! Ты, верно, очень устал, и тебе необходимо отдохнуть!

-- Устал? Устал? -- каким-то странным тоном в голосе спросил дядя. -- Ты говоришь, что я устал?.. Вы, мама, говорите, что я устал?.. Да, я устал, но мозги мои не устали, я хорошо умею думать, я умею уноситься мечтами в заоблачную высь, я прозреваю глубоко землю, я вижу очертания звёзд и понимаю игру их света...

-- Володя, голубчик мой! -- вне себя воскликнула бабушка и упала головою на его плечо.

Она рыдала, дядя сидел спокойно и с улыбкой на губах молчал. Потом он поднялся, нежно взял бабушку за голову, поцеловал её морщинистые старческие щёки и молча вышел из комнаты, унося на своём лице тихую печальную улыбку.

VI

В нашем доме началась новая жизнь. Как-то раз, утром, тётя Соня едва поднялась с постели, пришла к нам и сказала:

-- Господи, что такое с ним делается?..

-- С кем? -- спросила бабушка каким-то фальшивым тоном.

-- С Володей... с мужем...

-- А что?.. Что?..

-- Он всю ночь писал что-то, потом долго ходил по двору и о чём-то думал, потом опять сел писать, и сегодня утром я застала его в кресле спящим. Я разбудила его, он улыбнулся, поцеловал меня, потом напился чаю молча и ушёл на службу.

-- С ним что-то неладное творится. Надо посоветоваться с доктором, -- предложила мама.

-- Но что же? Что же с ним? -- заламывая руки, выкрикнула тётя Соня. -- Я спрашивала его, я умоляла его сказать -- что с ним? А он молчит... или... Впрочем, он больше молчит и как-то странно улыбается...

Мама, бабушка и тебя Соня составили семейный совет и порешили уговорить дядю, чтобы он посоветовался с доктором.

Одновременно с этим тревожным настроением у нас в доме, немного хорошего сообщали о дяде и его сослуживцы.

Дядя работал исправно, но все служащие стали замечать, что с ним творится что-то неладное. Иногда в рабочие часы он вдруг начинал рассуждать на какие-нибудь темы, не относящиеся к работе. Иногда он проявлял крайнюю степень раздражительности и потом вдруг делался тихим и молчаливым.

Чрез несколько дней доктор Смирдин осмотрел дядю и нашёл, что больной сильно переутомил мозги и расстроил нервы. Для излечения доктор ставил непременным условием месячный или двухмесячный абсолютный отдых для дяди, а потом рекомендовал поехать с ним в Крым или на Кавказ, чтобы новыми впечатлениями рассеять навязчивые идеи, преследующие дядю.

Все мы, наконец, узнали род болезни, и от этого у нас в доме стало ещё тревожней.

Дядя получил новый месячный отпуск на лечение, но от отдыха и прекращения занятий отказался. Большую часть времени он проводил у себя в комнате и писал свои записки об изобретениях. Появляясь среди родных, он по-прежнему философствовал на разные темы и уверял нас всех, что скоро наступит такое время, когда изменится всё, чем мы живём, и этот переворот в жизни сделают новейшие изобретения. При этом большую роль отводил дядя изобретениям воздухоплавательных приборов. Часто он ссылался на роман Уэльса и описывал нам устройство каких-то аэронилей и аэропланов, которые совершенно изменят все условия жизни.

-- Пока человек не порвёт своей связи с землёю, противоречия жизни будут душить его, и только одно небо примирит все противоречия, -- говорил он.

VII

Помню, это было вечером ненастного дня.

С утра небо заволокло тучами, почти беспрерывно лил дождь, холодный ветер бушевал в саду и срывал последние поблёкшие листья.

Целый день у нас в комнатах было сумрачно, топились печи, за стеной в саду шумели деревья, гудели оконные болты при порывах ветра, а бабушка ходила в тёплой шали, наброшенной на плечи, и жаловалась на боль в спине, предсказывая перемену погоды.

После завтрака я оделся потеплее и вышел в сад.

Дождь перемежился, хотя ветер по-прежнему гнал по небу тяжёлые тучи, качал верхушки деревьев и сыпал на землю пожелтевшие листья. Я обошёл любимые аллеи сада, постоял на берегу пруда, следя, как мутная рябь пробегала по его поверхности от одного берега до другого. Потом я прошёл в беседку.

Я люблю осень: тихую грусть навевает она на душу. Я люблю и ненастные осенние бури: они заглушают голоса земли, чаруют мой слух своим тихим, нежным шёпотом и будят мою душу и зовут её куда-то своим воем, шумом и треском...

Я сидел в беседке и прислушивался к голосам бури. Где-то недалеко от беседки в кустах вишенника жалобно попискивала какая-то птичка. Как будто издали слышался этот слабый и нежный голос земли, а расходившаяся буря заглушала его своим страшным рёвом. Всмотревшись, я увидел крошечную серую пеночку. Она сидела на ветке у самого корня и жалась к мокрому и холодному стволу дерева.

Вдруг я услышал шорох шагов и треск сучьев. Я поднял глаза.

По узкой аллее, которая вела к беседке, шёл дядя Володя. На нём были серый тёплый пиджак с тёмно-зелёным воротником и поярковая шляпа с большими полями. Руки свои он запрятал в карманы пиджака, голову опустил на грудь, и из-за полей шляпы я видел только нижнюю часть лица с тёмной бородкой.

Я хотел было выбежать из беседки и скрыться, но было уже поздно. Дядя быстро вошёл в беседку, поднял лицо и, увидев меня, воскликнул:

-- А-а!.. Малыш! Ты что тут делаешь в такую погоду?..

Он крепко сжал мои руки и добавил:

-- Сядем здесь и покурим.

Он закурил папироску, выпустил изо рта громадный клуб дыма и продолжал:

-- Ты тоже любишь бродить по саду в непогоду? А?..

-- Я вышел посмотреть под яблонями, не сбил ли ветер яблок, -- соврал я.

-- Ну-у, какие же теперь яблоки! Ты лжёшь! Ты пришёл послушать, как гудит в саду ветер. Да?.. Что же ты скрываешь от меня? Это ведь не порок, это -- хороший запрос души. У тебя душа мятежная, если ты любишь бури... Я тоже вот пришёл... хожу и слушаю... И как хорошо здесь!..

Он затянулся папиросой и протяжно произнёс:

-- Эх, малыш... малыш...

Потом он с секунду помолчал, поднял лицо, посмотрел внимательными глазами куда-то вдоль сада и снова заговорил:

-- Хорошо родиться с мятежной душой!.. Жизнь проживёшь недаром и умрёшь без страха... Те, обыкновенные, маленькие люди, не поймут нас с тобою. У них другие души, узкие, трусливые... Что даёт им жизнь, то они и получают с робкой благодарностью, а то, чего им хочется сверх этого -- то для них недоступно. У них нет ёмкости, они не умеют дерзать, оттого и умрут жалкими и безвестными... Малыш, малыш! Люби бури, они полируют мозг и согревают в жилах нашу жидкую бледную кровь...

Он долго молчал. Молчал и я, сидя в каком-то оцепенении. Бледность и худоба его лица и лихорадочный блеск в его тёмных усталых глазах пугали меня, но я не мог двинуться с места и не решался говорить.

-- А пройдут века, -- снова начал он, -- народятся иные люди и будут думать о нас: "Какими жалкими париями жили они". Конечно, они нас не будут бранить и упрекать: мы делали своё дело, они будут делать своё. Они воспользуются нашим опытом и своё благополучие построят на том, что сделано нами... Мы все никогда не умрём: мы вечны в своих делах, а потому и ты, малыш, люби труд и старайся что-нибудь сделать помимо еды, питья, спанья и всяких других обыкновенных вещей, что мы делаем каждый день, творя жертвоприношения своей пакостной плоти...

В саду послышался голос мамы. Обеспокоенная моим продолжительным отсутствием, она звала домой, и в её голосе слышались раздражение и упрёк.

-- Иди, малыш, тебя зовёт мама, -- сказал дядя.

Он запахнул полы моего пальто, провёл по моей щеке своими худыми холодными пальцами и добавил:

-- Иди, а я останусь и буду слушать, как шумят листья...

Я ушёл.

Это было моё последнее свидание с дядей.

VIII

К ночи буря усилилась. У нас в доме раньше обыкновенного прикрыли ставни окон, выходивших в сад, и шум деревьев доносился откуда-то глухо. Часов в десять вечера бабушка ушла во флигель, где жил дядя, чтобы провести эту ночь вместе с тётей Соней, которая за последние дни стала бояться оставаться вдвоём с дядей.

Мы с мамой сидели в столовой. Горела лампа.

Мама что-то шила, а я сидел над раскрытой книгой сказок Андерсена, но читать не мог. Я всё время старался прислушаться к вою ветра. Я припоминал разговор с дядей о мятежной душе... Иногда я подходил к окну, выходившему во двор, и сквозь смоченные снаружи стёкла смотрел в сторону флигеля.

Окна флигеля были ясно освещены. Почему-то я долго и пристально смотрел на одно из них, прикрытое внутри шторой. Это было окно в комнате дяди.

Я представлял себе дядю сидящим за столом над толстой тетрадью. Он пишет. На столе горит лампа. За окном на дворе воет буря...

В двенадцать часов ночи мы с мамой легли, но я не мог остаться у себя в комнате один: непонятное чувство страха, неопределённого и мучительного, волновало меня. Я лёг на сундуке в комнате мамы.

-- Я не буду гасить лампы, -- сказала мама.

Она сказала это каким-то особенно тихим голосом. Лицо её мне показалось бледным, вытянутым, а обведённые тёмными кругами глаза показались большими.

Чтобы не раздражать зрения светом, мама заставила лампу кувшином с водою, и его громадная тень, отброшенная тусклым светом, расползлась по комнате, покрыла часть пола, ширмочку, за которой спала мама, печь и часть потолка. Я посмотрел на эту громадную тень, и почему-то мне припомнился дядя Володя, со своими рассуждениями о мятежной душе. По его рассуждениям выходит, что надо иметь только мятежную душу, и тогда для человека всё возможно. Правда ли это?.. Может ли обыкновенный глиняный кувшин вырасти до размера своей тени, занимавшей почти всю комнату?.. Этот вопрос показался мне нелепым: кувшин -- предмет неодушевлённый, а человек... человек может иметь мятежную душу...

В эту ночь мне всё казалось преувеличенным: мои чувства, желания, представления... Я заснул, и мучительные, тяжёлые сны беспокоили мою душу. Я просыпался, слышал, как бьётся моё сердце, и опять засыпал.

Ночью я слышал какой-то странный шорох и тихие голоса. Мне показалось, что приходила бабушка и о чём-то шепталась с мамой за ширмою... Я слышал, что ночью посылали за доктором, потом что-то искали, потом кого-то звали...

Утром рано нас разбудили. В комнате по-прежнему горела лампочка, хотя по просветам в щелях ставней можно было догадаться, что наступил день.

С бледностью в лице мама торопливо оделась и куда-то ушла, сказав мне, что ещё рано, и что я могу спать. Я лежал на сундуке с открытыми глазами и рассматривал громадную тень, отброшенную кувшином. В доме было тихо. На дворе как и вчера гудела буря.

Мама вернулась домой плачущей.

Сегодня в ночь дядя Володя отравился. Его нашли утром сидящим в кресле у стола. В закоченевших пальцах его правой руки было крепко сжато перо, которым он писал последнее послание людям. На столе лежала толстая тетрадь, написанная убористым почерком дяди. В конце 71 страницы стояло слово "конец", подчёркнутое тремя толстыми чернильными штрихами.

На чистом листе бумаги мелким шрифтом было написано следующее:

"Вот вам и жизнь!.. Жизнь, за которую вы трепетали, боясь смерти. А смерть -- очевидный процесс превращения человеческой плоти в новые элементы: кислоты, газы, соли, и незримый акт освобождения духа. Только тогда человек и делается единицей мира, вернее -- элементом мира, когда он умирает, а когда живёт, он -- раб плоти. В мире теряется всё, что жило, и только труд человеческий вечен, а потому трудитесь, если хотите, чтобы после вашей смерти что-нибудь осталось...

В моей тетраде вы найдёте всю историю моих изобретений. Некоторые из них закончены, другие только начаты. Тайну моего последнего изобретения уношу с собою. Я взял несколько страшных ядов в известной пропорция и приготовил химическое соединение. Этот яд ядов только тем и интересен, что ослабляет страх смерти и страдания жизни... Я умираю в галлюцинациях! Предо мною чудные видения, красивее жизни...

А всё-таки, когда я умру -- тело моё сожгите, а пеплом удобрите крестьянские поля. Я хочу, чтобы моё тело скорее сделалось достоянием мира и стало полезным трудящимся людям".

Через два дня мы схоронили дядю Володю.

С утра небо было обложено тёмными, тяжёлыми тучами, шёл дождь, дул ветер, срывая пожелтевшие листья с печальных кладбищенских берёзок.

Мы все долго и горько плакали над могилой дяди, а расходившаяся буря заглушала голоса земли и наши неутешные надорванные рыдания...