Недели за две до праздников полотняные сторы и тюлевые занавески со всех окон квартиры снимали для стирки. И каждую ночь к широким зеленоватым стеклам приваливался густой черный сумрак. Окна казались похожими на большие четырехугольные глаза, молчаливые, сумрачные, пугающие, а из комнат вместе с сторами и занавесками, куда-то уходила обычная уютность. И тихие семейные вечера уже не радовали ни Владимира Петровича, ни Софью Андреевну.

Он с юности не любил ночью незанавешенных окон. Ему всегда представлялось, что в темные незанавешенные окна беспрерывно кто-то подсматривает угрожающими и лукавыми глазами и грозит Владимиру Петровичу пожрать его покой, украсть уют его квартиры, унести его счастье. А он целыми годами создавал уют своей семьи, он сам оберегал свой покой и так ревниво всегда охранял свое тихое семейное счастье.

Когда он женился и у них появился сын Витя, ему стало казаться, что это "что-то", безмолвно и сумрачно засматривающее в окно, грозит разрушить его счастье и украсть его Витю, милого Витю, единственную отраду жизни.

В начале совместной семейной жизни беспричинная боязнь не смущала Софью Андреевну, и незанавешенных окон она не боялась. Она была ослеплена счастьем с любимым мужем и ей казалось, что на свете нет такой силы, которую следовало бы бояться. Она даже подтрунивала над боязнью Владимира Петровича, а потом перестала посмеиваться. Она увидела, что эта боязнь мужа -- серьезное его переживание, нервирующее его и лишающее покоя.

Она перестала подтрунивать над мужем и, когда с окон снимали сторы и занавески перед праздником, или когда эти сторы и занавески не были водружены на свои места в первые дни после возвращения с дачи, -- косилась на темные окна встревоженными глазами и задумывалась. С течением времени эта странная боязнь переселилась и к ней в душу, и она стала бояться темных незанавешенных окон ночью.

Они купили кнопок и каждый вечер старательно прикалывали ими к рамам большие листы старых газет. Страх как будто бледнел или втягивал в себя свои страшные лапы. Но все же на две трети окна оставались темными, и им обоим казалось, что и сквозь тонкие газетные листы на них все же смотрят неподвижные глаза молчаливого сумрака.

Вся жизнь Владимира Петровича как-то странно сложилась. Чего-то он всегда боялся. А чего? Он и сам не знал... Впрочем, он даже и не думал об этом и не задавался такими вопросами, а просто только боялся.

В раннем детстве он боялся домовых, русалок, леших, покойников. В гимназии боялся инспектора Ивана Мироныча и особенно бойких товарищей. Ему всегда думалось, что кто-нибудь из этих "сорванцов" бросит в него камнем и непременно проломит голову.

В университете Владимир Петрович боялся студенческих сходок, забастовок, обструкций. Боялся заходить на квартиры товарищей, потому что все они казались ему конспиративными.

Боялся он даже и науки, и ему все казалось, что ни за что не удастся сдать государственного экзамена. Он ушел со второго курса и поступил в акциз и здесь стал бояться начальства... А накануне бракосочетания с Софьей Андреевной не спал всю ночь и все думал о будущем. А это будущее заглядывало в окна его комнаты и пугало его чем-то неясным и неопределенным, но страшным.

Вся жизнь Владимира Петровича "протащилась", как говорил он, в Петербурге". Дальше дачных местностей он не знал провинции. Родился он в "Ротах" на пятом этаже в большой и холодной комнате и с тех пор вот уже сорок лет живет в пятом или четвертом этажах больших и мрачных домов столицы.

Он боится высоты и не подходит к раскрытым окнам и не заглядывает на дно двора-колодца. Лестница у них в доме с узким пролетом, и он боится смотреть в эту темную и молчаливую щель.

Уличная толпа, шумная и разнообразная, не внушает ему опасений... Напротив, на людях в нем точно замирает безотчетный страх жизни. Но он всегда боялся конок, а теперь трусливо ежится, переходя улицу и косясь на приближающийся трамвай. Владимир Петрович боялся и городовых, когда проходил мимо их неподвижных фигур на перекрестках улиц. Ему всегда представлялась возможность "подозрения". Покажется Владимир Петрович городовому подозрительным, и он его арестует. Случаются такие ошибки. Бывают даже судебные ошибки, а в суде защитники и прокурор... Бывали даже такие случаи, когда вешали и расстреливали только по подозрению.

Последние годы окончательно нарушили нервную устойчивость Владимира Петровича.

Началось это с "этих проклятых" дней свободы. Товарищи по службе затащили Владимира Петровича в союз, записали членом и даже взыскали членский взнос. А потом, когда волна подъема спала, началось следствие. Ему сделали выговор, пригрозили увольнением, и он еще больше стал бояться и начальства, и жизни.

* * *

Летом Владимир Петрович с семьей жил в Парголове и боялся холеры. Солнечные дни и белые ночи еще умаляли страх перед страшной азиатской гостьей. Но вот белые ночи сменились ночами осени, и частые дожди точно разжижали душу и делали ее пугливой. Хотелось остаться на зиму на даче, но начались уже осенние похождения дачных громил, да и остаться на даче было бы не выгодно: годовой контракт на квартиру в городе лежал на его семье звеном тяжелой цепи.

Поспешили перебраться на городскую квартиру и повесили на окнах сторы и занавески. Владимир Петрович тщательно осмотрел все углы квартиры и сам принимал участие в очистке пыли и грязи. Он знал, что во время холеры надо жить чисто и хорошо питаться.

Софья Андреевна и он чаще обыкновенного заходили теперь на кухню, серьезно беседовали с кухаркой о холере и наставляли ее, как надо жить, чтобы избежать заразы. Пили они только кипяченое, ели -- прожаренное и проваренное, из булок делали сухари, фруктов совсем не ели, а к овощам относились с подозрением.

А страх не отходил от них, и еще страшнее становились каждый новый день и каждая ночь.

Наступила глубокая беспокойная петербургская осень.

И Софья Андреевна и Владимир Петрович боялись осенью за жизнь Вити.

Осенью по городу бродят разные болезни, как призраки смерти: дифтерит, скарлатина, оспа, грипп... И им всегда кажется, что их Витя заболеет. Иногда они целыми неделями не выводят сына на улицу, боясь заразы. А когда мальчик засидится дома -- тоже не ладно: он бледнеет и худеет, а старуха Марьюшка, няня Вити, начинает ссориться с господами и упрекает их в том, что они "тушат Витечку".

Родители уступают няне, а когда Витя возвращается с прогулки, его ощупывают и осматривают. Вечером страхи увеличиваются, и у ребенка измеряют температуру, прислушиваются, как он дышит и нет ли скрипа в горлышке.

* * *

После "скверной" истории с участием в союзе Владимир Петрович стал побаиваться сослуживцев, особенно тех, кто с высшим образованием. Боялся он и хмурых сослуживцев и всех считал их экспроприаторами.

Владимир Петрович был твердо убежден, что теперь его уже никто не затянет ни в какие союзы и никто не соблазнит его социализмом. Но все же жить было страшно: ведь могут же его заподозрить и упрятать в тюрьму.

А тюрьмы с каждым днем все больше и больше переполнялись. И это стремительное переполнение, как грозный поток, пугало таких, как Владимир Петрович, "раскаявшихся" граждан. Газеты своими повседневными сообщениями еще больше разжигали опасения.

Владимир Петрович твердо был уверен, что никогда не примкнет к шайке экспроприаторов и опять боялся возможности быть заподозренным. Ведь может же он идти или ехать по улице, с целью прогулки. И вдруг экспроприаторы нападут на ломбард или на винную лавку и среди белого дня... Был же такой случай на Петербургской стороне... И вот, идет он по улице, и вдруг погоня за экспроприаторами, стрельба на улице, облава... Ведь может же он попасть в эту облаву, а потом и доказывай, что ты отправился только погулять.

Особенно же сильно пугали Владимира Петровича газетные сообщения о смертных казнях. Ведь может же по ошибке и он попасть на виселицу, а потом доказывай, что Владимир Петрович благонадежный человек из раскаявшихся, у него семья и он никогда уже больше не соблазнится ни стремлением к каким-то там свободам, ни рвением к социализму.

И часто Владимир Петрович и Софья Андреевна, сидя у себя за вечернем чаем, думают о страшной жизни. Они не говорят друг другу о своих переживаниях: он боится пугать жену, а она, видя как плохо спит он и худеет, опасается его тревог.

В их доме, в подвале, заболел какой-то извозчик. Увезли его в лечебницу и по всем этажам разнеслась страшная весть: у нас в доме холера!.. Два дня во всех квартирах чистились, волновались и все ждали, когда еще размахнется острой косой смерть и кого она сразит?.. А когда извозчик вернулся в подвал живым и здоровым, на него все очень сердились и называли его "дураком". Он был только пьян, свалился во дворе, а его приняли за холерного.

Часто по ночам Владимир Петрович долго не мог заснуть и все думал о несовершенстве человеческой жизни. Но он боялся говорить об этом с женой, потому что такое направление мыслей считал пагубным и ведущим к тому же страшному "социализму". И скрывая свои думы и переживая их в одиночку, он еще больше убеждался в несовершенстве жизни и как-то раз даже обругал себя: "Трус ты!.. Подлый трус!.."

Из газет он узнал, что вся интеллигенция, после усмирения революции, направилась по пути религиозных исканий, и стал усердно посещать церковь. Софья Андреевна радовалась этому протрезвлению мужа, так как атеизм его уже давно ее пугал. Из церкви Владимир Петрович приносил просфору, которая и делилась на пять ровных частей. Владимир Петрович, жена его, сын, няня Марьюшка и кухарка с благоговением съедали освященную просфору и верили в ее силу, "преодолевающую и глад, и мор, и нашествие иноплеменников". По крайней мере, старая Марьюшка совершенно серьезно уверяла всех в силе освященного "церковного хлебца". А маленький Витя кричал:

-- Мамочка, дай мне еще кусочек "церковного хлебца!.."

* * *

После девяти часов вечера, когда маленького Витю уводили спать, дверь в спальню плотно притворялась и в комнатах наступала тишина. А когда Витя не спал и сидел вместе с взрослыми в столовой, и мать и отец верили в полноту и незыбленность своего тихого семейного счастья.

Так начиналась каждая зимняя ночь.

В столовой над большим обеденным столом горела висячая лампа, заливая ярким светом остывший самовар, чайную посуду, и развернутую и помятую газету, которую Владимир Петрович прочитывал по вечерам после утомительной канцелярской работы.

Особенно интересной стала газета за последние месяцы. Много писалось о событиях на Балканском полуострове, выражалось сочувствие славянам, которых обидели австрийцы. Писалось о каких-то неизвестных молодых людях, которые собирались поехать добровольцами в Сербию, если разразится война.

Долго писали о землетрясении в Италии, и Владимир Петрович с каким-то особенно острым любопытством ужаса перечитывал подробности катастрофы и говорил жене:

-- Видишь, Сонечка, даже планета наша еще далеко не совершенна!..

Она вздыхала и подтверждала:

-- Да, да... какой ужас!.. Сколько, я думаю, погибло детей...

И с испугом в глазах посматривала на дверь в детскую.

Владимир Петрович не боялся говорить о несовершенстве земли, так как не сомневался, что за такие разговоры уже никто не посмеет заподозрить его в измене благонадежности.

В беседе о землетрясении участвовала и старая Марьюшка и в свое заключение, обыкновенно, резюмировала одной и той же фразой:

-- Последние дни наступают... К худу это земля-то затряслась: мир антихристов поколеблет десница Божия...

А когда Владимир Петрович ложился в постель и силился заснуть, сон отгоняли страшные мысли. Он задавался вопросом: а что случилось бы, если бы земля дрогнула под Петербургом? С каким адским грохотом разрушались бы все эти большие дома, дворцы, храмы, памятники?.. Боже! Боже! Что бы случилось!.. И что бы стало с ним, с женой, с Витей?..

Обыкновенно, Владимир Петрович читал газету вслух, а Софья Андреевна, слушая, что-нибудь шила, или метила белье, или штопала носки. Тут же у стола сидел и Витя, и так красиво золотом отливали его белокурые вьющиеся волосы. Около Вити стояла или сидела няня Марьюшка, худощавая старушка с постоянной тоской в глазах.

Сидя у стола, Витя был занят или разрисовыванием картинок, или тихо про себя перечитывал сказки в толстой книге, которую ему подарил дядя Федя. Не очень внимательно вслушивался Витя в то, о чем читалось. По крайней мере, казалось так. Многого он не понимал, многое его не интересовало. А Марьюшка, напротив, всегда внимательно вслушивалась в чтение, особенно, когда читали о турках, сербах и болгарах, и о том, что какие-хо молодые люди собираются в добровольцы.

Как-то раз Владимир Петрович вернулся со службы особенно возбужденным и даже веселым. За обедом, а потом и за вечерним чаем он несколько раз принимался расхваливать молодых людей, заявивших желание отправиться добровольцами в Сербию, в случае войны с Австрией. Собственного подвига в жизни Владимира Петровича никогда не было и его постоянно возбуждали и радовали подвиги других.

-- Вот и наши собираются добровольцами, -- говорил он.

-- Кто же? -- спрашивала жена.

-- Да там... двое у нас есть... молодые люди: Крючков и Иванов.

Широко раскрыв глаза, Витя посмотрел на отца и спросил:

-- А кто, папа, добровольцы?..

-- А это, милый, те люди, которые хотят пойти на войну по доброй воле.

-- Опять будет война? -- спросил Витя и задумался.

-- Не знаю, друг мой, -- с волнением сказал отец: -- Рисуй, милый, рисуй себе...

И поцеловал Витю.

А мальчик уже не мог спокойно рисовать. Слово "война" давно уже запало в его представлении и заняло там совсем особое место.

Это было три-четыре года назад. В такой же тихий зимний вечер папа читал газету. Описывалась темная тревожная ночь на Тихом океане, оглашенном пушечным грохотом и озаренном адским пламенем. Описывались прожекторы, пронизывающие ночную мглу яркими лучами. Упоминались названия крейсеров и миноносок. Упоминались имена офицеров, сражавшихся с японцами, пестрили имена и цифры убитых, раненых, без вести пропавших.

-- Дальше! Читай дальше, Володя! -- торопила Софья Андреевна, когда голос Владимира Петровича дрогнул и оборвался.

Он молча провел по глазам рукою и задумался. Софья Андреевна отложила в сторону свою работу и, опустив голову на руки, впилась взглядом в побледневшее лицо мужа. А потом крупные слезы покатились из ее глаз, и она зарыдала. Заплакал и Витя, а нянюшка Марьюшка старалась его успокоить и сама не знала, что делается кругом. Она ясно слышала, как барин прочел два-три слова, упомянул имя дяди Феди, побледнел и опустил голову.

-- Убит! Убит! Дядя Федя! -- истерически выкрикивала Софья Андреевна. -- Брат, милый мой брат, -- шептала она.

Владимир Петрович старался успокоить ее и говорил:

-- Соня! Соня!.. Не надо при Вите... зачем его волновать...

Понял ли что-нибудь Витя трудно сказать. Его увели в спальню и уложили в кроватку.

С этого памятного вечера слово "война" в семье Владимира Петровича имело особое значение, как имя какого-то страшного чудовища, которое может пожирать близких.

Вспоминался дядя Федя, крестный отец Вити. В год своей трагической смерти он был у них на елке накануне Рождества, подарил Вите большую книгу с красивыми картинками, потом уехал на войну, а через месяц или два его убили. Как все это странно, как скоро...

В эту памятную ночь, которая была полна только одной страшной вестью, долго в детской плакала и Марьюшка, вспоминая покойного мужа, который был убит на Балканах. На войну он пошел добровольцем. Пожалел славян, угнетаемых турками, и отправился в чужую сторону искать могилу. Отца и мать оставил и ушел. Крепко любил он и Марьюшку -- молодая она была тогда и красивая -- а вот все же больше жалел славян и ушел...

Долго сидели молча под впечатлением чьей-то чужой будущей войны, но всем казалось, что в тот вечер вернулись отжитые впечатления прошлого, когда узнали о смерти дяди Феди.

-- Да-а, вот и мой Трофим ушел на войну добровольцем и не вернулся, -- прервала молчание Марьюшка.

-- А ты, папочка не пойдешь на войну? -- спросил Витя.

-- Нет, милый, не пойду... Рисуй себе... Никакой войны не будет...

-- И в добровольцы не пойдешь?

-- Нет, голубчик, не пойду...

Витя вдруг неожиданно расплакался, бросил кисть и запачкал скатерть. Мать стала утешать сына, утешала и Марьюшка... А Витя все плакал навзрыд, пряча лицо на груди няни... Его спрашивали, почему он плачет, но ответа не добились.

Витю увели в спальню, а Владимир Петрович встал, прошелся по столовой, покосился на темные окна и снова сел.

Его внимание сосредоточилось на последнем вопросе Вити. В самом деле, как это странно, что он, Владимир Петрович, никогда не задумался над вопросом: способен он пойти добровольцем или нет?.. Этот вопрос казался ему каким-то остро режущим, как трудный вопрос на экзамене.

Владимир Петрович припомнил те дни, когда собирали дядю Федю на Дальний Восток. Юный лейтенант не боялся смерти, подтрунивал над трусами и уверял сестру, что через два года вернется домой с грудью, обвешанной орденами...

-- А вот и не вернулся, -- подумал Владимир Петрович. -- А все-таки он не боялся... А я трус, трус, трус... Всего боюсь... Сонечка уверяет, что это от того, что жизнь стала страшной... Правда, жить как-то страшно стало. Нельзя быть уверенным, будешь ли жив через день, через час...

Естественной и необходимой непоборимой смерти Владимир Петрович не боялся, хотя и хотелось жить и думать, что этой жизни еще много. Его пугала неожиданность смерти, независимой от состояния здоровья. В самом деле, могут войти к нему в комнату и крикнуть: "руки вверх"... И жизнь кончена. Может случиться и так. Сделают облаву на весь дом и начнут обыскивать квартиры. Придут и к нам, и обыщут, и найдут что-нибудь подозрительное, и арестуют, и предадут суду... и повесят...

Цепь этих мрачных мыслей охватывала его и стягивала душу. И он боялся страшной жизни, как раньше боялся смерти...

* * *

Когда няня укладывала Витю в кроватку, он спросил:

-- А как же его убили... Трофима-то?..

-- А так, милочка, и убили... Настигла его вражеская пуля, угодила куда-нибудь в голову или в грудь -- и дух вон...

-- И дядю Федю на войне убили... -- продолжал мальчик.

-- Да, деточка, него убили... Царство им небесное...

После короткой паузы печального раздумья, Витя опять спросил:

-- Ты схоронила его, Трофима?..

-- Нет, милый, где же мне его хоронить... Я на войне не была, другие люди схоронили.

-- И ты не видела, как хоронили?

-- Нет, деточка...

-- А, может быть, его не схоронили, и он ходит теперь по земле... Покойники ходят... И к тебе он придет...

-- Нет, деточка, покойники не ходят... Ложись, ложись... спи...

-- Тебе жалко Трофима?.. -- помолчав, спросил Витя.

Но няня не отвечала. Она точно и не слышала последнего вопроса. Было бы горько отвечать на него даже и Вите. Всю жизнь она вспоминает Трофима и жалеет его.

Витя разделся и улегся в кровать, Няня укрыла его одеялами. Потом она засветила маленький, тускло горящий ночник, загородила пламя светло-розовым абажуром и поставила лампочку на комод. Потом она взобралась на стул и потушила большую лампу, свешивавшуюся с потолка посреди комнаты.

Большая, ярко горящая, лампа потухла, и в детской сразу точно потемнело все. Оштукатуренные стены и потолок выглядели грязно-серыми; комод, стулья, кушетка и этажерка с Витиными игрушками точно заволоклись тенями; потемнели игрушки, потемнела и нянина кровать под серым байковым одеялом, а от овального зеркала и нянюшкиной шкатулки, стоявших на комоде, на стену вылезли ровные тени.

Витя любил тени различных предметов на стенах и потолке. Большие часто неуклюжие и смешные, эти тени представлялись Вите живыми существами, и появлялись они вечером, когда мальчику уже надоели за день все игрушки. И появлялись эти тени как будто для того, чтобы развлекать Витю.

* * *

Но в этот вечер Вите не хотелось думать о тенях. Ему не хотелось даже и смотреть на них. В окна смотрела темная ночь. С шумом мимо стекол проносилась снежная буря. Отдельные мокрые снежинки крутились у стекол, одни улетали в сумрак, другие оседали на стекла, на раму и точно засматривали в комнату и точно стучались.

В этот вечер няня Марьюшка представлялась Вите какой-то живой движущейся тенью.

Прибирая Витин костюмчик, подстилая к кроватке ковер, она медленно двигалась и все вздыхала. А лицо ее морщинистое и желтое, казалось Вите каким-то особенно печальным. Сегодня она даже и не шутила с Витей, как это делала часто, не пела тихих, и задушевных песен, да и сказки, по-видимому, не расположена была рассказывать.

Не тянуло к песням и к сказкам и Витю. Уходя из столовой в детскую, ом унес с собой настроение старших. А они целый вечер говорили о войне, о добровольцах, о дяде Феде, о Трофиме. И в каждом слове их чудилась грусть, горе, тоска, боязнь... Почему-то ему особенно жаль было няню. Она так часто вздыхала, и глаза ее слезились, когда говорили о Трофиме.

До сих пор он и не знал, что на свете когда-то был какой-то Трофим, которого жалеет няня. Какой он был? Почему поехал на какие-то Балканы? Няня говорила, что это особенные снежные горы. И там живут сербы, народ... А что это за сербы? И почему Трофим поехал воевать за них, и почему его убили?..

Няня подошла к его кроватке.

-- Витечка, а ведь мы сегодня не помолились Боженьке-то... Забыла я, глупая...

Витя вспомнил, что, действительно, сегодня они не молились, а потому быстро вылез из-под одеяла.

-- Молись, деточка, за папу, за маму... -- говорила няня.

Витя молился, крестясь и кланяясь в угол, где висели иконы.

-- А теперь помолись за добровольцев, за воинов на брани убиенных... -- шептала няня.

В представлении Вити рисовались высокие горы, а между ними снежные равнины. Как на Кавказе, где он был с мамой в позапрошлое лето... По снегу идут люди. Их много. Это те, которых няня называет добровольцами, воинами, на брани убиенными... За них надо молиться, стало быть -- они несчастные, усталые, холодные, голодные... Так уже давно был убежден Витя, что молиться надо только за несчастных... Молитва за папу и маму особенная. Они не несчастные, а Витя их любит, -- любит и молится за них. Они всегда с ним и всегда так нежно целуют. А те, чужие неизвестные люди на снежных долинах или в глуши дремучих горных лесов, -- те особые люди... Они несчастные, за них надо молиться...

Няня провела старческой рукой по спине Вити и сказала:

-- Ну, а теперь, умница мой, помолись за усопшую душу Трофима... Проси Господа -- пусть он успокоит его душеньку в селении праведных.

Витя молился за усопшую душеньку Трофима. Он не знал, что такое "селение праведных", но все же просил Бога успокоить душу Трофима в этом селении. Молилась и няня, крестясь широким взмахом руки. А на серой стене то опускались, то поднимались две тени и казались странными, наивными...

Витя поцеловал няню, спрятал руки под одеяло и закрыл глаза. Последним ярким впечатлением остались слова няни "селение праведных". Он думал и не мог отдать себе отчета, что это за "селение праведное". И, немного спустя, он спросил:

-- Няня, а что такое "селение праведное"?..

Марьюшка ответила не сразу. Как-то бойко, как девочка, привстала она, опустилась на стул, шмыгнула носом, потерла глаза, а нужное слово все не приходило на ум.

Селение праведное... А это, милый, так в церкви поется... И живут в этом селении душеньки праведных людей... кто не грешил на земле...

-- А кто грешил, того в "селение праведное" не пускают?

-- Нет, деточка, не пускают...

Молчание. Няня думала о греховной душеньке Трофима и задавалась вопросом: пустит ли Господь его душеньку в "селение праведное"... А потом вспомнила, что в церкви поется о воинах, положивших живот свой за други своя, как о душах, достойных Царствия Небесного. И успокоилась.

Витя сомкнул глаза, но не спал. Новые вопросы тревожили голову: что такое люди праведные? Что такое грех? Папа и мама часто говорят: "Витя, не делай того-то и того-то"... и при этом добавляют: "это -- грех"...

Скрипнула дверь, и в детскую вошли Владимир Петрович и Софья Андреевна. Шли они тихо и шептались.

-- Господи, он все еще не спит!..

-- Здоров ли он?.. Какой он впечатлительный...

Витя услышал шаги и шепот, приподнялся с постели и спросил:

-- Мамочка, что такое "селение праведное?".

Вопрос показался странным, и Софья Андреевна приложила ко лбу Вити ладонь. Жару не было. Няня, объяснила, в чем дело, и Владимир Петрович сказал:

-- А это на небесах, мой милый... где праведники живут...

-- На небесах, в лоне Господнем, -- добавила, и Софья Андреевна.

-- А отчего, папочка, не на земле?

-- Что?

-- Это селение-то праведное.

Няня молчала, потому что не знала, как ответить на этот вопрос. Молчали Владимир Петрович и Софья Андреевна. Точно сговорившись, мать и отец задались тем же вопросом и думали, а что бы было, если бы это "селение праведное" было на земле?.. Не было бы горя, мук и страха...

А страх молчаливый, холодный, темный привалился к незанавешенным окнам и смотрел из мглы снежной бури...

Первая публикация: журнал "Пробуждение" No 19, 1909 г.