Кибиц нервничал. Его раздражала медлительности учеников. Он то и дело прерывал Грязнова или Ожогина и сам садился за телеграфный ключ. Он работал быстро, но сегодня работа не увлекала его. Кибиц думал о чем-то своем, и все, что не относилось к его мыслям, злило, вызывало гнев. Временами он прекращал занятия, подходил к окну и прислушивался. Тогда в комнате становилось тихо и с улицы явственно доносились шаги, голоса людей. Весь день и всю ночь сегодня не умолкал шум — через город проходили немецкие части, проходили поспешно, беспорядочно. Человеческая масса катилась по улицам, и ничто не могло ее остановить. На немцев, живших в городе, это действовало удручающе.
Сухой, замкнутый Кибиц, казалось, понимал, о чем думают в эту минуту его русские ученики, и старался не встречаться с ними взглядом. Может быть, они смеются над ним, над немцем Кибицем, потому, что знают о позорном отступлении, о поражении. Они смеются, смеются русские, которых он ненавидит, нет, не ненавидит, а презирает. Это невыносимо...
Он отходил от окна, снова кричал, требовал, ругался, выискивал неточности в передаче и здесь, за столом, мелочными придирками мстил им за боль, которую причиняло ему сознание того, что он бессилен. Пытался доказать, что он, немец, Кибиц, все-таки умнее их, способнее, выше... Но это не утоляло ненависти, наоборот, спокойный тон Ожогина и Грязнова его раздражал, вызывал в нем приступы ярости.
— Плохо, совсем плохо, — оценивал Кибиц работу учеников, — надо работать вдвое быстрее, втрое быстрее... Вы слишком ленивы.
Друзья молчали и старались не смотреть на преподавателя.
— Если бы моя власть, — брюзжал Кибиц, — я бы заставил вас круглые сутки сидеть за ключом, все двадцать четыре часа...
Было без пятнадцати двенадцать, когда дверь отворилась и на пороге комнаты показался служитель Юргенса. Всегда спокойный, сегодня он казался растерянным и встревоженным.
— Мой господин просит вас пожаловать немедленно к нему.
Кибиц замолк и с недоумением посмотрел на служителя.
— Меня? — переспросил он.
— Да, вас, господин Кибиц, — повторил тихо служитель.
Кибица во внеурочное время Юргенс никогда не вызывал. И вдруг вызов ночью.
Служитель стоял в ожидании, ему, вероятно, было приказано не возвращаться одному.
— Вас ждут, — повторил он и почему-то кашлянул, будто хотел дать понять этим, что надо торопиться, что он не уйдет без Кибица.
Кибиц схватил со стула пиджак и, накинув его на плечи, почти, выбежал из комнаты.
Друзья переглянулись. Они остались одни в квартире Кибица и не знали, что предпринять: ждать или уйти. Ожогин предложил ждать, тем более, что время урока не истекло. Несколько минут они сидели не двигаясь. Однако, это было утомительно. Никита Родионович встал и принялся ходить по комнате. Изредка он останавливался около стола или шкафа, присматривался к разбросанным вещам и радиодеталям — все было хорошо знакомо и, кроме неряшливости хозяина, ни о чем не говорило. Единственное, что заинтересовало Никиту Родионовича, — это этажерка с книгами. Не притрагиваясь к ним, он прочел названия на корешках обложек и убедился, что Кибиц читает только политическую литературу. Тут были томики Гитлера, Геббельса, Шахта... Вынув наобум один из них, Ожогин стал перелистывать его. Почти на каждой странице красовались пометки синим карандашом: подчеркнутые фразы, зигзагообразные линии на полях, вопросы, восклицательные знаки.
— Кибиц размышляет, — улыбнулся Ожогин.
Карандашные пометки были и в других книгах. Среди томиков оказалась толстая, хорошо переплетенная тетрадь, в которой рукой Кибица были сделаны многочисленные записи.
Никита Родионович заинтересовался ими.
На первой странице, кроме даты, ничего не было. Текст начинался со второго листа. Первой оказалась цитата из брошюры Яльмара Шахта:
«Первым шагом Европы должна быть борьба с большевизмом, вторым шагом — эксплоатация естественных богатств России».
Дальше:
«Историю мира творили только меньшинства». Адольф Гитлер.
«Мое дело не наводить справедливость, а искоренять и уничтожать». Геринг.
Никита Родионович стал читать вслух:
— «Наши враги могут вести войну сколько им угодно. Мы сделаем все, чтобы их разбить. То, что они нас когда-нибудь разобьют, невозможно и исключено». Гитлер. 3.10 1941 года.
Сбоку цитаты рукой Кибица были поставлены три огромных вопросительных знака.
— «Сегодня я могу сказать с уверенностью, что до зимы русская армия не будет более опасна ни для Германии, ни для Европы. Я вас прошу вспомнить об этом через несколько месяцев». Геббельс. Заявление турецким журналистам 15.10 1942 года. И надпись поперек: «Я вспомнил об этом ровно через год. Турецким журналистам не советую вспоминать».
— Критикует начальство, — рассмеялся Андрей.
— Да, похоже на это... «Можно уже мне поверить в то, что чем мы однажды овладели, мы удерживаем действительно так прочно, что туда, где мы стоим в эту войну, уже никто более не придет». Гитлер. 10.11 1942 года. И добавление Кибица: «Мой фюрер! А Сталинград, Орел, Харьков, Донбасс, Брянск, Киев?! Несолидно получается».
«Отступление великих полководцев и армий, закаленных в боях, напоминает уход раненого льва, и это бесспорно лучшая теория». Клаузевиц. И постскриптум Кибица: «Лев улепетывает обратно. Теория не в нашу пользу».
— Не завидую фюреру. Подчиненные у него не совсем надежные, — заметил Никита Родионович. — Ну, хватит, а то, неровен час, вернется сам Кибиц, — и Ожогин положил тетрадь на полку.
— А может с собой прихватим? — вырвалось у Андрея..
Никита Родионович задумался. В голове Андрея мелькнула смелая мысль.
— Прячь под рубаху, — сказал он быстро и передал тетрадь Андрею.
Друзья подождали еще несколько минут. Кибиц не возвращался.
— Ну, пойдем, уже первый час... Зорг, наверное, беспокоится.
Друзей приняла жена Зорга. Самого его не оказалось дома. Клара объяснила, что мужа минут двадцать назад вызвал к себе Юргенс.
— Заходите, он, вероятно, сейчас придет.
Клара провела друзей в свою комнату.
В углу стоял прекрасный, почти в рост человека, трельяж, отделанный красным деревом. На туалетном столике, на этажерке, на пианино были расставлены затейливые статуэтки, изящные флаконы с духами и одеколоном, всевозможных размеров баночки с кремами и лосьонами, ножницы, пилочки и прочие атрибуты кокетливой и придирчиво относящейся к своей внешности женщины.
Клара мимикой и жестами дала понять Никите Родионовичу, что сожалеет о присутствии третьего лица — Грязнова. Потом она села за пианино и бурно заиграла вальс из «Фауста».
Через несколько минут вошел Зорг, очень расстроенный, и объявил друзьям, что занятий не будет.
Ожогин и Грязнов, не вступая в расспросы, раскланялись и ушли.
— Что-то приключилось, — сказал по дороге домой Никита Родионович.
— Да, и необычное, — согласился Андрей. — Хорошо бы в это время сидеть под полом.
Дома друзья вновь занялись тетрадью своего «учителя». В ней оказались такие ремарки против цитат из речей фюрера и его приспешников, за которые Кибицу могло не поздоровиться. В тетради пестрели выражения: «довоевались», «все продано и предано», «сколько можно болтать», «где же смысл», «никому нельзя верить».
Но это еще ни о чем не говорило и из этого нельзя было заключить, что Кибиц враг фашизма. В конце тетради друзья обнаружили собственные размышления Кибица, относящиеся уже к последним дням. Кибиц считал виновником поражения не партию национал-социалистов, а нынешних ее руководителей, которые завели Германию в тупик.
— Эта тетрадь нам пригодится, — сказал Никита Родионович, — мы ее используем против него.
— Меня смущает одна деталь: кого он заподозрит в похищении тетради? — спросил Андрей.
— Деталь существенная и от нее зависит вопрос компрометации Кибица. Это надо обдумать хорошенько и не торопясь.
— Вы думаете, удастся применить тетрадь?
— Сейчас трудно сказать.
В полдень в парадное кто-то постучал. Андрей вышел и через минуту ввел в комнату Варвару Карповну.
— Вы удивлены моему приходу? — спросила Трясучкина Ожогина.
— Удивлен.
— У вас, конечно, будет тысяча вопросов, как и что произошло? — спросила Варвара Карповна, когда Андрей вышел.
— Пожалуй, нет, — ответил Ожогин.
— Почему? — несколько разочарованно произнесла Трясучкина.
— Потому, что знаю все и даже то, что исходило из ваших уст.
— Даже так?
— Конечно. Отец навещал вас, вы ему рассказывали, он — соседям, а те — нам.
Никита Родионович пытливо разглядывал Трясучкину. В ее поведении, как ему казалось, появилось что-то новое, а что именно, определить сразу не удавалось. Она похудела, исчезло дерзкое выражение глаз.
— Знать бы вот только, кто хотел меня на тот свет отправить и не пожалел для этого двух пуль, — прищурив глаза, проговорила Варвара Карповна.
— А зачем это знать? Ну, допустим, вам назовут имя злодея, что вы предпримете? — спросил, чуть заметно улыбнувшись, Ожогин.
— Что?
— Да.
— Поблагодарю от всей души... Если бы пули обошли меня, тюрьмы мне не миновать. Кто бы поверил в то, что я тут не замешана.
Варвара Карповна попросила Никиту Родионовича пересесть со стула на тахту, к ней поближе.
— Теперь я, кажется, свободна...
Наступила тишина. Никита Родионович понял, что Варвара Карповна этой фразой вызывает его на решительный разговор, но молчал.
— Вы можете сказать, кто стрелял? — снова спросила Трясучкина.
Никита Родионович выждал секунду и твердо ответил:
— Я.
Варвара Карповна пристально смотрела в глаза Ожогину, пытаясь найти в них подтверждение его резкого ответа.
— Значит, вы?
— Да, можете благодарить, вы же обещали это сделать.
Она улыбнулась, но тут же улыбку сменила тень грусти.
— Наверное, сожалеете, что не освободились от меня так же, как и от Родэ?
— Я в мыслях даже не имел нанести вам хотя бы царапину, — продолжал уверенно выкручиваться Ожогин, — но когда все случилось, то пришел точно к такому же выводу, как и вы.
Никите Родионовичу пришлось быть последовательным до конца и убедить Трясучкину, что никого другого посвящать в такое опасное предприятие он не мог и должен был действовать один. Попытка его увенчалась успехом. Варвара Карповна поверила и тому, что стрелял Ожогин, и тому, что ничего худого он не замышлял против нее лично.
— Что вы теперь намерены делать? — спросил ее Ожогин.
Варвара Карповна уже думала над этим. Она считала невозможным в данный момент сидеть дома без дела, тем более, что Гунке, посетивший ее перед выпиской из больницы, обмолвился насчет дальнейшей работы в гестапо. Трясучкина узнала также, что на ее место никто еще не принят.
Ожогин тоже считал, что рвать отношения с гестапо сейчас невыгодно.
— Я согласна подождать, — проговорила Варвара Карповна. — Но у меня так много неясностей, в голове такой сумбур...
— То есть?..
Трясучкина нахмурила лоб, сделала над собой усилие, как будто что-то припоминая, и заговорила вдруг быстро, горячо:
— Мы с вами хотим себя реабилитировать, мы хотим оправдаться перед советской властью, это нам обоим ясно. Сколько раз мы говорили об этом. Но я не приложу ума, как мы будем оправдываться. — Она смолкла и вопросительно посмотрела на Никиту Родионовича. Тот не отвечал, и она снова заговорила: — Мы уничтожили Родэ. Это немалого нам стоило. Вы жертвовали собой, а я приняла две пули. Но кто же поверит, что убили именно вы, а убийству содействовала я? Подобное может заявить любой, тем более, что виновник не найден. Чем докажем то, что сделали?
— Об этом подумаю я, — спокойно ответил Ожогин. В глазах Варвары Карповны мелькнуло сомнение. — Вы этим голову не забивайте, положитесь целиком на меня, — счел нужным добавить Ожогин.
— Хорошо, — сказала Трясучкина, — я согласна, но меня волнует и другое: достаточно ли того, что мы сделали, для искупления нашей вины?..
— Нет, пожалуй, недостаточно, а точнее, даже очень мало...
Трясучкина приклонила голову к стене и задумалась, устремив неподвижный взгляд в потолок.
— Да, — произнесла она тихо, — но что я могу еще сделать... У меня, кажется, нет больше сил... нет ничего...
Тоской, отчаянием дохнуло на Ожогина от этих слов. Он встал, подошел к стене, снял гитару и протянул ее Варваре Карповне.
— Вы, кажется, играете? — Ему хотелось изменить печальный тон, который внесла в разговор Трясучкина, и он попросил: — Сыграйте и спойте.
Она согласилась, взяла гитару и перебрала пальцами струны.
— Что спеть?
Никита Родионович снова сел рядом с ней на тахту.
— Что хотите.
Варвара Карповна взяла аккорд, он прозвучал громко, но скорбно.
— О нашей жизни... О нас с вами, — сказала она мечтательно.
Аккорд повторился, и она запела грудным, немного резким контральто:
Манит, звенит, зовет, поет дорога.
Еще томит, еще пьянит весна,
А жить уже осталась так немного,
И на висках белеет седина...
В парадное застучали. Полагая, что это Андрей, Ожогин продолжал сидеть. Стук повторился. Никита Родионович вспомнил, что Грязнов имеет свой ключ и стучать ему нет надобности. Он встал и вышел переднюю. За дверью кто-то покашливал Никита Родионович открыл ее и увидел перед собой Кибица Это было неожиданно. Ожогин вежливо пригласил гостя.
— Войдите...
Кибиц стоял, не двигаясь, он смотрел не на Ожогина, а вниз под ноги, бледное лицо его выражало подавленность, тревогу: Еще более сгорбленный, в своем грязном пиджаке он выглядел бродягой. Не поднимая глаз, Кибиц спросил:
— Никто вечером при вас не заходил без меня в комнату?
Никита Родионович удивленно дожал плечами. Он догадался, чем вызвано появление здесь Кибица, — он ищет тетрадь.
— Нет, никто, — сказал Ожогин.
Кибиц пробормотал невнятно несколько слов и спустился с крыльца. Уже на тротуаре он повернулся и сказал тихо:
— Сегодня занятий не будет.