Высокая барка, — мечта-изваянье
В сверканьи закатных оранжевых светов,—
Плыла, увозя из отчизны в изгнанье
Последних поэтов.
Сограждане их увенчали венками,
Но жить им в стране навсегда запретили…
Родные холмы с золотыми огнями
Из глаз уходили.
Дома рисовались, как белые пятна,
Как призрак туманный — громада собора…
И веяло в душу тоской необъятной
Морского простора.
Смотрели, толпясь, исподлобья матросы,
Суров и бесстрастен был взор капитана.
И барка качнулась, минуя утесы,
В зыбях океана.
Гудели валы, как; в торжественном марше,
А ветер свистел, словно гимн погребальный,
И встал во весь рост меж изгнанников старший,
Спокойно-печальный.
Он кудри седые откинул, он руку
Невольно простер в повелительном жесте.
«Должны освятить, — он промолвил, — разлуку
Мы песней все вместе!
Я первый начну! пусть другие подхватят.
Так сложены будут священные строфы…
За наше служенье сограждане платят
Нам ночью Голгофы!
В нас били ключи, — нам же подали оцет,
Заклать нас ведя, нас украсили в ирис…
Был прав тот, кто „esse deum“, молвил, „nocet“,[1]
Наш образ — Озирис!»
Была эта песня подхвачена младшим:
«Я вас прославляю, неправые братья!
Vae victis![2] проклятие слабым и падшим!
Нам, сирым, проклятье!
А вам, победители, честь! Сокрушайте
Стоцветные цепи мечты, и — свободны,
Над гробом осмеянных сказок, справляйте
Свой праздник народный!»
Напевно продолжил, не двигаясь, третий:
«Хвалы и проклятий, о братья, не надо!
Те — заняты делом, мы — малые дети:
Нам песня отрада!
Мы пели! но петь и в изгнаньи мы будем!
Божественной волей наш подвиг нам задан!
Из сердца напевы струятся не к людям,
А к богу, как ладан!»
Четвертый воскликнул: «Мы эти мгновенья
Навек околдуем: да светятся, святы,
Они над вселенной в лучах вдохновенья…»
Прервал его пятый:
«Мы живы — любовью! Нет! только для милой
Последние розы напева святого…»
«Молчанье — сестра одиночества!» — было
Признанье шестого.
Но выступил тихо седьмой и последний.
«Не лучше ли, — молвил, — без горьких признаний
И злобных укоров, покорней, бесследной
Исчезнуть в тумане?
Оставшихся жаль мне: без нежных созвучий,
Без вымыслов ярких и символов тайных,
Потянется жизнь их, под мрачною тучей,
Пустыней бескрайной.
Изгнанников жаль мне: вдали от любимых,
С мечтой, как компас, устремленной к далеким,
Потянется жизнь их, в пустынях палимых,
Под coлнцeм жестоким.
Но кто же виновен? Зачем мы не пели,
Чтоб мертвых встревожить, чтоб камни растрогать!
Зачем не гудели, как буря, свирели,
Не рвали, как коготь?
Мы грусть воспевали иль пальчики Долли,
А нам возвышаться б, в пальбе и пожарах,
И гимном покрыть голоса в мюзик-холле,
На митингах ярых!
Что в бой мы не шли вдохновенным Тиртеем!
Что не были Пиндаром в буре гражданской!..»
Тут зовы прорезал, извилистым змеем,
Свисток капитанский.
«К порядку! — воззвал он, — молчите, поэты!
Потом напоетесь, отдельно и хором!»
Уже погасали последние светы
Над темным простором.
Изгнанники смолкли, послушно, угрюмо,
Следя, как смеются матросы ответно,—
И та же над каждым прореяла дума:
«Все было бы тщетно!»
Согбенные тени, недвижны, безмолвны,
Смещались в одну под навесом тумана…
Стучали о барку огромные волны
Зыбей океана.
1917