I

-- А, здоров! -- закричал Бухбиндер, высунувшись из задней комнатушки на звонок открываемой в аптеку двери. -- Малахольный пришел! -- оповестил он. -- Товарищ Онуфрий Ипатыч!

Из комнатенки поползло урчание, обозначавшее удовлетворение и приветствие.

-- Пьете? -- хмуро спросил Веремиенко. -- Кто?

-- А что еще будут делать у меня в пещере такие волкодавы, как пан и ветеринар Агафонов? Не выдержал?

Пузырьки и банки отзывались на восклицания жалким, неживым дребезжанием. Хозяин никак не соответствовал изнурительной аптечной полутьме и грозной аптечной вони. Он всю округу удивлял прекрасно выбритыми щеками, желеобразно-пухлыми и легкими, не старившимися вот уже сколько лет. Меж выпуклостями щек, подбородка, лба с превосходным изяществом плавали толстый носик и улыбающиеся губы. Все это иллюминовалось живыми, светло-карими глазками. Бухбиндер славился пристрастием к девчонкам, которых брал в наложницы, чаще из заморенных мусульманских семей, откармливал, держал взаперти. Этой зимой ему посчастливилось соблазнить сироту-молоканку лет пятнадцати.

Веремиенко перешагнул порог пещеры, и вот он снова в продымленных кущах Бухбиндера. В полутемной каморке, с выходом в аптеку и дверкой в сортир, за утлым столом, на котором стояли две старинные, темные бутыли, пировали пан Вильский и статный великан Агафонов, внушительную крепость которого не успели еще съесть ни алкоголь, ни скука, ни тропический зной, ни малярия, -- все то, за что зовут Закавказье погибельным. Веремиенко оторопел от затхлого чада, от запаха уборной, винного перегара, скверного табака, от решетчатого пыльного окошка под самым потолком.

И пошло: "Ипатыч, алкоглот, патлатый, да он сердцеед, сердцеед! Друзей ради бабы покинул, выпей, старик, налью, отец, закури, а то, смотри, бросил, Онуша, друг, за милых женщин налей ему еще, пан, догонять, догонять, догонять нужно, не могу, братцы, -- толстое рыло хозяина летало над столом, как футбольный мяч у сыгравшейся команды, -- одну кончили, трахнем за нее, Онуша, за милую твою, дай-ка завернуть, возьми у меня рештского, -- уже прекрасные губы Агафоновы тянулись к нему, -- дай, друг, поцелую, люблю тебя, Онуша, за любовь твою к женщине, за уважение", -- дно второй бутылки подымалось все выше. В магазине зазвенел дверной звонок, благовестник Бухбиндеровых барышей.

Он выбежал и вернулся, потрясая пачкой дензнаков.

-- На бутылку араки есть, ребята! А вы лакать стесняетесь. Я вот сейчас татарину за банку ртутной мази хлопнул цену: тридцать лимонов, говорю. У него даже морду своротило. А сам: "Чох якши". Не поверите, до чего мне они надоели. Давеча фасую доверовы порошки, а так и ноет думка: хорошо бы в них стрихнину подсыпать. Очертела грязная татарва, холеры на них нет! Ну, кому переть за аракой?

Метнули жребий, вышло -- пану.

-- Ребята, сдавайте револьверы! За третьей посылаем!

Бухбиндер построжал. Напиваясь, гости не раз пытались предаться кукушке. Аптекарь никогда не терял памяти, -- до стрельбы друг по другу не доходило. И слава богу, на двадцати квадратных аршинах трудно промахнуться даже в полной темноте. Палили в стены, в узор на ковре, однажды расстреляли целую корзину гранатов и персиков. Агафонов лениво полез в задний карман.

-- На, черт с тобой. Пойду коня расседлаю. Засядем.

-- Я тебя давно не видал, Онуфрий, -- сказал Бухбиндер. -- Худеешь очень. -- И заметил совершенно безразлично, как будто мысли рождались не в мозгу, а ползали, что ли, по лицу и он их едва замечал. -- Мне Тер-Погосов жаловался на твоего немца.

-- Какой Тер-Погосов? -- удивился Веремиенко.

-- Какой, какой! -- сварливо передразнил Бухбиндер. -- Не знаешь, что у тебя под носом делается. Тот самый, который у вас опрыскиватели отобрал.

-- А, волосатый... Как же его иначе встретить? Саранча, -- а он "Верморели" отбирает на бочки переделывать, дерьмо возить. Так уж его пожалели, отпустили, да пан уговорил и аппараты отдать без скандала.

-- И очень хорошо сделали. Это мой родственник. Я бы за него с твоего Крейслера голову снял, жену вдовой оставил.

-- Что "ну"? Что такое за "ну"? Его брат женат на сестре моей покойницы жены. Как это, -- свояки? Ну да -- свояки, конечно. О чем это я?.. Тебе правда нужны деньги? Помнишь, ты осенью говорил о двух тысячах...

Веремиенко молчал. Жалкая и злобная усмешка, сползая с губ, исказила лицо и, как шрам, застыла, стянула левую щеку, заволокла левый глаз.

-- Смотри, -- пробормотал он, -- ты не смейся! Я голову заложу.

-- Какой смех? Что за смех? Ты тоже хорош! Нет чтобы спросить у Бухбиндера, в чем дело. А дело же в том, что затеваются очень большие дела!

Бухбиндер суетился около стола, как бы вздымая пыль, пол дрожал от каждого его движения. Веремиенко испытывал потяготу, желание расстегнуть ворот.

-- Этот самый Тер-Погосов теперь в Саранчовой организации большой шишкой: начснаб. Так на ваши опрыскиватели, которые не пригодились комхозу, уже нашлись покупатели -- Иванов и Бухбиндер.

-- Кто такое Иванов?

-- А я знаю? Человек, которому нужны деньги. Он любит женщину, прямо с ума сходит. И готов ей бросить деньги под ноги, даже невзирая на мужа: вот вам! Делайте что хотите, поезжайте куда хотите! Это моя любовь. Ну, так Иванов -- мой компаньон, который подписывает счета. А у Иванова есть свой покупатель -- Саранчовая организация.

Веремиенко захохотал. Он хохотал, раздельно выдыхая каждый звук, невесело, не заразительно и безудержно, обеими руками вцепился в косматые волосы, раскачивал голову. Бухбиндер уставился на него угрюмо, почти с испугом, выжидал.

-- Кто так смеется, тому нельзя доверять.

Веремиенко мгновенно замолк.

-- Понял вас. Ах, дьяволы, до чего додумались!

-- Ну да, -- двести процентов прибыли. Саранча -- это форс-мажор. Я тебя люблю, Онушка. Ты на меня там злился, а ведь я понимал, что не серьезно: выпьешь, все пройдет. Ты же знаешь всю округу, понимаешь в этих прысканиях. Нам сейчас такой человек -- золото. Дела такие начинаются, что мы с тобой к осени в Москву удерем. Подумай, -- Москва.

-- Москва, Москва, -- повторял Веремиенко, облизывая пересохшие губы.

-- Входи в дело, -- прошептал Бухбиндер, услыхав звонок.

Веремиенко сухо выдохнул: "Хорошо". Багровое самозабвение ударило в глаза, в сердце, наполнило шумом уши. Миг, -- и он очнулся, но уже пьяный, утешененный особым опьянением алкоголика, который прервал зарок. Голова казалась необыкновенно легкой и совершенно прозрачной, лишь омраченной неуловимой грустью, что на этом прекрасном празднике, на торжестве его мужественной жизни, пире удач не присутствует женщина, которую он любит. С таким ощущением счастья, полновесного, всеобъемлющего наслаждения, сладостно пронзающей дрожи летит на санках с крутой горы отчаянный мальчишка. Снег порошит заслезившиеся веки, и в глаза, в волосы, в ноздри, в рот, в рукава, под полы шубенки -- набивается, рвется, лезет сияющий, звонкий, ароматный ветер и несет на своем упругом крыле к неведомым границам неописуемого ужаса, и жаль, -- санки замедляют ход. Вошел Агафонов.

-- Я остановился на тебе, потому что ты не такой несерьезный и не болтун, как пан Вильский, -- успел ввернуть Бухбиндер, унося оружие к молодой наложнице.

Веремиенко пил и не пьянел больше, только, как ему казалось, становился одухотвореннее и умнее.

Началось опять: "Двинем еще по одной, не передергивай, я френч сниму, чего стесняться, вали, крепкая, черт, пасхой воняет, на то арака, из кишмиша гонят, так что ж она должна тебе абрикотином пахнуть, попили абрикотину, будет, попили нашей кровушки..."

-- Берегите закуску! -- кричал хозяин, хотя два помидора беспрепятственно расползались на тарелке нетронутые, а больше ничего не было. -- Ставлю двести грамм ректификату.

К вечеру Агафонов уехал. Пан уснул, ощерив рот с тремя почерневшими зубами. В пещере клубилась копоть располыхавшейся лампы, Бухбиндер ожесточенно гремел:

-- Грабь их, они нас дотла ограбили! Заметано. Четыре сбоку, ваших нет. Эх, пить будем, гулять будем! Не забывай, Онуша, у нас уговор.

Забивался в угол, наклонял голову, надувался; распухал, где-то в носоглотке у него фальшиво клокотал напев наурской, он топал ногами, трясся всем телом, изображая танцы и разгул: и у нас-де была молодость, и мы знали лучшие времена, не этим чета, ну да еще поживем, фортуна-то у нас в руках, -- так Веремиенко должен был бы читать иероглифические телодвижения. И читал, будучи как раз в том состоянии, когда понимаешь этот древний язык.

Хозяин провожал его по селу. Теплая, туманно-черная, с сырым духом мыльни ночь плотно навалилась на село, -- тихо, лишь откуда-то из Степи подкатывалось звериное всхлипывание, должно быть шакалье.

-- Ты помни, Ипатыч, предприятие наше большое. Сейчас все, что ни найдем против саранчи в округе, все можно загнать через посредников. Нас грабили, -- теперь довольно. Наша очередь: грабь награбленное. Я не за себя говорю. Я как был провизор, имел аптеку, так и остался.

-- А за кого же?

-- За Россию. Всю страну разорили.

-- За Россию не таранти. С этого вечера Россия без нас обходится. Надо так понимать: открыли закрома, я сую руку. Прищемят руку, не кричи. ("Ну, ну", -- проворчал Бухбиндер.) Я хотел с хлопком работать.

-- С каким хлопком?

-- Эх, все мы человеки... Хотел на сырости заработать. Хлопок вещь темная: принял сухой, сдал чуть посырее. Разница в весе -- разницу в карман. Да с этой саранчой ни лешего теперь не будет. Я давно решился, это ты правильно подметил. Один жил за большевистское жалованье. Пала в сердце любовь, -- разорваться -- деньги нужны. Ее лечить надо, погибает. Жизнь повеселее показать. К кому пойдешь, кому скажешь! А она, может, с детства мне снилась.

Село обрывалось слитным мраком: поле и небо.

-- Говорить с тобой интересно, но дальше я не пойду. Страшно бедному еврею одному возвращаться.

-- Ты не такой трус, каким прикидываешься.