Часа полтора "Измаил Тагиев" стоял на якоре перед устьем реки и хрипло взывал о лоцманской помощи. Уже вечерело. Волнам предшествовали темно-багровые тени. Но и в смягченном свете вечера легко различалась желтизна пресной воды, наносимой мощной и мутной рекой в соленую зелень Каспия. Здесь образовались из речных наносов опасные отмели: при глубине в полторы-две сажени хорошая волна, разбежавшись с морского простора, почти обнажает дно, и горе судну, которому придется скакать по песчаным, тупым гребням. В замысловатую дельту вход сложен, изменчив, пароход взывал к лоцманской помощи.

Веремиенко перебрался на баржу. Сухое раздражение, напоминавшее волнения карточной игры, мучило его с прошлой ночи, томило, словно бессонница, и ничего так не хотелось, как опуститься в дремоту. Баржевой старшина Петряков, который держал в своих безмерных, тяжких лапах их спасенье, опасливо помалкивал, отворачивал безбровое носатое лицо и кривил тонкий, как бритвенная ранка, рот. Он словно сам боялся показывать несоответствия своего лица.

-- Как вымерли все, -- сказал Веремиенко, поглядывая на дальний плоский берег с признаками поселка, очевидно опустелого. -- А ветер свежеет. Капитан дрейфит: в волну -- с буксиром, да фарватер с капризами...

Три рукава реки уходили от моря в камышовые заросли. С баржи было видно, как бурлила вода у полускрытых камней при входе в средний рукав. На пароходе суетились, верно решили: не ждать лоцмана и войти в устье до наступления темноты.

Давеча Веремиенко посмеивался, Тер-Погосов рвал и метал, кричал на капитана, отказываясь разрешить держаться с грузом в открытом море. Он быстро понял положение. Провожая Веремиенко, сказал тихо, побледнев, с прерывающимся дыханием: "Сажай на камни, и концы в воду".

Но, попав на баржу, Онуфрий Ипатыч вполне оценил, насколько его одурачили, поставив наблюдать за Петряковым. Прожженный плут глазел по сторонам, держался так, словно ничего особенного и не предполагалось. Может быть, он действительно замышляет свое: благополучно провести баржу, а там и предать всех. С чем приступиться к человеку, который несет такое:

-- Все развалилось к чертовой матери. Вот теперь и собирай. Я в девятнадцатом году в Астрахани в Особом отделе флота служил. Клуб у нас открывали, в здании биржи. Артистов, певцов пригласили из бывших императорских театров. Выкатился какой-то очень знаменитый певец во фраке, становится перед роялем, а у меня приятель был Саша Овсянников, малый боевой, как крикнет на весь зал: "Яблочко!" Песня матросская, любимая. Братва присоединяется. А, видим, певец не знает. Саша надрывается: "Яблочко!" -- весь зал ногами топает: "Яблочко!" Певец публику останавливает. "Извиняюсь, -- говорит, -- "Яблочко" я не знаю, я могу спеть "Рябину", русскую песню". Саша ему: "Ладно, пой, хрен с тобой!" А в зале шумят, шаркают. Подсолнухи, конечно, и дынные семечки. Саша встает и громко говорит: "Голос вполне паршивый, хоть и императорский певец. Пойдем, Петряков".

Петряков засмеялся отрывистым барабанным хохотком. -- Сашу в то же лето расстреляли. -- Он продолжал улыбаться. -- Да и меня с той службы поперли. Что там говорить, насилу ноги унес.

Он взглянул на Онуфрия Ипатыча, сморщился, как будто готовый чихнуть, -- он все еще веселился. Парень, видно, привык хитрить и наслаждался растерянностью посланного к нему соглядатая. Веремиенко вспомнил о кислой крови мыши, которой забавляется кошка.

-- А очень много я мог разрушенья в жизни сделать. Только теперь я у ученого человека в руках, у того самого, который вас сюда послал. Напрасно сомневаются, я ему уважу.

Он встал к рулевому колесу. Пароход неистово гудел и бурлил воду. Канат натягивался. Команда баржи, четверо заморенных татар в лохмотьях, сбилась на палубе, встревоженно переговариваясь. Петряков крикнул им по-тюркски, чтобы они берегли штаны, они засмеялись, видно доверяли.

-- Господи благослови, -- тихо сказал баржевой.

Веремиенко встал в сторонку. "Посадит или нет? Посадит или нет?" -- гадал он.

-- Зажги огня! -- крикнул Петряков, хотя солнце еще не село, крохотная доля ярко-красного диска еще дрожала на волнах и, как розовый пух, висели лучи.

"Посадит!" -- решил Онуфрий Ипатыч. Через несколько минут пароход вошел в загадочные желтые воды. И Веремиенко мог бы поклясться, что видел, как Петряков закусил губу, наводя баржу на камень. Веремиенко слышал легкий толчок и, может быть, короткое скрежетанье, но выдержал время и не первый закричал, что произошло несчастье. Закричал татарин рулевой. Вся команда подхватила вопль. Они бестолково бегали по палубе, Петряков нарочно увеличивал суету, бросив руль. Веремиенко не испугался, но почувствовал, как липкое утомление сгустило всю кровь. И желание утонуть, умереть охватило, как тоска по сну.