Епифорка возвращался с базара верхом на новокупленной лошади. Он болтался на её костлявой спине, весело потпрукивал, причмокивал губами и вообще выражал всем своим лицом неописуемую радость. Даже прорехи около мышек от жизнерадостных движений руками кривились на его рваном полушубке, как улыбающиеся губы.

Дорога шла полем. Белая снежная скатерть лежала направо, налево, вокруг, как хватал глаз, пересечённая кое-где неглубокими лощинками с чахлым кустарником. Было тихо и морозно; на небе выходили звезды; приближалась ночь. Епифорка то и дело обгонял по дороге возвращавшихся с базара односельчан и каждому рассказывал сызнова о своём новом приобретении, весело сияя глазами и подмигивая на лошадь.

Он дал за неё двадцать рублей. Это совсем недорого, потому что лошадь хороша. Она молода, на год моложе его Настьки, которой около Петрова дня исполнится 15 лет. Лошадь сытая, и если у неё выпятились ребра, то только потому, что она широка в костях. Епифорка боится только, что лошадь чересчур ералашна и здорова, как бык. Когда он привязал её около винной лавки, лошадь оборвала узду и ушла.

— Насилу догнал, — весело добавлял Епифорка, трогаясь в путь и умалчивая, что лошадь оборвала узду, во-первых, потому, что узда была мочальная и в двух местах надорванная, а во-вторых, оттого, что выходивший из винной лавки цыган здорово ввалил его коняке ремённым кнутом.

Епифорка уже приближался к дому.

Он начинал зябнуть; мороз заползал в прорехи рваного полушубка и покусывал его малокровное тело.

Он толкнул ногами лошадь.

Дорога загибала направо, перебегала замёрзшее озеро и поднималась на невысокий холмик к маленькой занесённой снегом деревеньке. Тут-то и живёт Епифорка. У самой околицы он обогнал Абдулку, татарина из деревни Сюлявки, и рассказал ему всю историю о том, как его лошадь ушла от винной лавочки.

— Карош лошадкэ! — заметил Абдулка, и в его косопоставленных глазках блеснула зависть.

А Епифорка ласково послал лошадь рысью.

— Ну, ты, ералашный!

Ералашный, впрочем, от рыси упорно отказался.

Через несколько минут Епифорка был уже дома.

Когда он подъехал к своему дворику, из избы навстречу к нему выбежали жена и дочь. Фёкла, желтолицая и низкорослая баба, увидев лошадь, даже руками всплеснула, а Настька просто-напросто захихикала. Епифорка степенно слез с лошади, оглядываясь, не видит ли его торжество кто-либо из соседей. Лошадь осмотрели со всех концов. Фёкла высказала предположение, не стара ли она? Но Епифорка даже рассердился.

Стара? С чего это она выдумала! Лошадь на целый год моложе Настьки, а Настька только через год будет невестой.

— Стара? Епифорка презрительно смерил Фёклу с головы до ног.

Стара, а он летел на ней, как вихрь, даже все кишочки отбило. Стара, а он обогнал на ней томилинского псаломщика, когда тот, обронив кнут, остановился около Надеждина хутора.

Стара, а ей позавидовал сюлявский Абдулка и сказал: «Карош лошадкэ!» А сюлявский Абдулка — первостатейный конокрад, и кому же, как не конокраду, знать лучше достоинства лошади? Епифорка говорил долго и горячо. Лошадь, слушая похвалы хозяина, застенчиво хлопала глазами. Фёкла, в конце концов, успокоилась, и лошадь водворили в хлеву, задав ей на ночь просяной соломы.

За ужином только и говорили, что о лошади.

Как бы им её назвать? Думали, думали и решили «Огурчиком».

— Сытенькая она, — пояснил Епифорка, — кругленькая, что твой огурчик.

Настька попробовала было возразить:

— Ребрушки у неё как быдто…

Но Епифорка оборвал дочь на полуслове.

— Ребрушки? Много ты понимаешь! В кости она широка, вот и ребрушки! На худой лошади томилинского псаломщика не обгонишь!

С этим все согласились. Томилинский псаломщик кормит свою скотину хлебом, а от хлеба лошадь плохой не будет. После ужина все улеглись спать. Но Епифорка долго ещё шептался на печке с Фёклой.

Наконец-то у них есть лошадь! Теперь они справят по хозяйству все, как следует, и будут настоящими жителями. Безлошадному мужику на деревне и почёту нет. Что безлошадный, что жулик — одно и то же.

А лошадь по нынешним временам купить мужику нелегко.

Наконец Фёкла захрапела, а Епифорка всё ещё лежал на тёплой печке с открытыми глазами, не спал, почёсывался и думал.

Да, наконец-то и он обзавёлся лошадью! Епифорка, самый захудалый мужичишка на деревне, стал настоящим жителем: у него есть лошадь!

Безлошадного мужика и со схода гонят. А теперь Епифорка будет сам говорить на сходе и затыкать рот безлошадникам:

— Безлошадники не в счёт. У безлошадников ум не дорос до схода.

Епифорка завозился па печке, закряхтел и зачесался.

Ему 37 лет. Нужда избороздила его лицо морщинами вдоль и поперёк; его ноги ломят и тоскуют по ночам, преждевременная старость уже стучится в его тусклое окошко, а у него ещё только первая лошадь.

Он всю жизнь мечтал об этом счастии, и вот его мечты осуществились: сегодня он не пришёл, как всегда, с базара пешком, а приехал верхом на собственной лошади и обогнал даже томилинского псаломщика!

— Не оброни он кнута, — сознался, впрочем, самому себе Епифорка, — ни в жисть бы не догнать мне его.

Он вздохнул. В избе было темно и душно; пахло чем-то смрадным. Фёкла храпела со стоном как выпь, а Настька подсвистывала ей, как синица. Епифорка завозился. В его виски стучало. Фёкла, сберегая тепло, слишком рано закрывает печку.

Епифорка привык к угару, но сегодня его разобрало с воздуху. Он снова вздохнул.

Да, наконец-то у него есть лошадь.

Вот уже несколько лет он по копейкам собирал деньги, чтоб купить её и, в конце концов, набрал 20 рублей. У него есть лошадь, и, Боже мой, сколько сидит грехов в этой лошади!

Эта мысль пришла в голову Епифорки случайно и внезапно, но, придя туда, она уже не хотела более выходить оттуда даже и на минутку. И ему стало как-то страшно и неприятно. Он повернулся на другой бок.

Да! В этой лошади сидит очень много грехов. Во-первых, в ней сидят слеги, уворованные в Илпатьевском лесу. Он, Епифорка, рубил их почти еженощно всю осень, когда весь лес наполняется странным шорохом от мелкого дождика, когда облачный тени ходят по лесным полянам, как вышедшие из могил покойники, а воришка робко прислушивается к стуку своего топора, дрожит и дует на покрасневшие от холода пальцы. Он рубил эти слеги и на себе поштучно перетаскивал их к озеру, в камыш; а потом продавал чуть ли не по три копейки штука. Что делать? Воровское дорого не продашь!

А теперь все эти слеги сидят в его лошади. Епифорке послышалось, что в ворота что-то стукнуло, точно мороз ударил. Его собака Арапка, ходившая и зиму и лето в репьях, тявкнула, как-то странно взвизгнула и замолкла. Но Епифорка не обратил на это обстоятельство ровно никакого внимания и по-прежнему лежал на печке, углублённый в свои думы.

Да, в его лошади сидят илпатьевские слеги. Кроме того, в его лошади сидит 3 пуда 10 фунтов пшённой муки, которую Епифорка стащил у своего дяди Емельяна, когда тот перед масляной ездил на базар, а Епифорка лежал на печке, кряхтел и сказывался больным. Эту муку он продал, как теперь помнит, всю за 97 коп. вместе с мешком. Епифорка вздохнул и снова повернулся на другой бок. Затем в его лошади сидят Василисины холсты восемь с половиной аршин, Ваньки Клюшникова шаровары плисовые, почти новые, и солдатки Дуньки фартук шерстяной зелёный с алыми цветами, который ей подарил илпатьевский полесовщик.

Но что всего хуже, в этой лошади сидят 3 рубля восемь гривен Епифоркина шабра Василия Долговязова. Епифорка возвращался вместе с ним с базара. Василий был пьян и клевал носом, а Епифорка заискивающе смотрел ему в глаза, одной рукой поправлял на нем шарф, чтобы тот не простудился, а другой лез в карман полушубка, где были припрятаны завёрнутые в тряпку три рубля восемь гривен.

Это самое подлое дело, потому что Василий всегда, помогал Епифорке и мукой, и дровами, и всем, чем мог.

Епифорка застонал. Его сердце теперь уже ныло и болело, как простуженное. В избе по-прежнему было темно. Фёкла всё так же храпела, точно стонала, как выпь, а Настька подсвистывала ей как синица.

Епифорка поправил под головой полушубок, ворочаясь от неотвязных дум и тупой боли.

Да. Все эти мелкие кражи совершены им в последние три года, когда он начал прихварывать и покашливать, когда его стала попугивать голодная старость, и мысли о приобретении лошади забеспокоили его сильнее.

Все эти кражи совершались с промежутками, отчасти забывались и мало волновали Епифорку, а теперь они соединены воедино в шершавой лошадёнке с раздутым от соломы животом и выдавшимися так, что хоть считай, рёбрами.

И эта лошадь будет вечно стоять перед глазами Епифорки и мучить его совесть, как живой укор, как какой-то сундук с воровской клажей.

И когда Епифорка напьётся пьян, он будет колотить её чем попало, с озверением, чтобы выбить из её раздутого живота и илпатьевские слеги, и Ванькины почти новые шаровары, и Дунькин фартук. А лошадь будет понуро стоять под побоями и с недоумением хлопать глазами.

Епифорка завозился па печке и с ненавистью подумал о лошади: «И чего я нашёл в ней хорошего? Одер, а не лошадь! Прямо сказать махан!»

Он брезгливо двинул губами.

Однако Епифорка решил, что всё-таки её следует попоить. Теперь самое время. Есть уже часа четыре, как он вернулся с базара; месяц глядит уже во второе окно его хатки.

Епифорка сидел на печке, обувал валенки, чесал затылок и думал. И кормить эту лошадь ему придётся краденым. Ещё до её покупки он натаскал понемножку, потихоньку, по охапкам у соседей и у кого попало просяной и овсяной соломы, как сурок, припрятывая её на чердаке!

Епифорка понуро вышел на двор. На дворе было тихо. Месяц стоял в небе и заливал серебряную кровлю избёнки синеватым сияньем. Епифорка пошёл к хлеву, но Арапка не подбежал, как всегда, поласкаться о колени хозяина. Епифорка отворил хлев, но лошади там не было.

Он огляделся. Снятое с петель полотно ворот было полурастворено; неподалёку от них на взрытом ногами снегу лежал Арапка с разбитой головой и скрюченными лапами. Епифорка снова заглянул в хлев и снова не нашёл там лошади. Очевидно, её увёл сюлявский конокрад Абдулка. Епифорка почесал под мышками, почмокал губами и подумал: «Увели проклятую!» Он вздохнул, махнул рукою и пошёл в избу.