Тревога оказалась ложной: гроза прошла мимо. Когда Кондарев подъезжал к тихой деревушке Медуновке, солнце уже сверкало по-прежнему, а сизый сумрак надвигавшейся грозы растаял, как дым. Дыханье ветра снова ласкало поля и в этой теплой и нежной струе трудно было признать ту же самую силу, которая так недавно с бешенством металась по земле и с яростью набрасывалась на преграды.
День был праздничный; крестьяне деревни Медуновки грелись около хат на завалинках, толкуя о домашних делах. Кондареву то и дело попадались на улице разряженные парни и девушки. Несмотря на жар, некоторые из парней обмотали свои шеи яркими гарусными шарфами, а ноги обули в валенки. Но Бондарева не поражало это; он знал, что медуновцы пользовались некоторым достатком, и их средства позволяли им даже и летом носить гарусные шарфы и валенки.
Кондарев ехал и думал об Опалихине. Он не сомневался ни на минуту, что его десять тысяч за Опалихиным не пропадут. Опалихин считался наилучшим хозяином во всей губернии; если он и делал долги, так только с целью поднять доходность имения, и каждый задолженный им рубль приносил ему изрядный барыш. Кондарев прекрасно сознавал это, и теперь ему было стыдно за подозрение, шевельнувшееся в нем в ту минуту, когда Опалихин выговаривал ему за деньги, выданные взаймы Грохотову. И ревность его улеглась совершенно.
"Сергей Николаевич, -- думал он об Опалихине, -- человек ума незаурядного и светлого, и вполне порядочен. Да и Таня не из таковских. А что он ухаживает за ней, так это еще ровно ничего не доказывает".
И его думы становились все веселее и радостнее. В усадьбу он приехал уже совершенно успокоенный и повеселевший.
Усадьба Кондарева, раскинутая на той же реке Вершауте, выглядывала щеголевато. Одноэтажный, но поместительный дом ярко сверкал на солнце железной зеленой крышею и весело глядел на примыкавший к нему сад ясными звеньями венецианских окон. Кондарев бодро выпрыгнул из экипажа и тотчас же приказал кучеру запрячь свежую лошадь в дрожки. Его как будто заразила энергия Опалихина; он намеревался сейчас же проехать на один из своих степных хуторков и поглядеть, как идет там ремонт построек, изрядно изветшавших за последнее время.
С повеселевшим лицом Кондарев вошел в дом. В доме все было тихо; дети, очевидно, играли в саду, а тетушка Пелагея Семеновна сидела на балконе и вышивала для Хвалынского монастыря воздухи. Она вышивала их вот уже третий год. Кондарев заглянул и на балкон; румяное и добродушное лицо дородной тетушки его жены всегда сообщало ему некоторую уравновешенность, а теперь ему как будто хотелось усугубить свое настроение необычайной и светлой радости и поднявшихся навстречу жизни сил.
Тетушка, рыхлая сорокалетняя женщина, сидела за пяльцами; почти у самых ее ног, на ступенях балкона, помещалась старая девица Степанида с длинным веснушчатым лицом и ртом, похожим на ижицу. Тетушка шуршала шелками, а Степанида, смешно шевеля своей ижицей, рассказывала ей один из богородицыных снов.
-- Шла Матушка-Марея, -- говорила она нараспев, -- из города Ерусалима; шла она -- приустала, легла она -- приуснула...
-- Видимый сон ей привиделся, -- закончил за нее Кондарев и расхохотался звонким ребячьим смехом.
-- Ой, чтоб тебя! -- испуганно вскрикнула Степанида.
-- А где Таня? -- спросил Кондарев, все еще смеясь.
Тетушка повернула к нему свое румяное лицо.
-- В спальной, книжки читает, -- отвечала она.
-- Сколько книжек?
-- Одну, -- совершенно серьезно отвечала тетушка и рассмеялась. -- Тьфу ты, -- проговорила она сквозь смех, -- всегда-то он меня собьет!
Кондарев пошел с балкона и по дороге говорил голосом, похожим на Степанидин:
-- Как на дереве кипарисном сидят книжники-фарисеи...
И он слышал, как за его спиной гневно отплевывалась Степанида.
Татьяна Михайловна, худощавая двадцатипятилетняя женщина, гибкая и стройная, сидела в просторном домашнем платье с книгою в руках. Увидев мужа, она отложила книгу в сторону, и ее большие скорбные глаза мягко засветились на бледном лице. Кондарев подошел к ней, тихо снял с низкой скамеечки ее ноги и, примостившись у этих ног на скамеечке, обнял ее стан, спрятав лицо в ее теплых коленях. В комнате было тихо. Дыхание сада вливалось в открытое окно и наполняло комнату свежим и холодноватым запахом молодой жизни. Ни единого звука не врывалось сюда, в это прохладное и целомудренное царство. Только гардины окна мягко шуршали, колеблемые ленивой струей.
И Кондареву казалось, что он ушел от жизни куда-то далеко-далеко и лежит на прохладном дне тихой речки, а над ним мягко шуршат зеленые перья упругого камыша. Светлый восторг наполнил его сердце сладким и мучительным трепетом; все силы его души поднялись до невероятной напряженности, и его душа казалась ему готовой вот-вот постичь какую-то удивительную красоту, какую-то бесконечно прекрасную гармонию. И вдруг, точно под ударом молнии, избыток его сил словно провалился в какую-то пропасть, а светлый восторг превратился в беспросветную скорбь.
Кондарев разрыдался в коленях жены.
Татьяна Михайловна схватила его голову тонкими пальцами и пыталась оторвать ее от своих колен.
-- Что ты? Андрюша! Милый... Глупый! -- шептала она.
В ее больших глазах вспыхнули слезы. Она привыкла к этим истеричным припадкам мужа, но теперь ее поразила неожиданность.
-- Глупый, милый... Ну, зачем же ты?.. -- шептала она, готовая расплакаться, бледная и испуганная.
Кондарев плакал как ребенок, тихо и горько, то пряча свое лицо в ее коленях, то с тоской поднимая к ней полные слез глаза.
-- Это страшно, Таня, -- шептал он со стоном, с лицом мокрым от слез, весь взволнованный и потрясенный, -- мне кажется иногда, Таня, что люди глядят друг на друга как на какой-то фрукт. Это ужасно, Таня, -- всхлипывал он всей грудью, -- смотрит человек на человека и думает: "А с какой стороны тебя нужно есть, и как? Снимать кожу, или вместе с кожей?" -- И он снова плакал, всхлипывая как ребенок, и судорога дергала его шею.
Жена, бледная и взволнованная, утешала мужа. Она хватала его голову руками, вытирала его глаза платком и все ближе и ближе прижималась к нему; она припадала к его губам мучительным, коротким поцелуем, вся взволнованная ласкала его волосы и шептала ему в уши все, что подвертывалось ей на язык, полная бесконечной женской жалости.
Долго они переговаривались так, оба -- словно в бреду, все теснее и теснее прижимаясь друг к другу, как два утопающих, порою хватая друг друга за руки и обмениваясь мучительными поцелуями, словно готовясь идти на гибель, позор и разлуку.
Кондарев, наконец, вышел из спальни жены несколько усталый и как будто примиренный с чем-то женским состраданием и жалостью.
Он отправился на мельницу. А жена долго еще сидела у раскрытого окна, бледная, с тусклыми глазами, вся утомленная и разбитая, словно после оргии. И все о чем-то думала.
А к вечеру она стояла на тихой луговине сада возбужденная, с раскрасневшимся лицом и сверкающими глазами и громко кричала, делая из рук рупор:
-- Люциан! Люциан!
Ее голос разносился по саду звонко и весело, а от всей ее тонкой фигуры веяло жизнью. Она играла с детьми в любимую их игру "Гудзонов залив".
Эту игру она сочинила им сама еще зимою, когда она прочла детям роман Майн Рида того же имени; и с тех пор эта игра вытеснила из детского обихода все остальные. Роли в этой игре обыкновенно распределялись так: старшего из французских путешественников, меткого стрелка Базиля изображала сама Татьяна Михайловна; голубоглазого и кроткого Люциана -- ее семилетний сын Костя; пятилетняя Леночка была недурным Франциском, а трехлетнему Юрке приходилось исполнять роль милой и умной собаки Моренго. К сожалению всех участников игры, исполнителя на роль выносливого канадца Нормана среди их труппы не находилось и, чтобы не брать со стороны какого-нибудь любителя, они пользовались услугами самой обыкновенной половой щетки.
И щетка вполне оправдала их доверие; в роли канадца она оказалась положительно незаменимой. Она с редким мужеством стерегла их съестные припасы от диких зверей и по целым часам выносливо простаивала на часах, охраняя их сон в холодные канадские ночи, когда они, утомленные за день охотой и приключениями, сладко засыпали, тесно прижавшись друг к другу у горящего костра (в детской, на диване). И теперь Татьяна Михайловна первая заметила отсутствие неустрашимого канадца, почему она и звала к себе Костю.
-- Люциан! Люциан! -- кричала она, вся точно сверкая возбуждением.
Люциан, подстерегавший до этого момента грациозную антилопу, лежа на животе в сиреневом кусту, со всех ног бросился на зов старшего брата. Он предполагал, что Базиль окружен теперь целым табуном диких пеккари и бежал к нему на помощь, раздувая от быстрого бега ноздри и приготовляясь к отчаянной схватке. Однако, его опасения не оправдались. Татьяна Михайловна спросила его:
-- Люциан, а где же Норман? -- И она с торопливым беспокойством добавила: -- Мы про него забыли, а мне без него и отойти отсюда невозможно. Нельзя же не стеречь наших припасов? Моренго опять может поесть у нас бизоньи языки. -- И она кивала головой на горсть сухих листьев, аккуратно сложенных возле нее на скамье сада.
Беспокойство Базиля являлось вполне основательным, так как в прошлое воскресенье Моренго, воспользовавшись забывчивостью охотников, действительно, съел у них целых четыре бизоньих языка, на что в присутствии Нормана эта умная собачка никогда не отваживалась.
-- Ах ты, -- досадливо воскликнул Люциан, поводя плечом с тем же жестом, как и мать.
И он хотел доложить Базилю, что Норман, вероятно, там, где быть ему и надлежит, т. е. торчит вниз головой в углу черной прихожей, рядом со своим хорошим другом -- березовым веником.
Но такой ответ тотчас же показался ему оскорбительным для репутации отважного канадца. И, досадливо пожимая плечом, он капризно протянул:
-- Норман этот вечно куда-нибудь запрячется!
Он серьезно поглядел на мать и со всех ног бросился на поиски канадца. В то же время к Базилю подбежали Франциск и Моренго. Моренго ткнулся в колени Базиля с серебряным смехом, и Базиль жадно обхватил его милую курчавую головку и стал осыпать ее любовными поцелуями. А Франциск, в белой блузе и шелковом кушаке с деловитой серьезностью на всем лице, докладывал старшему брату:
-- Мы с Моренго нашли на дикой пашне одну живую ветчину, жареный картофель и пирог с яблоками. Пирогов, кажется, там растет много!
Но Базиль не слышал этого. Солнца Египта, Бразилии и всех тропических стран, взятых вместе, горели в глазах сурового путешественника по Канаде...
Когда Кондарев, еще весь полный деловым настроением, вошел в сад, золотые верхушки деревьев уже погасли и мутная мгла ползла от реки к плетневой изгороди сада. А на тихой луговине, у зеленой скамьи, он нашел всех охотников. Базиль сидел у самой скамьи, привалившись к ней спиною; его глаза были закрыты; на нем, пригревшись между его грудью и рукою, лежал Маренго и тихо посапливал похожим на цветок ротиком. Рядом, нервно раскинув руки и положив ноги на колена Базиля, спал впечатлительный Люциан. А Франциск, привалившись к плечу Люциана и подложив под щеку обе ладошки, тихо, но внятно жевал впросонках губами. Франциск отличался прожорливостью, иногда приводившей в отчаяние его старшего брата Базиля, и теперь, очевидно, ему снились те дикие пашни, на которых растут в сказочном изобилии всякого рода пироги и жареный картофель.
Кондарев внимательно оглядел их всех. Он оглядел и Нормана, безмолвно сторожившего бизоньи языки.
-- Бизоньи языки целы, -- прошептал он.
Он сгреб их со скамьи и стал медленно пересыпать их из одной руки в другую.
-- Целы, целы, -- шептал он задумчиво. И он снова пополнил листья на скамью, что-то шепча и поглядывая на спящих.
И вдруг он порывистым жестом отвернулся от этой группы бесконечно милых ему существ и, склонив голову, стиснул свои виски руками.
Светлое счастье, как тихий ангел, витавшее над этой группой, внезапно показалось ему такой могучей красоты, такой божественной прелести, что он испугался чего-то. Он как будто признал себя недостойным его, и он стоял бледный и потрясенный и ждал, что вот-вот ударит гром и насмерть убьет его, или как дым развеет это счастье.
-- Ну, бейте меня, -- шептал он помимо своей воли, с мучительным стоном, -- ну, бейте меня, если это надо, но за что же их, за что же их, за что же их?..
Он готов был разрыдаться; и чтобы разогнать в себе это чувство бесконечной жалости и боязни за кого-то, он стал тереть руками виски и лоб. И как будто бы это успокоила его несколько. Тогда он опустился на колени возле жены и, бережно взяв ее руку, стал нежно растирать ею свой лоб. Жена раскрыла глаза и глядела на мужа с сонным недоумением и улыбкой. А Кондарев, целуя ее руку, шептал, задыхаясь от счастья, боязни и жалости:
-- Мой милый Гудзонов залив, мой светлый Гудзонов залив!
Через час Кондарев, полный энергии, щелкал у себя в кабинете на счетах, подсчитывая, во что обойдутся ему постройки.
А Татьяна Михайловна сидела за воротами у реки на толстом бревне. Рядом с нею помещалась дородная тетушка Пелагея Семеновна. Татьяна Михайловна глядела на плывшую в поле муть, а тетушка грызла кедровые орехи и, шевеля жирными, масляными губами, говорила:
-- Ты по нем тоскуешь, я это вижу. Он тебе люб, и тебе от него не уйтить. От Сергея Николаича. И что же? Не та баба, которая сваво хвоста не замарамши жизнь прошла, а та баба, которая подол по самые колена измызгала, и все-таки на чистый свет вышла; не согрешишь -- не спасешься! Да.