— А что у вас, в Саратовской губернии, есть разбойники? (Дамский вопрос)
Чувствуя утомление, они садятся тут же, у проезжей дороги, и уныло переговариваются, жмурясь. Вокруг сыро и темно; сверху моросит липкая изморось; в холодном мраке сердито шумит ветер. Около — ни души; ни прохожего, ни проезжего. Только лужи блестят на дороге, как чьи-то мутные глаза, да одинокая полынь шевелится возле под ветром, словно встряхиваясь от надоедливой измороси и шелеста. Они перебрасываются отрывистыми фразами и снова хмуро умолкают.
Небо беззвёздно, поле безрадостно. Что пользы жаловаться на судьбу? Кто услышит тебя в этом мраке? Тучи? Или ветер?
Пронзительный звук внезапно раздаётся во тьме.
— Ох-о-хо! — словно вскрикивает кто-то в диком отчаянии, и резкий порыв ветра рвёт с путников их дырявые картузы.
Лужи на дороге морщатся, собираясь в складки; полынь будто кланяется кому-то в ноги. Словно шумное стадо шарахается мимо и летит дальше, шурша, кувыркаясь и исчезая во мраке.
— Это ветер, — говорит один из путников, — тот, что пониже, — ишь, ты, по-собачьи теперь залаял, а давеча, как тебе кошка, скулил!
Говорящий тяжело вздыхает одним горлом, прислушиваясь к странным звукам, то и дело уносящимся во мраке, и ближе жмётся к товарищу. Он видит его посиневший от холода нос и безусые губы, скошенные в презрительную и горькую усмешку. И он снова хочет сказать ему что-нибудь по поводу ветра, чтобы отвлечь его и свои думы от того, о чем думать уже надоело до отвращения. Однако из его губ внезапно вырывается:
— А мы с тобою, Митюга, ни единой то есть полушки домой не принесём!
Они оба снова вздыхают, крутя шеями, и снова перебрасываются отрывистыми фразами. То и дело раздаются их унылые возгласы:
— Эх, Митюга, Митюга!
— Эх, Сергей, тятькин сын.
Оба они молоды, безбороды и безусы.
Они идут с заработков, из Оренбургских степей, к себе домой, за Волгу. А в их карманах, в общей сложности, всего на все 67 копеек и одна сломанная подкова, поднятая только что на дороге. До дому недалеко, всего каких-нибудь 90 вёрст, и на путевые издержки им хватит даже с избытком. Но все же близость дома нисколько не радует их, а, наоборот, удручает все более и более с каждым шагом. Как они войдут в их родные избы? Что скажут своим домашним? Сумеют ли оправдаться в безработице?
Они теснее жмутся под ветром, досадливо кряхтят и думают все об одном и том же.
Хорошо бы принести домой хотя бы рублей по тридцать Чего-чего только они ни наделали бы на эти деньги. Как бы обрадовались все их приходу, и каким счастьем опахнуло бы тёмные стены хат! Они сидят и мечтают. Сквозь мутный мрак ночи они уже видят счастливые лица домашних. Отцы с гордостью говорят:
— Ай, да сыночки! Ра-а-ботнички!
Матери безмолвно любуются ими, плача и вытирая носы фартуками. А младшие братишки с любовной завистью заглядывают в их счастливые лица. И весь вечер только и разговору, что о них по всей деревне. Они — гордость семьи, герои дня!
Они жмурятся от измороси, но не видят уже её более. И они не видят этой сизой мути и этих сизых туч. В их лица вкусно дышит тёплый пар жирных щей. Даже тараканы разбужены этим вкусным паром и суетливо мечутся по стенам. Кошка облизывается и, выгибая спину, прыгает с печки на пол. Тёмные образа ясно светятся.
Кто это запел там за околицей:
Гуля-я-ли мы в са-а-дочке,
Гуля-я-ли в зеле-е-ном!..
— Когда так, — внезапно говорит один из них, тот самый, которого товарищ зовёт Митюгой, — когда так, так и скажу батьке: иди сам, собачий сын, скажу, на заработки!
Его голос звучит сердито и хрипло, точно простуженный, и этот резкий звук словно бьёт своего соседа по голове обухом. Несколько минут тот глядит в лицо Митюги, широко тараща глаза, с недоумением во всей позе, как бы ничего не понимая. А потом внезапно все его лицо сжимается в комочек. Взмахнув руками, он припадает к мокрым коленам товарища и беспомощно начинает выкликать:
— Не пойду я домой, Митюга… О-о-о… Не пойду! Лучше издохну здесь… О-о-о… А не пойду!.. Иди один!..
Жиденькие стоны беспокойно носятся в воздухе, ветер свистит, и полынь снова будто в испуге начинает кланяться кому-то в землю частым и коротким поклоном. Митюга словно не слушает воплей товарища и глядит прямо перед собой, застыв в неподвижной позе. Его лицо точно каменеет…
— Не пойду! — выкликает Сергей пронзительно и плаксиво. — Иди один! Ты вон какой!.. Тебе что делается!.. Иди, донской жеребец, один! А я не пойду, миленький мой!.. Не пойду и не пойду!..
Он беспомощно барахтается у мокрых колен товарища, как утопающий у берега, и его вопли смешиваются с дикими воплями ветра в нестройную песню. Лицо Митюги по-прежнему неподвижно, как камень; он точно разглядывает в небе сизое полотно туч. А потом тяжёлая и несуразная судорога перекашиваешь это лицо у самых губ.
— Иди! — вдруг выкрикивает он резко. — Иди, тебе говорят, тля паршивая!
Он порывисто поднимается на долговязые ноги, схватывает товарища за плечи и толкает его на дорогу сердитым и широким движением.
— Иди! Иди! — выкрикивает он хрипло, точно бьёт кого-то. — Иди, тебе говорят… Иди!..
И они снова идут, шлёпая по лужам, под липкой изморосью, медленно передвигаясь в мутном мрак, будто влекомые ленивым течением холодной реки. Высокий идёт впереди, низенький — позади. Но он уже не плачет больше и только что-то сердито бормочет себе под озябший пос. А потом умолкает и он. Вокруг темно и сыро. Только лужи шипят под ногами, да ноет невидимый ветер. Поёт он о чем-то грустном и скучном, как осеннее поле, но каждая нота его пения звучит так, выпукло и так отчётливо; а путникам порою кажется, что, если бы в поле чуть-чуть просветлело, его можно было бы увидеть всего, до последней нитки.
Когда они спускаются в неглубокую лощину, всю будто налитую до краёв мутью тумана, до их слуха внезапно доносятся чьи-то беспокойные крики. Они останавливаются и начинают слушать. Слушают они внимательно, вытянув шеи, и с серьёзностью в лицах, и вот сквозь шорох и возню ненастной ночи они явственно различают, наконец, шлёпанье ног и фырканье лошади. Кто-то кричит там, за серою стеною шевелящегося тумана:
— Эй, эге-ге-гей!.. Помогите!
Они вглядываются, напрягая зрение, и скоро различают во тьме кибитку шабойника, дугу и неуклюжую фигуру, барахтающуюся у оглобель.
— Но, но, но… — звучит оттуда.
А потом жалобно несётся:
— Эй… Эге-ге-гей… Помогите!
Они догадываются. В тине размытого оврага завязла задними колёсами тяжёлая кибитка проезжего шабойника и, вероятно, того самого, который обогнал их вчера ночью.
Они стоят, прислушиваясь, вглядываясь сквозь липкую мглу и соображая. Кто он, этот самый шабойник? Откуда едет и куда пробирается? Хорошо ли расторговался он своими товарами? И кто-то поджидает его дома? Хорошо ли встретят его там?
«С деньгами всегда хорошо встречают!» — приходит им в голову сразу и обоим. И эта нехорошая мысль больно щиплет их в самое сердце, как назойливый комар. Однако они тотчас же словно встряхиваются. Ясно сознаваемое ими желание идти и пособить тому, взывающему о помощи, будто толкает их в спину, точно опасаясь, что и они вот-вот завязнут в какой-то липкой и холодной тине. Они поспешно делают несколько неестественно крупных шагов, словно спеша убежать от чего-то, и вдруг снова останавливаются, как вкопанные. И сначала они даже не глядят в глаза друг друга, внезапно бледнея и точно пугаясь чего-то. А потом низенький осторожно и тихо, точно крадучись, подходит к высокому и безмолвно трогает его за локоть.
Тому хочется спросить товарища:
— Ну?
Но слова застревают в его горле.
Между тем низенький заглядывает в его остановившееся стеклянные глаза долгим и не моргающим взором, и с его губ, будто слипшихся в спазме, срывается какой-то неопределённый шелест, невнятный звук, намёк на неведомое слово.
Высокий вздрагивает в бессильном сопротивлении. Низенький вновь трогает его за локоть и заглядывает в его глаза тем же оловянным взором.
Высокий пробует сопротивляться, встряхивая плечами. Однако этот долгий взор низенького и это его жуткое прикосновение будто роднит их, крепко связывая их сердца одною думой и одними желаниями. Разъединившись затем, они уже начинают действовать, как один человек, их души словно подгружаются в кошмар, полный нелепых образов и нелепых ощущений.
И сперва они пригибаются к самой земле, молча поглядывая на задние колеса тяжёлой кибитки и на несуразную фигуру шабойника у оглобель. Зачем это нужно им, они не знают и сами, но это желание видеть и наблюдать их жертву настолько крепко держит их в своих лапах, что они и не думают противиться ему. Досыта наглядевшись, они расходятся затем в разные стороны, обходя канаву, безмолвно переглядываясь и твёрдо памятуя, что один из них должен подойти вон к той самой фигуре с одной стороны, а другой — с противоположной. И, памятуя всё это, они стараются быть скрытыми до поры, до времени от глаз этой самой фигуры.
Безмолвно они подвигаются к ней; их движения плавны и легки, и сквозь серую муть тумана они хорошо видят и чувствуют друг друга новым чувством, явившимся в них; и они переговариваются между собою немым языком зверя. Между тем печальный крик, взывающий о помощи, всё так же беспокойно носится в мутной и скользкой мгле среди шороха осенней ночи, как заблудившаяся птица; и липкая изморось падает на их побледневшие лица. Но они не замечают уже её более. А, может быть, её холодное и скользкое прикосновение доставляет им теперь одно удовольствие. Лисице, вышедшей на охоту, любы ненастные ночи.
В четырёх или пяти шагах от кибитки шабойника они внезапно выпрямляются во весь рост и идут туда твёрдой и уверенной походкой. Шабойник видит их и, оборачиваясь то к одному, то к другому, кричит по-прежнему о помощи, широко размахивая кнутовищем. Странное появление двух людей с совершенно противоположных сторон нисколько не пугает его, видимо. Его голос звучит весело и уверенно. А потом он внезапно умолкает и испуганно пятится к задним колёсам своей кибитки.
— А-ба-ба… — слышит низенький его дикое бормотанье.
И одним прыжком он бросается к нему на грудь, ища вытянутой рукой его горло.
Однако внезапный удар кнута будто перерезывает наискосок его похолодевшее лицо, ослепляя его на минуту, как молния; он весь извертывается и слышит в ту же минуту сквозь бормотанье ночи такой же свист кнута, полоснувшего чьё-то тело. Он выдыхает из себя весь воздух, точно приготовляясь разрубить дубовое полено, и вновь бросается вперёд, вытянув обе руки, чувствуя в себе лёгкость зверя. И вдруг он видит перед своими глазами брови, как две капли воды похожие на усы.
— Дяденька Ефрем! — вскрикиваешь он радостно. — Да ведь это никак ты!
В странствующем шабойнике он узнает внезапно своего односельчанина, дяденьку Ефрема, того самого, у которого усы растут над глазами, а брови над губами. И он глядит на него, плохо понимая всё то, что произошло. Душный кошмар исчезаешь, как дым, узы расторгаются.
— А ведь это и вправду Ефрем. Ишь над глазами усы, а над губами брови! — говорит и Митюга.
Ефрем стоит всё ещё у задних колёс, раскрыв рот и моргая своими похожими на усы бровями. Кнут вываливается из его рук, лохматая шапка сама собой лезет к нему на затылок.
— И то, это никак вы: Митюга и Сергей?
И они всё оглядывают друг друга с недоумением. А вскоре всё только что случившееся кажется им нелепым сном, только что им приснившимся. Уж не подсказала ли им этот сон ненастная ночь и буйный ветер, сердито завывающий в тусклом мраке? Да голод, да холод, да нужда?
Когда в поле начинает светать, кибитка шабойника медленно поднимается в гору. Бурая лошадка изо всех сил работает всеми четырьмя ногами, колеса шипят, скользя в колеях. За правую оглоблю бурой лошадке подсобляет Сергей, за левую — Митюга. А сам Ефрем весело ковыляет рядом и, весело помахивая кнутом, выкрикивает:
— Слава Создателю, что вас встретил! Без вас не выехать бы мне на эту лешеву гору! Ни в жисть! Слава Создателю! Эй-ей, подсоби, Митюга! Сергей, чего опустил постромки? Но-но-но, голубчики!..