Лакей Никифор, по-стариковски шмыгая ногами, и чувствуя сердцем беду, явился на зов в кабинет; Барышников поглядел на него искоса, недружелюбно, и сказал ему:
-- Видишь ли, Никифор, я бы с тобой не расстался, хотя ты и стар и очень нерасторопен, но твоя собака, Никифор, -- она меня просто с ума сводит!
Барышников растопырил руки с красными ладонями, посмотрел на нос Никифора и истерично вскрикнул:
-- Это какой-то черт, а не собака! Сегодня она вылакала сливки, а вчера съела на кухне яйца!
Никифор угрюмо ответил:
-- Яйца скотница съела, а не Венерка.
-- Это полсотни-то яиц скотница съела? -- переспросил Барышников.
-- Съела, -- угрюмо повторил Никифор и добавил:
-- А сливки усохли.
Все лицо Барышникова перекосилось язвительной гримасой.
-- Усохли? -- переспросил он.
-- Усохли, -- повторил Никифор угрюмо.
Барышников сокрушенно вздохнул.
-- Одним словом, вот что, Никифор, -- сказал он, -- пристраивай свою собаку, куда хочешь. Хочешь, отдай кому-нибудь, хочешь -- пристрели, но только держать тебя с собакой я не стану.
-- На то есть воля ваша, -- заметил Никифор.
-- Да на что тебе собака? -- продолжал Барышников, поглядывая куда-то в потолок, -- она стара, глуха, глупа, неряшлива и непригодна ни для какой охоты.
-- Собака хорошая, это вы напрасно, -- возразил Никифор.
Барышников хотел было его перебить, но Никифор упрямо продолжал:
-- Собака -- деликатная, приятная, послушная, чистых кровей; такую собаку любой, кому не надо, возьмет, и пристреливать ее не к чему!
Никифор сердито повернулся, вышел из кабинета, прошел в свой угол под лестницу и злобно плюнул.
-- Тьфу, -- проговорил он, -- скотницы яйца жрут, а собака отвечай. Господа, нечего сказать!
На его лице отразилось брезгливое чувство ко всем вообще господам. Он покачал головой и, присев тут же, под лестницей к своему сундучку, стал перебирать разный хлам: старое платье, сапожную щетку, жестянку из-под монпансье, две перчатки с левой руки. Венерка лежала здесь же, у сундука, свернувшись в клубок, и при взгляде на ее поседевшие щеки Никифор внезапно вспомнил, что ей уже двадцать лет.
"Стара делается, -- подумал он с тоской, -- глупеет; блудить стала". Он вздохнул. Ему стало до боли жалко кого-то. С рассеянным видом долго он сидел у своего сундучка, поглядывая на спящую Венерку и соображая, сколько же ему лет, если и его Венерке уже двадцать. По его соображениям, ему выходило под шестьдесят. Это его точно придавило. Внезапно ему пришло в голову, что барин не хочет его держать, вот именно за то, что он, Никифор, делается негодным и старым, а Венерка -- это только пустая отговорка. Он снова вздохнул и снова с рассеянным видом стал рыться в своем сундучке. Он нашел там фотографию какого-то архиерея и силача из цирка, колесико от шпоры и две книги: роман "Липкая" и "Ха-ха-ха или тысяча анекдотов". Но все это его нисколько не утешило. С сердитым видом он захлопнул сундучок, прошел в кабинет и спросил у Барышникова отпуск на весь день.
-- За Венерку, -- сказал он, -- в прошлом году псаломщиков сын 25 рублей давал, так нужно сходить к нему.
-- Двадцать пять рублей? -- спросил Барышников, -- и он в своем уме, этот псаломщиков сын?
И Барышников расхохотался. Никифор сердито вышел из кабинета и снова прошел в свой угол. Он решился идти в село Трындино, за две версты от усадьбы, где он служил, к псаломщикову сыну, чтобы пристроить Венерку. Но, однако, он медлил и не собирался в путь, слоняясь по своему углу с рассеянным и смущенным взором. В глубине души он подозревал, что его Венерку никто не возьмет даже за приплату с его стороны, и это его угнетало. Кроме того, его угнетало сознание, что и сам он делается старым и негодным, и что только поэтому к нему начинают придираться. Когда он был молод, его держали и с собакой, да и платили дороже, а теперь он стал много дешевле. С тем же рассеянным и смущенным взором он вышел неизвестно для чего на крыльцо, и долго стоял на ветру, всматриваясь в осеннюю муть ненастного дня, не обещавшего ничего радостного. Тут он увидел скотницу Авдотью; она стояла у бочки, и, очевидно, только что вымыв свои крупные и сильные руки, вытирала их фартуком. Ее здоровый и цветущий вид обозлил Никифора и он сердито крикнул:
-- Сколько сегодня яиц съела?
Авдотья даже не удостоила его ответом, и брезгливо повернувшись к нему задом, продолжала вытирать свои руки.
Это еще более обозлило Никифора.
-- А ты мне свою астролябию-то не выказывай, -- крикнул он ей, -- я ведь тебе не кто-нибудь!
И, подняв осколок кирпича от размытого дождями фундамента, он швырнул им в нее, умышленно сделав так, чтоб осколок ударил в бочку.
-- Моли Бога, не попал! -- крикнул он, и сердито хлопнув дверью, вошел в дом.
Здесь он оделся в беличий, весь потертый полушубчик с барского плеча, взял ружье и позвал за собой разоспавшуюся Венерку. Через минуту они оба выходили из ворот усадьбы. Идти им обоим, очевидно, не хотелось, и, увидев кучера, поившего у колодца лошадей, Никифор подошел к нему. С сожалением на всем лице, он стал рассказывать ему, что вот он получил письмо от псаломщикова сына из села Трындина. Тот желает купить у него Beнерку и предлагает ему за нее 25 рублей. А так как Никифор желает справить себе новый полушубок, то он и решился идти в Трындино и продать собаку. Венерка сидела тут же и слушала их разговор, равнодушно повесив уши, а Никифор спрашивал кучера:
-- Как ты думаешь, продавать мне ее, или нет?
Кучер посоветовал продать, но только запросить 40 рублей, потому что, если псаломщиков сын настолько глуп, что дает за собаку 25 рублей, то он смело может заплатить и 40.
Эта беседа несколько развлекла Никифора, и он двинулся в путь уже повеселевший. Однако, когда он остался с глазу на глаз с мутным небом и мокрыми полями, ему снова стало жутко и страшно.
Солнце близилось уже к закату, когда Никифор и Венерка возвращались обратно из села Трындина в усадьбу, оба продрогшие, усталые и унылые. Венерка плелась позади своего хозяина, потупив голову и сконфужено повесив уши. В Трындине ее никто не взял: ни псаломщиков сын, ни учитель, ни волостной писарь. Все даже смеялись над предложениями Никифора, и по этим насмешкам он понял, что Венерка стала никуда негодной рухлядью. Выйдя из сельской околицы, Никифор твердо решился пристрелить ее. Не уходить же ему в самом деле с места из-за собаки? Кто его возьмет, старого? Однако, он не приводил в исполнение своего намерения и уныло плелся вязкой дорогой, припоминая свою жизнь. Припоминалась она ему какими-то отрывистыми клочками, не имевшими ни связи, ни смысла, вся изжитая как-то не по-людски, без своего угла, без семьи, без привязанности. Нынче здесь, завтра там. И с женщинами он сходился не по-людски: сегодня одна, завтра другая. Да лакею где же обзаводиться семьею? У него был даже сын -- один, он знает это наверно, но где, в каком городе -- запамятовал: не то в Борисоглебске, не то в Кузнецке. Он и имени его не помнит хорошенько. И теперь у него никого нет; никого, кроме Венерки. А между тем, всю жизнь его томила тоска по семье, и когда он бывал пьян, он любил петь жалостные романсы, где пелось о том, как она, вероломная женщина, надругалась над ним, несчастным и влюбленным юношей. В жизни, в романах Никифора, страдательным лицом всегда являлась женщина, и вот, теперь, это разногласие действительности и песни, еще более угнетало его.
Уйдя с полверсты от Трындина, Никифор присел в опушке леса, на пеньке. Здесь он решился пристрелить Венерку, а барину он скажет, что продал ее проезжему офицеру за 25 рублей. Но он снова задумался. Насквозь промокшая березка торчала рядом с ним, как грязный веник. Серые клочья туч цеплялись за оголенный вершины леса и медленно ползли, как ленивые каракатицы, а дальше лежали мокрые поля, пронизанные затхлым запахом осени. Венерка сидела против Никифора, дрожала кожей спины, клевала носом и старчески сопела. И обе эти фигуры на мутном фоне осенних сумерек, вырисовывались такими жалкими, одинокими и бесприютными. Никифор все думал и думал, сутуло и неподвижно сидя на своем пеньке, и ему приходило в голову, что и он кончит свои дни также как и Венерка. Ведь это людям только кажется, что они умирают своей смертью, а на самом деле их пристреливает неизвестный хозяин, когда они делаются старыми и негодными для жизни.
Никифор поднялся с пенька. Венерка же также сидела и дремала, закатывая глаза куда-то под лоб. Тихохонько и осторожно, чтоб не разбудить спящей, Никифор сделал два шага и с побледневшим лицом, стал целить. Венерка даже не пошевелилась и по-прежнему клевала носом и равнодушно сопела, раздувая поседевшие щеки. Вероятно, она не верила, что он будет стрелять в нее, и она не ошиблась: выстрела не последовало. Ружье ходуном ходило в руках Никифора, а его глаза заволакивало туманом и старческой слезою. Он снова поднял ружье и снова опустил его.
Неизвестно, каким образом была бы решена участь Венерки, если бы к Никифору в это время не подошел охотник, трындинский парень, Мишутка, в дырявом кафтане, дырявой шапке и с красным носом. За его пазухой торчала краюха хлеба, а за спиной одностволка, с такой кривою ложей, что нужно было всякий раз широко разевать рот, чтобы прицелиться.
Никифор точно обрадовался ему, и путаясь и запинаясь на словах, он стал просить парня пристрелить Венерку: на днях ее укусила бешеная собака, и она может взбеситься; он бы и сам пристрелил ее, да у него подмок пистон.
-- Собака хорошая, а ничего не поделаешь, -- сконфуженно повторял Никифор, и обещал за это Мишутке гривенник.
Мишутка принял предложение с восторгом; он любил стрелять, и если ему обеспечивали вознаграждение за выстрел, он с одинаковым удовольствием стрелял и в шапку и в волка.
Тотчас же он привязал Венерку на свой кушак и поволок ее за собой по вязкой лощине.
Венерка билась всем телом, хрипела, упиралась, крутила шеей и просила у Никифора помощи мутными старческими глазами, полными ужаса. Она не сомневалась, что смерть ее неизбежна, так как за это был обещан гривенник. А Никифор смотрел на эту сцену мутными глазами, очень похожими на глаза Венерки. Он видел, как Мишутка оттащил ее саженей на двадцать и привязал к дереву. Затем он отошел шага на два и, в то время, как Венерка прыгала и металась с диким воплем и молодой резвостью, он приставил к плечу кривую ложу ружья и широко раскрыл рот. Раздался выстрел, Венерка взвизгнула, ткнулась окровавленной мордой в вязкую землю, и лес закачался в глазах Никифора.
Когда Никифор доставал из потертого кошелька гривенник, чтобы расплатиться с Мишуткой, руки его так дрожали, что он выронил монету и никак не мог поднять ее с земли; и Мишутка внезапно заметил, что Никифор ужасно стар и слаб, и даже плохо стоит на ногах. Затем, к удивленно парня, Никифор пошел не в усадьбу, а, вместе с ним, в Трындино, и по дороге он тыкался на пеньки, как слепой. По дороге же, в неясных и туманных выражениях, Никифор говорил ему, что всех их, в свою очередь, пристрелит неизвестный хозяин, и разве он виноват, что Венеркин черед наступил раньше? Мишутка не понимал из его речей ни слова, и отвечал ему, что всякая тварь себе на уме: на что уж кажется глуп тетерев, а вот, поди-ка, возьми его.
Так они проговорили всю дорогу, и мутное осеннее небо капало на них старческой, жиденькой слезою.
Через час Никифор сидел в трактире "Зеленая Горка" и целовался с мужиком, из бороды которого торчала рыбья кость. Он был совершенно пьян, горько плакал и пел старческой фальшивой фистулой:
Зачем ты, безумная, губишь
Того, кто увлекся тобой?..
Источник текста: Сборник рассказов "Распря". Санкт-Петербург: тип. Спб. т-ва "Труд", 1901 г.