Степные волки

Солнце стояло над головою, и его лучи ослепительно яркие и горячие, щедро заливали зелёные степи и цепь невысоких курганов за узкою речкой. Белые чайки, с пронзительным криком пролетавшие над речкою, получали золотистый металлический оттенок. На небо было больно взглянуть: оно всё сияло и светилось. Рыжие ястреба то и дело проносились над степью; теперь каждая былинка ярко озарена солнцем, и при таком великолепном освещении легче высматривать добычу.

Сутолкин возвращался из ярового поля к себе на хуторишко. Солнце жарко нагревало его парусиновый пиджак и высокие сапоги, покрытые от ходьбы по траве зелёным налётом, но он бодро шёл вперёд, размахивая суковатой палкой. До хутора оставалось всего версты полторы, а он родился и вырос в степях и привык и не к такому зною; в июле здесь бывают такие жары, что положительно нечем дышать, воздух накаливается, как в бане, и всё живое прячется в низкорослые кустики, в бурьян, в норы, под старые листья и корни; а путник, застигнутый таким зноем, идёт медленно, в изнеможении и, как бальной в жару, грезит о раскалённых углях и золотых россыпях.

Сутолкин остановился на минуту, чтобы отереть вспотевший лоб, и снял широкополую из крупной соломы шляпу. Это был сильный, среднего роста, человек лет 35-ти, с рыжеватыми волосами и карими глазами. Лицо его было красно от зноя. Он огляделся. Справа от него извивался овраг с крутыми, безжизненными берегами. До хутора, где он живёт, всего верста. Хутор расположен по правую сторону этого оврага, в том месте, где его сухое русло впадает в речку Тилибейку. Сутолкин уже видел его убогие, крытые соломой постройки с полуразрушенным плетнём. Оп презрительно усмехнулся.

«Это не хутор, а вороньё гнездо! — подумал он с раздражением. — И ты должен жить в этом гнезде, тогда как у тебя из-под носа утянули целый городок!» Сутолкин взглянул налево и сердито стукнул палкой о землю. На левом берегу оврага виднелся другой хутор, опрятный и обширный, с многочисленными постройками, как живой изгородью, окружёнными ветлами. Этот хутор Ветошкина. Он разбит на холме, и за его постройками сбегает под изволок к речке небольшой, но густой садик. Сутолкин подумал: «Этот хутор будет моим во что бы то ни стало. Я вырву его из когтей старого разбойника или пришибу его из-за угла камнем. Он ограбил отца, а я ограблю его самого. Я покажу ему, как тягаться с Сутолкиными!» Сутолкин надел шляпу и хотел было двинуться вперёд, но внезапно застыл на месте. Из-под кручи оврага к нему навстречу вышел человек весьма странного вида. Человек увидел его и тоже остановился, как вкопанный. Он был мал ростом, худ и одет в насквозь просаленную поддёвку, плисовые шаровары и стоптанные башмаки. На вид ему было лет 60; его жёлтое, без признака растительности лицо было сплошь изрыто глубокими морщинами. Это был сам Ветошкин, владелец богатого хутора. Он увидел Сутолкина, и его выцветшие глазки беспокойно забегали, как у крысы, попавшейся в ловушку. Он робко снял с редковолосой головы старенький картуз с козырьком из сахарной бумаги и низко поклонился ему.

— Доброго дня, Егор Сергеич! — проговорил он.

Голос у него был тоненький и слащавый.

Сутолкин позеленел от злобы.

— Уходи, уходи, видеть тебя не могу! — крикнул он злобно, с гневом на всем лице.

Ветошкин бросился бежать. Он пробежал сажень двадцать и, снова остановившись, обернулся к Сутолкину.

— За что вы меня обижаете, Егор Сергеич? Зачем неприличными словами обзываете? Что я вам сделал? — выговаривал он протяжно и нараспев.

Сутолкин вышел из себя и закричал задыхаясь и плохо выговаривая от злобы слова:

— Скажите, пожалуйста, я же его обидел. Ах, ты каналья, ах, ты анафема безбородая! А кто ограбил моего отца? Кто выудил у него сто двадцать тысяч чистоганчиком, когда отец мой был при последнем издыхании? Говори, собака ты куцая! Кто стянул у меня из-под носу Тилебеевку? Кто по миру меня пустил? Говори, ну, говори!

Егор Сергеич окончательно задохнулся и бешено затопал ногами.

Ветошкин всплеснул руками.

— Отцы мол милостивые, я обобрал вашего папеньку! Бог вам судья, Егор Сергеич! Я клад нашёл в донских степях, а вовсе не…

Он не договорил и снова пустился бегом, так как Сутолкин сделал движение, как бы намереваясь ринуться на него. Ветошкин пробежал ещё сажень двадцать и затем остановился, и показал рукою на небо.

— Бог вас накажет, Егор Сергеич!

В ответ Сутолкин затряс кулаками.

— Убью, каналья!

— Накажет! — повторил Ветошкин и пустился бежать.

Потом он пошёл шажком и, поминутно озираясь на Сутолкина, запел гнусавым голоском: «Яко до Царя всех поды-ымем, аллилуйя, аллилуйя…»

Егор Сергеич стоял, дрожа от негодования и говорил, как бы обращаясь к невидимому собеседнику:

— Нет, каков? А? я же его, изволите видеть, обидел! Ограбил отца, отнял у меня родовую Тилибеевку, — и меня же Бог накажет! «Яко да Царя всех…» Ах ты, ханжа безволосая! Постой, я тебе доеду, я тебе покажу, я тебе покажу! — повторял он злобно, совсем по-волчьи, сверкая глазами.

Сутолкин на минуту замолчал, вздохнул и мечтательно добавил:

— Только бы Серафима согласилась!

До него долетело из-за бугра: «Аллилуйя, аллилуйя…»

Сутолкин двинулся в путь. Он спустился в овраг, намереваясь пройти его руслом к речке; там он думал пробраться берегом к усадьбе. Ветошкина и подкараулить где-нибудь в кустах Серафиму, когда она пойдёт купаться. Он хотел добиться от неё сегодня решительного ответа. Егор Сергеич шёл и думал: «Неужели она не согласится? Неужели она будет такой дурой и откажется от своего счастья?»

Сутолкин вздохнул.

— Господи, если бы только она согласилась, — вырвалось у него.

Между тем солнце по-прежнему жгло степи. Кругом было тихо; птицы не пели, только голуби парами проносились порою на водопой к речке и звенели крыльями. От глинистых стен оврага веяло жаром. Красные крыши Ветошкинского хутора смотрели с холма в овраг и раздражали Сутолкина. Он разбивал палкой глиняные комья, выстилавшие дно оврага, и думал: «Тилибеевка не именье, а золотое дно; четыре тысячи десятин земли — шутка сказать! Тут есть к чему руки приложить; это не то, что мой хуторишко с девяносто восьмью десятинами! И всему виной старая кочерга Ветошкин: не ограбь он отца, Тилибеевка была бы моею!» Сутолкин снова вздохнул.

Он уже приближался к речке.

Когда-то давно Тилибеевка, теперешнее имение купца Аверьяна Ветошкина, принадлежала отцу Егора Сергеича. Рассказывают, что когда старик Сутолкин умирал, его любимый казачок Аверьян, восемнадцатилетний юноша, выкрал из письменного стола старого Сутолкина 120 тысяч и после этого исчез неизвестно куда. На Тилибеевке были долги, новый её владелец был малолетний, и она пошла с молотка. Вскоре после этого явился Аверьян и перекупил Тилибеевку, рассказывая кой-кому, якобы по секрету, что он нашёл в донских степях богатый клад. Таким образом из бывшего казачка Аверьяна он превратился в купца второй гильдии Аверьяна Ветошкина, владельца всей Тилибеевки и земского гласного. Когда молодому Сутолкину было 18 лет, он случайно встретился с Ветошкиным на охоте в «ореховом кусту» и выстрелил в него из ружья, но не убил, а только изорвал на нем поддёвку. Сутолкина судили и оправдали, но всё же он был исключён за это из гимназии. С этих пор он безвыездно живёт на маленьком хуторишке, перешедшим к нему по наследству от матери.

Егор Сергеевич подошёл к речке и расположился на берегу. Скоро сюда придёт купаться Серафима, воспитанница Ветошкина, и он добьётся от неё положительного ответа: согласна ли она, наконец, сделаться его женою на тех условиях, какие он ей на днях предлагал. А условия эти заключались в следующем. Как-то Сутолкин узнал от Серафимы, что Ветошкин за последние годы наделал много долгов по винокуренному заводу и долгов этих уплачивать не желал. Для этой цели он выдал Серафиме векселя всего на сумму 185 тысяч, а пока он замазывал рты кредиторов процентами. Когда же кредиторы подадут ко взысканию (а это, как предполагал Ветошкин, должно было случиться не скоро), Серафима представит в суд векселя и таким образом в уплату долгов из кармана Ветошкина уйдёт далеко не все. Этой операцией Ветошкин надеялся нажить тысяч 50. Дело было обставлено по всей форме. Ветошкин доверял Серафиме, но выданные ей векселя держал, конечно, у себя под замком. И вот Сутолкин предлагал Серафиме выкрасть эти векселя и бежать к нему, обещая жениться на любившей его девушке. Но Серафима колебалась, плакала и обыкновенно на такие предложения говорила:

— Грешно, Егор Сергеевич! Ох, стыдно мне, миленький…

Теперь Сутолкин намеревался добиться окончательного ответа.

Егор Сергеевич подумал: «Если бы только она согласилась на это, я отбил бы Тилибеевку!» Глаза Сутолкина загорелись. Он приподнялся и поглядел на дорогу. Из-за бугра показалась молодая женщина в чёрном люстриновом монашеского покроя платье, повязанная белым платком. Она увидела Сутолкина, ускорила шаги и улыбнулась всем лицом. Через минуту они уже были рядом.

Это была девушка лет 22-х, тонкая, высокая и стройная, с большими серыми глазами, задумчивыми и набожными, черноволосая и чернобровая. Через её плечо была перекинута простыня. Её худощавое и бледное лицо раскраснелось от зноя, а красиво разрезанные губы, видимо, совсем не привыкшие к улыбке, стали пунцовыми. Девушка улыбнулась.

— А я собралась купаться и вдруг вижу вы, — сказала она, вся как бы осветившись на минуту выражением счастья.

Егор Сергеевич усадил её под берегом, поместился рядом с нею и стал ласкать её руки с тонкими и бледными пальцами, в то время, как его лицо было совершенно серьёзно и озабочено.

Вокруг было тихо. Речка лежала в зелёных берегах, как зеркало; стая белогрудых с оранжевыми носами гусей медленно плыла посреди речки, да серебристая плотва бегала у берега целыми стадами.

— Согласна ли ты сделать то, о чем я тебя просил? — наконец спросил её Сутолкин.

Девушка потупила глаза.

— Ох, боюсь я, Егор Сергеич. И боязно и стыдно… Греха я боюсь…

Сутолкин поднялся на ноги.

— Какой же тут грех? Ну какой тут грех? — заговорил он сердито и в раздражении. — Не надо быть размазнёй, иначе тебя съедят и даже не поблагодарят за это — вот единое житейское правило, на котором держится весь земной шар. Ведь этот самый Ветошкин не поцеремонился ограбить моего отца, и я хочу только восстановить свои права. Нужно биться с ним его же оружием, только в таком случае и возможна надежда на победу. Что делать, голубка? С волками жить, по-волчьи выть! Разве ты об этом никогда не слыхала? Да-с, — вздохнул он, — прими к сведению, что на земле весь род людской чтит одну священную заповедь. И знаешь какую? «Если ты не хочешь быть пережёвываемой котлетой, так будь челюстью, её жующей!»

Егор Сергеич заволновался; он постоянно дёргал рыжеватые усы и ерошил курчавые волосы. Девушка сидела, потупив глаза, и разгребала носком башмака серебристый песок.

— Голубка, неужели же ты не хочешь нашего счастья? — снова заговорил он через минуту. — Ведь это так легко устроить. Я уже говорил тебе, стоит только взять хорошую стамеску и приподнять доску письменного стола, тогда ящик выдвинется и без ключа, и векселя будут в твоих руках; твои векселя, как же ты не хочешь этого понять? Ведь Ветошкин выдал тебе их сам без всякого с твоей стороны принуждения! Так возьми же их! Голубка, право, в этом нет никакого греха! Наказать негодяя — разве это грех? И притом вспомни только, что этот ястреб сделал с тобою, когда ты была неопытной! Ведь это волк в овечьей шкуре!

Сутолкин опустился рядом с Серафимой и ударил кулаком по песку. Серафима вспыхнула; в её серых глазах сверкнули слезы.

— Глупа я была тогда, Егор Сергеевич, — вырвалось у неё протяжно, как стон.

— Ну вот то-то же и есть! Ты глупа была, а он воспользовался твоей наивностью. Тоже на воспитание сиротку взял, грамоте обучал, книжки божественные читать давал, а сам, как волк, ночью в спальню залез… Да! Голубушка, о чем же ты плачешь? Милая, что с тобою? — вдруг переменил тон Сутолкин.

Серафима действительно плакала, закрыв лицо руками и вся содрогаясь от удушливых рыданий.

Сутолкин нагнулся к ней, крепко обнял плечи девушки и услышал сквозь её рыдания:

— Грешница я! Поганая я! Грешница! В монастырь мне идти надо… душеньку свою спасать… Грех меня опутал всю… У-у! И за что Господь послал мне такую каторгу?.. Страшно подумать, от живой жены с ним жила, потом тебя встретила, полюбила, и опять на грех идти надо. У-у, — будто ныло в её груди.

Сутолкин прижал девушку к себе, стараясь успокоить её этим сильным объятием.

— И совсем не на грех и совсем не на грех! Помочь ограбленному не грех, наказать грабителя не грех. Да, не грех, не грех, не грех! — шептал он сердито, почти с гневным выражением лица. — Ах, если бы ты помогла мне отвоевать Тилибеевку, я бы на руках носил тебя, я бы не надышался на тебя! — вдруг вырвалось у него совсем восторженно, точно он только сейчас вспомнил о своей настоящей любви. — Ах, если бы это случилось! Понимаешь ли ты меня, горленка? Ведь я чувствую в себе богатырские силы, а сижу на девяносто восьми десятинах, в вороньём гнезде и изнемогаю от безделья! — говорил он, весь прижимаясь к девушке, страстно и взволнованно, будто опьянённый своими всегдашними мечтами. — Ах, если бы ты вернула мне мою Тилибеевку! Слушай, сегодня ночью, в час, я приеду к вашему саду в лодке, слышишь? А ты выходи ко мне и выноси свои векселя. Да? Затем мы повенчаемся, и как же мы будем счастливы! Господи, какая это будет блаженная жизнь! Ведь да? Ты сделаешь это ради меня? Да?

Егор Сергеич целовал руки девушки, восторженно повторяя всё одни и те же грёзы свои, будто желая отравить ими мозг девушки. И он добился своего. Серафима согласилась.

Между тем, когда Серафима возвращалась к себе в усадьбу, в воротах с ней встретился Ветошкин; он сердито рванул её за платье, ущипнул за руку и зашипел:

— По три часа купаешься; иль любезного завела? Мы уж пообедали, спроси себе чего-нибудь на кухне! Ась? Прекрасная магометанка, умирающая на гробе своего возлюбленного, идите-с кушать!

Его глаза заблестели, как у обозлившейся змеи. Он заплевался.

— Негодница, пoтacкyшкa, бесстыдница! — выкрикивал он, будто охваченный припадком.

Серафима рванулась от него, так как к воротам шёл работник, ведя на водопой лошадь. Ветошкин увидел его, поднял глаза и замурлыкал:

«Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых…»

А Серафима прошла к себе в комнатку. Ей хотелось побыть наедине с собою. Голова её пылала.

«Господи, Боже мой, — думала она, — какая я грешница, меня словно дьяволы преследуют. И так всю жизнь! Дьяволы, дьяволы, дьяволы!» — будто гудело в её ушах.

Она опустилась на стул.

Поскорей бы вырваться из этого ада; тогда она начнёт новую жизнь, хорошую и безгрешную. Для этого ей нужно взять ночью из стола Аверьяна Степаныча векселя и передать их Егору Сергеичу. Зачем так надо! В самом деле, в этом нет никакого греха. Преступников надо наказывать. «Или прощать?» — словно шепнул ей кто. Она вся замерла в прежней позе, отдаваясь своим мыслям, воспоминаниям, целому хаосу опутывавших её ощущений. Серафима вспомнила свои детские годы. Родителей своих она не знает. Её взял на воспитание Ветошкин, малолетнюю босоножку, чуть ли не нищенку. Её кормили, одевали, и когда она подросла, стали учить грамоте. Она ходила за птицею и, кроме того, прислуживала больной жене Ветошкина. Жена его Прасковья Ильинишна разбита параличом и вот уже восемь лет сидит без ног и языка, но, тем не менее, она больно дерётся единственной здоровой рукой.

Серафима вздрогнула, по её спине прошли мурашки, ей стало холодно. Ей припомнилась страшная ночь. Это было тогда, когда Серафиме исполнилось 17 лет. Ночью ревела буря, ломая в саду ветка и гремя железными крышами построек. Дождь лил, как из ведра. Говорят, в эту ночь на Тилибеевке снесло три плотины, а в полях разметало много скирд. И в эту ночь в её комнату вошёл Аверьян Степаныч. После этого для Серафимы потянулись ужасные, тяжёлые годы. Она часто плакала и просила Бога прибрать её грешное тело. Иногда же на неё нападало ожесточение, и ей хотелось раздавить ласкавшего её старика, как отвратительную гадину. И она зажигала в кивоте свечу и читала божественные книги, чтобы выгнать ожесточение из сердца как злого духа. А потом она встретила Сутолкина, полюбила его и опять пошла на грех. Порою Серафиме казалось, что её преследуют дьяволы и толкают её на грех, без всякого с её стороны желания.

Серафима вздохнула; в её глазах стояли слезы. Внезапно она услышала за стеною какие-то странные звуки, похожие на мяуканье кошки. Девушка пошла туда. Это звала её Прасковья Ильинишна. Серафима вошла к ней. В комнате больной до головокружения пахло деревянным маслом и курительной свечкой. Прасковья Ильинишна сидела в кресле. Это была полная старуха с одутловатым лицом и безжизненными глазами. Она увидела Серафиму и замотала головой:

— Ававам…

Серафима зажгла новую курительную свечку, запах которой Прасковья Ильинишна страшно любила. Но старуха требовала не этого. Она рассердилась, усиленней замотала головою и позвала рукою девушку. Серафима подошла к ней, спрашивая глазами, что ей надо. Старуха ударила её кулаком по голове. В её безжизненных глазах загорелись на минуту зеленые огоньки; она завозилась и забрызгала слюнями.

— Агру-авас!

Девушка поняла. Старуха требовала грушевого квасу.

Скоро подошёл вечер.

Степи заснули; заря догорела. Ночь накрыла степи тьмою, как чёрной шапкой. Только ветерок осторожно крался порою от травки до травки, с кисти на кисть. И тогда по всей степи проносился лёгкий вздох. Казалось, степь вспоминала о печальном событии в своей жизни и вздыхала, и её зелёная грудь скорбно волновалась, а на синие очи набегали тёмные тучи. В то же время небольшая рощица, дремавшая на кургане, просыпалась и кивала соседке кудрявой головою и шептала ей грустные речи. Казалось, она хотела утешить степь и, поведать ей, что и она видала виды. Над ней тоже гремели грозы, проливались дожди и горланила свободный песни бездомовая пьяная вольница — степные бураны… Серафима лежала в постели одетая, с широко раскрытыми глазами, и думала о том, что ей предстояло сделать. Под её подушкой лежала стамеска. В соседней комнате пробило 11 часов. В комнате было темно; сердце девушки громко стучало. Сейчас она совершит подвиг; она украдёт векселя из стола Аверьяна Степаныча. Да, это подвиг. Разве не подвиг возвратить ограбленному его достояние? Теперь она понимает это ясно. Бог сжалился над нею и послал ей Сутолкина. Она возвратит ему его право и искупит этим свои грехи. Дьяволы больше не будут преследовать её, и она возродится к новой жизни. Серафима соображала. Аверьян Степаныч спит в сенцах, и по близости кабинета нет ни души. Ей будет нетрудно выполнить свою задачу. Только бы удалось приподнять стамеской крышку письменного стола. Серафима вздрогнула; дверь её комнаты слабо скрипнула, и какая-то тень метнулась к её кровати. Она догадалась, испугалась и спросила шёпотом:

— Это вы, Аверьян Степаныч?

Ей стало холодно. Жёсткие пальцы скользнули по её платью, и она услышала:

— Я, я, моя кралечка… Прекрасная магометанка! Розета из испанского балета! Синеглазый вечер Тилибеевских пустынь! Я это! я! я.

Серафима зашептала:

— Послушайте, уходите, Аверьян Степаныч, успокойтесь…

Кое-как с большими усилиями ей удалось выпроводить старика за дверь.

Через несколько минут она пошла к сенцам послушать, уснул ли старик. Но он не спал, ворочался, скрипя кроватью, и шептал:

«Да воскреснет Бог и расточатся врази Его…»

Девушка села на пол, поджав под себя ноги, и долго слушала, пока, наконец, не затих шёпот. Старик заснул и засвистел носом. И тогда Серафима прошла в свою комнату, вынула из-под подушки стамеску и, робко озираясь, направилась к кабинету Ветошкина.

Девушка отворила дверь кабинета; дверь скрипнула так громко, что Серафима вздрогнула. Ей показалось, что какая-то тень шмыгнула мимо неё в растворённую дверь. Ей стало страшно и она невольно зажмурила глаза; так прошло несколько секунд.

Наконец она решилась открыть глаза и заглянуть в дверь. В комнате никого не было; только облачная тень проходила порою по его выбеленным стенам осторожно, как странный призрак. Девушка подошла к столу, оглядела со всех сторон его крышку и, найдя щель, до половины засунула в неё стамеску. Её сердце громко застучало; почему-то ей показалось, что под столом кто-то сидит, скорчившись, и тянется к ней костлявыми пальцами. Однако она преодолела страх и заглянула под стол, но там белели только бумажки разорванных счётов. Серафима навалилась на стамеску; крышка заскрипела и девушке почудилось вблизи: «Да воскреснет Бог…», но она успокоила себя: «Это шумит в ушах», и снова навалилась на стамеску. Крышка приподнялась настолько, что теперь без труда можно было выдвинуть ящик. Девушка, боясь глядеть по сторонам, стала искать нужные ей бумаги. Скоро она нашла их и, вдвинув ящик, снова опустила крышку стола, навалившись на неё всей грудью. Затем она прошла домом в сад, дрожа от волнения и поминутно повторяя:

— Господи, помилуй! Господи, помилуй!

В саду было тихо и темно, девушка то и дело натыкалась на кусты, которые казались ей призраками, преграждавшими дорогу. Серафиме стало страшно, и она пустилась бегом к речке. Когда она была уже на берегу, к ней навстречу вышел из-за тёмных кустов Сутолкин. На его плечи был накинут широкий чапан. Он был бледен.

— Ну, что, как? — спросил он, хватая Серафиму за руки.

Девушка не сказала ни слова, побледнела и зашаталась. Её покидали силы. Сутолкин обнял её, взял на руки и перенёс в лодку. Затем он вытер её бледное лицо намоченным в воде платком. Девушка пришла в себя и открыла глаза.

— С тобой ли бумаги? — спросил её Сутолкин, чувствуя, что он начинает зябнуть.

Девушка утвердительно кивнула головою.

— А куда ты дела стамеску?

Серафима кивнула на левый бок. Егор Сергеич догадался, полез к ней в карман и вынул оттуда пачку бумаг и стамеску. Затем он зажёг спичку, пробежал содержание бумаг и забросил стамеску далеко в речку.

— Так-то будет лучше. А вдвинула ли ты ящик?

Серафима несколько пришла в себя.

— Вдвинула, — сказала она, будто прося пощады.

Её плечи дрожали. Сутолкин накинул на неё свой чапан, пожал её руку и отпихнул лодку. Лодка выскочила на середину речки. Егор Сергеич сел к вёслам, поставил лодку вниз по течению и, сложив весла, заговорил:

— Боже мой, какое счастье! Тилибеевка, наконец-то, моя! Мы будем трудиться, и вокруг нас закипит рабочая жизнь. Я перекуплю у Ветошкина завод, обновлю мельницы, поставлю водяные молотилки и подниму залежи. Четыре тысячи десятин земли — здесь есть где развернуться! Милая, чрез десять лет я буду миллионером. Я удесятерю доходность имения. Ах, Серафима, Серафима, если бы только ты знала, что ты сделала для меня! Если бы это мог чувствовать отец! — Сутолкин осторожно подвинулся к девушке и обнял её колени; его сильная грудь задрожала от волнения, будто все эти мечты, надававшие ему сна и покоя, колебали её как степные бураны.

С Серафимой снова сделался обморок…

Сутолкин стал мочить ей виски. «Боже мой, — думал он, — какая она у меня слабенькая!»

Он склонился к девушке и зашептал:

— Милая, не надо так волноваться. Поверь мне, мы сделали вовсе уже не такое плохое дело. Степь нуждается в рабочих силах, и ей нужны только сильные работники. А я буду работать, как вол. Когда счастье бежит от нас, его надо ловить, как дикого коня, арканом за шею и прыгать ему прямо на спину. У кого сильные мускулы и смелое сердце, тот сумеет подчинить его своей воле. «Работайте! — вот что кричит нам в уши жизнь. — И работая завоёвывайте ваше счастье». Способные должны оттирать неспособных; больных можно жалеть и помещать в больницы, но всё поле деятельности должно оставаться за сильными и способными. На этом заложен рост всего человечества! Серафима, понимаешь ли ты меня? Я хочу дела, большого дела!

Сутолкин толкнул вёслами и так сильно, что одно весло разломилось пополам. Лодка сделала прыжок. Сутолкин засмеялся.

— Эта речка слишком мала для меня, а судьба думала, что я просижу всю жизнь в вороньём гнезде!..

Бледный серп месяца выглянул из-за тучи и посеребрил чешуйчатый след лодки. Сутолкин поехал с одним веслом.

Когда Ветошкин узнал о бегстве Серафимы и о похищении выданных на её имя векселей, он положительно пришёл в неистовство. Он, как в припадке, набрасывался на рабочих, бил параличную жену, по целым дням брюзжал и шипел, как змея, и забывал даже петь свои излюбленные духовные стихи Он несколько раз пытался увидеться с Серафимой и Егором Сергеевичем, но его не принимали, а Сутолкин пригрозил, что изобьёт его, как наблудившую собаку, если только увидит поблизости своего хутора. Но Ветошкин ещё не терял надежды вернуть похищенные бумаги. В его голове создавались кое-какие планы.

Было утро весёлое и радостное. Накануне вечером упал дождик и степи повеселели, отдохнули от зноя и благоухали. Жаворонки пели над ними свои весёлые песни; тихий ветерок тянул без перерыва, благоухающий и прохладный, и покрывал рябью зеленую грудь степей. Сутолкин выехал верхом из околицы и на минуту придержал лошадь, — так было хорошо вокруг. Степь лежала, как молодая женщина, прекрасная и сильная, полная жизни и неиссякаемых радостей, лежала и томилась в ожидании любимого жениха. Сутолкин жадно вдыхал благодатный воздух полей и думал, глядя на степь: «Полно тебе нежиться да бездельничать; ты дождалась своего жениха. Взгляни, вот он здесь, возле. Он изрежет твою грудь плугом и оплодотворит тебя семенем, он пригонит к тебе на забаву табуны легконогих коней и стада тонкорунных овец. И ты насыплешь его амбары пшеницею, а карманы — золотом!»

Сутолкин сдвинул на затылок шляпу, просиял всем лицом и ударил лошадь плетью. Ему нужно было торопиться в поля. Лошадь понеслась вихрем.

— Здравствуй, невеста! — крикнул Сутолкин, будто пьянея от своих дум, и внезапно расхохотался. Он чувствовал в себе избыток сил. Он был счастлив от сознания, что вышел победителем из битвы с Ветошкиным, и что Тилибеевка, наконец, его. Но едва он скрылся за ближайшим бугром, как из придорожного бурьяна вылез маленький человечек в засаленной поддёвке и стоптанных башмаках. Он посмотрел вслед удалявшемуся Сутолкину и по-петушиному, вытянув шею крикнул:

— Здравствуй, невеста! Вор, грабитель, распутник!

Это был Аверьян Ветошкин. Он всю ночь пролежал в бурьяне, дожидаясь, когда уедет со двора Сутолкин. Ветошкин погрозил кулаком, заплевался и по-воровски, задворками, отправился в домишко Сутолкина.

Серафима сидела у окна и что-то вышивала, как всегда с сосредоточенным лицом, таким бледным и строгим. И вдруг она вздрогнула; она услышала знакомое ей шмыганье башмаков, вскинула глаза и побледнела. Перед ней стоял Аверьян Степаныч. Казалось, он постарел ещё более и его глаза ввалились. Ветошкин шаркнул башмаками, захихикал и сказал:

— Здравствуйте, герцогиня. Довольны ли вы своим полюбовником? Впрочем, между прочим, мы на вас зубки точим! Нельзя ли вам заказать воровской отмычки? Мне одну бумагу у соседа уворовать надо бы? Ась?

Ветошкин снова захихикал: его ввалившиеся синие губы запрыгали, а в глазах сверкнули огоньки. Серафима слушала, бледная и взволнованная.

— Уходите, — прошептала она, вся будто колеблемая ветром, — уходите, или я буду кричать. Слышали?

Ветошкин сделал шаг, внезапно упал на колени и протянул к Серафиме руки. Все его лицо сразу преобразилось, и вместо злобы и ненависти Серафима увидела на нем лишь одни невыносимые мучения.

— Серафимушка, возврати мне бумаги, ведь я отцом твоим был, на руках тебя вынянчил! — выкрикивал он протяжно, весь извиваясь как на, огне. — Серафимушка! За что же ты хочешь пустить меня на старости лет по миру? Не губи меня, Серафимушка. О-о-о!

Ветошкин припал к ногам Серафимы. Его подбородок запрыгала Серафима поднялась со стула…

— Уходите, или я закричу! — проговорила она и сделала движение к двери.

Ветошкин преградил ей дорогу; его лицо снова преобразилось, и, приближаясь к ней медленно и как-то по-кошачьи, он зашипел:

— Закричать? Вот что… слушай! Слушай, развратница, когда так, и казнись!

Старик вытянулся во весь рост и торжественно, поднял руку над головой.

— Слушай! — он передохнул всей грудью. — Слушай! Знаешь ли ты, герцогиня, что ты живёшь с родным братом и венчаться я вам не позволю! — проговорил он затем медленно, с расстановкой, будто выковывая каждое слово. — Чего? Нет, не позволяю! Ты живёшь с родным братом. Бог покарал тебя, и дьяволы ждут тебя в геенне огненной. Ась? По-ни-ма-ешь? — дико взвизгнул он.

Старик снова сделал торжественный жест. Девушка стояла белая, как полотно, широко раскрыв глаза. Её голову наполнял туман. Она боялась дышать Ветошкин продолжал:

— Ты живёшь с родным братом, якобы с мужем! Вы дети одного отца, только Егор Сергеич рождён женою покойного барина, а ты — его полюбовницей, дворовой девкой Агашкой!

Ветошкин на минуту замолчал и затем низко поклонился, весь содрогаясь от смеха.

— Честь имею поздравить с намерением вступить в законный брак с братцем!

Аверьян Степаныч снова внезапно захихикал, а затем также внезапно завопил:

— Дьяволы, дьяволы, дьяволы ждут тебя и растащат твоё распутное тело раскалёнными клещами. У-у-у! — снова завопил он, будто натравливая собак.

У Серафимы подкосились ноги. Она хотела говорить, но язык не повиновался ей. Наконец она с трудом выговорила:

— Аверьян Степаныч, родной, вы говорите неправду. Пожалейте меня! Ах, зачем же вы молчите! Слушайте! Говорите хоть что-нибудь, мне страшно!

Девушка упала на колени, прикасаясь руками к ногам старика в мольбе и мучениях, в то время, как её лицо напоминало собою какую-то маску ужаса.

Ветошкин перекрестился.

— Как перед Богом.

Серафима вскрикнула. Ею овладел безотчётный ужас. Ей хотелось скрыться, спрятаться, зарыться куда-нибудь с головою от преследовавших её дьяволов. Ей стало ясно, что они преследовали её всю жизнь и, наконец, толкнули на самый чудовищный грех. И теперь они явятся за ней и растащат её распутное тело раскалёнными клещами. Ей нет прощения, нет надежды на спасение, она — игрушка дьяволов!

Ветошкин склонился к девушке. Он не узнавал её лица, до того оно было бледно и искажено ужасом. В этом лице будто всё трепетало. Он тронул её плечо.

— Искупи грех свой, возврати мне бумаги, пожалей старика! — он снова заплакал. — Не для себя я собирал богатства, дочка, а для Бога! — вытягивал он из себя слова, звучавшие в комнате как тихое гудение пчелы, — не для себя! Доче-чка! Мне ничего не надо! Для Бога, как пчёлка, тружусь. Я! Для Бога! Да! Умру, ангельчик, всё людям оставлю, а кому — Богом это предусмотрено! Бог всё распределит, а меня в поддёвочке засаленной похоронят. Мне ничего не надо. — Старик всхлипнул.

Серафима ничего не понимала. Мысли беспорядочно метались в её голове, как стан испуганных птиц. Ветошкин плакал и сморкался.

— Где спрятаны векселям? Дай ключ, дочурочка моя. Ух, дочурочка! Ла-а-сковая! Где?

Серафима сообразила. У неё спрашивают ключ от письменного стола, где лежат бумаги. Говорят, что это надо сделать для спасения её души. Но это вздор, спасение для неё невозможно; её греху нет названия; а ключ она всё-таки отдаст: зачем он ей? Ведь ключ от её счастья всё равно утерян и навсегда. Заветная дверь к её счастью накрепко забита, как крышка гроба.

Серафима стала на ноги и подала ключ Ветошкину. Его глаза загорелись торжеством; он стал пробовать, от какого ящика этот ключ. Когда замок звякнул, Серафима взвизгнула и опрометью бросилась вон из комнаты. Ей казалось, что дьяволы хотят запереть её, чтобы растащить её тело клещами. Она сама вручила им ключ от преисподней. Она бежала, тяжело дыша и повторяя:

— Господи, помилуй! Господи, помилуй!.. Матушка Владычица, святые угодники, архангелы Божии…

Она боялась оглянуться назад. Ей казалось, что она увидит за собою дьяволов, корчащих отвратительные гримасы и хватающих её за платье костлявыми пальцами. В поле она увидела Сутолкина; он стоял на меже и смотрел, как ходят новокупленные плуги. Серафима увидела его и, совершенно обезумев от ужаса, закричала:

— Милый, спаси! Братец, архангелы Божии!..

Она споткнулась на камень, забилась и завизжала тем диким голосом, каким вопят кликуши. Сутолкин увидел её, услышал её крик и понял, что произошло нечто ужасное. Он бегом бросился к ней, широко размахивая руками.

Между тем Ветошкин с пачкою векселей в кармане выходил задворками из усадьбы Сутолкина и думал: «Как я всё это хорошо устроил; дурочка всему поверила, очень лестно видно барской дочкой быть! Может быть, ты и барская дочка, только не нашей губернии господ! Да-с».

Он спустился в овраг, сел на корточки, зажёг спичку и, вынув из кармана все векселя, поднёс их к огню. Бумага вспыхнула. Ветошкин злорадно усмехнулся и подождал, пока бумага не превратилась в пепел. Этот пепел он растёр в пыль и вытер руки о засаленные полы поддёвки. Затем он направился к своей усадьбе и запел:

«На божественной страже многоглаголивый Аввакум…»

Мишенька Разуваев

Мишенька Разуваев, юноша лет двадцати двух, коренастый и сутуловатый, вернулся из поля в усадьбу сильно встревоженный и даже слегка побледневший. Он передал лошадь конюху и поспешно направился к дому, с выражением беспокойства в серых глазах, нервно пощипывая крошечную светлую бородку, походившую на цыплячий пух. У крыльца он увидел молодую солдатку Груню, здоровую и краснощёкую, прислуживавшую у них в доме.

— Тятенька дома? — спросил он её.

Та кокетливо вильнула глазами.

— Нет, они в поле уехамши, — проговорила она, с трудом шевеля губами, сплошь облепленными кожурой подсолнуха.

Мишенька, казалось, встревожился ещё более.

— В поле? Ах ты, Господи! А ты не знаешь, куда именно?

Груня достала из кармана свежую горсть подсолнухов.

— Не знаю, Михал Семеныч. Варвара Семёновна грит — кто его знает где!

Мишенька прошёл домом в комнату сестры, но Варюши там не было. Тогда он снова, беспокойно хмурясь, вышел из дому и отправился в сад. В саду был полусумрак, хотя солнце ещё не закатилось; по небу беспрерывно бежали тучи, и осенний день точно недовольно хмурился. Жёлтые, бурые и ярко-красные листья осыпались с деревьев на дорожки, как хлопья какого-то разноцветного снега. Дул ветер; было свежо.

Мишенька пошёл липовой аллеей и позвал, повышая голос:

— Варя, Варюша!

Он прислушался. Из-за кустов ещё совершенно зеленой, будто моложавившейся сирени послышалось:

— Это ты, Миша?

Послышался шелест платья, и к Мишеньке вышла молодая девушка, белокурая и полная, с хорошими карими глазами.

— Тятенька в поле? — спросил Мишенька сестру. — Не знаешь, где именно?

Девушка ласково смотрела на брата.

— Нет, не знаю; а что?

Мишенька заговорил, беспокойно хмуря брови:

— Да я боюсь, не поехал ли он к «Рубежному овражку». Видишь ли, с мужиками опять несчастье — лошадей своих на наши озими запустили. Да! Еду я и вижу весь их табун на нашем поле, а пастуха нет, пастух Бог его знает где! Я сейчас в Безотрадное поскакал, так и так, мужикам говорю, сгоните лошадей, поколь тятенька не видит, а то опять скандалы из-за штрафов пойдут. — Мишенька на минуту замолчал. Варюша внимательно слушала брата.

— А теперь я боюсь, — продолжал тот, — тятенька в поле, так уж не ехал ли он за мной следом в качестве господина Лекока. Он частенько таким манером меня проверяет. А если он мужицких лошадей видел, так у нас опять скандалы из-за штрафа пойдут. Ах ты, Господи!

Мишенька вздохнул.

— Может быть, дяденька Геронтий знает, куда тятенька поехал? Как ты думаешь? А?

Та шевельнула плечами.

— Может быть, знает.

Мишенька, вздыхая, торопливо направился к дому. Он обогнул дом и коридорчиком прошёл к боковой комнате — «боковушке», как её называли, где помещался дяденька Геронтий.

В боковушке было до одурения накурено махоркой. Геронтий Иваныч по своему обыкновению ходил из угла в угол по комнате в неопрятной распоясанной рубахе, нанковых шароварах и войлочных туфлях. Его худая и маленькая фигурка с ввалившимися щеками и жидкой бородёнкой маячила от угла до угла с таким покорным видом, словно его водили на поводу. Он ходил по комнате, жестикулировал и что-то бормотал. Когда-то он был богат, но, спустив отцовское наследство, долго скитался по балаганам артистом на роли злодеев, вследствие чего он и приобрёл привычку постоянно декламировать и пить водку. Теперь он жил на иждивении своего брата Семена Иваныча, от которого получал на табак по три рубля ежемесячно. При входе Мишеньки Геронтий Иваныч наклонился, достал из-под неопрятной кровати початую бутылку водки и, отпив прямо из горлышка, снова заходил, шлёпая туфлями, жестикулируя, декламируя и не обращая на племянника никакого внимания.

— Душа моя горячей крови просит, как разъярённый зверь! Не потерплю обиды… — сипло вытягивал он из себя.

Мишенька покачал головой.

— Ах, дяденька, дяденька.

Он тронул его за рукав.

— Дяденька, вы не видели, куда тятенька уехал?

Геронтий Иванович перестал жестикулировать.

— Нет, а что?

В его глазах на минуту мелькнуло что-то вроде смысла.

— Так, дяденька. Вам можно сказать по секрету?

— Говори, гонец; я слушаю и в сердце мщенье затаю пока…

Геронтий Иваныч сел на стул с сломанной спинкой.

— С безотраднинскими мужиками несчастье случилось, — начал Мишенька, присаживаясь на кровать, накрытую грязным халатом, и рассказал дяденьке всю историю о крестьянских лошадях.

Геронтий Иваныч расхохотался, забрызгал слюнями и закашлялся.

— О, отпрыск разуваевский, не узнаю тебя в твоих поступках!

Мишенька встал с кровати с досадой и болью на лице.

— Не смейтесь, дяденька, ей Богу мне не до смеху.

Дяденька переменил тон.

— Верю, товарищ! Дай руку мне! Твой тятенька подлец первостатейный! Он три рубля мне в месяц платит на водку, на табак и на одежду, как будто бы артист не может все три рубля в единый миг пропить!

Геронтий Иваныч затряс головою, закашлялся, засмеялся и добавил:

— А я, Мишенька, именно сегодня жалованье-то получил.

Дверь боковушки скрипнула. На пороге показалась Груня; она брякнула бусами, как лошадь сбруей, и сказала:

— Пожалте, Михал Семеныч, вас к себе Семён Иваныч требуют.

Мишенька порывисто поднялся на ноги и побледнел.

— Он сердит? — спросил он тревожно.

— Да как быдто бы не в себе. Они, слышь, безотраднинских лошадей с озимей загнали.

Мишенька вздохнул, почесал затылок, чмокнул губами и вышел из боковушки. В коридорчике его нагнала мать, худенькая и тоненькая старушка в тёмном платье, Пелагея Степановна.

— Мишенька, — подошла она к сыну, — тебя сам зовёт, только ты, голубочек, поласковее будь. А? Будь, родненький, поласковее!

Мишенька сокрушённо махнул рукой.

— Ах, маменька, точно я виноват в чем; тятенька сам не знай чего наделает, а потом мне же достаётся. Препоручил мне хозяйство, а сам во всё вмешивается и шпионит за мной!

Пелагея Степановна замахала руками.

— Тише, родненький, иди с Богом, а я тебе пойду, лепёшек со сметанкой поджарю; мoже, с чайком покушаешь, как от самого вернёшься? Покушаешь, родненький?

Мишенька махнул рукою.

— Какой тут чай!

Он вошёл в кабинет к отцу. Отец-Разуваев сидел за столом и щёлкал на счетах.

— 152 головы в округе, ну, хоть по рублю двадцати, итого 182 рубля 40 копеек, — говорил он, сводя итог.

При входе сына отец приподнял голову. Это был крепкий старик в длиннополом сюртуке и сапогах бутылками, с строгим лицом и длинною бородой. Он насмешливо кивнул седою головой.

— Покорно вас благодарим, сыночек; ловко вы наши антиресы блюдёте. Мерси вам большое!

Глаза старика язвительно сверкнули.

— Еду я полем, — продолжал он, — и вижу: весь безотраднинский табун на наших озимях нагуливается. Ловко вы, сыночек, дела обделываете! С этаким сыночком и по миру как раз пойдёшь! По миру с сумою под ручку с нуждою! — воскликнул он насмешливо.

Старик глядел на сына пристально и сурово, и сыну казались глаза отца похожими на костяшки счёт.

Мишенька, потупив глаза, молча стоял у притолоки, но при последних словах отца он вспыхнул.

— Не говорите, тятенька, зрятины, — выговорил он, — со мной вы по миру не пойдёте. Вон Гриша Колотилов с цыганками в один присест по тысячи монет прохвачивает, а я даже не знаю, каким настоящие цыганки и мылом-то умываются! А вы, вы не с того конца на дело глядите.

Старик шевельнулся, но Мишенька продолжал, бледнея.

— Я, тятенька, на себя гроша медного не трачу, и если не загнал безотраднинских лошадей, так только потому, что мужиков пожалел! Да-с, пожалел! И я думал, что хозяйничать, тятенька, тоже с крестом на шее надо. Деньгу, тятенька, не из мужика, а из земли вышибать надо, а из мужика по нонешним временам много не вышибешь. Да-с, не вышибешь! 180 целковых нас, тятенька, не обогатят, а с мужиков последнюю шкуру драть довольно совестно! И даже стыдно, если хотите!

Старик хотел что-то возразить, но Мишенька, продолжал с дрожью в голосе и огоньком в глазах.

— Шкуру снимать с мужика, тятенька, не стыдно, но даже невыгодно. Нищий — не работник! Примите в расчёт! Невыгодно, тятенька, что хотите, говорите! И вы, тятенька, кулаком по стулу стучите не стучите, а правды из него не выстучите! Мужика, тятенька, попусту злить не следует. Да-с, не следует! Или мы у себя в усадьбе давно красного петуха не видали? Чего-с? Мерзавцем ругаетесь? Что же, ругайтесь! Это мы от вас, тятенька, давно слышали, но только сами ругаться не привышны. Наше дело за землёй ухаживать да скотину растить, но только-с в хлевах, а не у себя в сердце-с! Чего-с? Сволочь паршивая! Это в презент сыну-с? Единокровному? Ругаетесь! На здоровье! В ответ от нас вы слова не услышите; ругаться мы губернским извозчикам и вам, тятенька, предоставляем! По всем лексиконам, как всероссийским, так и заграничным!

Старик выпрямился во весь рост и побагровел.

— Вон, негодяй, вон с глаз моих! — будто выпалил он.

Мишенька бомбой вылетел из комнаты.

В коридорчике его встретила Варюша. Она была бледна и взволнована.

— Ну, что, как? — спросила она брата, вся полная участия.

Тот махнул рукой.

— Отчитал я его как следует, и вся недолга! Как вы хотите, а я к Обносковым поеду, хоть там душу отведу! Нет моей мочи большее!

Мишенька махнул рукой и прошёл к себе в комнату. Он сменил поддёвку на кургузый пиджак, надел тяжёлые, как кистень, золотые часы с такой же цепью, картуз и селиверстовского сукна чуйку. Затем он вспомнил, что от его рук пахнет овечьей шерстью. Перед приездом в усадьбу Мишенька отбирал старых и захудалых овец — «калич» и собственноручно выщупывал их. Этих овец будут пасти отдельным гуртом, на лучших пастбищах, а затем поставлять мяснику под нож. Мишенька вымыл руки и затем вышел на крыльцо. На дворе становилось темнее; солнце близилось к закату; тучи целыми стадами бежали по небу; ветер дул сильнее. Мишенька увидел конюха и подозвал его к себе.

— Запряги мне в бегунцы «Красавчика», я к Обносковым поеду, а тятенька спросит — по собственному своему делу, скажи. Так и скажи: по собственному своему делу уехали! — почти крикнул он тому с запальчивостью.

Конюх побежал к каретному сараю с счастливой улыбкой; в дворне почему-то все радовались, когда Мишенька был в ссоре с «самим». Да в дворне вообще слово «скандал» встречали такой же широкой улыбкой, как и слово «праздник». А Мишенька прислушивался к печальному шуму ветра и думал:

«Кажется, тятенька должен бы видеть, что я по хозяйской части далеко вперёд его ушёл, а всё не сдаётся! Кто молотилку водяную завёл? Кто плуга на поле вывез? Кто маркёры для подсолнух домашним манером состряпал? Слава тебе, Господи! Восемь годов около земли нахожуся, а от тятеньки, кроме ругательств, ничего!»

Он вздохнул и опять подумал, почти нашёптывая:

— Никакой любви у тятеньки к делу нет. У него дело в деньгах, а у нас дело в деле!

Конюх подал к крыльцу лошадь. Мишенька, хотел было садиться на дрожки, но на крыльцо вышла Пелагея Степановна. Она беспокойно заглянула в глаза сына.

— Мишенька! Ты никак уезжаешь, а я тебе лепёшек со сметанкой приготовила, — протянула она заискивающе до унижения. — Не езди, родненький, идём вместе с Варюшей чайку попить, у меня сегодня лепёшки больно удалися! А?

Мишенька сел на дрожки и подобрал вожжи.

— Не хочу я, маменька, лепёшек.

Старушка вздохнула.

— А то бы биточков откушал с лучком и хренком? Мясо нарублено, а поджарить недолго: плита всё равно топится. Право? А? Биточков?

Сын тронул лошадь.

— Не хочу я и битков, маменька, — точно огрызнулся он.

И он уехал. Старушка уныло поплелась в комнаты, вздыхая и думая про мужа и сына.

«Обижает «сам» мальчишку а мальчишка не ест, не пьёт от неприятностев. Плох он у нас, в хозяйстве несмышлёныш совсем, копейку свою беречи не умеет, а всё-таки мальчишку обижать не след, бесперечь не след! Мальчишку выпори, а потом сейчас же и приласкай! В одной руке розга, а в другой — лепёшка! Вот как воспитывают, которые если понимающие!» Старушка так и скрылась с унылым ворчаньем.

Между тем Мишенька подъехал к маленькому домику Обносковых, передал лошадь подвернувшемуся работнику и вошёл на крыльцо.

«Сейчас я увижу Настасью Егоровну», — подумал он и ему сразу стало веселее как будто.

К Обносковым Мишенька ездит довольно часто: они — ближайшие соседи; их маленькое именьице всего в трёх верстах от Безотрадного. Все семейство состоит из матери Ксении Дмитриевны и дочери Настеньки. Впрочем, где-то, кажется, в Москве, служит в какому-то банке сын Ксении Дмитриевны, но Мишенька ни разу ещё не видел его. К дочери же, Настеньке, он относился вот как: ему было приятно глядеть на неё и слушать её, как приятно пить чистую воду и дышать свежим воздухом.

Мишенька вошёл в прихожую, снял чуйку, оправил костюм и пошёл в приёмную. Мать и дочь сидели рядом на диванчике. Ксения Дмитриевна, полная и пожилая дама, сматывала на клубок нитки, пользуясь руками дочери; Настенька увидела молодого человека и вспыхнула.

— А, это хорошо, что вы нас не забываете, — сказала она ему весело и непринуждённо, как старому знакомому, — а то мы сидим и скучаем; на дворе осень, гулять холодно, просто тоска!

Девушка повернулась к гостю и лёгким движением сбросила с рук нитки.

Они поздоровались.

Ксения Дмитриевна манерно улыбнулась и сделала наивные глаза, как это было принято некогда у них в институте.

— А вы, Михаил Семёнович, всё хорошеете, — сказала она, приторно улыбаясь.

Мишенька покраснел:

— Ах, что вы!

Настенька захлопала в ладоши:

— Мама, посмотри, он покраснел! Ах, как это весело! Он покраснел! А к нам братец Ксенофонт третьего дня из Москвы приехал, — добавила она и внезапно стала скучной, — говорит, целый месяц прогостит у нас. Меня сразу в ежовые рукавицы взял, хохотать много не позволяет, кухаркины сказки слушать не велит, вообще много кой-чего не позволяет; просто скучища! Тоска!

Она ещё что-то хотела добавить, но мать сделала ей какие-то знаки и Настенька замолчала.

Ксения Дмитриевна встала.

— Я пойду к чаю распорядиться. Настя, займи юношу!

Она вышла из комнаты, шурша юбками. Мишенька остался с девушкой с глазу на глаз и закурил папиросу.

— Я об вас ужасти как соскучился, — вдруг выговорил он, робея.

Настенька вспыхнула.

— Я тоже, но только мне о вас скучать не велят.

— Кто не велит?

— Братец Ксенофонт; узнал, что вы у нас почти каждый день бываете, и не велит скучать.

Девушка улыбнулась.

— Впрочем, я проговорилась, мне не велели говорить вам об этом.

Мишенька покраснел.

— Кто не велел?

— Братец Ксенофонт. Знаете что? К нам скоро приедет погостить товарищ Ксенофонта, молодой человек с птичьей фамилией: его зовут Колибри; говорят, он пишет стихи. Ксенофонт показывал мне его карточку и говорит, что это мой жених: но я его не люблю. Он лысый, и мне это не нравится, хотя Ксенофонт говорит, что ему двадцать восемь лет. Ксенофонт, впрочем, говорит, что все культурные люди должны быть лысыми и волосы признак недоразвития.

Настенька засмеялась. Мишенька улыбнулся тоже.

— А знаете, у Ксенофонта тоже начинается лысина, хотя ему всего двадцать шесть лет. Просто срамота, а он гордится! — снова заговорила было Настенька и вдруг сконфуженно примолкла.

За стеной послышался говор, кто-то проговорил:

— Ах, maman я же тебе говорил о Колибри!

— Но, право же, Ксенофонт, он очень милый.

— Все равно, он не пара; ты сама прекрасно знаешь, maman…

Мишеньку точно ударили молотком в лоб. Он откинулся к спинке кресла и побледнел, а девушка густо покраснела, запела что-то вполголоса и затем встала.

— Извините, я сейчас возвращусь.

Настенька исчезла, и за стеною послышалось уже три голоса, но, однако, вскоре всё смолкло. К Мишеньке вышел молодой человек с длинным лошадиным лицом и маленькими баками. Он был в клетчатой паре и на ходу шмыгал ногами. Мишенька встал, сконфузился и сказал:

— Вы, вероятно, братец Настасьи Егоровны будете? А я Михаил Разуваев.

Он неуклюже сунул свою руку. Братец Ксенофонт улыбнулся, показал невероятно длинные зубы, посмотрел на высокие сапоги Мишеньки и подумал:

«Однако же индивид! A maman прочила его в женихи!». Он сел в кресло, положил ногу на ногу, почесал гладко выстриженную голову и спросила.

— Так вы Колупаев?

Мишенька покраснел.

— Разуваев-с!

— Pardon, я ошибся, но это почти одно и то же. Так вы хозяйничаете в имении?

Мишеньку снова будто ударили в лоб. «Да что это они со мной делают?» — подумал он с тоскою и сказал:

— Да, мы хозяйствуем.

— Какое же у вас хозяйство? Интенсивное?

— Чего-с? — переспросил Мишенька.

Обносков снова показал долговязые зубы.

— Может быть, вы не понимаете слово «интенсивный?» — спросил он Мишеньку и сейчас же добавил: — А сколько вы получаете с вашего именья?

— Да тысяч восемь-девять чистых, — отвечал Мишенька, чувствуя на сердце сверлящую боль.

Обносков завистливо посмотрел на него и с раздражением подумал: «Девять тысяч годового дохода, а одевается, как сапожник!»

— Впрочем, это меня не касается, — проговорил он вслух, — я хотел поговорить с вами совершенно о другом. Извините, я прямо приступлю к делу. Maman мне говорила, что вы бывали у нас чуть ли не ежедневно. Между тем это отчасти неудобно, у нас в доме молодая девушка-невеста, и Бог знает, какие могут возникнуть толки? Вы понимаете?

— И я попросил бы вас прекратить ваши к нам посещения, — вдруг услышал Мишенька как лязг пощёчины. — Вы для Настеньки совсем не пара, не нашего, так сказать, круга и так далее. Кроме того, у Настеньки уже есть жених — мой друг поэт Колибри, которого она никогда не видела, но, тем не менее, уже любит!

Обносков досказал всё и глядел на Мишеньку глазами замороженной рыбы, в то время как тот сидел пред ним с совершенно окаменевшим видом.

— Ах, в таком случае извините за беспокойство, — прошептал, наконец, он, неловко привстал с кресла и на цыпочках вышел из комнаты.