Тальников придержал лошадь. Ночь была тёмная, а Тальников близорук и, кроме того, плохо сидит в седле; он даже слегка оробел и ласково затпрукал на лошадь. Дорога сбегала под изволок, круто опускалась в овраг, переходила узенький на курьих ножках мостик, загибала затем направо и, пробираясь между густыми порослями лозняка, входила в сельскую околицу. Лошадь осторожно спускалась к мостику, садясь на задние ноги и помахивая головою, а Андрей Егорыч держал повод обеими руками и думал: «Споткнётся лошадь, упадёшь на землю, стукнешься головою о камень или ещё обо что-нибудь там, и говори капут! Ноги протянешь, и поминай, как звали!»
Лошадь уже застучала копытами по мосту, опасность миновала, а Тальников всё ещё думал: «Вот и Иван Петрович жил, жил да помер. Вскрикнул, упал, и готово! Разрыв сердца или там Бог знает что. Нет, положительно не надо ездить верхом. Доктора советуют, «здорово» говорят, но от такого здоровья как раз ноги протянешь. Вот и Иван Петрович и верхом ездил и даже дрова колол, а вскрикнул, и готово. На той неделе и в землю опустили». Андрей Егорыч остановил лошадь и внезапно для самого себя подумал почти вслух, так что даже усы у него шевельнулись:
— Однакоже какой я подлец! Не прошла и неделя, как Иван Петрович зарыт, а я от Елены Павловны еду… — Тальников сердито толкнул лошадь каблуками, но сообразив, что она может рассердиться и понести, тотчас же ласково затпрукал и подумал: «Положим, я с Еленой Павловной не первый год; в ноябре три года будет, и Иван Петрович ничего не знал об этом, но всё-таки как-то совестно: на время прекратить надо бы, пока, так сказать, его прах…» Андрей Егорыч закурил папиросу, невольно морщась.
«Прекращу, окончательно прекращу на время, — думал он затем с тою же кислой гримасой. — Всё-таки Иван Петрович мой друг, однокашник и сослуживец. Вместе учились и в одном ведомстве служили. Что ни говорите, а это что-нибудь да значит! Непременно надо прекратить на время, пока, так сказать, его прах…»
Лошадь шла уже между порослями лозняка и пофыркивала. Было сыро; трава казалась седою от росы, и от влажных кустов лозняка подымался лёгкий пар. Андрей Егорыч пощипывал бородку и о чем-то думал. Андрей Егорыч Тальников худенький и бледный блондин лет 35-ти, мнительный и отчасти жёлчный. Он служит в Петербурге по министерству финансов и месяца на два ежегодно приезжает летом в своё именьице при селе Ворошилове, где расположено и именье его сослуживца Ивана Петровича Брусницына, неделю тому назад умершего. В настоящую минуту Андрей Егорыч возвращался именно от вдовы покойного Елены Павловны, в которую он влюблён по его счёту вот уже около трёх лет.
Между тем Тальников теперь уже думал: «А почём я знаю, однако, что Иван Петрович не догадывался о моих отношениях к Елене вот именно Павловне? Может быть, он и знал, может быть, он даже прекрасно знал, и только хитрил, прикидывался ничего не знающим и выжидал?» Тут внезапно Андрею Егорычу захотелось чихнуть, но он почесал нос и решился воздержаться во чтобы то ни стало. «Когда думают о чем-нибудь и чихают, — сказал он самому себе мысленно, — то это значит, что предполагаемое справедливо. Это предрассудки, но всё-таки»… и Тальников вздрогнула Впереди него в кустах около самой дороги действительно кто-то чихнул. Андрей Егорыч даже остановил лошадь от этой неожиданности и стал вглядываться вперёд, щуря близорукие глаза. Наконец он рассмотрел, чихавший, так сказать, предмет, тронул лошадь и поморщился с недовольной гримасой. Между кустами лозняка пробиралась, мягко ступая, кошка. Она-то, вероятно, и чихнула в ответ на мысли Андрея Егорыча. Кошка посмотрела на Тальникова, ехидно сверкнула жёлтыми глазами, как бы говоря: «А всё-таки я тебя испугала!» — и скрылась в кустах. А Андрей Егорыч подумал: «Боже мой, Боже мой, что это за мучение! У меня даже сердце перестало биться»… — и он двинулся вперёд, крепко держась за повод.
Кругом было тихо; тёмные тучи заволакивали небо всё больше и больше; становилось темнее; лошадь, казалось, осторожнее ступала ногами, и её шаги как-то странно звучали среди невозмутимой тишины, пугая воображение Андрея Егорыча. «Елена Павловна, Елена Павловна, — думал он, — ах, как всё это скверно! И зачем я сошёлся с вами? Собственно говоря, разве мало в мире свободных женщин? Нет, видите ли, мне понадобилась жена товарища, милого человека, друга, так сказать, детства, чтобы испортить ему жизнь, отравить существование и, может быть, толкнуть в преждевременную могилу! Ах, Елена Павловна, Елена Павловна, до чего вы меня довели! И чего вы нашли во мне хорошего? Иван Петрович был человек вот именно прекрасный, честный, прямодушный… Его жалеть бы надо, а мы с вами… Ах, — одним словом, всё это одна сплошная пакость! Вспомнишь и даже печень заколет»… Лошадь Тальникова споткнулась. Андрей Егорыч едва не выпал из седла, оробел, потрепал лошадь по загривку и заговорил:
— Ну, чего ты, милая, спотыкаешься? Иди, голубка, своею дорогой! Видишь, я даже править не в состоянии!
Лошадь фыркнула, а Тальников перекосил брови. Ему вспомнилось внезапно, как хоронили Ивана Петровича. День был хмурый и скучный, и он шёл за гробом рядом с Еленой Павловной, встревоженный и расстроенный. Он не плакал и только всё время как-то особенно беспокоился, суетился и волновался; а Елена Павловна хныкала и поминутно нюхала нашатырный спирт. В церкви она даже упала в обморок. Андрей Егорыч пытался поднять её и не мог; она была тяжела, и это обозлило Тальникова. «При жизни обманывала, а после смерти жалеет! — думал он в это время. — Мяса столько, что не поднимешь, а тоже в обморок падает. Небось ещё притворяется». Он отчаялся поднять её собственными средствами и позвал на помощь феноменального баса, горького пьяницу, выписанного из Томиловки специально для похорон. От попыток поднять Елену Павловну у Андрея Егорыча отекли руки, и он сердился. А Иван Петрович лежал в гробу жёлтый и безучастный, окружённый целыми облаками такого славного кадильного дыма. Андрей Егорыч даже позавидовал ему в ту минуту. «По крайней мере, не возится, не хлопочет, не тормошится без толку и не видит отвратительных рож», — подумал он и стал торопливо креститься. Тальников вспомнил всё это, и теперь на него напал уже положительный страх. «О, Господи, Боже мой, — вздыхал он, чувствуя, что его сердце колотится, как подстреленная птица. — Не надо думать об этом, иначе я захвораю. Надо постараться развлечься». Но развлечься Андрею Егорычу не удавалось; его мысли продолжали вертеться, к его сожалению, вокруг одного центра, как бабочки около огня.
Тальников въехал в село; было всё так же темно, и Андрей Егорыч продолжал беспокойно вглядываться во мрак. У дороги на завалинке он услышал какой-то исступлённый храп. «Человек или собака? — подумал он, робко прислушиваясь. — Нет, собака, конечно, собака», — решил затем он. Он проехал ещё несколько шагов и снова подумал, невольно прислушиваясь к храпу: «Нет, это человек, положительно человек. Небось наелся перед сном до одурения пшённой каши да ещё с конопляным маслом и храпит, как повешенный. У самого-то нервы в зачаточном состоянии, а до других ему дела нет!» Тальников поморщился… «Боже мой, Боже мой, они все точно сговорились раздражать меня! Ну, чего он храпит, ну, чего он храпит, скажите, пожалуйста? Свинья, право, свинья. Наелся пшённой каши, укрылся тулупом и чувствует себя как в царствии небесном. Идиот!» Он дрогнул.
Тулуп на завалинке завозился, и Тальников робко оглянулся и тихонько толкнул лошадь. Между тем из-за тучек вышла луна; было так тихо, и луна выглянула из-за туч так неожиданно, что Андрей Егорыч заподозрил, не вышла ли она с целью посмотреть, не случилось ли на земле что-нибудь особенное. Однако её физиономия выглядывала довольно безучастно. Серые тучки то и дело мелькали мимо неё, как летучие мыши мимо фонаря. Вокруг всё-таки просветлело, и это обстоятельство слегка обрадовало Тальникова. Он проезжал уже мимо церкви. Она была заново выбелена, высоко поднималась над тёмными избушками и казалась каким-то призраком, выходцем с того света, невозмутимым ко всему земному и страшным именно этой своею невозмутимостью. На церковном кресте горела звёздочка, и призрак, казалось, перемигивался с месяцем о чем-то таинственном, что ведает только он да месяц. За оградой церкви белели ютившиеся около могильные памятники, тоже невозмутимые и похожие друг на друга, как дети одной матери. Тальников подумал: «И Иван Петрович здесь же лежит и ничего не видит и ничего ему не надо». И ему вдруг до боли захотелось посмотреть на его памятник. Пока, до прибытия из города мраморного, там был поставлен простой деревянный крест; Андрей Егорыч знал это, и ему почему-то хотелось посмотреть, убедиться своими глазами, стоит ли крест так же, как и прежде, или же совсем не стоит или стоит, но как-нибудь особенно. В такую ночь всего можно было ожидать, но Андрей Егорыч не решался оглянуться. Ему было страшно. Он чего-то боялся. Однако любопытство взяло верх, и он, наконец, оглянулся — оглянулся и похолодел от ужаса. Сначала он думал, что ему это показалось; он даже хотел убедить себя в этом, остановил лошадь, протёр глаза дрожавшею рукой и заглянул за ограду снова. Однако сомненья теперь не было. На могиле Ивана Петровича кто-то сидел, белый, в одном белье, обхватив рукою ствол креста и понуро, как бы в унынии, опустив голову. Лицо сидевшего на могиле Тальников, однако, рассмотреть не мог, и он продолжал глядеть, бледный от ужаса, но с презрительной гримасой и даже с некоторой злобой. Ему как бы хотелось сказать: «Выходцев с того света, милый мой, не бывает, и я тебе не верю, тебя не боюсь и, видишь, гляжу и буду глядеть на тебя вот так, пожалуй, хоть с полчаса! Я знаю, что это галлюцинация, так сказать, расстроенные нервы и больше ничего!» Тальников продолжал смотреть на призрак. Вокруг было тихо, так тихо, что Андрей Егорыч прекрасно слышал биение своего сердца. Даже трещотка ночного караульщика не нарушала тишины; караульщик спал где-нибудь, приткнувшись на завалинке, и Андрей Егорыч даже был убеждён, что это именно его храп слышал он около дороги и принял за собачий. Призрак между тем сидел, не шевелясь, на могиле Ивана Петровича, и Тальниковым овладела злоба… «А всё-таки я не боюсь тебя, миленький!» — подумал он и, внезапно исполняясь дерзости, тихо позвал:
— Это вы, Иван Петрович?
В ответ на это тень на могиле шевельнулась, как бы собираясь двинуться на зов, и у Андрея Егорыча помутилось в глазах. Он вскрикнул, толкнул лошадь каблуками под брюхо и уронил с головы шляпу. Лошадь пошла рысью, но Тальникову казалось, что она несётся карьером. У него захватывало дух, а сердце колотилось до головокружения. «Неужели же, — думал он, — Иван Петрович, действительно вышел из могилы, чтобы напомнить мне о себе и вообще отомстить? Что же, может быть, после смерти что-нибудь и бывает? Может быть, со смертью ещё и не всё кончено? Кто же это знает? Эмпирическим путём убедиться в этом нетрудно, да миру-то как затем расскажешь? Миру-то вот и не поведаешь! В этом-то и закавычка! О, Господи, Боже мой! Это пытка, это инквизиция! Это я не знаю, что такое!» Тальников проехал уже селом, замелькал в поле между хлебами и не открывал глаз, поручая всего себя лошади. Однако через четверть часа лошадь доставила его в целости, но только без шляпы, к резным воротам его усадьбы.
Тальников въехал на двор, что называется, ни жив ни мёртв. К нему навстречу вышел ночной караульщик, худенький мужичишка, в рваном полушубке. Андрей Егорыч бросил ему поводья, слез с лошади и подозрительно заглянул в его лицо. Караульщик, казалось, заметил, что на Андрее Егорыче не было шляпы, и лукаво улыбался. Тальников постарался напустить на себя некоторую развязность и, расправляя ноги, спросил караульщика:
— А хорошо ли ты караулишь и не храпишь ли ты, милый, по ночам, как повешенный?
Караульщик почесал затылок.
— Это вы насчёт караула? — переспросил тот, впрочем, совершенно весело. — Нет, зачем же храпеть. Храпят ведь это, то есть, которые в грудях с мокротью.
Андрей Егорыч пошёл к крыльцу и буркнул:
— То-то! В грудях с мокротью!
Он остановился и прислушался. В саду кто-то хрюкал, точно стонал. Тальников поморщился и капризно захныкал:
— Послушай, послушай, что это в саду делается? Что это у вас ей Богу за порядки?
Караульщик сконфузился.
— Свинья это, Андрей Егорыч, то есть, супоросная.
— То-то супоросная, а хороши ли поросята-то выйдут? — снова захныкал он сердито и отворил дверь.
— От нас это не зависит; то есть, касательно природы поросят, — между тем отозвался караульщик.
Тальников вошёл в прихожую и разбудил лакея.
Лакей Порфирий с трудом раскрыл глаза, зажёг свечку и посветил барину. Андрей Егорыч злобно покосился на него, направляясь в кабинет-спальню.
— Все-то ты спишь, Порфирий, все-то ты спишь! — ворчал он. — И куда только в тебя это лезет!
— Да поздно, Андрей Егорыч.
— Какое поздно, уже светать начинает!
— Да ты запираешь ли на ночь двери? — добавил он.
— Запираю, Андрей Егорыч.
— Запирай, запирай.
Порфирий вышел из комнаты.
— Да ты и окна запирай, — крикнул ему вслед Андрей Егорыч.
Тальников остался один. Он стал раздеваться, покрякивая и гримасничая, и думал: «И зачем я сказал Порфирию, чтобы он окна запирал? Ещё, пожалуй, подумает, что у меня денег много и приголоушит чем-нибудь ночью. Делаешь чёрт знает что и потом мучаешься; ну зачем я сказал? Нынче верить никому нельзя!»
— Никому нельзя верить, — вслух сказал Андрей Егорыч, — Иван Петрович верил, всем верил, вот и… умер!
Тальникову показалось, что это последнее слово сказал не он, а какой-то посторонний человек где-то между гардин. У него заколотило в виски, и он беспомощно захныкал:
— Порфирий, Порфирий, ах, да что же он не приходит!
Но когда лакей явился, он посмотрел на него с ненавистью.
— Почему же ты мне воды на ночь не ставишь? Каждый день одно и то же, каждый день! — выкрикивал он капризно.
Порфирий принёс воду и вышел. Тальников снова остался один. Он взял стакан, сделал несколько глотков и невольно поморщился.
— Нет, не этого мне надо, совсем не этого, — проговорил он сердито. — Мне надо убедиться, дознаться главное дело, знал ли Иван Петрович, что я с Еленой Павловной?..
Андрей Егорыч сел на кровати и, обхватив руками холодные колени, смотрел в пространство.
— Дознаться главное дело, — прошептал он, — и я дознаюсь, во что бы то ни стало, дознаюсь!
Он погасил свечу и снова лёг в постель, натянув одеяло до шеи. Однако ему не спалось. Его голова трещала, под крышкою черепа словно что-то возилось, постукивая в виски и затылок. Андрей Егорыч припоминал последние дни Ивана Петровича, старался возобновить в памяти все подробности, взвешивал, оценивал их, соображал, кряхтел и возился в кровати и порою шептал отдельные, ничего не значащие сами по себе слова. Тальников прошептал: «Напились чаю, пошли в гостиную…» — и тут внезапно вскрикнул, сел на постели и дрожащей рукой поискал спички. Он с трудом открыл коробочку и зажёг свечку.
— Да, да, да, — шептал он побелевшими губами, — вот именно это было так.
Ему стало холодно, но он не догадывался натянуть на ноги одеяло.
— Да, да, да, — шептал он, — это было так. Мы напились чаю все втроём: я, Елена Павловна и Иван Петрович; потом Иван Петрович отправился в кабинет, а мы с Еленой Павловной пошли в гостиную.
Андрей Егорыч сидел на постели, дрожал в коленях, шептал и слегка жестикулировал.
— И там в гостиной мы поцеловались; а в гостиной-то зеркало, и в зеркале это могло отразиться, а зеркало-то из кабинета видно. И когда мы целовались, Иван Петрович вскрикнул. В кабинете что-то стукнуло. Мы побежали туда, а Иван Петрович лежал уже на полу и бился в конвульсиях. В зеркале-то отразилось, а мы этого не сообразили, и Иван Петрович увидел! — снова чуть не вскрикнул он.
Андрей Егорыч отпил глоток воды. На него напал ужас. Он шептал:
— Завтра надо будет всё это исследовать. Припомнить, на каком месте мы стояли, и могло ли зеркало отразить, и видно ли это из кабинета. Все это надо исследовать эмпирически. — Тальников сделал несчастное лицо и добавил: — Иначе я сойду с ума.
Он ещё долго просидел на кровати, пугаясь биения своего сердца, жалкий и жёлтый, как лимон, вздрагивая коленями и даже слегка постукивая зубами. Он припоминал все подробности, всё взвешивал и соображал, где нужно стоять, чтобы зеркало это отразило, и видно ли оно из кабинета именно с того места, на котором они нашли Ивана Петровича. Наконец Тальников окончательно изнемог, укрылся одеялом, халатом и ещё чем-то, погасил свечу, зарылся в подушки, съёжился и всеми силами старался заснуть. Но мозг его всё ещё продолжал усиленно работать. Между тем рассветало; на заднем дворе горланили петухи и гоготали гуси. Пастухи уже выгоняли стада, хлопали кнутами, кричали: «Куда! трря!» — и переругивались с подпасками. А Андрей Егорович думал: «В гостиной около шести квадратных сажен, если зеркало находится приблизительно посредине, то из кабинета…» Его глаза слипались. Он забылся.
Тальников проснулся в 2 часа пополудни, жёлтый и весь разбитый. Однако после купанья, прогулки в поле и прекрасного завтрака он несколько пришёл в себя и успокоился. «Но всё-таки, — думал он, — вечером поеду к Елене Павловне и исследую точно, — где висит зеркало, и можно ли видеть его из кабинета и т. д. А поеду я верхом и возвращаться буду ночью, той же дорогой, мимо церкви. Никаких призраков нет, и надо надеть на себя узду. У меня просто пошаливают нервы и распускать себя не следует. Буду ежедневно купаться, ездить верхом и через неделю поправлюсь, даже дня через три поправлюсь, хоть в цирк в геркулесы поступай».
Он так и сделал — и в 9 часов вечера верхом приехал к Елене Павловне. Елена Павловна, полная блондинка приятной наружности, с синими, вечно чему-то изумляющимися глазами, встретила Андрея Егорыча несколько встревоженная.
— Представьте себе, мой конторщик сегодня на рассвете видел на могиле Ивана Петровича какого-то человека; этот человек был в одном белье и как будто бы плакал. Просто ужас, ужас, ужас!
Андрей Егорыч сразу раскис, захандрил и забрюзжал.
— Ах, чего вы лезете с вашими глупостями, верите в бабьи сплетни и только пугаете. Ах, да как же вам не стыдно; учились вы в институте и так далее, а верите пьяным конторщикам и ещё чёрт знает чему!
Елена Павловна даже рассердилась, но потом они помирились. Через час Андрей Егорыч уже окончательно расхандрился и обратился к Елене Павловне с покорнейшей просьбой:
— Встаньте, голубушка, в гостиной, я там выберу вам местечко, а сам пойду в кабинет. И когда я крикну вам «направо» или «налево», то вы передвиньтесь только поосторожнее, понемножку!
Елена Павловна удивилась такой странной просьбе и глядела на Андрея Егорыча изумлёнными глазами.
— Ах, голубушка, после узнаете, зачем мне всё это надо, — говорил между тем тот. — Если бы вы знали, как я страдаю. У меня, не поверите, бессонница. Не сплю, ворочаюсь с боку на бок, а в голове стучат колеса вагонов, точно там несётся какой-то бесконечный поезд безобразных идей. Ах, голубушка, если бы вы знали, что это за пытка! Идёмте лучше в гостиную.
Елена Павловна снова сделала изумлённые глаза, однако в гостиную пошла и на указанное место стала. Андрей Егорыч отправился в кабинет. Зеркало гостиной ему было видно отсюда, но Елена Павловна в нем не отражалась, и Андрей Егорыч крикнул:
— Передвиньтесь чуть-чуть направо, ну-ну. А теперь налево. Да не так много, чего вы на стену-то лезете. Ах, что у вас за соображение! Назад немножко, ну-ну! Ах!..
Тальников вскрикнул, сердце его затокало, в виски застучало. Он бессильно опустился в кресло. Дело в том, что Елена Павловна отразилась в зеркале, и Андрей Егорыч это из кабинета увидел. Следовательно, такое предательское место в гостиной существовало, и Иван Петрович мог наблюдать за ними, не покидая кабинета. Может быть, он далее нарочно усылал их туда, чтобы изловить их и вывести на чистую воду. И вот он изловил их и умер!
Андрей Егорыч застонал и подумал: «Неужели же я убийца Ивана Петровича, моего друга и сослуживца?»
Елена Павловна приплыла в кабинет и заворковала Андрею Егорычу:
— Милый, ты сегодня какой-то странный; не послать ли за доктором? Дай, я тебя приласкаю!
Но Андрей Егорыч от услуг доктора упрямо отказался, от ласк устранился и с презрительной гримасой подумал: «Боже мой, от неё пахнет невозможно сильными духами! И к чему она душится? Женщине тридцать пять лет, а она кокетничает. Одного мужа схоронила, так другого уморить хочется! Ох!»
Тальников вскоре уехал к себе домой, оставив в недоумении Елену Павловну. Вскоре он уже поравнялся с церковью. Ему захотелось заглянуть за ограду на памятник Ивана Петровича. «Наверное, — думал он, — теперь я никого там не увижу». Однако он сделал гримасу и повернул голову довольно нерешительно. Повернул и едва не выпал из седла. На могиле Ивана Петровича снова кто-то сидел в одном белье и понуро опустив голову, на которой теперь красовалась шляпа Андрея Егорыча, утерянная им вчера где-то около церкви. У Тальникова замелькали в глазах зелёные пятна; однако он овладел собою, сделал почти нечеловеческие усилия и, остановив лошадь, робко спросил:
— Кто это там?
Он прошептал эти слова, с трудом переводя дыхание, и, к ужасу своему, заметил, что его зубы стучат, а по его спине ползёт какая-то холодная змея. Между тем призрак безмолвствовал. Кругом было тихо; только жёлтое, как у покойника, лицо месяца безучастно глядело на землю и заливало серебристым светом белую одежду призрака. Лица его Андрей Егорыч рассмотреть не мог: его скрывали широкие поля шляпы, да и глаза Тальникова от ужаса заволокло туманом. Он повторил вопрос. И тогда призрак шевельнулся как-то бесшумно, странно, если так можно выразиться, бестелесно. У Тальникова зашумело в ушах, и, как ему показалось, он услышал: «Буду у тебя!» Это было сказано шёпотом, похожим на шелест сухих листьев, и Тальникова бросило в озноб. Он ударил лошадь поводом, толкнул её обеими ногами и поскакал, трясясь всем телом и болтаясь в седле, как набитый соломой мешок. «Буду у тебя!» звенело у него в ушах, и он настегивал лошадь с ожесточением и отчаянием, боясь глядеть по сторонам и как бы чувствуя за собою погоню каких-то призраков, выходцев с того света, вполне похожих на обыкновенных людей, но странно говорящих, странно жестикулирующих и бросающих странные взоры.
Тальников несколько пришёл в себя только на дворе своей усадьбы. Он слез с лошади, насилу отдышался и пошёл к караульщику, спавшему около бани на завалинке, чтобы передать ему лошадь. Увидев сонное, блаженно улыбающееся, с мухами на губах, лицо караульщика, Андрей Егорыч пришёл в ярость и стал трясти его за плечи с такою силою, что у караульщика с головы слетела шапка.
— Спишь негодник, — кричал он, — а барина, может быть, убить собираются. Барин-то, может быть, умрёт сегодня ночью!
Караульщик ничего не понимал и ворочал глазами, как филин. Наконец он принял лошадь и буркнул спросонок не то «извините», не то «скотина». Андрей Егорыч даже оробел… «Может быть, разбойник до головы моей добирается!» — подумал он. Тальников вошёл на крыльцо и вспомнил о Порфирии. «И эта скотина, наверное, спит — подумал он, — никому-то нет до тебя дела, хоть ты издыхай при них!» Однако Порфирий не спал и вышел к Андрею Егорычу со свечкой. Но это тоже не понравилось Тальникову. «Чего он не спит, чего он не спит? — подумал он. — Или отмычки к письменному столу подбирает?»
— Ты чего не спишь, Порфирий? — жалобно спросил он лакея.
Порфирий был красен, но покраснел ещё больше.
— Да, извините, что-то не спится.
Тальникову показалось, что за ширмами у Порфирия стоят женские башмаки. Он заглянул и за ширмы, но Порфирий даже обиделся.
— Нет, что вы, Андрей Егорыч, разве я себе это позволю! В антрактах — другое дело. Но, то есть, при служебных обязанностях — да никогда в жизнь!
Тальников прошёл к себе в кабинет, улёгся в постель и застонал: «Господи Боже мой, за что меня Иван Петрович преследует?» Он потушил свечу и с головною укрылся одеялом. Но ему было совершенно не до сна. Он боялся, что вот-вот заскрипят половицы, и к нему войдёт Иван Петрович. Пусть он ничего не сделает дурного, пусть он только войдёт, и Андрей Егорыч размозжит себе голову. Лучше покончить сразу, чем еженощно видеть каких-то выходцев и смотреть на их странную жестикуляцию. Тальников встал с постели, подошёл к письменному столу, взял револьвер и сунул его себе под подушку. Затем он снова улёгся в постель, холодея от ужаса. Он лежал, боясь шевельнуться, боясь дышать и тревожно прислушиваясь.
Прошло несколько минут бесконечно длинных и мучительных. На дворе между тем залаяли собаки, свирепо, как на зверя. «Что это значит, что это значит? — подумал Андрей Егорыч, прислушиваясь к лаю. — Неужто сюда идёт Иван Петрович! Не зажечь ли свечу?» — думал он и не решался оставить рукоять револьвера, чтобы взять спички, вдруг половицы коридора заскрипели. В голове Андрея Егорыча замелькали туманы. Он прислушался; сомненья не было, в кабинет кто-то шёл. Тальников вскочил и, стуча зубами, забился в самый дальний угол постели. Между тем дверь кабинета растворилась; Андрей Егорыч хотел поднять револьвер, сунуть его себе в рот и выстрелить, но на пороге показался Порфирий. Только Порфирий, но он был бледен.
— Андрей Егорыч, — сказал он, — к нам на двор кто-то пришёл в одном белье и в шляпе; странные такие, вроде как не в себе!
Тальников долго не понимал ни одного слова и молчал, пряча под одеяло револьвер и трясясь всем телом. Наконец он спросил, икая от нервного потрясения:
— Это не Иван ли Петрович?
Андрею Егорычу показалось, что Порфирий язвительно улыбнулся.
— Как же Иван Петрович? Да ведь они же померли?
Андрей Егорыч рассердился.
— А ты почём знаешь?
— Да как же, ведь я же у них и на поминках был.
Тальников заволновался.
— На поминках был, на поминках был; то-то вы бываете там, где вас не спрашивают!
Он застучал кулаком по столику.
— Ну, чего ты ко мне пристал, ну, чего ты пристал? — крикнул он в совершённом исступлении. — Пойди и узнай, кто это. Да ко мне его не пускайте; ноги, руки свяжите, а не пускайте!
Порфирий шевельнулся.
— А шляпу вашу снять? Они в вашей шляпе?
Тальников икнул.
— А шляпу снимите.
Порфирий исчез. Андрей Егорыч зажёг свечу и сидел, не переменяя позы и дрожа в коленях. Он был жёлт, как лимон; даже белки его глаз стали жёлтыми; во рту его стало сухо, а голова положительно превратилась в наковальню. «Боже мой, — думал он, — что это за несчастье, что это за несчастье! И всё Елена Павловна, всё она! Лезет со своими поцелуями, с любовью и ещё чёрт знает с чем, а человек умер, а ты мучайся и ты не спи по ночам и дрожи, как какой-нибудь котёнок… Что это Порфирий не идёт!» — стонал он. Между тем на дворе раздавалось уже несколько голосов; потом загрохотала телега, затем поднялись споры, суетня, возня и, наконец, телега загремела обратно, а на дворе всё стихло. В кабинет Тальникова вошёл Порфирий. Он улыбался.
— Это, Андрей Егорыч, бас приходили; они в белой горячке и в одном белье путешествуют; всё пропили-с! Теперь тятенька ихние приехали, следом их искали и увезли!
Андрей Егорыч ничего не понимал и стучал зубами.
— Какой бас, какой тятенька? Да говори толком!
— А бас, которого из Томиловки для похорон Ивана Петровича выписывали; томиловского дьячка сын, они с этих-с самых похорон немножко загуляли и, конечно, до белой горячки! В одном белье ходят, даже, говорят, на кладбище у церкви безобразничали!
Андрей Егорыч пристально посмотрел на Порфирия и погасил свечу.
Через два дня Тальников уехал на воды, на Кавказ и послал Елене Павловне записку: «Больше мне видеться с вами нельзя. Простите, у меня нервы никуда не годятся; извините, я уезжаю лечиться. Мне, говоря откровенно, совсем не до любви».