<апрель 1871>
Многоуважаемый Батюшка,
Отец Аристарх Александрович!
Жаль очень, что Вы не пожаловали на погребение Александра Матвеича. Ведь мы его похоронили 7-го числа, на шестой по его кончине; все Вас поджидали, да еще дана была телеграмма в Петербург священнику Лебедеву: надеялись, что и он приедет, но ему никак нельзя, потому что у них предстоят экзамены (он теперь священником и вместе законоучителем Первой гимназии). Видно, надо было случиться всему так, как желал Александр Матвеич, а то как бы таким друзьям, как Вы и Лебедев, не быть на его погребении; а он желал, чтобы погребение его совершено было без всякой пышности и чтобы отпевал его один только свой священник. И в чем только мы его не послушали, все вышло неладно. Он желал, чтобы у него был гроб простой; мы схитрили и заказали гроб столярной работы дороже обитого, но гроб не удался и вышел, как простой; купили настоящей золотой парчи, думая, что это пойдет в церковь, -- а ему не может быть неприятно! И что же! Оказалось, что в нашей церкви есть точь-в-точь такие ризы, пожертвованные в прошедшем году. И ведь что странно? Выбирали мы при самом священнике, и он не догадался.
Теперь, многоуважаемый Батюшка, постараюсь рассказать Вам, что могу припомнить о последних днях его жизни. Плохо он себя чувствовал с начала прошедшей весны; но все-таки он мог ходить, много говорить, заниматься; но около 10 марта болезнь начала заметно усиливаться. 16 марта он пожелал, и его Бог сподобил причаститься. После 16-го ч<исла> его болезнь шла, заметно усиливаясь, хотя он говорил, что ему после причастия легче. А главное -- что он никогда не жаловался; и на вопросы, "как он себя чувствует", -- он всегда отвечал: "хорошо" или "порядочно". Потому очень трудно проследить его болезнь. Но ночи от 10 марта до 2-го дня праздника он проводил положительно без сна; днем также не отдыхал, потому что не мог совсем прилечь. А вольтеровых кресел ни за что не хотел, чтобы я заказала, говоря: что одно название ему противно.
Тяжело было смотреть на его измученное лицо в продолжение ночи, но на вопрос мой: "Ты очень страдаешь?" -- он отвечал всегда: "Что это за страдание? разве так страдают? надо только Бога благодарить; просто догораю, как лампада; вот еще, быть может, немного, немного уж осталось елею". Ни за что не позволял будить и беспокоить прислугу; мне дозволял не спать и сидеть с ним по ночам, но только с тем, чтобы я его не спрашивала, как он себя чувствует. Этих вопросов он ужасно как не любил и даже раздражался, когда я их делала. Раз на Страстной неделе, во время заутрени, на один мой такой вопрос он отвечал: "Что ты все о пустяках спрашиваешь? ты бы лучше спросила: довольно ли ты думаешь о Боге, вот ты умираешь, а довольно ли ты думаешь о Боге? вот о чем ты должна меня спрашивать" -- и прочитал от начала до конца "се Жених грядет в полуночи". С Великого четверга, когда я пришла от вечерни, он заметно стал слабее, голос у него упал и как-то изменился. У нас в спальне развешаны были все наши иконы и постоянно горела лампада. Он часто смотрел на иконы, сидя на постели, и говорил раз: "Как у нас хорошо! я всегда любил, когда лампада горит пред образами. Боже, как хороши Св. иконы, и все-то они у меня чудотворные". А тут есть одна икона Смоленской Божией Матери, которою его отец благословил, когда он ехал учиться; он особенную имел веру в эту икону и рассказывал, что он часто видал, молясь перед иконой, как у Царицы Небесной иногда градом лились слезы из глаз, а иногда личико покрывалось румянцем, и Она ему улыбалась. У него еще с шестой недели Великого поста распухли ноги, и это его как-то беспокоило и удивляло: он думал, что только в водяной пухнут ноги. Раз смотрит на ноги и говорит: "Маменька, маменька, скажешь ли ты мне, что это такое?" А я его спросила: "Видишь ли ты когда во сне маменьку?" -- "Нет, -- говорит, -- Анна, ни разу не видел во сне, а наяву раза три видел". В начале Страстной недели мы с ним дня два посвятили воспоминаниям о нашей прошедшей жизни, припоминали, сколько чудесного было в нашей жизни, как ощутительно была для нас во всем рука Божия, как мы каким-то чудом без всяких средств прожили почти 8 лет, не видя никакой нужды, и он все плакал и благодарил Бога! Начиная с Великого четверга мы стали с ним читать Евангелие (т. е. я ему читала по порядку, и прочитали с Четверга до Пасхи три Евангелия: от Матфея, Марка и Луки). Я ему предлагала читать и в то время, когда он дремал, думая, что чтение его успокаивает и он лучше уснет, обещая перечитать снова, что он недослышит; но он ни за что не соглашался и слушал Евангелие не иначе как в бодрственном состоянии, говоря, что Евангелие нельзя употреблять как усыпительный порошок. Еще на Страстной неделе он видел во сне, что он горюет очень, что умирает, не успев сделать необходимые дополнения к Книге Ездры, и дополнения столь полные, что из них должна выйти целая книжка, а я будто подхожу к нему, держа у сердца какую-то книжку и говорю: "Вот она -- эта книжка". Он это принял за то, что ему дано будет несколько прожить для этого дела, и сказал уже наяву, уже просыпаясь: "Значит, решено и подписано"; и рассказал мне этот сон, говоря, что если действительно на несколько времени ему полегчает, то надо будет серьезно заняться дополнениями к Книге Ездры. Ночь на Пасху он провел тоже совершенно без сна, только без страдания, а в очень светлом расположении духа, вышел в залу, и там мы с ним сидели при освещении нескольких лампад и прислушиваясь к колокольному звону. Он очень любил сливочное масло, и наша прислуга стала часов с 8 сбивать это масло для него (весь пост кушал постное), и масло у нее никак не сбивалось; это его озабочивало и немножко смешило, все старался припомнить, что надо положить, чтобы сбилось масло, и только что ударили к заутрене, масло сбилось, а он сказал: "Ну, слава Богу!" Когда прекратился звон к заутрене, мы с ним похристосовались и поменялись яичками. Я убрала свое яйцо, а он -- свое, и так сидели до ранних обеден; потом меня стал сон склонять и он меня стал уговаривать прилечь и уснуть, говоря: "А я почитаю Евангелие Иоанна Богослова" (тут перешли в спальню), и стал читать первую главу: "В начале бе Слово..." В это время я стала засыпать; но беспокойство о нем не давало мне спать долго; я часто просыпалась и слышу, что он читает чрезвычайно редко -- как по складам. Тут только я поняла, до какой степени он слаб, и очень испугалась, говорю: "Что ты так читаешь, разве ты не можешь чаще читать?" -- "Нет, говорит, Анна, я думаю над этим, оттого так редко читаю" -- все не хотел меня пугать. После обедни пришел священник с крестом. Он уже не мог выйти в залу, а остался сидеть на диване в спальной. Когда они пропели, я и пригласила священника к нему, чтобы он приложился ко кресту, и вижу, что он плакал, и когда ушел священник, он заплакал: и что это, как они умилительно пропели. Как-то на первых днях Св. Пасхи (тут уж он мог ложиться в постель) он лежит на постели, а я сижу около него и вдруг слышу из его уст как бы обращенное ко мне "спасибо", а между тем вижу, что у него уста сомкнуты, губы не шевелятся; это меня поразило и испугало: я подумала, что не перед смертию ли он меня благодарит за то, что я так его любила; но потом стала думать, что это была иллюзия, хотя я очень явственно слышала; но прошло два дня, я опять слышу, что он уже действительно говорит мне "спасибо". Я спросила: "Что ты говоришь?" Он говорит: "Я говорю "спасибо"". Что же это значит? Он ничего уже не ответил. Со 2-го дня Св. Пасхи уговорили его принять доктора; но он после горько сожалел об этом, говоря: "Вероятно, ничего из этого не выйдет; только мир наш нарушен; а какие райские дни-то мы с тобой проводили, Анна!" А я начиная со Страстной недели никого из родных не допускала к нему, видя, что ему необходимы спокойствие и тишина, несмотря на самое горячее участие с их стороны. На 2-й день Пасхи я зашла на минуту к дядюшке и нашла Александру Федоровну всю в слезах, -- отца и дядю тоже очень расстроенными, и они напали на меня, зачем я не уговорю его призвать доктора. Я им сказала, что ему все это вы говорите, а я уговаривать все-таки не буду; пусть все будет так, как ему угодно. Пришла и передала ему. Он очень любил дядю Николая Ивановича и Александру Федоровну. И они чрезвычайно так любили, особенно в последнее время; это, кажется, и заставило его согласиться принять доктора. Доктор как увидел его, так сказал дяде и отцу моему, что он более недели не проживет, что у него уже легких ничего нет; однако стал навещать его каждый день. После первого визита доктора он велел мне открыть русскую Псалтырь и прочитать то, на чем откроется, и первый стих, который попадется на глаза, и я прочитала ему 138-й [В канонической Библии это псалом не 138, а 137.] псалом, 7-й стих, после этого он меня раза два в день заставлял читать этот стих. Еще на этих же днях я ему говорила, что если он отойдет в другую жизнь, то попросил бы Создателя, чтоб Он меня не оставлял здесь, а чтобы я за ним поскорей последовала; он меня два раза спросил, точно ли я не желаю жить, говоря: "Вот ты все со мной страдала, теперь, может, тебе и пожить захочется". Я два раза подтверждала, что не хочу жить без него, и он сказал: "Ну, хорошо, если я буду иметь дерзновение у Бога, то буду просить Его об этом", -- и опять повторил эти слова, а там, сказал, уж как Богу будет угодно. Теперь я описываю, как он проводил дни Пасхи. Припоминал своего отца, как он прекрасно пел какие-то стихи: "Не тщетно Мариины слезы проливаются", -- и плакал при этом воспоминании. Я забыла Вам сказать, что доктор не только одобрил то, что я никого к нему не допускала, но даже просил, чтобы он со мной, по возможности, не говорил, и читать уж Евангелие и Псалтырь велел понемногу: 5 минут читать, а четверть часа отдыхать. А говорить -- он все понемножку говорил (не помню, в среду или четверг сидим мы с ним в зале, а вечер такой прекрасный, такой великолепный закат солнца, я ему прочитала "Свете тихий...", зная, что он любил очень это, и он пришел в какое-то умилительно-восторженное состояние. Накануне дня кончины он заставил меня продолжать чтение Евангелия. Следовала беседа Спасителя с Никодимом. Он, выслушав эту беседу, заставил меня повторить, и когда я ему прочитала во 2-й раз, начал мне ее толковать, хотя я не спрашивала, и развивать свои мысли. Потом велел написать письмо к Погодину (который берется отпечатать его толкование об Апокалипсисе), просил написать ему, что если не посылает ему сейчас этой рукописи, то потому, что находит нужным сделать некоторые замечания, и все ждет, не выберется ли светлая минута для того. Но только что я письмо отправила на почту, как он говорит мне: "Нет, Анна, я чувствую, что я уже сам не успею сделать этого, дай мне поскорее мою рукопись, я тебе расскажу, что нужно, а ты передашь Погодину". Я стала просить его не делать этого, потому что ему вредно говорить, но он говорит: "Нет, нет, не раздражай меня: это вреднее". Я подала ему рукопись; он стал ее просматривать, а я все продолжаю его уговаривать оставить до другого времени; он говорит: "Ну разве действительно немного погодя, я устал, правда; а все-таки надо это сделать", -- и уж больше не поминал. Я забыла еще: за два дня до кончины, сидя на диване в зале, он говорит: "Что это за радость, Боже, что за неизъяснимая радость на душе!" Я его ничего не спросила, тем и кончилось. Всю ночь на 2 апреля он не переставал заботиться обо мне, все заставлял меня хорошенько окутаться одеялом и ноги окутать, как будто я больна, а не он. Потом говорит: "Ах, Анна, как мне тяжело что-то; что-то меня гнетет и нравственно и физически". Я встала, дала ему успокоительных капель, и он заснул. Утром, как проснулась, подошла к нему поздороваться, вместо "здравствуй" он сказал мне: "Христос воскресе". Велел около себя прибрать все на столике, что перед ним стоял, привести все в порядок, сам помогал прибирать (он о порядке и чистоте не переставал заботиться в продолжение всей болезни), выпил три чашки чаю, а давно уж пил по одной только; потом сказал мне несколько шутливо: "Теперь стишок-то мой, стишок-то мой прочитай". Я ему прочитала его стишок: "Ежели я пойду в тесноте, Ты оживишь меня противу свирепости врагов моих, прострешь руку Твою, и защитит меня десница Твоя". Когда я ему прочитала, он сказал: "Да, да, противу свирепости врагов моих!" -- и после этого лег уснуть, чтобы больше не просыпаться. Прошло часа три, как он спал, и я начала беспокоиться, прошло еще часа два-три, и я уж совсем испугалась, видя, что, кашляя, он открывает глаза, и они у него закатываются и руки холодеют. Я поскорее послала за доктором, но будить не будила; только когда он отхаркивал мокроту и делал знак, чтобы я ему подала чашечку, чтобы выплюнуть, я спрашивала о чем-нибудь и он на все отвечал с какой-то приятной улыбкой как будто засыпающего ребенка: "Ничего, матушка, ничего, матушка, я сейчас, матушка, сейчас, матушка", -- как будто я его тороплю куда-то и он говорит: "Сейчас, матушка". Я было его приподняла, но он весь так и опустился и опять с той же улыбкой сказал: "Вот как хорошо!" -- как будто ему уж очень ловко лежать. Потом доктор приехал и сказал, что он находится в сонном состоянии; вероятно, желая меня успокоить, стал ему делать холодные компрессы на голове, по ложечке вина ему давал, растряс его и сказал: "Здравствуйте, Александр Матвеич", -- и он наклонил голову для поклона и заметно стал ощущать страдания. Я держала его за руку, и он мне все пожимал, потом пристально стал смотреть на меня, как бы прощаясь со мной. Несколько раз говорил: "Боже мой, Боже мой!" Потом вздохнул; доктор схватил шапку и убежал, сказав: "Кончается". Я бросилась к иконе Смоленской Божией Матери и поставила ему в изголовье, прося об одном Царицу, чтобы Она прекратила скорее страдания. Он еще раз вздохнул и отошел в другую жизнь. Еще я забыла Вам рассказать один его сон, виденный им дня за два до кончины. Он видел, что мы с ним оставляем какую-то комнату, в которой мы долго с ним жили, и заботимся, чтобы оставить ее прибранною и натопленною, и только что стал он выходить, как к нему бросился какой-то человек и стал с ним бороться, чтобы удержать его, и он говорит: "Ну нет, шутишь, не удержишь". И действительно, доктор как будто боролся с ним при конце.
Он еще зимой мне говорил, чтобы я очень не скорбела после его смерти; когда я умру, говорил он, ты не плачь, а лучше подойди ко мне, поцелуй в уста и скажи: "Христос воскресе! Отдохни, мол, голубчик, уж ты устал". И он сам постоянно ко всякому умершему подходил со словами: "Христос воскресе из мертвых..." Он еще говорил мне постом, убеждая не предаваться слишком скорби: "Помни, как я светло смотрел всегда на умерших, я всегда подходил к ним со словами: "Христос воскресе""; и Бог привел ему скончаться в эти дни. Когда он скончался, то пришли мои родные и стали посылать за своими людьми, чтобы обмыть его; я знаю, что они в праздники бывают пьяны и вообще люди грубые, у меня так сердце и сжалось, как подумала, что они будут обмывать его; я стала просить: пошлите за какой-нибудь женщиной; тут впомнили про одну вдову, очень хорошую женщину, и послали за ней. Она сейчас пришла и стала обмывать его со словами: "Христос воскресе!" Тут я вспомнила его слова. На третий день он приснился этой женщине, говорил ей: "Это я прислал за тобой".
И как он сам не боялся покойников и всегда с любовию подходил к ним, так и к нему все подходили. На шестой день его хоронили, и до такой степени он сохранился, что я начала опасаться, не спит ли он; послали за доктором, чтобы он приехал с гальванической машинкой, но против этого всеми силами восстала наш друг, Александра Васильевна, не желая, чтобы тревожили его прах; доктор уже ехал к нам, но его воротили с дороги, и он сказал, что он очень этому рад, потому что он вполне убежден, что он скончался. Руки даже у него совсем не окостенели, а можно их было сгибать как угодно. А дядя мой, Иван Иваныч, который ужасно боится покойников, все отпевание стоял около самого гроба и прощался с ним, говоря, что он во всю жизнь прощался только с покойной матерью да с Алек<сандром> Матвеичем. Сколько народу было! А как все плакали; совершенно незнакомые люди плакали чуть не навзрыд. Один совсем незнакомый офицер нес его до самого кладбища и ни за что не хотел дать себя переменить; и много народу провожало до кладбища, несмотря на страшнейшую грязь. Могила вырыта двойная, чтобы и мне туда же лечь. Батюшка о. Аристарх, приезжайте, если возможно, на сороковой день, очень Вы меня этим утешите. Поезжайте прямо на Берендеевку, тут постоянно ходят тарантасы, берут 50--40--20 коп. с человека и меньше, а больше никогда не берут.
Еще к Вам просьба: не потрудитесь ли Вы, прочитав мое письмо тетушкам, переписать его и отправить Александру Алексеевичу в Петербург. Он желает также знать о последних его днях, а я совсем не в состоянии еще писать, и то Бог знает как пишу, извините меня, пожалуйста; только старалась верность соблюсти. Он мне говорил, если будут что писать обо мне и допустят какое-нибудь преувеличение, хотя бы в похвалу мне, ты сейчас же восстанови истину. Молитесь, Батюшка, за него и за меня.
Всей душой Вам преданная
Анна Бухарева
Впервые: Богословский вестник. 1915. Т. III. Октябрь-декабрь. С. 536-544.