В Александровском кадетском корпусе.

Среди игр, чтения и занятия рисованием незаметно прошли восемь лет. Затем Василия Васильевича отвезли в Александровский малолетний корпус, находившийся в Царском Селе. "Кадеты жужжали точно пчелы в улье, возились как муравьи, и все чужие, чужие - хоть бы одно знакомое, милое лицо", с горечью писал Верещагин впоследствии о первых своих впечатлениях. К кому ни подходил "новичок", к кому только ни обращался с вопросом, у всех встречал самый недружелюбный прием, сердитые ответы: "что тебе надобно?" или "ступай прочь!".

Не могла быть особенно привлекательной и сама корпусная жизнь, распределенная самым точным образом. Вставали по барабану, собирались на молитву по барабану. В 8 часов утра, напившись скверного чаю с патокой, кадеты уже садились по классам. Утром было два урока, каждый по полтора часа, и после уроков гимнастика или ученье, продолжавшиеся до половины первого. В час - обед, почти всегда невкусный, состоявший из жидкого, сильно приправленного мукой и крупами супа, потом вываренной, но для обмана глаз приправленной липким, мутным соусом, говядины и еще какого-нибудь пирога. Начинавшиеся после обеда игры служили некоторым развлечением, скрашивали несколько казенную серую действительность, но не всегда отличались хорошими качествами. Эти же игры являлись проводниками той грубости и цинизма, которой отличались кадетские нравы. "Я должен сознаться, что меня", говорит Василий Васильевич, "которого мамаша старательно оберегала от всего мало-мальски неприличного, что можно было услышать от крестьян или дворовых людей, - долго коробило от грубости кадетских нравов. Кое-что из подробностей ужасных пороков, оскверняющих юное общество таких закрытых военно-учебных заведений, я видел здесь впервые мельком и, не понявший хорошо, как-то инстинктивно отшатнулся."

Несколько парализовали это нежелательное влияние, смягчали грубость корпусной казармы только воспитательницы. Дамы эти, которых было несколько, наблюдали за поведением своих питомцев, входили во все мелочи их домашней жизни, начиная с костюма и кончая манерами. Влияние женщин, по словам Верещагина, сказывалось сильно: в Александровском корпусе не было грубости, черствости, солдатчины, заедавших старшие корпуса, которые готовили не людей в широком смысле слова, или даже хороших военных, а только специалистов фронта и шагистики. Но совершено уничтожить те несимпатичные стороны корпусной жизни, которые так неприятно поражали Верещагина, конечно, дамы эти не могли, так как за порядком во время игр и даже занятий в зале и на гулянье наблюдали простые дядьки, учившие кадет ружейным приемам, маршировке, употреблявшие выражения, в роде: "а, дуй тя горой!", или "ах, разорви тебя совсем!" и т.п.

В.В. Верещагин чувствовал себя в такой обстановке совершенно одиноким и тяготился своими товарищами. "В противоположность многим, вероятно, большинству моих сверстников, я не любил товарищества, его гнета, насилия: каюсь - теперь это можно, - что я только молчал, притворялся, только показывал вид, что доволен им, так как иначе меня защипали бы. Как из заразной болезни вырвался бы от всех этих "неумытых рук", бесцеремонно залезавших в мою голову, сердце и совесть, ушел бы от всех "чужих" к "своим", т.е. от тех, кто меня только терпел, муштровал и дрессировал, к тем, кто меня любил, жалел и учил."

Что касается до учителей, то выбор их был сносный, и В.В. Верещагин учился недурно по всем предметам, кроме арифметики. Он никак не мог понять дробей. Сильно развитое воображение воплощало в образы и сухие арифметические строчки. Дроби казались ему каким-то лесом дремучим, в котором числители, знаменатели и черточки представлялись какими-то гонителями, обидчиками, при одном названии их возникало в голове представление о ружейной дроби, виденной когда-то у отца на столе. Особенно прилежно занимался он английским языком, который усвоил довольно порядочно сначала под руководством преподавателя Даниеля, а затем гувернантки г-жи Брокнер.

Здесь же, в корпусе, впервые начал Верещагин "учиться" рисованию. Лысый, с большим носом, серьгой в одном ухе и неизменной жемчужной булавкой в галстуке, художник Кокорев требовал, главным образом, чистоты и аккуратности. "Мне положительно не везло у него", рассказывает В.В. Верещагин, "так как не знаю, как уж это случилось, что я всегда рисовал грязно и, много раз стирая, ерошил бумагу, чего учитель очень не любил, называя это саленьем, сусленьем. Для рисования сводили все три отделения роты в один большой класс, стены которого были увешаны лучшими рисунками, оставленными как оригиналы; это были произведения Шепелева, Лукьянова и др., чистые, выточенный, без пятнышка или зазоринки, которые вообще казались мне чудными произведениями искусства! "Никогда, никогда, думалось, я не научусь так хорошо рисовать!" За мои грязные рисунки и особенно за нервную, неаккуратную черту, я получал всегда очень дальше номера и только один раз на экзамене, за контур какой-то вазы, без тушевки, получил 17 No. Уж я и Богу молился, чтобы Он помог мне рисовать чище, аккуратнее - ничего не помогло - запачкаю, зачерню и получу замечание, что "карандаша не умею держать!" Кокорев занимался с нами очень исправно, все время переходил от одного ученика к другому, поправляя рисунки, причем время от времени, окидывая класс взглядом и замечая разговоры и смех, произносил протяжным заунывным голосом: "Рисуйте, рисуйте, рисуйте, что вы не рисуете, что вы не рисуете!"

"Поверять наши успехи в рисовании приезжал иногда Сапожников - вероятно, действительный статский советник, потому что его называли генералом - маленький, толстенький человек, бывший инспектором рисования в учебных заведениях. Он был весьма популярен, и мы всегда радостно передавали друг другу: "Сапожников приехал!" Особенно отличившихся в рисовании представляли ему, но я не помню, чтобы показывали меня.

"Больше всех обратила внимание на мой талант Богуславская: я срисовал с книжки портрет Паскевича красками так верно, что она тут же взяла мой рисунок и представила случайно проходившему директору, очень похвалившему и еще ласковее обыкновенного погладившему меня по голове. Конечно, и здесь, как в семье, никому в голову не приходило серьезно обратить внимание на мои способности, развить их и вывести меня на путь образованного художника. Надобно полагать, что все думали, как папаша и мамаша: рисовать можно, - почему не рисовать! - но это не дворянское ремесло и менять верную дорогу военного морского офицера на неверную карьеру художника - безумие.

"Между кадетами нашей роты сильным мастером по части рисования считался Бирюлов, изображавший солдат, пушки, лошадей и все, что угодно. Он рисовал свои "картины" очень примитивным способом: в верхнем ряду ставил пушки, во втором солдаты шли у него в штыки, в третьем, нижнем этаже, действовала кавалерия, - орудия, разумеется, палили, хвосты и гривы лошадей развевались и т.п. Попросишь его: "Бирюлов, нарисуй Бородинскую битву" - он разложит краски кругом и очень методично, по раз заведенному порядку, начнет выводить свои этажи разных военных страхов. Я сижу, бывало, за его рукой и думаю: "О Господи, если бы я мог так же рисовать! - чего бы, кажется, не дал за этот талант".

Уехав в отпуск, очутившись снова среди родных полей, лугов и лесов, В.В. Верещагин все свое время отдавал развлечениям на лоне природы и рисовал сравнительно очень немного. Выучившись в корпусе выводить линии разных фигур и ваз, он уже как будто пренебрегал тройкой с волками и лубочными картинами с Кутузовым. Французские литографии и английские гравюры, развешанные по стенам, казались для него более интересными оригиналами. Рисование, очевидно, в это время не было еще для самого В.В. Верещагина такой потребностью, какою сделалось несколько лет спустя, и не встречало серьезного внимания со стороны окружающих. Прилежный и скромный мальчик, каким тогда был В.В. Верещагин, был отмечен как хороший ученик, сделан старшим сержантом в отделении, имя его было написано золотыми буквами на красной дощечке - и только; зародыша обнаружившегося впоследствии таланта никто решительно не заметил в нем. В 1853 г. он окончил Александровский корпус лучшим кадетом IV-й роты, которая подготавливала своих питомцев для поступления в Морской корпус. "Мы готовились в этот год к переводу в Петербургские корпуса", говорит Верещагин, "и у нас словно крылья отросли - надо сказать правду - не столько на доброе, сколько на заносчивость, некоторую грубость и разные шалости". Юные кадеты, в том числе и В.В. Верещагин, радовались предстоявшей им перемене жизни и выражали свою радость в настоящей детской марсельезе, направленной против корпусного начальства, которая заключала в себе, между прочим, такую фразу:

Мамзелей не трусим -

Им головы сорвем.

Под "мамзелями" здесь подразумевались те почтенные классные дамы, которым В.В. Верещагин приписывал такое большое значение в деле воспитания.