Председатель Жилищного Товарищества того дома, в котором проживал покойник, Никанор Иванович Босой находился в величайших хлопотах начиная с полуночи с 7 на 8 мая. Именно в полночь, в отсутствие Степы и Груни, приехала комиссия в составе трех человек, подняла почтенного Никанора Ивановича с постели, последовала с ним в квартиру покойного, в присутствии Никанора Ивановича вскрыла дверь, вынула и опечатала все рукописи товарища Берлиоза и увезла их с собой, причем объявила, что жилплощадь покойника переходит в распоряжение Жилтоварищества, а вещи, принадлежащие покойному, как-то: будильник, костюм, осеннее пальто и книги, – подлежат сохранению в том же Жилтовариществе впредь до объявления наследников покойного, буде таковые явятся.
Слух о гибели председателя Миолита ночью же распространился во всех семидесяти квартирах большого дома, и с самого утра того дня, когда господин Воланд явился к Степе, Босому буквально отравили жизнь. Звонок в квартире Босого трещал с семи часов утра. Босому в течение двух часов подали тридцать заявлений от жильцов, претендующих на площадь зарезанного. В бумагах были мольбы, кляузы, угрозы, доносы, обещания произвести ремонт на свой собственный счет, указания на невозможность горькой жизни в соседстве с бандитами, сообщения о самоубийстве, которое произойдет, если квартиру покойного не отдадут, замечательные по художественной силе описания тесноты и признания в беременностях. К Никанору Ивановичу ломились на квартиру, кричали, грозили, ловили его на лестнице и во дворе за рукава, шептали что-то, подмигивали, кричали, грозили жаловаться. Потный, жаждущий Никанор Иванович с трудом к полудню разогнал толпу одержимых и устроил что-то вроде заседания с секретарем Жилтоварищества Бордасовым и казначеем Шпичкиным, причем на этом же заседании и выяснилось, что вопли несчастных не приведут ни к чему. Берлиозову площадь придется сдать, ибо в доме колоссальнейший дефицит, и нефть для парового отопления на зиму покупать будет не на что. На том и порешили, и разошлись.
Днем, тотчас же после того, как Степа улетел во Владикавказ, Босой отправился в квартиру Берлиоза для того, чтобы еще раз окинуть ее хозяйским глазом, а кстати и произвести измерение двух комнат.
Босой позвонил в квартиру, но так как ему никто не открыл, то он властной рукой вынул дубликат ключа, хранящийся в правлении, и вошел самочинно.
В передней был полумрак, а на зов Босого никто ни с половины Степы, ни из кухни не отозвался. Тут Босой повернул направо в ювелиршину половину и прямо из передней попал в кабинет Берлиоза и остановился в совершенном изумлении. За столом покойного сидел неизвестный, тощий и длинный гражданин в клетчатом пиджачке.
– Вы кто такой будете, гражданин? – спросил он, почему-то вздрогнув.
– А-а, Никанор Иванович! – дребезжащим тенором воскликнул сидящий и, поправив разбитое пенсне на носу, приветствовал председателя насильственным и внезапным рукопожатием.
Босой встретил приветствие хмуро:
– Я извиняюсь, на половине покойника сидеть не разрешается. Вы кто такой будете? Как ваша фамилия?
– Фамилия моя, – радостно объявил незваный гражданин, – скажем... Коровьев[24]. Да, не желаете ли закусить?
– Я извиняюсь, что: коровой закусить? – заговорил, изумляясь и негодуя, Никанор Иванович. Нужно признаться, что Никанор Иванович был по природе немножко хамоват. – Вы что делаете в квартире, здесь?
– Да вы присаживайтесь, Никанор Иванович, – задребезжал, не смущаясь, гражданин в треснувших стеклах. – Я, изволите видеть, переводчик и состою при особе иностранца в этой квартире.
Существование какого-то иностранца явилось для почтенного председателя полнейшим сюрпризом, и он потребовал объяснения. Оказалось, что господин Воланд – иностранный артист, вчера подписавший контракт на гастроли в Кабаре, был любезно приглашен Степаном Богдановичем Лиходеевым на время этих гастролей, примерно одну неделю... пожить у него в квартире, о чем еще вчера Степан Богданович сообщил в правлении и просил прописать господина Воланда.
– Ничего я не получал! – сказал пораженный Босой.
– А вы поройтесь в портфеле, милейший Никанор Иванович, – сладко сказал назвавшийся Коровьевым.
Босой, в величайшем изумлении, подчинился этому предложению. Впоследствии председатель утверждал, что он весь тот день действовал в помрачении ума, причем ему никто не верил. И действительно, в портфеле Босой обнаружил письмо Степы, в котором тот срочно просил прописать господина Воланда на его площади на одну неделю.
– Все в порядочке, с почтеньицем, – сказал ласково Коровьев.
Но Босой не удовлетворился письмом и изъявил желание лично говорить с товарищем Лиходеевым, но Коровьев объяснил, что этот товарищ только что отбыл в город Владикавказ по неотложным делам.
– Во Владикавказ? – тупо повторил Босой, поморгал глазами, изъявил желание полюбоваться господином иностранцем и в этом получил отказ. Оказалось, что иностранец занят – он в спальне дрессирует кота.
Далее обстоятельства сложились так: переводчик Коровьев тут же сделал предложение почтенному председателю товарищества. Ввиду того, что иностранец привык жить хорошо, то не сдаст ли, в самом деле, ему правление всю квартиру, то есть и половину покойника, на неделю.
– А? Покойнику безразлично... Его квартира теперь одна, Никанор Иванович, Новодевичий монастырь, правлению же большая польза. А самое главное то, что уперся иностранец, как бык, не желает он жить в гостинице, а заставить его, Никанор Иванович, нельзя. Он, – интимно сипел Коровьев, – утверждает, что будто бы в вестибюле «Метрополя», там, где продается церковное облачение, якобы видел клопа! И сбежал!
Полнейший практический смысл был во всем, что говорил Коровьев, и тем не менее удивительно что-то несолидное было в Коровьеве, в его клетчатом пиджачке и даже в его треснувшем пенсне. Поборов, однако, свою нерешительность, побурчав что-то насчет того, что иностранцам жить полагается в «Метрополе», Босой все-таки решил, что Коровьев говорит дело. Хорошие деньги можно было слупить с иностранца за эту неделю, а затем он смоется из СССР и квартиру опять можно продать уже на долгий срок. Босой объявил, что он должен тотчас же собрать заседание правления.
– И верно! И соберите! – орал Коровьев, пожимая шершавую руку Босого. – И славно, и правильно! Как же можно без заседания? Я понимаю!
Босой удалился, но вовсе не на заседание, а к себе на квартиру и немедленно позвонил в «Интурист», причем добросовестнейшим образом сообщил все об упрямом иностранце, о клопе, о Степе и просил распоряжений.
К словам Босого в «Интуристе» отнеслись с полнейшим вниманием, и резолюция вышла такая: контракт заключить, предложить иностранцу платить 50 долларов в день, если упрется, скинуть до сорока, плата вперед, копию контракта сдать вместе с долларами тому товарищу, который явится с соответствующими [документами], – фамилия этого товарища Кавунов. Успокоенного Никанора Ивановича поразило немного лишь то, что голос служащего в «Интуристе» несколько напоминал голос самого Коровьева. Но, не думая, конечно, много о таких пустяках, Босой вызвал к себе секретаря Бордасова и казначея Шпичкина, сообщил им о долларах и о клопе и заставил Бордасова, который был пограмотнее, составить в трех экземплярах контракт и с бумагами вернулся в квартиру покойника с некоторой неуверенностью в душе – он боялся, что Коровьев воскликнет: «Однако и аппетиты же у вас, товарищи драгоценные» – и вообще начнет торговаться.
Но ничего этого не сбылось. Коровьев тут же воскликнул: «Об чем разговор, Господи!» – поразив Босого, и выложил перед ним пачку в 350 долларов.
Босой аккуратнейше спрятал деньги в портфель, а Коровьев сбегал на половину Степы и вернулся с контрактом, во всех экземплярах подписанным иностранным артистом.
Тут Никанор Иванович не удержался и попросил контрамарочку. Коровьев ему не только контрамарочку посулил, но проделал нечто, что было интереснее всякой контрамарочки. Именно: одной рукой нежно обхвативши председателя за довольно полную талию, другой вложил ему нечто в руку, причем председатель услышал приятный хруст и, глянув в кулак, убедился, что в этом кулаке триста рублей советскими.
– Я извиняюсь, – сказал ошеломленный Босой, – этого не полагается. – И тут же стал отпихивать от себя деньги.
– И слушать не стану, – зашептал в самое ухо Босому Коровьев, – обидите. У нас не полагается, а у иностранцев полагается.
– Строго преследуется, – сказал почему-то тихо Босой и оглянулся.
– А мы одни, – шепнул в ухо Босому Коровьев, – вы трудились...
И тут, сам не понимая, как это случилось, Босой засунул три сотенных в карман. И не успел он осмыслить случившееся, как уж оказался в передней, а там за ним захлопнулась дверь.
Товарищ Кавунов, оказавшийся рыжим, кривым и одетым не по-нашему, уже дожидался в правлении. Тщательно проверив документы товарища Кавунова, Босой в присутствии Шпичкина сдал ему под расписку доллары и копию контракта, и все разошлись.
В квартире же покойного произошло следующее. Тяжелый бас сказал в спальне ювелирши:
– Однако этот Босой – гусь! Он мне надоел. Я вообще не люблю хамов в квартире.
– Он не придет больше, мессир, уверяю вас, – отозвался Коровьев. И тут же вышел в переднюю, навертел на телефоне номер и, добившись требуемого, сказал в трубку почему-то плаксивым голосом следующее:
– Алло! Говорит секретарь Жакта № 197 по Садовой Бордасов Петр. Движимый чувством долга члена профсоюза, товарищ, сообщаю, что у председателя нашего Жакта, Босого Никанора Ивановича, имеется валюта, в уборной.
И повесил трубку.
– Этот вульгарный человек больше не придет, мессир, – нежно сказал назвавший себя Коровьевым в дверь спальни.
– Да уж за это можно ручаться, – раздался вдруг гнусавый голос, и в гостиной появился человек, при виде которого Босой ужаснулся бы, конечно, ибо это был не кто иной, как назвавший себя Кавуновым. Кривой глаз, рыжие волосы, широк в плечах, ну, словом, он. К несчастью, Никанор Иванович не видел его.
– Идем завтракать, Азазелло[25], – обратился Коровьев к тому, который именовал себя Кавуновым.
Что далее происходило в квартире, где поселился иностранный артист, точно неизвестно. Но зато хорошо известно, что произошло в квартире Прокопа Ивановича[26].
Прокоп Иванович, сплавив с плеч обузу с долларами, вернулся к себе, первым долгом заперся, а в три часа отправился к себе обедать. В доме была общественная столовая, но Никанор Иванович хоть сам и был инициатором основания столовки, но испытывал какое-то болезненное отвращение к общественному питанию, предпочитая ему индивидуальное, домашнее. И поэтому, ссылаясь на то, что доктор ему прописал особую диету, в столовке нипочем не обедал.
В этот странный день для Никанора Ивановича в его диетический обед вошли приготовленная собственными руками супруги его селедочка с луком, коробка осетрины в томате, битки, малосольные огурчики и борщ с сосисками. Но прежде чем обедать, Никанор Иванович прошел в уборную и заперся там на несколько минут. Вернувшись, он окинул приятным взором приготовленные яства, не теряя времени, заглянул под кровать, спросил у супруги, закрыта ли входная дверь, велел никого не пускать, потому что у Никанора Ивановича обеденный перерыв, вытащил из-под кровати из чемодана запечатанную поллитровку, откупорил, налил стопку, выпил, закусил селедкой, налил вторую, хотел закусить огурчиком, но это уже не удалось. Позвонили.
– Гони ты их! – раздраженно сказал Босой супруге. – Что я им, в самом деле, – собака? Скажи, чтоб насчет квартиры больше не трепались. Сдана иностранцу.
И спрятал поллитровку за буфет. В передней послышался чужой голос. Супруга впустила кого-то.
– Что она, дура, я же сказал! – рассердился Босой и устремил грозный взор на дверь в переднюю. Из этой двери появилась супруга с выражением ужаса на лице, а следом за нею – двое незнакомых Босому. Первый в форме с темно-малиновой нашивкой, а второй – в белой косоворотке. Босой почему-то побледнел и поднялся.
– Где сортир? – спросил озабоченно первый.
– Здесь, – шепнул Босой, бледнея, – а в чем дело, товарищи?
Ему не объяснили, в чем дело, а прямо проследовали к уборной.
– У вас мандаты, товарищи, есть? – тихо-претихо вымолвил Босой, идя следом за пришедшими.
На это тот, что был в косоворотке, показал Босому маленькую книжечку и белый ордерок. Тут Босой утих, но стал еще бледнее. Первый вошел в уборную, оглядел ее, тотчас же взял из коридора табуретку, встал на нее и с наличника над дверью под пыльным окошком снял белый пакетик. Пока этот пакетик раскрывали, Босой придумал объяснение тремстам рублям – прислал брат из Казани. Однако это объяснение не понадобилось. Быстрые белые пальцы первого вскрыли пакетик, и в нем обнаружились несколько денежных, по-видимому, бумажек непривычного для человеческого взгляда вида. Они были зеленоватого цвета, с портретами каких-то вдохновенных растрепанных стариков. Тут глаза Босого вылезли из орбит, шея налилась темной кровью.
– Триста долларов, – деловым тоном сказал первый. – Ваш пакетик?
– Никак нет, – ответил Босой.
– А чей же?
– Не могу знать, – ответил Босой и вдруг возопил: – Подбросили враги!
– Бывает, – миролюбиво сказал второй, в косоворотке, и прибавил: – Ну, гражданин Босой, подавай остальные.
Мы не знаем, что спасло Никанора Ивановича от удара. Но он был к нему близок. Шатаясь, с мертвыми глазами, налитыми темной кровью, Никанор Иванович Босой, член кружка «Безбожник», положил на себя крестное знамение и прохрипел:
– Никогда валюты в руках не держал, товарищи, Богом клянусь!
И тут супруга Босого, что уж ей попритчилось, кто ее знает, вдруг воскликнула:
– Покайся, Иваныч!
Чаша страдания ни в чем не повинного Босого (он действительно никогда в руках не держал иностранной валюты) переполнилась, и он внезапно ударил свою супругу кулаком по лицу, отчего та разроняла битки по полу и взревела.
– Ну, это ты брось, – холодно сказал тот, что был в косоворотке, и мигом отделил Босого от жены.
Тогда Босой заломил руки, и слезы покатились по его багровому лицу.
Минут через десять примерно видели некоторые обитатели громадного дома на Садовой, как председатель правления в сопровождении двух людей быстро проследовал в ворота дома и якобы шатался, как пьяный, и будто бы лицо у него было, как у покойника.
Что проследовал, это верно, ну а насчет лица, может быть, и приврали добрые люди.