СХОЖДЕНИЕ С НЕБА ИЕРУСАЛИМА
Эта глава открывается картиной жизни будущего века, преображенной твари. Это есть уже не то, что вмещается в истории, хотя бы в качестве ее заключения, но что последует за историей, после ее завершения. Этот трансценз, отделяющий историю от метаистории, выражается в ряде образов, но прежде всего и по преимуществу в том, что эта жизнь будущего века имеет все новое (καινός), в отличие и противоположение прежней. «И увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали и моря уже нет. — И я, Иоанн, увидел святый град Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего» (XXI, 1-2), и далее: «И сказал Сидящий на престоле: се, творю все новое» (делаю ποιω, 5). Таково общее определение всего совершившегося и явленного в видении тайнозрителю. Это общее эсхатологическое пророчество о преображающем все обновлении мира имеется почти дословно уже в Ветхом Завете, именно у Пр. Исаии, LXV, 17: «вот Я творю новое небо и новую землю, и прежние уже не будут вспоминаемы и не придут на сердце»; LXVI, 22: «новое небо и новая земля, которые Я сотворю, всегда будут пред лицом Моим», и этому вторит пророчество новозаветное, 2 Петр. 3, 13: «мы, по обетованию Божию, ожидаем нового неба и новой земли, на которых обитает правда». Эта всеобщая новизна есть понятие апокалиптически-эсхатологическое, выражающее именно трансценз, переход, соотносительность. Как «новое творение всего» оно сопоставляется с первым творением мира «из ничего», а в известном смысле ему и противопоставляется именно этой своей «новизной» как обновлением прежнего. Однако же оно не есть первое творение «из ничего», так сказать, абсолютное творение Богом, но есть как бы его продолжение. Это есть те же небо и земля, в «начале» сотворенные Богом, теперь же обновляемые преображающим действием Божиим, которое в этом именно смысле и определяется как «творение». Оно состоит в более полном ософиении твари, облечении ее, опрозрачнении ее для Божественной своей софийности, соответствии ее первообразу, преображении. Эта именно мысль о творении как преображении и выражается в противопоставлении «нового» и «прежнего», при чем последнее не упраздняется, ибо Бог не упраздняет ничего, вызванного Им к бытию, но возводится к высшему образу своего бытия: «и увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и земля уже миновали». Можно спросить себя: как понимается здесь «небо и земля»? В Быт. I, 1 это же выражение применяется в отношении к двум мирам, духовному и природному, земному, или же ангельскому и человеческому. Какое же значение имеет это выражение в Откровении? Следует ли его суживать до применения к двум сторонам природного мира, т. е. нашей земной планеты и всего звездного мира, который, очевидно, во всяком случае включается в общее преображение мира? Или же здесь необходимо понимать это в том же расширенном смысле, как и в Быт. I,1, т. е. со включением сюда и мира духовного? Не подлежит сомнению, что это здесь именно так: новое небо и новая земля означают полное обновление всего творения, т. е. со включением сюда мира духовного, как и земного, человеческого. Однако в чем же тогда может выразиться такое обновление в мире духовном? Можно ли о нем говорить в применении к свв. Ангелам как существам бестелесным? Однако, тем не менее, можно и должно. Здесь необходимо вспомнить о связи и соотношении между обоими мирами, что выражается в сочеловечности ангелов, [100 ] поскольку они, служа миру, находятся в существенном и жизненном с ним соотношении. Преображение земного мира, земли поэтому необходимо отражается и на степени, глубине онтологической интимности этой связи, новом содержании неба и земли». Оно и было для них предустановлено в изначальном предначертании творения. Допускаем даже, что это обновление для самих представителей духовного мира явится лишь отраженным следствием преображения земли в новой ее открытости для духовного мира. Но даже и это уже вносит новые, доселе неосуществляемые возможности в соотношение обоих миров, а чрез то и в собственную жизнь и духовного мира. Однако даже и этого мало. Новое творение неба и земли предполагает и включает его и общее его обновление чрез обретенную им прозрачность для софийного своего самоопределения, ософиения, преодоления той тварной космической смуты, которая является следствием греха, — сначала благодаря падению Денницы и его ангелов небесных в духовном мире, а затем и первородного греха в человеке и последовавшей на его основе всеобщей греховности. Именно о снятии этого мрачного греховного покрова с твари образно говорит вторая половина этого текста о новом небе и земле: «и моря уже нет» (XXI, 1). Очевидно, здесь этого нельзя понять буквально как упразднения первозданной ( Быт. I, 10) водной стихии: не было ли сказано слово и о ней Творцом: «и да соберется вода, которая под небом, в одно место, и да явится суша. И стало так. И назвал Бог сушу землею, а собрание вод назвал морями. И увидел Бог, что это хорошо» (9-10). То, о чем было Божие определение: «добро зело», не может, конечно, упраздниться в самом своем бытии, оно должно занять непреложное место и в обновлении творений. Отсюда заключаем, что море, которого «уже нет», означает здесь стихию греховного волнения, застилающего первородный лик творения. Оно преодолевается и утихает не только в водном, но также и во всем земном мире, и прежде всего, конечно, в духовном, в котором и обнаружился первоисточник зла. О таком море именно было сказано в том же Откровении: «и видел я как бы стеклянное море, смешанное с огнем и победившее зверя»... «стоят на этом стеклянном море, держа гусли Божии, и поют песнь Моисея, раба Божия, и песнь Агнца» (XV, 2-3). Стекловидность моря, не вздымаемого напастей бурею, означает здесь именно преодоление и укрощение водной стихии, титанически вздымающейся в грехе и богоборстве. И это в равной мере приложимо как к земному миру, так и духовному.
Если додумать до конца эту священную тайну, которая содержится в этих немногих, но бесконечной глубины и значительности словах, то приходится прямо и решительно сказать, что здесь говорится о всеобщем апокатастасисе. [101 ] Эсхатологизм этого пророчества ведет нас далеко даже за грани суда Божия с разделением оправданных и осужденных, рая и ада; с озером огненным, в котором горят, но не сгорают грешники, зверь, и лжепророк и сам сатана. Он ведет нас чрез таинственные «веки веков» к переплавлению их в этом пламени и конечном восстановлении духовном, после которого будет «Бог всяческая во всех». Идея апокатастасиса находит дальнейшее и окончательное подтверждение в XXII, 3-5, которые, по существу, относятся к XXI, 2-5, представляя собой неразрывное по смыслу ее продолжение (см. ниже): «И ничего уже не будет проклятого (και παν κατάθεμα ουκ εσται ετι), но престол Бога и Агнца будет в нем, и рабы Его будут служить Ему... и будут царствовать во веки веков».
Но не это же ли самое пророчество о всеобщем апокатастасисе раздается в небесах, как читаем в самом начале книги Откровения, гимне четырех животных и двадцати четырех старцев, воспеваемом ими здесь от лица всего творения без всякого ограничения или исключения? Они поют Агнцу, который и был заклан и кровию Своею искупил нас Богу из всякого колена и языка и народа и племени и соделал нас царями и священниками Богу нашему и мы будем царствовать на земле (V, 9-10). Далее славословие Агнцу возносится от «многих ангелов вокруг престола и животных и старцев, и число их было тьма тем и тысячи тысяч» (11). Но к этому славословию присоединялось «и всякое создание, находящееся на небе и на земле, и под землею, и на море, и все, что в них» (1-3), «и четыре животных говорили: аминь. И двадцать четыре старца пали и поклонились Живущему во веки веков» (14). Можно ли полнее и сильнее выразить это предвечное, небесное откровение и обетование всеобщего апокатастасиса, предначертаемое в небесах? Это — и только это — соответствует всей полноте эсхатологической значительности и объему этого пророчества, о котором с особенной силой надо сказать: «чтый да разумеет». Конечно, мы сейчас же встретимся и с величайшими трудностями к принятию такого толкования, и как будто с прямым ему противоречием в дальнейшем тексте, с ними нам предстоит богословски и экзегетически посчитаться. Однако ничто не может и не должно умалить всей силы и значения этого пророчества, которое находит для себя раскрытие и подтверждение и в следующих за тем стихах. Можно спросить себя, что же здесь означает «я увидел» новое небо и новую землю, это прямое видение того, что невидимо, запредельно, трансцендентно для нашего земного зрения? В отличие от других видений, которые сообщались чрез посредство ангелов и относились к событиям этого, земного мира, здесь тайнозритель «видит» непосредственно видимое, еще не пришедшее, относящееся к будущему веку. Очевидно, здесь силою Духа Святого ему дается озарение, которое проницает и чрез непрозрачную толщу земного, греховного мира в даль и глубь свершений апокатастасиса. Такое откровение, если дать ему полную силу и веру, разумеется, есть величайшее чудо, сверхпророчество в ряду всех пророчеств.
После общей мысли о всеобщем преображении и обновлении мира следует дальнейшее раскрытие того, как оно совершается, именно сопровождаемое схождением с неба Иерусалима. Здесь также мы имеем не столько созерцание видения или картины, которой даже и невозможно увидеть (ибо что же может означать зрительно созерцаемое сошествие с неба целого города?), сколько духовная, мистическая интуиция того преображения и обновления, которое связывается с образом св. Града. Однако прежде чем говорить об этом созерцании по его содержанию, остановимся сначала на самом относящемся к нему тексте. «Я, Иоанн (здесь этим собственным именем подчеркивается личный, интуитивный характер этого восприятия помимо всяких посредствующих звеньев), увидел святой город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего» (2). Оставляя пока вне внимания все остальные черты этого города, остановимся здесь еще раз на подчеркнутом нами определении новый. Конечно, оно может иметь значение лишь в сопоставлении с Иерусалимом древним, земным, историческим, и когда оно включается в общую идею обновления всей твари, неба и земли. Однако это было бы так, если бы это видение Иерусалима было единственным. Но, как мы уже знаем, видений небесного Иерусалима в пределах той же XXI-ой главы не одно, а два. Они различаются прежде всего по образу их восприятия: первое непосредственно воспринимается, как мы уже сказали, тайнозрителем самим («я, Иоанн, увидел»), второе же торжественно показуется ему определенным Ангелом, именно «одним из семи ангелов, у которых было семь чаш». Он «пришел» и сказал мне: «пойди, я покажу тебе жену, невесту Агнца. И вознес меня в духе (т. е. в состоянии мистического экстаза) на великую и высокую гору и показал мне великий город, святой Иерусалим, который нисходил с неба от Бога» (9-10). Далее следует подробное описание этого города (11-23). Одно уже сопоставление этих видений по их образу достаточно убеждает, что здесь имеется не одно, но два разных видения. Хотя они и относятся к одной и той же теме, Иерусалиму, но они подаются по-разному, а потому и не могут быть отождествляемы. Это суть два разных видения. И это же подтверждается еще и тем, что в первом видении сходящий с неба от Бога Иерусалим называется новым, каковое наименование вовсе отсутствует во втором (хотя бы, казалось, на основании внешней последовательности изложения «новым» должен бы являться не первый, но последующий: новый, в смысле новейший, заново повторяющийся, второй). Вместе с Charles'ом (II, 15-19) мы заключаем, что здесь имеется не два разных рассказа об одном и том же видении, но говорится о двух, между собою различных: предшествующее в порядке изложения относится к более позднему событию, второе же, хотя и помещенное в тексте после него, является предшествующим и более ранним, и, во всяком случае, оба они не могут быть отождествляемы. Этот особенный порядок изложения, очевидно, создает особую, самостоятельную проблему экзегезы, чрезвычайно трудную и почти неразрешимую (о чем ниже). Однако он не может уничтожить явного различия в том и другом описании по содержанию.
Итак, что же означает это видение святого города Иерусалима, нового, сходящего от Бога, приготовленного как невеста, украшенная для мужа своего? Прежде всего надо признать, что священный писатель пользуется здесь образом, наиболее привычным, дорогим и священным для иудейства. В нем проецируются все образы как земного торжества Израиля, его мессианского царства, так и вообще царства Божия на земле. Корни этого верования лежат, конечно, во всем священно-историческом значении Иерусалима, с его средоточием в храме как единственном месте для поклонения Богу Израиля и жертвоприношений. Такое отношение к нему еще обострилось и углубилось после первого разрушения храма, а еще более после второго и уже окончательного. «Иерусалим» стал естественным синонимом святыни Израиля, в которой проявляет себя его богоизбранность. Мечта о восстановлении Иерусалима на земле являлась по-своему воодушевляющей одинаково как революционный зелотизм с утопическим его мессианизмом самозванцев, так и религиозные упования. Последнее выражено с наибольшей силой в книге пророка Иезекииля, гл. XL-XLVIII, которые целиком посвящены, с одной стороны, внешнему описанию города и храма, как они были явлены ему в небесном видении чрез ангела в связи с устроением всей жизни Нового Израиля, как бы новым кратким Второзаконием, вместе с обетованием теократии на земле. [102 ]
Поэтому на языке апокалиптики, как и пророков, «Иерусалим» имеет значение столицы грядущего мессианского царства. И уже это одно заставляет нас отрешиться от конкретно-исторического понимания «схождения с неба святого города» представления в явной его мифологичности или аллегоризме, и искать ему духовного истолкования. Самое простое и общее понимание, за которое, можно сказать, и хватается экзегеза (например, Allo, I. с., 306), относит его к предшествующему в небесах Иерусалиму как церкви, обществу святых душ на небе и на земле, еще не получивших полного прославления. Однако подобное истолкование если и применимо, то недостаточно именно по своей догматической невнятности. Вся жизнь человечества, по крайней мере, в пределах Ветхого и Нового Завета, есть история церкви, но таким общим истолкованием не уловляется особое и новое свершение, о котором говорится как о схождении с неба нового Иерусалима. Правильнее говорить здесь не абстрактно о церкви вообще, но конкретнее о новом оцерковлении мира и человечества, о новом откровении Церкви или новой эпохе в жизни ее. Такое новое оцерковление именно и выражается в образах: «приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего», и «Бог будет обитать с ними, они будут Его народом, и Он будет Богом их» (3). Однако и здесь один образ — Иерусалима — сменяется другим, не менее абстрактным — скинии Бога с человеками для «обитания с ними, и они будут Его народом». Само по себе и такое выражение нуждается в догматической экзегезе, в переводе на язык экклезилогии. Очевидно, что здесь речь может идти прежде всего об ипостасном обитании Бога среди людей во Христе. Это прежде всего относится к обетованию Прощальной беседы и может быть понято христологически: «Дети, уже не долго Мне быть с вами: будете искать Меня и, как сказал Я иудеям, что, куда Я иду, вы не можете прийти, так и вам говорю теперь» ( Ин. XIV, 33). Но «когда пойду и приготовлю вам место, приду опять и возьму вас к Себе, чтобы и вы были, где Я» (XIV, 3), «и се Аз с вами есмь во все дни до окончания века» ( Мф. XXVIII, 20). Это же обетование однако не может быть исчерпано лишь христологическим истолкованием; оно необходимо предполагает и пневматологическое: «Я умолю Отца, и даст вам другого Утешителя, да пребудет с вами во веки» ( Ин. XIV, 16). Наконец, сюда же относится и откровение Отца, о чем сказано: «Отец Мой возлюбит Его, и Мы придем и обитель у Него сотворим» (23). Но даже и этими обетованиями не исчерпывается вся полнота грядущих свершений, потому что о них сказано еще: «когда же все покорит Ему (Богу Отцу), тогда и сам Сын покорится покорившему Ему все, да будет Бог все во всем» ( 1 Кор. XV, 23). Здесь наряду с самооткровением всех трех ипостасей говорится еще о всеобщем обожении всей твари, совершенном ее облагодатствовании, осуществлении в ней ее божественного первообраза. Иными словами, здесь говорится не только о триипостасном Боге, но и о Божестве, которое становится жизнью твари «все во всем» (как иначе можно догматически понять это «в»?), о совершенном ее обожении или же, что то же, — о Богочеловечестве, которое является откровением всех трех ипостасей в едином Божестве. Но весь этот порядок идей может и должен быть раскрыт и выражен софиологически, как и экклезиологически, что в данном случае одно и то же. Мир сотворен на основании Софии Божественной, которая есть и основание, и цель, энтелехия творения. Однако в Софии тварной мир и человек в состоянии своего грехопадения теряют полноту и чистоту своей софийности. Они нуждаются в ософиении, которое соответствует исполнению богочеловечества. Они проходят ряд различных состояний в своем приближении к Богу, обожении или ософиении, чрез Боговоплощение, Пятидесятницу и далее всеобщее преображение. Последнее есть заключительное как полнота его. Это есть совершенное раскрытие тех божественных сил, которые присутствуют в мире как его основание, «новое небо и земля», слияние Софии Божественной и тварной, Бог все во всем. Это именно ософиение мира и разумеется в новом творении «нового неба и новой земли», в которых «прежнее», неполное, несовершенное уже миновало. Но это же самое означает и схождение с неба нового Иерусалима, он есть Божественная София, опрозрачнивающая все творение, воссиявающая в Софии тварной.
Последовательная софиология приводит и к экклезиологии, с нею в известном смысле тождественной. [103 ] Есть Церковь небесная, предвечное человечество, точнее и полнее — ангелочеловечество. Оно же есть постольку и человечество Христово, осеняемое Св. Духом. [104 ] Онтология церкви раскрывается в истории ветхо- и новозаветной, которая постольку есть и апокалипсис. Она знает различные эпохи и возрасты. Далее в своей собственной жизни новозаветная церковь знает разные степени своего откровения: боговоплощение, пятидесятницу, жизнь исторической церкви в разные эпохи, в том числе и тысячелетнее царство с предшествующим ему явлением антихриста и с последующим ему восстанием Гога и Магога. Далее сюда же, в историю церкви, следует включить и жизнь будущего века после Парусии, второго пришествия Христова, с его Страшным Судом и разделением. Оно является «последним» по отношению к нашему преходящему веку, но отнюдь не последним, а скорее первым в веках веков, которые последуют один за другим (причем об этом нам не открыто, кроме самого факта их существования в грядущем). Однако все это время и времена, век и века принадлежат Церкви, есть ее жизнь и откровение. И слово Божие, в частности же и в особенности Иоанново Откровение, касается жизни этого мира с последними ее свершениями, включая и то, что ныне для него запредельно. Эта эсхатология, конечно, еле только намечается в самых общих очертаниях. Но еще раз повторяем, все эти века веков есть церковь, которая объемлет собою жизнь всего творения и в этом смысле есть Бог всяческая во всех — онтологически, исторически и, наконец, эсхатологически. Этот панэкклезионизм есть софийность твари, и Церковь есть София: Божественная в своем основании и бытии и тварная в своем становлении.
По смыслу этой символики, Церковь есть и Иерусалим, земной и небесный, «прежний» и «новый». Прежний Иерусалим есть земное, историческое явление Церкви, которое, однако, таинственно, сакраментально содержит в себе небесную, божественную силу в своих таинствах, иерархии, богослужении и богооткровении. Можно сказать в этом смысле, что вся она в том, что в ней подлинно божественно, есть тайна и тайнодействие, таинство таинств, всетаинство. Природа же таинства такова, что здесь сила Божия подается и совершается в земных образах (имеет для себя «форму и материю»). Однако это всетаинство в постепенном откровении Церкви становится всетаинством самой жизни; «форма и материя» перестанут быть оболочкой, хотя и содержащей, но и сокрывающей божественную энергию, небесное в земном. Этот дуализм таинства как формы и материи, с одной стороны, и божественного содержания, с другой, преодолевается в некотором богочеловеческом двуединстве, так сказать, в сакраментальном монизме. Это и выражается в образах Апокалипсиса в таких словах: храма же (который есть в расширенном смысле «форма и материя» таинства, его сакраментальная оболочка) я не видел в нем (в небесном Иерусалиме), ибо Господь Бог Вседержитель храм его и Агнец. И город не имеет нужды ни в солнце, ни в луне для освещения своего, ибо слава Божия (сама Божественная София, Бог — всяческая во всех) осветила его, и светильник Его — Агнец» (XXI, 22-23).
Итак, символика Иерусалима церковно-исторически оправдывается тем, что святый град есть место храма — храмового, сакраментального богооткровения и богопочитания, которое соответственно и установлено самим Богом вначале как скиния, а затем храм Иерусалимский, в качестве единственного места на земле для сакраментального богоприсутствия. Этому в Ветхом Завете соответствуют жертвоприношения вместе с богослужениями и празднованиями. Все это непосредственно богоустановлено чрез Моисея (по книгам Исход, Левит, Второзаконие) и затем исторически восстановлено чрез возведение нового храма, по возвращении Израиля из плена вместе с Иерусалимом, по идее связанным с первым некоей непрерывностью. Эта божественность храма как средоточия святого града находит для себя пророчественное подтверждение в созерцаниях пророка Иезекииля, в которых сама идея храма находит для себя архитектурное и геометрическое выражение как «форма и материя» храмостроительства. В Новозаветной Церкви храмостроительство, как и храмовое благочестие, получает для себя свою собственную «форму и материю» соответственно христианскому сакраментализму, но, по существу, это есть в известном смысле продолжение храма Иерусалимского. Однако откровение Божественной Софии в тварной делает здесь всетаинство Церкви и всетаинством жизни и постольку превосходит и упраздняет сакраментализм всеобщим богоприсутствием — всетаинством жизни: «Бог все во всем». Об этом и говорится здесь же в Откровении: «и услышал я громкий голос с неба, говорящий: се скиния Бога с человеками, и Он будет обитать с ними, они будут Его народом, и Сам Бог с ними будет Богом их» (XXI, 3).
Церковь есть прежде всего софийность мира, София Божественная в Софии тварной, святой град и храм в нем, всетаинство бытия. Но она же есть богочеловечество и в нем обожаемое человечество, а в этом смысле человеческое общество, сакраментально, иерархически, институционно организованное, народ Божий, ветхозаветный и новозаветный Израиль. И здесь различие между «прежним» и «новым» Иерусалимом проявляется в том, что он теряет свой институционный характер, внешние, «канонические» формы, но является непосредственным богожитием, боговдохновением, богооткровением, богочеловечеством, всеобщей софийностью жизни. Эта мысль и выражается в только что приведенном тексте о скинии Бога с человеками, которая противополагается именно храму, но есть непосредственное «обитание Бога с человеками», подобное райскому состоянию. В Эдеме также не было храма, но Бог приходил беседовать с человеками: «и услышали голос Господа Бога, ходящего в раю во время прохлады дня... и воззвал Господь Адаму и сказал ему» ( Быт. III, 8-9), а далее описывается эта беседа, содержащая суд Божий над павшим человеком и приговор ему. Однако даже и эта беседа носит характер не иерархический, что и соответствует отсутствию в мире других людей, в него еще не пришедших, а следовательно, и не сакраментальный. Это — райская церковь, предвечно сущая в творении как его софийность еще ранее размножения человеков. Последнее же ее откровение соответствует новому Иерусалиму, сшедшему с неба, и оно полнее даже изначального, райского. Оно совершается уже пред лицом раскрывшегося в полноте своей творения, а не одних лишь прародителей, но уже всего человечества, «Скиния Бога с человеками» (XXI, 3) без всякого ограничения, которые и будут «народом» Божиим. В этих кратких словах снова содержится таинственное откровение Божие о всеобщем спасении или апокатастасное, как и в начале XXI-ой главы о новой земле и о новом небе.
Дальнейшее софиологически-экклезиологическое откровение содержится в таинственных словах о «Новом Иерусалиме, приготовленном как невеста, украшенная для мужа своего» (3). Мы уже встречались с этой софиологически-экклезиологической мыслью в главе XIX-ой, [105 ] о «браке» и «брачной вечере» Агнца. Если не лишать этих догматических определений их собственной силы, то их можно понять и принять только в софиологическом истолковании: жена и невеста Агнца есть Божественная София в тварной. Их связь и взаимоотношение определяются самооткровением Бога в Его Божестве в божественной вечности, которое имеет образ ипостасной и неипостасной любви в Боге, поскольку ипостасный Бог любит Свое Божество, и Оно любит его ответной, хотя и неипостасной любовью. Вместе с тем Божественная София в Боге есть диадическое самооткровение Бога-Отца в Сыне и Духе Св., которые соединяются взаимно ипостасной любовью, и она по личным свойствам обеих ипостасей откровения есть первообраз мужской и женской любви, которые потому и наличествуют в образе Божием в человеке: «и сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его: мужчину и женщину сотворил их» ( Быт. I, 27). Ипостасная диада самооткровения Бога-Отца в «начале» или Божественной Софии поэтому есть первообраз мужеженской любви, и потому-то можно и должно говорить о «браке Агнца» и о «невесте и жене» Его в вечности, во Св. Троице и в Божественной Софии как Ее самооткровении. Как церковь предсуществует в небе, в божественной вечности, так и «брак Агнца» выражает их предвечное взаимоотношение, первообраз, основание в вечности и свершение в жизни земной Церкви, в Софии тварной. Нельзя думать, что «наступление» брака Агнца и «приготовление» жены Его можно понимать в смысле нового возникновения во времени, в церковной истории, того, что, не существуя в вечности, во времени открывается в тварной жизни. Поэтому слова Иерусалим «новый», сходящий с неба, «приготовленный, как невеста, украшенная для мужа своего», должны быть поняты во всей полноте своего софиологически-экклезиологического содержания как сказанные о вечном браке в небесах, для откровения которого исполнится срок и на земле, в церковной истории, в жизни человечества. Они содержат в себе, таким образом, раскрытие все той же мысли об обожении, или ософиении творения в его преображении, откровение Божественной Софии в тварной. Это и есть «великая тайна брака, во Христа и во церковь», о которой говорится в Еф. V, 32. Нельзя не поражаться силе, глубине и вместе сжатости этих немногих слов (1-3), в которых выражается вся полнота и связность софиологической экклезиологии. И к этому софиологическому оправданию присоединяется и собственно экклезиологическое как обращенное лицом к тварному миру (его мы уже рассматривали: ст. 3) о преодолении церковного права и институционализма силою непосредственного богообщения.
Теперь остается в учении о браке Агнца разъяснить еще одну черту его. Об этом говорится дважды, в двух последующих главах: XIX, 7-9 и XXI, 2. Таким образом, одно и то же откровение повторяется, тождественное по содержанию, однако в различном контексте. Именно в первый раз оно есть выражение конца истории: «воцарился Господь Бог Вседержитель» (XIX, 6). Однако здесь это сказано пролептически: в этих словах обозначено то, что лишь имеет свершиться, именно как последнее столкновение добра и зла, победа Христа и воинств небесных над зверем и царями земными, события, относящиеся к концу истории. Но и они являются не последними и не окончательными, потому что за ними следует еще ряд других событий: именно первое воскресение, тысячелетнее царство святых и последнее восстание Гога и Магога. Все эти события, имеющие общее значение, которое есть воцарение Христово, здесь сливаются в одной общей перспективе (как это свойственно стилю Откровения и в других его местах). Они рассматриваются как единое свершение, которое включает несколько моментов, объединенных общим содержанием. Этот земной конец истории и есть брак Агнца и брачная вечеря со зваными на нее. Однако такое лишь земное, историческое понимание конца недостаточно, и на нем нельзя остановиться; необходимо перешагнуть грань истории в жизнь будущего века. Историософия переходит здесь в эсхатологию, поскольку земной конец истории есть лишь предварение и предусловие конца этого мира как свершения онтологического. Потому и оказывается необходимым это кажущееся повторение, которое относится к одному и тому же свершению, однако в разных его образах, как на путях к преображению мира, так и после него, за гранью истории. В обоих случаях одинаково говорится о «приготовленности» невесты и жены к браку Агнца. Это есть одно и то же, хотя и продолжающееся, приготовление, взятое лишь в разных аспектах истории и эсхатологии, жизни настоящего и будущего века (точнее, будущих веков), катастрофического конца истории и всеобщего апокатастасиса. Таково соотношение двух рядом стоящих глав, которые обе содержат пророчества о конце истории и этого мира, о суде и разделении, так же как и об апокатастасисе.
Таково значение этих образов: Иерусалима небесного и земного, как и брака Агнца в настоящем и грядущем веке. Это есть софиология в образах и связанная с ней эсхатология. Всякое иное понимание этих образов не только недостаточно, но и прямо несоответственно, недостойно величия их и значительности. Их буквальное или даже только аллегорическое понимание грешило бы грубым мифологизированием или же риторичностью, т. е. фактически упраздняло бы это центральное место Откровения.
Теперь обратимся к продолжению XXI-ой главы, к учению о жизни будущего века, под новым небом и на новой земле, в новом Иерусалиме, в состоянии всеобщего апокатастасиса, с полным устранением не только зла, но и страдания, о царствии Христовом и его блаженстве. Тайнозритель об этом продолжает так: «и отрет Бог всякую слезу с очей их (человеков), и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло» (XXI, 4). Можно ли сильнее выразить эту общую мысль об апокатастасисе, нежели в этих как бы изваянных образах? Их сила увеличивается их краткостью — сжатость здесь, как и в предыдущих стихах, соответствует всей торжественности и значительности этих пророчеств, которые в своей содержательности превышают наше теперешнее разумение и потому могут быть обозначаемы лишь символически. И как будто для того, чтобы окончательно закрепить смысл этих слов в отношении именно к апокатастасису или всеобщему восстановлению, здесь сказано еще: «и смерти не будет уже», и притом рядом, в том же контексте: «ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет». Раньше говорилось иное, именно: «и смерть и ад повержены в озеро огненное. Это — смерть вторая» (XX, 14), это относится к катастрофическому концу истории и дел ее. Теперь же, уже в применении к жизни будущего века, говорится, что смерти «не будет уже» (ο θάνατος ουκ εσται ετι) — ни первой, ни второй. Это соответствует выше приведенному пророчеству Исаии: «поглощена будет смерть навеки, и отрет Господь Бог слезы со всех лиц» (XXV, 8). И все это всеобщее обновление и восстановление в заключение еще раз торжественно подтверждается из уст «Сидящего на престоле», т. е. самого. Бога: [106 ] «се творю все новое» (5). Бог Отец, который есть и Творец мира, здесь завершает его творение новым, также над ним творческим, актом. Сотворение мира здесь как бы смотрится в апокатастасис, который и составляет его последнее предназначение.
Это пророчество об апокатастасисе мы имеем уже у второго, — Исаии: «вот Я творю новое небо и новую землю, и прежние уже не будут воспоминаемы и не придут на сердце» (LXV, 17: ср. LXVI, 22. Ср. Пс. CI, 26-81).
Это слово Божие, соответственно всей важности своей, имеет для себя еще особое подтверждение: «И сказал мне (очевидно, также Сидящий на престоле): напиши, ибо слова сии истинны и верны. И сказал мне: «совершилось (γέγοναν — множ. число, 6а), исполнились эти слова». К чему это относится? Очевидно, это не может относиться к самому эсхатологическому пророчеству, совершение которого лежит за пределами этого века. Нельзя его отнести и к историческим пророчествам Апокалипсиса, которые также еще не совершились, по крайней мере, во время его написания. Остается понять это слово не конкретно-исторически, но онтологически, отнеся его ко всей глубине творения с заложенными в нем возможностями настоящего, прошедшего и будущего. В этом смысле, слово это значит, что в Боге, в божественной полноте и софийности творения все уже содержится и наличествует безотносительно к эмпирическому, конкретному его раскрытию в пространстве и времени. Такое понимание соответствует и общему контексту, по которому это γέγοναν, помещенное в заключении самого значительного места Апокалипсиса, именно и должно быть понято в таком широком смысле. Напротив, это же слово в XVI, 17 γέγονεν — (в единственном числе), хотя также исходящее от престола Божия, может и по контексту иметь частное, конкретно-историческое применение; именно оно относится к излиянию семи чаш гнева Божия, также предуказанному голосом с неба (XVI, 1). И, наконец, «совершилось» ( Ин. XIX, 30), τετέλεσται, раздавшееся с креста из уст Сына Божия, по буквальному смыслу относится лишь к Голгофскому свершению, которое, однако, есть вместе с тем и всемирное свершение, и по своему значению соединяет в себе и начало и конец творения.
Далее это «совершилось», подтверждающее собой всю значительность сказанного в этой главе, нарочито еще скрепляется от лица самого Говорящего: «Я есть Альфа и Омега, начало и конец» (6), Последние слова, так же как и во вступительном тексте Откровения (1-8), со всей очевидностью принадлежат Сидящему на престоле, Отцу, Творцу и Вседержителю (ср. I, 8), так же как и свидетельство о творении изначальном и новом, в их соотношении. (Напротив, это же слово, повторенное целиком (XXII, 13) или частью (V, 10), со всей очевидностью контекста относится ко Христу).
Далее, обращаясь в лице тайнозрителя уже к земному человечеству в его истории, Господь дает обетование: «жаждущему дам даром от источника воды живой» (XXI, 6) (это должно быть сопоставлено с обетованием и призывом Христа: Ин. IV, 14; VII, 37-39), которое раскрывается для нас в благодатной жизни Церкви с ее таинствами. К этому присоединяется дальнейшее поощрительное обетование с призывом к борьбе и победе: «побеждающий наследует все, и буду ему Богом, и он будет Мне сыном» (XXI, 7). Это относится, очевидно, к обожению или ософиению всей твари («наследует все») и всеобщему богосыновству в боговоплощении и вочеловечении Сына Божия.
Стихом 7-ым, собственно, оканчивается отрывок, относящийся к новому Иерусалиму будущего века с его апокатастасисом, и отсюда начинается новая часть главы. Однако по содержанию он имеет для себя продолжение, по смыслу связанное с ним воедино, хотя оно неожиданно находит для себя место лишь в следующей главе, 3-6. Эта неожиданность относится к тому загадочному смешению текстов в главах XXI-ой и XXII-ой, которое производит извне впечатление как бы некоторой путаницы. Об этом уже говорилось и еще будет говориться. Но, пока не останавливаясь здесь на этом вопросе, мы должны установить, что в этих стихах XXII, 3-6 мы имеем прямое смысловое продолжение изображения пророчества об апокатастасисе, которое и понятно только в этой связи. Здесь описывается блаженство грядущего богообщения. Вот это описание. Прежде всего здесь говорится: «и ничего уже проклятого не будет там (και παν κατάθεμα ουκ εσται) (3). Конечно, это только и может означать преодоление смерти, ада, осуждения и отвержения грешников и даже сатаны и ангелов его, всеобщее прощение и примирение с Богом, вообще всеобщий апокатастасис, иначе этого текста нельзя понять. Эта мысль, высказанная сначала в отрицательном определении («ничего проклятого»), в следующем стихе выражается уже положительно: «и узрят лицо Его и Имя Его будет на челах их». Первое есть видение Бога, обещанное чистым сердцем ( Мф. V, 8; ср. 1 Ин. X, 3, 2: «увидим Его, как Он есть»; 1 Кор. XIII, 12: «...тогда же (увидим) лицом к лицу». Второе же есть Имя Божие на челах (ср. Откр. VII, 3, XIV, I). Так выражается богообщение, боговедение и богожитие. «И ночи уже не будет там, и не будут иметь нужды ни в светильнике, ни в свете солнечном, ибо Господь освещает их» (5а). Здесь обетованно совершенное преодоление ночи и тьмы ее (ср. Ис. LX, 19). В XXI, 23 также говорится, что «город не имеет нужды ни в солнце, ни в луне для освещения своего, ибо слава Божия осветила его и светильник его Агнец». Итак, здесь говорится о «славе Божией», освещающей его, там — о самом Господе Боге, освещающем их; здесь говорится о «спасенных народах», которые «будут ходить в свете его» (24), там это же применяется без всякого ограничения: «и будут царствовать во веки веков». Вообще основная, мысль ст. 3-5 относится к совершенному обожанию, а не только прославлению всей твари. И так же, как в XXI, 5 мы имеем нарочитое подтверждение пророчества об апокатастасисе: «слова сии истинны и верны», так и здесь оно повторяется как бы во свидетельство всей важности его и значительности: «и сказал мне: сии слова верны и истинны» (XXII, 6а). Весь этот отрывок, который формально включен в описание Иерусалима, однако по смыслу не может принадлежать к этому контексту вследствие явного с ним противоречия (см. ниже), должен быть связан с XXI, 1-7, как бы ни было неожиданно и непонятно то место, которое он здесь занимает, пред объяснением чего изнемогает внешняя экзегеза. Теперь обратимся к исследованию дальнейшего общего контекста. Уже XXI, 8 стих, непосредственно следующий за главой об апокатастасисе, оставляет нас в полном недоумении, потому что после обетования о жизни будущего века, в которой «прежнее прошло» и наступает полное обновление твари, когда ни смерти, ни плача, ни болезни не будет уже и ничего не будет проклятого, снова появляется прощение грешников: «боязливых же, и неверных, и скверных, и убийц, и любодеев, и чародеев, и идолослужителей, и всех лжецов — участь в озере, горящем огнем и серою, это — смерть вторая». Это говорится как будто другим голосом и относится к иному предшествовавшему и уже преодоленному состоянию мира. Этот стих возвращает нас к концу XX-ой главы (10, 14-15) и к XIX, 20. Здесь снова предполагается вся сила и непреодолимость или, по крайней мере, непреодоленность греха вместе с огненным озером и смертью второю, вообще то разделение, которое наступает в конце этого мира и этого века. Оно, конечно, несовместимо с состоянием апокатастасиса. Или здесь имеется непримиримое и безысходное противоречие, или же говорится о разном, именно о разных веках в общем ряде веков, следующих за всеобщим воскресением и приводящих как к конечной цели к всеобщему апокатастасису. А вслед за этим следует описание схождения небесного Иерусалима. Таким образом, стих 8-ой относится по своему содержанию к предыдущему контексту глав XIX-XX, есть как бы его продолжение, новое и грозное предостережение грешному человечеству, которое не может вынести полноты светлых обетований апокатастасиса, ими не соблазняясь и не склоняясь к разлениванию и расслаблению. Этим еще раз подтверждается греховному человечеству, что апокатастасис не есть примирение с грехом и его оставление без последствий как даровое прощение. Вся сила греха должна быть изжита и выстрадана в этих веках веков, и ближайшее, первоочередное, что ожидает все человечество, есть суд со всей неумолимостью праведного его приговора. И чем ослепительнее и неограниченнее обетование апокатастасиса, тем грознее и беспощаднее предварение грешников об озере огненном и смерти второй, которые в неумолимости их ожидают. Традиционная эсхатология легко удовлетворяется увековечением смерти и ада, с которыми она мнит совместимым блаженство праведников. Она изображает их как тупых себялюбцев, столь легко забывающих об уделе своих братьев, вечно горящих в озере огненном или даже и вовсе сгорающих в нем, чем вносится как бы поправка в мироздание и исправляется в нем ошибка, которою они были вызваны к бытию, между тем как в нем не может найтись для них места. Этому эсхатологическому терроризму противостоит столь же ложное сентиментально-трусливое желание уклониться от правды Божией, избежать ее грозного и неумолимого суда. Этот суд и его приговор представляют собой столь же неустранимый и самоочевидный постулат эсхатологии, как и откровения о любви Божией в судьбах человечества. Здесь тайна, которая обычно обозначается антиномией для человеческой мысли. Однако не внемлющие этому откровению антиномии и не постигающие умом и сердцем всей ее правды и мудрости ощущают в ней лишь противоречие, которое и хотят преодолеть, скользя то в одну, то в другую сторону. Поэтому одними экзегетами применяются усилия к тому, чтобы обессилить, упразднить светлые стороны эсхатологических пророчеств, как о тысячелетии, тем более об апокатастасисе, другими же, наоборот, чтобы освободиться от страха пред судом Божиим во всей его трагической серьезности и грозности. Но в жизни этого века именно в такой двойственности только и могут восприниматься эсхатологические обетования, будучи антиномически изживаемы, по слову апостола, так изображающему их синтез: «всех заключил в непослушание, чтобы всех помиловать. О, бездна богатства и премудрости и ведения Божия! Как непостижимы судьбы Его и неисследимы пути Его!» ( Рим. XI, 33-34). Но «заключение в непослушание всех» здесь не означает «амнистии» как духовной даровщины, но включает выстраданную полноту кары как неизбежного последствия греха. Эта кара и есть первое и ближайшее, что ожидает грешников, каждого по делам его. Но она не должна вести к отчаянию и безнадежности, ибо в ней светится упование на возрождение и помилование не вопреки ей, но именно на ее основании. Поэтому и кажущееся противоречие, сокрывающее собой антиномию, в обеих своих частях, тезисе и антитезисе, относится к разным планам: именно первое, адское горение есть предварение, предостережение, призыв к покаянию, и его можно определить как «икономическое»; второе же, помилование, относится к векам грядущим, отделенным мучениями и покаянием, которым заканчивается наша история, жизнь нашего века, переходящая в жизнь века грядущего. И если по человеческой немощи и духовной лености светлые обетования охотнее воспринимаются, что и может легко вести к расслаблению, то тем более целесообразным и соответственным является здесь грозный и неумолимый голос суда и покаяния. Величайшая мудрость и любовь Божия поэтому именно и проявляются здесь именно в том, что самые величайшие обетования соединены и чередуются в пророчествах с грозными напоминаниями о правде Божией и всей неумолимости суда ее. Таково в наших глазах должно быть вообще истолкование этой черты, присущей эсхатологии Откровения, которая не может не поражать и даже не смущать при изучении священного текста. Этим общим соображением дается объяснение и в данном частном случае, когда оба видения сходящего с неба Иерусалима перемежаются увещанием стихов 7-8, в котором изображаются два пути: духовно побеждающих и побеждаемых грехом, причем оно одинаково относится как к современникам священного писателя, так и ко всем нам, ныне внемлющим его слову.
С XXI, 9 начинается совершенно новая часть главы, второе описание схождения с неба Иерусалима. Мы уже говорили, что здесь не следует видеть повторения, уже имеющегося в начале XXI-ой главы, напротив, оно относится к совсем другому видению. Для такого заключения имеются разные основания. И прежде всего введения к тому и другому между собою совершенно разнятся: о первом видении нового небесного Иерусалима сказано, что тайнозритель его «увидел», второе же было ему показано ангелом: «и пришел ко мне один из семи ангелов, у вторых было семь чаш, наполненных семью последними язвами, и сказал мне: пойди, я покажу тебе жену, невесту Агнца. И возвел меня в духе на великую и высокую гору и показал мне великий город, святой Иерусалим, который нисходил с неба от Бога» (9-10). Таким образом, это последнее видение приводится в связь с семью чашами, которые, бесспорно, принадлежат истории, в нее включаются. Это видение показуется «одним из семи ангелов» в порядке исторического ясновидения, и уже это свидетельствует, что оно относится к иному плану, нежели первое. Именно оно относится к истории, хотя бы и к ее метаисторической части, второе же истории трансцендентно, принадлежит жизни будущего века, в которой сливаются веки веков. Далее описывается, как именно открывается это второе видение, — и также земными чертами: «вознес меня в духе на высокую святую гору и показал». «В духе» означает, конечно, «экстатически пророчественный» характер видения, как это встречалось уже и выше, XVII, 3 (в описании видения жены-блудницы в пустыне). Пустыня, как и гора, одинаково указует на то, что описываемые события происходят еще в этом мире, на этой земле. Пустыня, как и великая и высокая гора, есть, очевидно, аллегорический духовный пейзаж, соответствующий характеру откровения. Каково же его основное содержание? Оно имеет предметом, подобно как и предыдущее, «жену, невесту Агнца». Означает ли это тождество предмета само по себе и одинаковость обоих видений? Очевидно, что в обоих случаях мы имеем откровение Церкви в софийности творения. Это же откровение о «наступающем браке Агнца» дается еще и ранее, согласно Откр. XIX, 7-9, также прежде конца истории, ранее схождения с неба нового Иерусалима и последнего суда. Все эти три образа содержат качественное общее определение, которое может применяться в равной мере к явлениям Церкви. Однако каждое из этих явлений принадлежит к разному историческому контексту, соответствует и образам откровения Церкви в разной мере. Эта разница выражается и в самом священном тексте в его оттенках: тогда как в первом видении сказано о небесном Иерусалиме: «приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего», и «се скиния Бога с человеками» (XXI, 2-3), подобно же хотя и с большей неопределенностью, выше: «наступил брак Агнца, и жена Его приготовила себя» (XIX, 7); во втором же видении говорится лишь: город «имеет славу Божию» (11), в данном контексте это звучит, конечно, гораздо слабее (см. ниже). Поэтому на основании сопоставления обоих текстов следует заключить, что оба повествования о схождении с неба Иерусалима относятся не к одному, но к разным.
Само схождение Иерусалима в обоих случаях описывается почти в тех же словах: «святый город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба» (XXI, I), и «великий город святый Иерусалим, который нисходил с неба от Бога» (10). Оба текста, говорящие о небесном граде, сходящем с неба, очевидно, навеяны последними главами (XL-XLVIII) книги прор. Иезекииля. Они различаются между собой только одним словом, свойственным первому и отсутствующем во втором (как будто вопреки прямой последовательности чередования, в силу которой следовало бы их поставить в обратном порядке): это есть определение новый — одно только слово, однако таящее в себе глубочайший смысл пророчественный. Конечно, можно пройти и мимо него, не останавливая нарочитого внимания на этом слове. Однако в этом тексте исключительной пророчественной значительности, при его исключительной сжатости мы должны пророческим слухом услышать это слово, постигнуть богословие и метафизику его содержания. А это, кратко говоря, означает, что первое схождение Иерусалима — нового — относится к трансцензу, к жизни будущего века, из истории к эсхатологии.
Итак, оба схождения Иерусалима относятся к обожению или ософиению творения, однако первое к окончательному — когда «будет Бог вся во всех», второй же к земному его проявлению, еще в истории ранее конца. Для такого заключения кроме указанного различия текста, имеется еще ряд и других оснований. [107 ] Весь характер описания небесного Иерусалима во втором его схождении заставляет отнести его к состоянию мира до окончательного обожения и конца истории, а не после него, и потому соответствует известному ее периоду. Прежде частного анализа текста, суммируя его особенности, можно установить следующие наблюдения, которые заставляют отнести это схождение небесного Иерусалима к земной истории еще не преображенного мира, в котором, наряду с небесным Иерусалимом, хотя и вне его, существует зло со всеми его последствиями и проявлениями. Вот эти черты: 1) хотя в царстве нового Иерусалима ни болезни, ни смерти уже не будет, но в Иерусалиме, сходящем с неба на землю, остаются болезни, ибо «листья древа будут для исцеления народов» (XXII, 2), очевидно, еще возможного и нужного; 2) в отличие от царства нового Иерусалима, в котором не будет «ничего проклятого» (22-3) и будет «скиния Бога с человеками» (XXI, 3). Здесь, напротив, говорится о том, что «не войдет в него (в святый град) ничто нечистое и никто, преданный мерзости и лжи, а только те, которые написаны у Агнца в книге жизни» (XXI, 27), хотя наряду с этим (спасенные) народы принесут в него славу и честь свою... и принесут в него «славу и честь народов» (XXI, 24, 26). Отсюда следует заключить, что история еще продолжается, как внутри, так и за пределами св. града. [108 ] Продолжается проповедь Евангелия, христианское просвещение «спасенных народов, ходящих в свете его», т. е. «светильника», который будет «Агнец» (XXI, 23), согласно благовествованию Ангела, несущего печное Евангелие (XIV, 6-7), и обетованию песни Агнца (XV, 4); 3) все это заставляет сделать то общее заключение, что явление и откровение небесного Иерусалима совершается до конца мира и ранее Парусии Христовой, до всеобщего суда и воскресения, еще на грешной и не преображенной земле. Он является островом в океане греховного мира, или святым градом, окруженным стеною, в которую проникают лишь входящие чрез врата, за пределами же его остается греховная жизнь мира. Если соединить все эти образы с содержанием гл. XX-ой о первом воскресении и временной связанностью сатаны, за которою, однако, последует, вслед за его освобождением, восстание народов Гога и Магога, «окруживших стан святых и город возлюбленный», то установляется такое соотношение между XX-ой и XXI-ой главами. В обеих их говорится об одном и том же, с тем только различием, что одни (как Charles) в содержании XXI-ой и XXII-ой глав усматривают не одно, но два схождения небесного Иерусалима, другие же их соединяют в одно (как Zahn), не останавливаясь перед всей трудностью соединить различные и даже противоположные черты, свойственные обоим описаниям. Вопрос о таком сближении обеих глав, конечно, не имеет прямого текстуального разрешения, и это отождествление, во всяком случае, остается лишь в качестве экзегетической гипотезы, однако имеющей для себя серьезные основания в тексте. Если оба видения о схождении на землю небесного Иерусалима имеют различное значение, отсюда проистекает, что одно из них, именно первое, относится к трансцендентной для нас теперь жизни будущего века, наступающей после преображения мира, второе же к его земной истории. В таком случае пред нами возникает такой вопрос: почему то, что относится к конечному свершению, в самом тексте предшествует тому, что принадлежит еще земной истории? Что означает этот обратный порядок изложения? Прямого ответа на этот вопрос у нас нет, если только не прибегать к произвольным реконструкциям и перестановкам текста, по обычаю рационалистической экзегезы. Этот порядок изложения действительно представляет загадку этих последних глав Откровения, хотя даже и он не может обессилить очевидного различия в содержании обоих отрывков. В тексте Откровения мы имеем такое последование: тысячелетнее царство (XX, 1-6) — восстание Гога и Магога (7-10) — конец мира, суд и приговор (11-15) — схождение с неба Нового Иерусалима, новое небо и земля в будущем веке (XXI, 1-7) — снова суд (8) — схождение Иерусалима на землю с описанием жизни в нем (XXI, 9, XXII, 1-2) — снова описание жизни будущего века под новым небом и новой землей (XXII, 3-6) — Эпилог (7-21). Изложение имеет характер перемежающийся и в этом своем чередовании непонятный. Конечно, вообще говоря, не совершенно исключена и известная порча текста, допускающая и, может быть, даже требующая реконструкции, соответственно изначальному внутреннему плану. Однако такая реконструкция остается все-таки произвольной и гипотетичной. Поэтому из пиетета к священному тексту мы берем его в такой последовательности, как он дан, хотя он и может возбуждать известное недоумение. Это внешнее ее как бы нестроение не сопровождается нарушением внутреннего смысла. В нем и надо искать общей руководящей мысли для его уразумения с установлением его внутренней последовательности отчасти даже вопреки внешней. Прежде всего, предмет этих глав, именно конец истории вместе с концом мира и его преображением, таков, что он, в сущности, и не допускает для себя точного последования, прагматического исторического изложения, он — метаисторичен и частью даже метакосмичен и метаэмепиричен. В нем соединяются в общей перспективе черты, относящиеся к разным историческим и метафизическим планам как бы в некоторой пестроте и амальгаме. Такой характер изложения, с отсутствием внешнего плана и даже некоторое его спутанностью при смешении разных планов, и вообще свойственный эсхатологическим пророчествам как Ветхого, так и Нового Завета, всегда затрудняет их экзегезу. Но такова здесь природа вещей, ибо не поддается земной ясности то, что доступное ей превышает. В особенности, это приходится сказать о малом Евангельском апокалипсисе ( Мф. XXIV, 5 с параллелями), где заведомо соединяются в одном контексте частное историческое событие — конец Иерусалима, трагедия истории и Парусия. Приходится принять, что такая взволнованность пророчества является, так сказать, в его стиле. Тайнозритель в своем повествовании внешне соединяет и чередует черты, принадлежащие разным планам, но объединяемые общею темою конца: конца истории этого века и этого мира. Однако эта многочастность и многообразность изложения чередованием разных тем и планов не является противоречивостью, и это здесь самое главное. Между ними существует такое соотношение, в силу которого временное и ограниченное — именно последние события, относящиеся к окончанию земной истории, — входят как частность в более общие свершения в жизни этого и будущего века, а это общее покрывает собой и как бы поглощает частное, предшествующее и второстепенное — в переплетающемся изложении. Обе части глав XXI-ой и XXII-ой написаны поэтому, так сказать, разным эсхатологическим шрифтом (что допускает даже и внешнее их типографское различение). Можно так сказать, что тайнозритель сначала говорит о более общем и важном, именно последнем, чтобы от него обратиться к земной истории в путях ее, а затем заключает изложение снова «жизнью будущего века». И после этого погружения в грядущее он в эпилоге опять обращается к современности, т. е. к текущей истории, настоящей и будущей, с заключительными славословиями.
Теперь обратимся к анализу текста, относящегося к небесному Иерусалиму, сходящему на землю. Как уже сказано, верование в существование небесного Иерусалима, в определенный срок времен сходящего на землю, было свойственно иудаизму всей этой эпохи. Поэтому, в особенности под впечатлением Иезекиилева пророчества, естественно было облекать чаяния прядущего именно в эти образы. Вместе с тем, здесь так же, как и выше, конечно, невозможно буквальное понимание этих образов. Однако два образа небесного Иерусалима, сходящего с неба, мы должны, сближая их между собою, в то же время и существенно различить как принадлежащие один — эсхатологии, другой — метаистории (которую условно мы можем называть вместе с некоторыми толковниками и «тысячелетним царством» или хилиазмом). Это суть две разные категории метаистории: эсхатологическая и хилиастическая. Сближаются оба Иерусалима тем, что они «нисходят» с неба от Бога на землю (или, можно понять, к земному, историческому Иерусалиму, который образует собою центр мира и истории). Это схождение, которое, очевидно, не допускает для себя топографического понимания, но онтологическое, означает обожение, ософиение, преображение, прославление. Это есть творческое действие Божие, которое однако не оттеняет общего начала синергизма и совершается лишь при наступлении исторической и духовной к тому зрелости творения, в ответ на его чаяния и жажду и во взаимодействии с ним. Постольку оба схождения Иерусалима имеют тождественное или, во всяком случае, сродное, хотя и различающееся в степени значение. Именно последнее (а в порядке изложения — первое) схождение от Бога Иерусалима «нового» знаменует всю полноту ософиения, доступную и предназначенную для твари («приготовленный, как невеста, украшенная для мужа своего. XXI, 2), в первом же этого не говорится, а просто лишь: «жену, невесту Агнца». [109 ] Далее о нем говорится: «великий город, святой Иерусалим, он имеет славу Божию». Само по себе это выражение может иметь разные оттенки значений. В высшем смысле Слава Божия есть сама Божественная София, явление Божества на горе Фаворской, свет Фаворский, откровение Третьей ипостаси, почиющей на Сыне «прежде бытия мира» и возврата» мой Ему чрез прославление от Отца ( Ин. XVII, 5). Эта слава дается Сыном Своим ученикам (22) и вообще твари как прославление, обожение их; мы же все, «взирая на славу Божию, преображаемся в тот же образ от славы в славу как от Господня Духа» ( 2 Кор. III, 18). Такое именно прославление, с восхождением от славы в славу, следует здесь разуметь в применении к XXI, 11. Оно как обожение имеет разную меру и разные степени. Софийность Софии тварной, которая есть земной Иерусалим, раскрывается от славы в славу на земле, к «прежней», так и новой, между ними есть связь, но есть и расстояние. Схождение небесного Иерусалима на землю и в том и в другом случае означает прославление, осязание твари, мы должны установить и различие между ними. Остановим поэтому на тех чертах, в которых выражается это прославлен во втором случае сравнительно с первым. В этом первом и нет, и конечно, не может быть какого-либо, хотя бы и образного, описания трансцендентной для нас теперь жизни будущего века, здесь говорится лишь об общем обновлении, преображении обожении с устранением всякой скорби и зла (XXI, 3-6, XXII, 3-6). Напротив, во втором случае жизнь в небесном Иерусалиме описывается конкретными чертами, какова бы ни была эта конкретность. И прежде всего здесь описывается даже «слово Божия», т. е. прославленность Иерусалима: «светило его подобно драгоценнейшему камню, как бы камню яспису, кристалловидному» (11). Уже это одно не позволяет приравнивать эту земную светоносность небесному, софийному просвещению», оно относится еще к земной жизни. Далее этот ее характер выражается в целом ряде земных уже образов, которые имеют и аллегорически-мистическое значение, но прежде всего могут быть понимаемы и буквально. [110 ] И эта общая черта, свойственная всему описанию, заставляет отнести его к земной жизни и земной истории, хотя и в ее особой, исключительной, новой эпохе, — назовем ее условно — хилиастической. Однако здесь этот свет дает божественное озарение, есть откровение софийности. С одной стороны, подобие ясписа заставляет нас вспомнить о видении IV, 3, где богоявление также выражается в земных образах: «Сей, сидящий (на престоле) видом был подобен камню яспису и сардису, и радуга вокруг престола, видом подобная смарагду». Здесь эти сравнения из природного мира несомненно применяются и к миру божественному. Далее явление во славе Богочеловека также описывается в земных подобиях: «и преобразился пред ними; и просияло лицо Его как солнце, одежды же Его сделались белы как снег» ( Мф. XVII, 2), «как на земле белильщик не может выбелить» ( Мк. IX, 3). Подобное явление славы Господней осияло пастырей в явлении ангела Господня ( Лк. II, 9) в ночь Рождества Христова. И, наконец, в Откр. XXI, 23 читаем снова: «и город не имеет нужды ни в солнце, ни в луне для освещения своего, ибо слава Божия осветила его, и светильник его Агнец» (23). Этот образ в своей парадоксальной массивности также говорит об откровении силы Божией чрез явления мира природного — свет духовный является и светильником. Это говорится еще не о полном преображении мира, но лишь о начале или известной степени преображения, проявляющегося в здешнем мире. Все это напрашивается на параллель с осиянием лица Моисея после явления ему славы Божией, которое, однако, также не было его полным преображением: Исх. XXXIV, 29-35. «Моисея не знал, что лицо его стало сиять лучами от того, что Бог говорил с ним. И увидели Моисея Аарон и все сыны Израилевы, и вот лицо его сияет, и боялись подойти к нему... и полагал Моисей на лицо свое покрывало». Подобным же массивным образом описывается явление славы Божией у Иезекииля (XLIII, 2, 5 сл.). Все это следует сопоставить также и с текстам Ис. LX, 19: «не будет уже солнце служить тебе светом дневным, и сияние луны светить тебе, но Господь будет тебе вечным светом и Бог славою твоею», и далее. Весь контекст этого места не позволяет уточнить, имеет ли он значение историческое или эсхатологическое, черты того и другого сливаются в общей перспективе, как это свойственно вообще ветхозаветному пророчеству.
Однако если XXI, 11, 23-4 сопоставить с XXII, 5, то все различие между откровением, относящимся к земной истории, к «тысячелетию» и к будущему веку выступает явственно. О последнем говорится так, что он совсем не имеет нужды в освещении не только солнцем и луной, но даже и славой Божией, ибо «ночи уже не будет там, и не будут иметь нужды ни в светильнике, ни в свете солнечном, ибо Господь Бог освещает их». Это есть нечто большее, чем освещение Иерусалима прославленного, и уже последнее, за которым ничто не имеет следовать.
Но возвратимся к контексту XXI-ой главы с ее описанием святого Иерусалима. Она содержит по-своему точное списание города, подобное Иезекиилеву, которое так же, как и послед нее, показуется ангелом, «имевшим золотую трость для измерения города, и ворот его, и стен его» (15), ср. Иез. XL, 3. Прежде всего описывается стена города: «он имеет большую высокую стену, имеет двенадцать ворот» (11) (подобно как и Иез. ХXX-31), «на них двенадцать ангелов». Ср. Ис. LXII, в описании ветхозаветного тысячелетия: «на стенах твоих, Иерусалим, Я поставил сторожей, которые не будут умолкать ни днем ни ночью. О, вы, напоминающие о Господе! Не умолкайте пред Ним, доколе Он не восстановит и доколе не сделает Иерусалим славою на земле». Это — небесные ангелы-хранители земного града Иерусалима, сошедшего с неба, прославленного, облагодатствованного, ософиенного. Стены означают определенные границы, отделяющие святой город от остального грешного не преображенного мира, а при этом и утверждающие его на прочных основаниях. Это выражается в соответствующих именах. Имена эти ветхозаветные, написанные на воротах (двенадцати колен Израилевых) (ср. Иез. XLVIII, 31), и новозаветные, написанные на основаниях города, двенадцати апостолов Агнца. Эти именования для святого града понятны сами собой. Здесь нужно видеть не только духовное единство древнего и нового Израиля, но и церковно-историческое их соединение в иудеохристианской церкви. Позволительно отсюда заключить, что здесь указуется и на совершившееся возвращение Израиля ко Христу, по пророчеству ап. Павла о «спасении всего Израиля», и соответственно запечатлению избранных из двенадцати колен Израилевых пред великими испытаниями (VII гл., 4-3) Соединение двенадцати колен Израилевых и двенадцати апостолов (вместе с ангелами) характеризует святой град как вселенскую церковь, [111 ] сущую на земле. Отсутствует всякое указание об языческом, внехристианском мире, потому что здесь и вообще не идет речи о всех народах, входящих в церковь, а только о духовном ее возглавлении.
Далее следует описание города в разных его подробностях. Он имеет двенадцать ворот (число, означающее символ полноты его жизни), по трое с четырех сторон: с востока, севера, юга и запада (ср. Иез. XLVIII, 30-34). Понять символическое значение этих тройственных врат можно в смысле всеобъемлющей универсальности как объема, так и кругозора вселенской церковности. Для измерения города и ворот и стены «говоривший» (ангел) имеет златую трость (как и Иез. X, 3, 47-48), символ богоустановленной нерушимости града. Он расположен равносторонним четыреугольником, по 12.000 стадий каждая сторона: четыре и двенадцать (равно 3 ´ 4) суть числа полноты и совершенства. Этот размер (около 1500 миль), отнести ли его к каждой из сторон или ко всем четырем в совокупности (первое более вытекает из дальнейшего, ст. 17), — конечно, чрезвычайно гиперболичен, если приписать его городу, сходящему с неба, буквально; остается символическое его истолкование в смысле его значительности. Сопоставляя эти данные, приходится заключить, что он имеет форму куба, поскольку «длина, широта и высота его равны» (16), по 12.000 стадий каждая. Эти размеры также иносказательно говорят о важности и священности города. Стена города странным образом значительно отличается от размеров самого города, имея всего 144 локтя. При этом отмечается, что ангел измерил стену «мерою человеческою, какова мера и ангела» (πετρον ανθρώπου δ εστιν αγγέλου). Толковники обычно не без недоумения проходят мимо этого текста, но он имеет первостепенное догматическое значение для ангелологии. Это здесь неожиданное и как будто лишь попутное замечание, относящееся к «мере» человека и ангела и установляющее их тождественность, должно быть обобщено и понято как выражение общего соотношения ангелов и человеков, «неба и земли». Ангелы — сочеловечны, и человеки — соангельны. При всем различии между ними, относящемся к телесности одних и бестелесности других, их соединяет единство образа Божия, им присущее. Между ангелами и человеками возможно и существует прямое общение. Явления ангелов, как они описываются в Библии, совершаются в человеческом образе; правда, это не есть их единственный и исчерпывающий образ, что соответствует и общему различию их жизни и служения, но для данного вопроса существенно именно наличие человеческого образа у ангелов (это выражается иконографически в изображении ангелов как имеющих человеческий образ, хотя и с некоторыми особыми атрибутами: окрыление, огневидность и др.). Далее, во взаимном общении ангелы и человеки одинаково пользуются словом, можно сказать, говорят одним языком. Далее, им присущи одинаковые или подобные движения и жесты: пришел, показал и под., им свойственно песнопение и т. д., и т. д. Все построение Апокалипсиса предполагает это посредство ангелов между небом и землею в их общении с человеками. Поэтому-то и приходится заключить, что это краткое замечание об единстве меры человеков и ангелов содержит в себе лапидарную формулу для всей апокалиптической, а далее и общей ангелологии. [112 ] Далее следует описание города со стороны материала, из которого он построен. Об этом сначала следует сделать несколько предварительных наблюдений и замечаний. Хотя он «нисходит с неба от Бога», это не мешает тому, что он построяется из земного материала, который лишь отличается особенным, можно сказать, сказочно-фантастическим характером по ценности и красоте, он сверкает благородным металлом и драгоценными камнями. И прежде всего «стена его построена из ясписа, а город был чистое золото, подобен чистому стеклу» (18), а «основание города украшено всякими драгоценными камнями» (о них ниже) (19), а «двенадцать ворот, двенадцать жемчужин: каждые ворота из одной жемчужины. Улица города — чистое золото, как прозрачное стекло», (21).
Прежде всего не может не поражать чувственный материализм этих образов в применении к явлению святого града, нисходящего с неба от Бога. Однако необходимо при этом и еще раз здесь указать, что применение этих образов к «новомy» Иерусалиму будущего века представляется совершенно невозможным и отсутствует в тексте (XXI, 2). Наличие же их в Х 18-21 является лишним свидетельством в подтверждение того, что эти два свидетельства об Иерусалиме, сходящем Бога с неба, относятся не к одному и тому же явлению, но двум различным: одно — к земной еще жизни, другое же — к жизни будущего века; здесь есть, так сказать, доказательства от противного. Даже самые смелые образы, применяемые при описании величия и славы земного града, хотя и «сходящего с неба» на землю, оказываются недопустимы и невозможны в применении к «новому» небесному граду, сходящем на «новую землю».
Однако понять и принять эти образы даже в применении к первому схождению с неба Иерусалима еще на прежнюю земную землю нелегко. Для преодоления трудности остается лишь применить и здесь аллегоризм, духовный и мистический. Благородные металлы и драгоценные камни суть образа соответственных духовных качеств и состояний в жизни святого града. Однако этот аллегоризм не должен быть так злоупотребляем, чтобы совершенно спиритуализировать, так сказать, развоплотить жизнь этого града. Напротив, надо прозирать это духовное содержание в прозрачном его воплощении и, следовательно, допуская если еще не полное и окончательное преображение мира, которое ждет его лишь в будущем веке, то, по крайней мере, существенное его просветление и опрозрачнение для духа, которое совершится силою Божиею (что выражается словами: «сходящего от Бога») еще на земле, в пределах земной жизни, в тысячелетнем царстве. Таким образом, в дополнение к тому предварительному и общему пророчеству о «первом воскресения и царствовании со Христом», здесь дается и некоторая образная конкретизация этого все еще земного царства, однако с явлением Славы Божией на земле, ософиением ее, хотя еще не окончательным, но лишь предварительным, и не всеобщим, поскольку оно распространяется не на все творение, но ограничивается пределами святого Града как столицы и средоточия земного царства Христова, явленного еще в этом мире, в царстве князя мира сего. Может в связи с этим возникнуть вопрос: во время явления этого царства остается ли место действию власти его в мире, или же он пребывает «скованным на тысячу лет» (XX, 2)? Прямого ответа на этот вопрос в священном тексте мы не имеем, однако косвенный мы находим из общего сопоставления его данных. Именно даже то тысячелетнее царство первого воскресения, в течение которого остается скован сатана и, следовательно, обречен на бессилие и бездействие, зло и грех не упраздняются в мире. Они только ждут своего часа, чтобы в нем проявить свою силу. Раскованный сатана, выходящий «обольщать народы», находит для себя благодарную почву, чтобы собрать и подвигнуть на брань Гога и Магога, которые во время первого воскресения, очевидно, таились в тени, находясь в состоянии обессиления, но затем быстро снова входят в силу. Подобное же соотношение мы имеем и в отношении к жизни святого Града, сошедшего с неба. Ибо наряду со спасенными народами, ходящими в свете его (града), и «царями земными», приносящими в него «славу и честь свою» (24, 26), остается еще область, о которой говорится: «и не войдет в него ничто нечистое, и никто, преданны мерзости и лжи, а только те, которые написаны у Агнца в книге жизни» (27). Эти слова относятся не к разделению на страшном суде на грани будущего века, но именно к жизни еще этого века. Поэтому есть полная возможность связать XX (4-7) и XXI (10-21) главы как относящиеся к одному и тому же событию. И, напротив, нет никакой возможности отнести XXI, 26-28 к жизни будущего века, т. е. допустить наличие «нечистого и преданного мерзости и лжи» в грядущем Царствии Божием наряду со славою святого Града на новой земле и под новым небом. Даже при допущении окончательного разделения рая и ада, добра и зла, света и тьмы их совместное бытие одного рядом с другим не может быть допущено.
В описании города особенное внимание на себя обращает наличие разных драгоценных камней, его украшающих; их двенадцать, и, конечно, каждый из них имеет свое особое излучение света, получает мистическое и аллегорическое значение. «Основания стены города украшены всякими драгоценными камнями; основание первое — яспис, второе — сапфир, третье — халкидон, четвертое — смарагд, пятое — сардоникс, шестое — сардолик, седьмое — хризолит, восьмое — вирилл, девятое — топаз, десятое — хризопрас, одиннадцатое — гиацинт, двенадцатое — аметист. А двенадцать ворот — двенадцать жемчужин: каждые ворота были из одной жемчужины» (19-21). Эти камни соответствуют, хотя и в несколько измененном порядке, тем, которые украшали наперстник ветхозаветного первосвященника ( Исх. XXVIII, 17-20) по числу 12-ти колен Израилевых, имена которых должны быть вырезаны на каждом как на печати (21). Значит, их мистическое значение прежде всего относится к ветхому и новому Израилю как основанию Церкви. [113 ] Это же подтверждается у Иезекииля IV, 31: «ворота города называются именами колен Израилевых». Уже эти сопоставления, конечно, снова свидетельствуют о земном характере святого града Иерусалима, о котором идет речь в Откр. XXI, 9-27, 7 и Иез. XLI, 31.
Этот перечень камней сам по себе требует всяческого комментария в применении к каждому из них, на который мы здесь не притязаем. Он содержит в себе и некую мистическую тайну, которая некогда откроется, но сейчас остается скрыта для понимания, зашифрована аллегоризмом. Однако следует здесь снова подчеркнуть земной и даже материальный характер этих образов. Их аллегоризировать или спиритуализировать, превращая лишь в духовные символы, значило бы просто упразднять их в их конкретности, хотя они, несомненно, имеют и духовно-символическое значение. Также невозможно в их природности перенести их в жизнь будущего века, которая для нас закрыта и не допускает описания на языке вещей здешнего мира. Поэтому остается сделать общее заключение, что описываемый град принадлежит еще нынешнему веку, хотя и в преображенном, просветленном, облагодатствованном, ософиенном состоянии.
В связи с этим возникает и следующий вопрос: этот город, «сходящий с неба от Бога», и в то же время земной по своему характеру и материалу, есть ли новое творение Божие? Иными словами, образ «схождения его от Бога с неба» означает ли самое его возникновение к бытию или же только изменение, преображение града земного чрез схождение на него и просияния в нем образа небесного, его прототипа или парадигмы. Очевидно, что схождение с неба не означает нового творения, о котором особо говорится от лица Божия: «се творю все новое» (XXI, 5), как об этом же говорится также: «и увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали» (XXI, 1). Поэтому если Иерусалим, сходящий с неба от Бога, не есть новый (как он есть в первом видении: XXI, 1), но, так сказать, лишь обновленный и предполагающий прежний, то отсюда необходимо заключить, что, будучи делом Божием в своем обновленном состоянии, он принадлежит к миру человеческому в изначальном, «прежнем» бытии своем. Иначе сказать, он принадлежит истории и постольку есть в ней дело человеческого творчества, его увенчание и предел, которого он только и может достигнуть. Это есть, таким образом, дело богочеловеческое, увенчивающее человеческую историю, потому надо до конца понять всю эту его человечность. Но в ней же открывается и его благодатность, сила Божия, являемая в преображении. Это есть явление Царствия Божия на земле, хотя и в земных еще возможностях, как откровение Божие, близость Божия к творению. Эта мысль выражается в дальнейших образах: «храма Божия я не видел в нем» (XXI, 22а). Это означает не обезбоженное, но, напротив, обожженное творение: «ибо Господь Вседержитель — храм его и Агнец» (22в). Храма не было и в раю, который был местом богоприсутствия на земле, куда Бог приходил и говорил с человеком ( Быт. III, 8-19). (Ср. Иез. XLVIII, 35: «а имя городу с того дня будет: Господь там»). Здесь обращает внимание словосочетание «Господь Бог Вседержитель», «Бог-Отец» и «Агнец» (подобное же рядопоставление встречаем в VII, 9; XIV, 4; XXII, 1). Оттенок мысли, который вносится здесь, таков, что к премирному, трансцендентному Божеству Отца присоединяется Богочеловечество Сына как Агнца в Его искупительном служении: Отец открывается в Сыне, и близость миру Отца есть Богочеловечество Сына. Эта общая мысль получает более конкретное выражение применительно к «освещению» града: «и город не имеет нужды ни в солнце, ни в луне для освещения своего, ибо слава Божия осветила его, и светильник его — Агнец» (XXI, 23). Этот образ имеем уже у Исаии, LX, 19 сл., конечно, лишь в ветхозаветном выражении, с отсутствием указания об Агнце. Однако текст этот в своей выразительности напрашивается на сопоставление: в новом Иерусалиме (ср. всю L-ую главу) «не будет уже солнце служить тебе светом дневным, и сияние луны — светить тебе; но Господь Бог будет тебе вечным светом, и Бог твой славою твоею... И народ твой весь будет праведный, и навеки наследует землю». Следовательно, даже здесь речь идет о земном граде, который, однако, явится местом столь явного богоприсутствия и явления славы Божией, откровением софийности творения в этом мире, еще на этой «прежней» земле. Также и здесь город «имеет славу Божию» (XXI, 11), и «слава Божия осветила его» (23). Здесь поражает сближение света природного, от солнца и луны, со светом от славы Божией и Агнца. Однако мы должны при этом вспомнить о том, что совершилось на горе Преображения Христова, когда «просияло лицо Его как солнце, одежды же Его сделались белыми как снег, как на земле белильщик не может выбелить» ( Мк. IX, 3, ср. Лк. IX, 29-32). Преображение Господне совершилось на этой земле, и слава Божия проявилась в свете и в природном мире. Не о подобном ли явлении славы в преображенном мире говорится и здесь? И в соответствии этому внимание обращается даже к земной истории: «Спасенные [114 ] народы будут ходить в свете его, и цари земные принесут в него славу и честь свою» (XXI, 24). «И принесут в него славу и честь народов» (26). Совершенно бесспорно, что как спасение народов чрез просвещение их («хождение в свете» святого града), так и принесение своей чести и славы, т. е. всяческих своих духовных и земных достижений, относится к продолжающейся во время тысячелетия истории. Святой град явится духовным средоточием и просвещением для всего исторического человечества, причем воздействие его будет широко распространяться. Это образно выражено в XXI, 25: «ворота его не будут запираться днем, а ночи не будет там». Это естественнее всего понять в смысле всеобщей евангелизации всех народов, предуказанной ранее в Откровении чрез явление ангела (XIV, 6), «летящего по середине неба, который имел вечное Евангелие, чтобы благовествовать живущим на земле и всякому племени и колену, и языку, и народу». Также и в «песни Моисея, раба Божия, и песни Агнца», которую поют на стеклянном море победившие зверя, возвещается: «все народы придут и поклонятся пред Тобой» (XV, 2-4). Эта вселенская проповедь Евангелия, как и поклонение Богу и Агнцу от всех народов, вселенскость Церкви, доселе еще не явленная в путях мировой истории, прежде всего предполагает для себя преодоление главного для нее ограничения, которым являлось и доселе является отпадение Израиля. Но в нем, «по избранию благодати, сохранился остаток» ( Рим. XI, 5). Вхождение его в Церковь есть по силе своей и спасение «всего Израиля» ( Рим. XI, 26). «Если падение их богатство миру и оскудение их богатство язычников, то тем более полнота их» (12). Хотя прямо об Израиле и не сказано в данном тексте (XXI, 24-26), но это не значит, чтобы можно было об этом забыть. Пророчество о тысячелетнем Царстве, которое зародилось у ветхозаветных пророков (см. экскурс) и было вынашиваемо в многовековой истории Израиля и в последующем мессианизме, хотя с затемнениями и извращениями, тут раскрывается в истинности своей. Есть основание поэтому связать, а в известном смысле даже отождествить, оба ряда событий: обращение Израиля и явление святого града на земле как торжество Христианства (хотя и временное, тысячелетнее, перед концом истории). Мы имеем ряд ветхозаветных пророчеств относительно обращения народов к вере в единого истинного Бога чрез соединение с Израилем. Сюда относятся прежде всего главы LXV-LXVI Исаии: «и вот приду собрать все народы и языки, и они придут и увидят славу Мою... и представят всех братий ваших от всех народов в дар Господу... на святую гору Мою в Иерусалиме, говорит Господь, подобно тому, как сыны Израилевы приносят дар в дом Господа в чистом сосуде: из них буду также брать в священники и левиты, говорит Господь. Ибо как новое небо и новая земля, которые Я сотворю, всегда будут пред лицом Моим, говорит Господь, так будет семя ваше и имя ваше» (LXVI, 20-22), Дан. VII, 14, особенно же Захар. II, 11-12. «Ликуй и веселись, дщерь Сиона. Ибо вот Я приду и поселюсь посреди тебя, говорит Господь. И прибегнут к Господу многие народы в тот день, и будут Моим народом, и Я поселюсь посреди тебя». [115 ] Эти пророчества сохраняют и для нас боговдохновенность, но должны быть поняты новозаветно как относящиеся к Христианству. Истолкование их находим в пророчествах Откровения о тысячелетнем Царстве и святом граде Иерусалиме, сходящем с небес на землю.
Итак, новый Иерусалим и в нем Новый Израиль в тысячелетнем царстве Христа на земле являются средоточием для всего мира; о нем может быть сказано, что «народы будут ходить в свете его, и цари земные принесут в него славу и честь свою» (24-26). Нельзя сильнее выразить эту мысль о новом вселенском призвании и служении Израиля, нежели в этом пророчестве о торжестве иудеохристианства во всем мире. Оно же созвучно пророчеству Симеона Богоприимца о Богомладенце, Который есть «свет во откровение языков и слава людей Твоих Израиля» ( Лк. II, 32). Хотим ли мы того или не хотим, нравится ли нам это или не нравится, но таково пророчество и такова воля Божия... И вот — в полной неожиданности — в этот светлый образ мессианского царства врывается резким диссонансом такое предварение: «и не войдет в него ничто нечистое и никто, преданный мерзости и лжи, а только те, которые написаны у Агнца в книге жизни» (27). Как следует понять и к чему отнести это ограничение или исключение? Если видеть в образе святого града и жизни его преображение будущего века, т. е. понимать его эсхатологически, тогда, очевидно, это ограничение придется отнести к темной области отверженных и осужденных на адские муки, как это легче и охотнее всего и принимается сторонниками их вечности. Однако для такого истолкования в данном случае существует неодолимое препятствие в тексте, который говорит не об отверженных, осужденных и несущих всю тяжесть приговора «в огонь вечный», но о продолжающемся еще их греховном противлении, активной «нечистоте» и преданности лжи, следовательно, о борьбе с истиной. Это является лишним и новым подтверждением того, что торжество святого града на, земле, которое здесь разумеется, относится не к будущему веку, но к настоящему. Оно не исключает продолжающегося существования зла наряду с мессианским царством в истории, а это с очевидностью доказывает, что и все пророчество следует понимать не эсхатологически, но хилиастически или апокалиптически, в пределах истории. Каковы границы и объем этого царства зла и тьмы, существующего наряду с торжеством земного царства Христова, здесь не поведано, однако ему усвояется известное упорство во зле, «преданность мерзости и лжи». Следовательно, борьба добра и зла еще продолжается, и трагедия мировой истории не закончилась.
Во святой град не войдет ничто нечистое, «а только те, которые написаны в книге жизни у Агнца» (XXI, 27). Это выражение неоднократно встречается в Откровении, и не только в положительной форме, как здесь, но и в отрицательной: XIII, 8: «которых имена не написаны в книге жизни у Агнца, закланного от создания мира», XVII, 8: «имена которых не вписаны в книгу жизни», в XXII, 19 говорится: «отнимет Бог участие в книге жизни и в святом граде и в том, что написано в книге сей». Главное недоумение, конечно, здесь вызывается выражением: «те, которые написаны у Агнца в книге жизни». Если его понимать, так сказать, post factum, в отношении к спасенным, тогда недоумение исчезает: в словах этих констатируется удел заслуживших себе спасение своими делами. Но гораздо труднее понять сказанное о написанных в книге жизни у Агнца, да еще с прибавлением: «закланного прежде создания мира». Это звучит детерминистически и может быть понято как извечное предопределение к спасению или погибели (это та же самая трудность, с которой мы встречаемся при догматической экзегезе текста Рим. VIII, 28-30 сл.). Догматически такое предопределение не может быть принято как окончательное, по крайней мере в отношении к погибели, как противоречащее благости и мудрости Божией (о которой свидетельствуется в XI-ой главе, 32-36 того же послания к римлянам). Косвенное подтверждение всей относительности или условности, которая свойственна этой записанности в книге жизни, находим здесь же в Откровении. В нем говорится, что Бог за определенные грехи (см. ниже) может «отнять участие в книге жизни и в святом граде» (XXII, 10). А потому и здесь самое большее, что может быть допущено, есть промыслительное, а отнюдь не окончательное отвержение не вписанных в книгу Агнца от создания мира. Им еще предстоит в нее вписаться долгим и скорбным путем, продолжающимся «веки веков». Во всяком случае, тысячелетнее царство не будет всеобщим, вне его остается грешная часть мира во грехах своих. К блюдению пророчества о нем во всей точности, неумаленности и полноте особо призывает тайнозритель в заключительных словах своей книги: «и я также свидетельствую всякому, слышащему слова пророчества книги сей: если кто приложит что к ней, на того наложит Бог язвы, о которых написано в книге сей; и если кто отнимет что от слов книги пророчества сего, от того отнимет Бог участие в книге жизни и в святом граде и в том, что написано в книге сей» (XXII, 18-19).