РАССКАЗ АРСАЛАН-СУЛТАНА О ПРЕБЫВАНИИ ЕГО В РОССИИ
Выпал снег, и киргизы большую часть времени проводили в своих юртах, сидя вокруг огней и слушая рассказчиков. Табуны наши и стада находились бепрестанно в открытом поле и питались подснежною травой. Кроме перегонки скота с места на место, стережения его и приготовления пищи, более мясной в зимнее время, нам не было никакой работы. Киргизы, в бездействии, живут воображением. Сказки их наполнены чудесностью и волшебством и всегда имеют предметом какого-нибудь наездника, который, странствуя в степи, сражается с тиранами и притеснителями прекрасного пола, с волшебниками, похищает красавиц, разбивает богатые караваны и наконец возвращается в свой аул и отдыхает на лаврах. Любовь всегда служит завязкою сих рассказов; песни их также дышат нежною страстию и геройством. Понимая довольно киргизский язык, чтоб чувствовать всю единообразность сих сказок, я вскоре соскучился ими и однажды вечером просил Арсалан-султана рассказать мне свои истинные приключения. Он исполнил свое прежнее обещание. В сем рассказе одни мысли принадлежат Арсалан-султану, потому что по прошествии долгого времени я не мог удержать оригинальности киргизского слога. Арсалан говорил по-русски с некоторыми малыми ошибками - так, как наши знатные господа и дамы, получившие от колыбели иноземное воспитание. Он рассказал мне следующее:
- Так суждено, чтоб человек, одаренный умом и душою бессмертною, превосходил в злости и жестокости всех бессмысленных тварей и, не довольствуясь терзанием и пожиранием других животных, беспрестанно стремился к истреблению своих собратий. Ты видишь, Иван, что мы в нашем ауле живем дружно и согласно, как родные братья, но не думай, чтоб это дружество и эта любовь простирались на весь наш род. Нет! каждое племя, каждая орда враждуют между собою; обида, причиненная в другом ауле или в другой орде одному киргизу, должна быть отмщена целым его аулом или ордою. Эта общая месть, или баранта, хотя простой только обычай, но сильнее всякого закона, ибо люди обыкновенно более повинуются внушению злых своих качеств и личных выгод, нежели правилам мудрости. Отец мой, хотя был любимцем хана и даже родственником его, но ханы наши бессильны и отец мой не мог покровительством защититься от мщения сильного султана, начальствовавшего чизлыкским и дерт-ка-рикским племенами, самыми злейшими врагами России. Предлогом сей распри были полученные подарки моим отцом от Российского Двора, но в самом деле вражда происходила за предпочтение, оказанное моею матерью отцу моему при сватовстве обоих соперников. Частые набеги и оскорбления, причиняемые врагами аулам, подведомственным моему отцу, принудили его откочевать из внутренности степи к российским пределам и просить помощи в порохе и оружии у русских. В доказательство верности и преданности своей к России, отец мой отдал меня с несколькими молодыми людьми в заложники, желая притом, чтоб я увидел свет, присмотрелся к порядку в стране просвещенной и был со временем полезен соотчичам моими познаниями.
Я был тогда в твоих летах, Иван; нас отослали в Москву, где нам дали пристава, то есть казенного чиновника, который обязан был пещись о нашем содержании на счет казны, сопровождать меня повсюду, показывать все любопытное и наблюдать за нашим поведением. Этот чиновник, живя долго на Оренбургской линии, знал несколько наш язык. Из Москвы нас отослали в Петербург, где от казны дали нам переводчика из татар и учителя русского языка.
Признаюсь тебе, что блеск роскоши и вид общего довольства сначала сильно подействовали на меня и возбудили охоту или остаться навсегда в городе, или завесть у себя город и такой же во всем порядок. Любопытство мое не могло насытиться: я хотел все видеть, все знать и плакал с досады, когда не постигал виденного или не понимал слышанного. Императрице Екатерине Второй угодно было видеть меня. Меня одели великолепно и повезли во дворец в карете, запряженной в шесть лошадей цугом. С гордостью поглядывал я на народ из окон кареты и думал, что целая столица занимается мною, потому что все останавливались и с любопытством смотрели на меня. Проезжая чрез одну улицу, мы должны были остановиться от множества стеснившего народа, который обступил нашу карету и стал расспрашивать обо мне пристава. Вдруг заиграла музыка и показались обезьяны в растворенном окне ближнего дома. Народ, не выслушав рассказа пристава, побежал к обезьянам, и мы спокойно поехали вперед. Это был первый удар моему самолюбию, и я весьма дурно заключил о народе, предпочитающем обезьян султанскому сыну. Я тогда не постигал, что постоянное внимание каждого народа так же трудно удержать, как постоянство ветра и что народ об том только всегда помнит, чего боится.
Государыня приняла меня весьма милостиво: обласкала, обдарила и отпустила домой, поручив вельможам своего двора иметь попечение обо мне и ввести в общество, чтоб я мог лучше судить о выгодах просвещения.
По слову государыни, я вошел в моду, как новая прическа или новый покрой платья. Не было в городе бала, большого обеда, званого вечера, где б не было _киргизского красавца_. Так прозвали меня знатные женщины, от того что при Дворе сказано было: "Этот князек не так дурен собою, как описывают вообще киргизов".
Знатные господа и дамы утешались моею простотою, а я утешался их болтливостью и легкомыслием, с которым они принимали большие вещи за малые, а малые за большие. Однажды я застал одно доброе семейство в слезах и горе: все плакали, от отца до грудного младенца.
- Что с вами сделалось? - спросил я хозяйку.
- Ах, любезный князь, вы знали нашего дядюшку…
- Что же с ним случилось? Не умер ли он?
- О, если б он умер, то это было бы только половина беды, потому что он уже начинает расстроивать свое именье, которое дети мои должны получить в наследство; но он… ах!.. он впал в немилость у своего сильного покровителя!
- За что же такая внезапная немилость?
- За нескромность, за язычок. Покровитель дяди гордился и хвастал тем, что он выдумал новый соус к рыбе, а мой дядя рассказал под секретом приятелям, что это его собственное сочинение, и вот - прощай дружба и покровительство!
Я не мог удержаться от смеха, и этот смех приписан был моему невежеству и дикости. В другой раз я нашел в отчаянии моего приятеля, молодого, образованного человека. Он хотел застрелиться, хотел бежать к нам, в киргизскую степь, чтоб скрыться от света.
- Какое несчастье поразило вас, почтенный друг? - спросил я его с участием и горестью.
- Любезный князь - я проклят отцом! Я ужаснулся.
- Как! прокляты отцом! Неужели вы впали в преступление, оскорбили родителя?
- Я не пошел ему в вист в бостоне!
- Как! и за это он вас проклял?
- Проклял и лишил своих милостей!
Я принялся смеяться от чистого сердца.
- Утешьтесь, почтенный друг, - сказал я. - Такое проклятие не дойдет до небес и останется под карточным столиком, пока какой-нибудь забавник не подберет его, чтоб посмешить добрых людей насчет сумасбродного папеньки.
- Здесь дело не о небесах, но о земле, - возразил приятель, - следствия этого проклятия - лишение меня денежного пособия. Отец мой рад теперь, что нашел случай отказать мне в деньгах.
- Для чего же ваш папенька так бережет деньги?
- Для того, что кормит и поит толпу случайных людей, которые смеются за глаза над его страстью; хвастает своими отборными винами и кушаньем, как будто это было следствием ума, добродетелей, заслуг и составляло достоинство человека.
- Воля ваша, а вы мне кажетесь смешны с своими бестолковыми обычаями, - сказал я приятелю.
- Кому смех, а кому горе, - отвечал он.
Всего страннее казалась мне оценка людей, принимаемых в большие общества. Там не справлялись никогда ни об уме, ни о душевных качествах, ни о поведении человека. Первый вопрос: сколько за ним душ? Второй - какой чин? Третий - в каком он родстве? Четвертый - в каких связях? Если на все эти пункты ответы удовлетворяли ожиданиям или если хотя один пункт был столь силен, что заглушал остальные, тогда, будь плут, обманщик, грабитель, притеснитель - двери во всех домах для него открыты, везде готова улыбка при встрече и новое приглашение при отпуске. А деньги?.. О! за деньги неотесанный мужик, который за несколько лет перед тем продавал водку лакеям и кучерам, разбогатев обманами, принимается в доме их господ лучше, нежели бедный воин, не имеющий другого покровительства, кроме своей заслуги. А обеды!.. Ваши обеды сводили меня с ума! Подобно собакам, которые ласкаются к тому, кто их кормит, ваши просвещенные люди из лакомого блюда или бутылки вина, которые они, впрочем, могут иметь дома, толпятся в дом ко всякому пролазу, ко всякому грабителю, и не только прощают ему его бессовестность, но даже защищают от правосудия. Кстати о правосудии. В ваших судах одни - играют в жмурки и наугад ловят правого или виноватого; а другие - продают правосудие на вес, как лекарство в аптеках, по рецептам секретарей и подьячих. Одним словом, я удостоверился, что ваше просвещение состоит в искусстве говорить и писать о том, что полезно для других, а делать то, что полезно для себя. Слова и дела находятся у вас в такой противоположности, что, если кто скажет о себе: я честен, это значит, что он плут; кто говорит: я богат - означает, что он беден, то есть в долгу; а кто сознается сам и кричит везде, что он беден, это значит, что он богат, но хочет быть еще богаче. Кто кричит об общей пользе, это знак, что он ищет своих собственных выгод, а кто проповедует вольность, это значит, что он хочет угнетать других. Присмотревшись ко всем этим превратностям в течение четырех лет и взвесив ваше просвещение и выгоды городской жизни с нашим невежеством и кочеванием, я почувствовал сильное желание возвратиться в степи и забыть обо всем, виденном и слышанном, как о сновидении. Я вознамерился уже просить о позволении, как вдруг одно обстоятельство удержало меня - любовь!
По существующему в России обычаю, для нас, диких азиятцев, нанимали квартиру в отдаленной части города, для того чтоб мы свободнее могли отправлять свое богослужение и приготовлять пищу по нашему обычаю, не обращая на себя внимания любопытных. Однажды, прохаживаясь пешком по глухой улице, я услышал в одной лачуге рыдания и жалостные вопли женщины. По невольному движению я вбежал в дом. Горестное зрелище поразило меня. Прекрасная, как ангел, девица держала в своих объятиях старую женщину в обмороке и плакала в отчаянии, не зная, как пособить ей. Я, не говоря ни слова, выбежал в сени, нашел ведро с водою, возвратился в комнату с полным ковшом, спрыснул лицо больной, стал ей тереть виски и жилы на руках и наконец привел в чувство, перенес на кровать и просил позволения у красавицы побежать тотчас за доктором. Казалось, что девица сначала не примечала меня, будучи занята недугом своей матери, но наконец она обратила на меня свои прекрасные голубые глаза, в которых блестели еще слезы, и, покраснев, поблагодарила тихим голосом. Мой киргизский наряд приводил красавицу в недоумение: она украдкой осматривала меня с ног до головы и не знала, что сказать.
- Не пугайтесь меня, сударыня, - сказал я, - я киргиз, уроженец диких степей; но и у киргизов есть также сердце, и они знают, что такое сострадание к несчастью ближнего. Будьте откровенны со мною, как с человеком, который почитает за богатую добычу всякий случай быть полезным страждущим и несчастным. Я вижу, что вы в нужде: это обнаруживает ваше жилище. Одолжите меня и примите от меня пособие для больной вашей матери.
Не дожидаясь ответа красавицы, я бросил на стол горсть червонцев и поспешно удалился. Девица хотела удержать меня за руку, умоляла взять назад деньги, но я, не слушая, силою вырвался и побежал опрометью домой.
Я видел много русских красавиц, и никогда оне не производили во мне сильного впечатления. Но образ этой бедной девушки врезался в моем сердце и памяти. Она днем и ночью представлялась моему воображению, и я мучился более недели, не зная, что делать с собою и не смея возвратиться к ней в дом, опасаясь, чтоб она мне не отдала обратно денег и тем не лишила себя пособия. Напрасно я силился забыть красавицу: она поселилась во мне, как жизнь, как душа, и моя азиятская кровь кипела, как будто в сердце моем пылало пламя. Ни развлечения большого общества, ни чтение, которое я чрезвычайно любил, ни уединение не могли меня успокоить. Наконец, я решился увидеть снова красавицу.
Я пошел к ней вечером. Какая-то непостижимая робость удержала меня при входе; я остановился под окном, запертым ставнями, и услышал спор в комнате и неизвестные мне голоса.
- Стыдитесь, сударь, стыдитесь! - сказала женщина. - Как. вы смеете предлагать мне бесчестие, в обмен за ваше покровительство, которым я гнушаюсь. Посмотрите на дочь мою: она не может произнесть слова от избытка негодования, не хочет осквернить себя укоризнами. Мы, бедные, беззащитные сироты, и оттого вы так дерзки; но если б муж мой был жив, невзирая на ваше богатство и знатность, он бы умел заставить вас образумиться.
- Полно, полно, матушка, не гневайтесь, - возразил охриплый голос, - гораздо лучше отдать дочь мне на воспитание, нежели замуж за какого-нибудь подьячего или унтер-офицера. А ты, красавица, не дичись, подойди, позволь поцеловать себя в эти розовые щечки!
- Оставьте меня в покое! - закричала красавица, и я услышал стук опрокинутого стола. Мысль об оскорблении невинности воспламенила меня гневом; как бешеный вбежал я в комнату и увидел, что дряхлый старичишка, одетый щеголем, тащит к себе за руки красавицу и хочет насильно поцеловать ее. Я схватил его поперек, вынес как куль соломы на двор и бросил с размаху в грязь. Два лакея, стоявшие за углом домика, прибежали на крик своего господина и кинулись на меня. Но отчаянье и жажда мести удвоили мои силы. Я схватил в каждую руку по полену дров, напал на моих противников и выгнал их за ворота. Старый волокита побежал к карете, которая стояла на углу улицы, и звал к себе своих служителей. Вскоре я услышал, что карета поехала по улице во всю конскую прыть, запер калитку и возвратился в комнату.
Слезы благодарности были моею наградой. Мать благодарила меня за оказанную милость и покровительство; дочь молчала, но ее молчание было гораздо красноречивее слов старухи. Старушка рассказала мне свою историю. Муж ее служил комиссаром во флоте и был честный человек. После своей смерти он не оставил им другого наследства, кроме права на получение небольшой суммы из казны, за призы, сделанные экипажем корабля, на котором он служил. Преемник его представил на покойного какие-то начеты, в оправдание пословицы, что умершие и отсутствующие всегда виноваты. Дело находилось в то время у этого сладострастного старичишки, который, увидев Софию, предложил ей бесчестием купить выгодный приговор по делу и покровительство на будущее время. Разумеется, что ему отказали с гордостью, приличною благородным душам; но старичишка не оставил своих преследований и даже стал стращать несчастную мать, что ее посадят в тюрьму за утрату казенных вещей, если дочь не перестанет упрямиться. Когда я нашел мать в обмороке, тогда она получила это известие. Мать и дочь жили трудами рук своих, вышивая для модных магазинов; но гнусный старичишка, чтоб довесть несчастную жертву до крайности, лишил бедную семью и этого средства, платя в магазинах за то только, чтоб ничего не покупали у Софии и не заказывали никакой работы. Нищета, одно из величайших несчастий, среди всеобщей роскоши просвещенных народов, вскоре посетила добродетельное семейство, и если б я не явился к ним кстати, то Софья нанялась бы полоть в огороде, чтоб прокормить больную и слабую свою мать; ибо, кроме последней пары платья, все уже было продано. Я никогда в жизни моей не проливал слез и в первый раз заплакал при рассказе старушки об ее бедствиях.
- Позвольте мне вмешаться в это дело, - сказал я. - Если я не найду правосудия между знатными, то найду его выше.
- Оставьте это, добрый князь, - возразила старушка, - пока солнышко взойдет, роса глаза выест. Мы намерены отказаться от иска и удалиться в дальний город, к нашим родным. Если вы имеете знакомых, то попросите только, чтоб этот господин, которого вы здесь видели, нас не преследовал. Он называется Фирюлькин и имеет чин генеральский. Но, пожалуйте, не являйтесь к нему, потому что он может отмстить вам за вашу вспыльчивость. Между тем возьмите обратно свои деньги: мы не можем принять в подарок такой большой суммы.
- Деньги вы мне отдадите, когда получите из казны что вам следует; что же касается до г«осподи»на Фирюлькина, то не опасайтесь: он мне не страшен.
Пробыв несколько времени с этими несчастными, я возвратился, более влюбленный в Софию, нежели прежде.
На другой день поутру я пошел в присутственное место, где заседал Фирюлькин, и дождался его на лестнице. Он ужаснулся, увидев меня, и верно б переменился в лице - если бы мог. Но у него не было капли крови в теле.
- Что вам угодно, любезный князь? - сказал он, заикаясь.
- Переговорить с вами наедине.
- Очень рад, только здесь не место. Пожалуйте ко мне в дом, завтра поутру, часов в девять. Я приму вас с удовольствием.
На другой день я до условленного часа был уже в передней Фирюлькина. Лакеи имели повеление впустить меня; но как в зале было несколько просителей, а в кабинете секретарь с делами, то камердинер повел меня во внутренние комнаты, чрез уборную Фирюлькина. Проходя мимо, я невольно остановился, чтоб рассмотреть вещи, которых я прежде не видывал.
- Что значат эти два стеганые мешочка с подвязками? - спросил я.
- Это икры моего господина, - отвечал лакей.
- А это что за череп?
- Это его волосы.
- А эти кости?
- Это его зубы.
- На что же эти краски на столике между щетками, пудрою и помадой?
- Это цвет лица моего барина.
- Хорош! - сказал я с насмешкою. - У него нет ни тела, ни души.
- Извините, - отвечал камердинер. - У него три тысячи душ: это важнее, нежели одна своя.
Я понял замечание лукавого камердинера и заключил из этого, что Фирюлькин должен быть негодным человеком во всех отношениях, когда слуги не имеют к нему уважения.
Меня позвали в кабинет. Фирюлькин взял меня за руку и весьма ласково попросил садиться.
- Забудем о прошедшем, - сказал он. - Вы поступили со мною весьма невежливо, но я прощаю вам, потому что вы не знаете правил нашего общежития. У нас можно убить, застрелить человека, но не должно прикасаться к нему безоружною рукой. Впрочем, вам не за что было сердиться на меня. Я так же искал дичи, как и вы, и не знал, что эта голубица уже подстрелена вами.
- Прошу говорить без обиняков, - сказал я, возвысив голос. - Я только два раза в жизни видел бедную девушку, которую вы преследуете, и решился защищать ее из одного сострадания.
- Сострадание в киргизской степи! - лукаво сказал Фирюлькин.
- Его там более, нежели в ваших позолоченных палатах и в ваших судах, - отвечал я с досадою.
- Но как бы то ни было, если вы не откажетесь от преследования Софьи и если не решите дела покойного ее отца по законам, то я клянусь вам счастием моей жизни, что сам упаду к ногам правосудной государыни и буду на вас жаловаться; а между тем расскажу всем вельможам и придворным о нашей встрече у Софьи.
- Потише, потише, не горячитесь! - сказал Фирюлькин. - Мне без того приятно одолжить киргизского князя: я даю вам честное слово, что забуду о существовании вашей Софии и завтра же подпишу приговор в пользу ее матери, потому что дело уже кончено. Условие - никому ни слова.
- Вот вам рука моя! - Фирюлькин поцеловал меня и поспешно вывел из кабинета.
Я поспешил к Софии с этою радостною вестью и был снова осыпан ласками и благодарностью. На другой день приговор был подписан, и чрез неделю уплачены деньги. Фирюлькин не являлся более в той части города, где жила София. Он сдержал свое слово: я думаю, в первый раз в жизни.
Я перестал думать о возвращении в степи. Софья любила меня; я был счастлив и жил новою жизнию.
Мы скрывали любовь нашу от матери, потому что она ни за что бы не согласилась выдать дочь свою за магометанина. Я не знал, на что решиться. Смерть матери дала Софье полное право располагать собою. Добрая старушка, удрученная летами и горестями, умерла с полгода после нашего знакомства. Софья осталась сиротою и объявила мне, что она готова следовать за мною не только в степь, но на край света, в безлюдные пустыни.
Надобно было взять некоторые предосторожности. Софья поехала вперед в Оренбург, а я, испросив позволение у государыни, отправился после. Не зная, позволит ли отец мой жениться на бедной сироте, я оставил Софью в соседнем ауле, у приятелей, и явился к отцу один.
- Батюшка! - сказал я. - Ты испытал любовь и, верно, не осудишь сына, если он выберет себе жену по желанию сердца, а не по расчету.
- Мне бы хотелось, чтоб ты женился на дочери султана, моего благодетеля, - сказал мне отец, - но если ты уже выбрал себе невесту и не хочешь других жен - твоя воля. Ведь не мне, а тебе жить с твоею женой!
Я рассказал ему свое приключение, и того же дня Софья была в его объятиях. Наши старухи сердились за то, что я женился на иноземке; молодые девушки негодовали, но храбрые мои наездники согласились, что София стоит быть киргизкою. Сам хан хотел видеть жену мою и похвалил мой выбор.
Арсалан умолк и закрыл руками лицо свое. Я видел его слезы. Наконец он сказал:
- Я десять лет был счастлив с Софиею. Гаюк - плод нашей любви. Она умерла! По обычаю нашего народа и по воле хана, я должен был жениться; у меня теперь три жены: они добрые женщины, ты знаешь их. Но я любил одну Софью и никогда не утешусь в ее потере. Иван! верь мне, в степях киргизских знают любовь и дружбу, хотя не умеют красно об них рассказывать. Теперь ты знаешь, отчего я люблю русских. Софья соединяет меня с вами. Вот от чего, вопреки нашему обычаю, я обхожусь с тобою, моим невольником, как с равным. Я был счастлив с русскою; русская кровь течет в жилах моего Гаюка, и хотя я в твоем отечестве видел много глупостей, но это принадлежность всех просвященных народов, как я узнал из книг, и вы только в том виноваты, что перенимаете чужие глупости. Я нашел в России много добрых людей, достойных жить с нами, в этих степях - и память их дорога для меня. Теперь ступай спать, Иван! Мне грустно; я сяду на коня и в степи развею грусть мою. Воспоминание прошлых бед утешает человека, а воспоминание минувших, невозвратных радостей наполняет сердце горестью. Прости… Гей, коня моего!
Арсалан вскочил на своего жеребца и, при свете луны, пустился в степь, во всю конскую прыть. Мне самому было грустно: я любил доброго султана всем сердцем.