9 мая 1912 г.
Юлий, Митя и я ездили в Симонов монастырь. Потом в 5-м часу были у Тестова. Говорили о Тимковском, о его вечной молчаливой неприязни к жизни. Об этом стоит подумать для рассказа.
Ресторан был совершенно пустой. И вдруг – только для нас одних – развеселый звон и грохот, кекуок.
19 мая. Глотово (Васильевское).
Приехали позавчера.
Пробыли по пути пять часов в Орле у Маши. Тяжело и грустно. Милая, старалась угостить нас. Для нас чистые салфеточки, грубые, серые; дети в новых штанишках.
Орел поразил убожеством, заброшенностью. Везде засохшая грязь, теплый ветер несет ужасную пыль. Конка – нечто совершенно восточное. Скучная жара.
От Орла – новизна знакомых впечатлений, поля, деревни, все родное, какое-то особенное, орловское; мужики с замученными скукой лицами. Откуда эта мука скуки, недовольства всем? На всем земном шаре нигде нет этого.
В сумерках по Измалкову. У одной избы стоял мужик – огромный, с очень обвислыми плечами, с длинной шеей, в каком-то высоком шлыке. Точно пятнадцатое столетие. Глушь, тишина, земля.
Вчера перед вечером небольшой теплый дождь на сухую сизую землю, на фиолетовые дороги, на бледную, еще нежную, мягкую зелень сада. Ночью дождь обломный. Встал больным. Глотово превратилось в грязную, темную яму. После обеда пошли задами на кладбище. Возвращались по страшной грязи по деревне. Мужик покупал на улице у торгаша овечьи ножницы. Долго, долго пробовал, оглядывал, торгаш (конечно, потому, что надул в цене) очень советовал смазывать салом.
Мужик опять точно из древности, с густой круглой бородой и круглой густой шапкой волос; верно, ходил еще в извоз, плел лапти, пристукивал их кочедыгом при лучине.
Перед вечером пошли на луг, на мельницу. Там Абакумов со своими ястребиными глазами (много есть мужиков, похожих на Удельных Великих Князей). Пришел странник (березовский мужик). Вошел, не глядя ни на кого, и прямо заорал:
Придет время,
Потрясется земля и небо,
Все камушки распадутся,
Престолы Господни нарушатся,
Солнце с месяцем примеркнут,
И пропустит Господь огненную реку
И поморит нас, тварь земную,
Михаил Архангел с небес сойдет,
И вострубит у трубы,
И возбудит всех мертвых от гроба,
И возглаголет:
Вот вы были – жили
Вольной волей,
В ранней обедне не бывали,
Поздние обедни прожирали:
Вот вам рай готовый, Огни невгасимые!
Тады мы к матери сырой земле припадем
И слезно восплачем, возрыдаем [ 58].
(Я этот стих слыхал и раньше, немного иначе.)
Потом долго сидел с нами, разговаривал. Оказывается, идет "по обещанию" в Белгoрод (ударение делает на "город"), к мощам, как ходил и в прошлом году, дал же обещание потому, что был тяжко болен. Правда, человек слабый, все кашляет, борода сквозная, весь абрис челюсти виден. Сперва говорил благочестиво, потом проще, закурил. Абакумов оговорил его. Иван (его зовут Иваном) в ответ на это рассказал, почему надо курить, жечь табак: шла Богородица от Креста и плакала, и все цветы от слез Ее сохли, один табак остался; вот Бог и сказал – жгите его. Вообще оказалось, любит поговорить. Во дворе у него хозяйствует брат, сам же он по слабости здоровья даже не женился. Был гармонистом, то есть делал и чинил гармонии. Сидел в садах, на огородах. Разговор начал певуче, благочестиво, тоном душеспасительных листков, о том, что "душа в волнах, в забытищах".
Потом Иван зашел к нам и стал еще проще. Хвалился, что он так забавно может рассказывать и так много знает, что за ним, бывало, помещики лошадь присылали, и он по неделям живал в барских домах, все рассказывал. Прочитал, как слепые холстину просят:
Три сестры жили, три Марии Египетские были,
На три доли делили, то богаты были.
Одну долю отделили, незрящее тело прикрывали,
А другую долю отделили по тюрьмам-темницам,
Третью долю отделили по церквам-соборам.
Не сокращайте свое тело хорошим нарядом,
А сокрасьте свою душу усердным подаяньем.
Ето ваше подаяние будет на первом присутствии
Как свеча перед образом-Богом.
Не тогда подавать, когда соберемся помирать,
А подавать при своем здоровье,
Для своей души спасенья,
Родителям повиновенья.
На том не оставьте нашей просьбы!
Рассказывал, что если слепым не подают, они проклинают:
Дай тебе, Господь, два поля крапивы
Да третье лебеды,
Да 33 беды!
Новая изба загорись,
Старая провались!
Вечером гуляли. Когда шли на Казаковку, за нами шла девочка покойного Алешки-Барина, несла пшено. "На кашу, значит?" – "Нет, одним цыплятам мать велит, а нам не дает". Мать побирается, девочка все одна дома, за хозяйку, часто сама топит. "У нас трусы есть, два, цыплят целых двенадцать…"
21 мая.
Еще лучше день, хотя есть ветерок. Ходили на кладбище. Назад через деревню. Как грязны камни у порогов! Солдат, бывший в Манжурии. Море ему не нравится. "Японки не завлекательны".
Иван рассказывал, что в Духовом монастыре (под Новосилем) есть такой древний старец, что, чтобы встать, за рушник, привязанный к костылю в стене, держится. "И очень хорошо советует".
Шкурка змеи – выползень.
Перечитываю Куприна. Какая пошлая легкость рассказа, какой дешевый бойкий язык, какой дурной и совершенно не самостоятельный тон.
23 мая.
Встретил Тихона Ильича. Говорит, что чудесно себя чувствует, несмотря на свои 80 лет, только "грызь живот проела". Сам себе сделал деревянный бандаж. "О! Попробуй-ка! Так и побрехивает!" И заливается счастливым смехом.
Мужик Василий Старуха похож на Лихунчанга, весь болен – астма, грыжа, почки. Побирается, а про него говорят:
"Ишь войяжирует!"
Ездили через Знаменье к Осиновым Дворам.
Дьяконов сын. Отец без подрясника, в помочах, роет вилами навоз, а сын: "Ах, как бы я хотел прочитать "Лунный камень" Бальмонта!"
Из солдатского письма: "Мы плыли по высоким волнам холодного серого моря".
25 мая.
Все зацвело в садах.
Вчера ездили через Скородное. Избушка на поляне, вполне звериное жилье, крохотное, в два окошечка, из которых каждое наполовину забито дощечками, остальное – кусочки стекол и ветоши. Внутри плачет ребенок Марфутки, дочери Федора Митрева, брошенной мужем. А лес кругом так дивно зелен. Соловьи, лягушки, солнце за чащей осинника и вся белоснежная большая яблоня "лесовка" против избушки.
Нынче после обеда через огороды. Нищая изба Богдановых, полная детей, баб, живут вместе два брата. Дети идиоты. На квартире Лопата. Любовница Лопаты со смехом сказала, что он очень болен. Он вышел пьяный. Вид – истинный ужас. Разбойник, босяк, вся морда в струпьях, – дрался с любовницей. Пропивает землю и мельницу.
Был на мельнице. Разговор с Андреем Симaновым. По его словам, вся наша деревня вор на воре. Разговор о скопцах. Мужик сказал про лицо скопца: "голомысый". Малый, похожий на скопца, жует хлеб и весело: "Вот выпил, хлебушка закусил, оно и поблажало". «…»
27 мая. 12 ч.
Ждем Юлия.
Сплю плохо, вчера проснулся очень рано от тоски в животе и душе. Было дивное утро. Свежесть росы, ясность всего окружающего и мысли. Пять часов, а уже все давно проснулось. Все крыши дымились – светлым снизу, тонко и ярко голубым дымом. Нынче опять проснулся около пяти. День дивный, но не выходил до обеда, немного повышена температура. После обеда, часа в два – часто, часто: бам-бам-бам-бам! – набат. Побежали за сад – горит глотовская деревня. Огромный извивающийся столб дыма прелестного цвета, а ниже, сквозь дым, огромное пламя цвета уже совсем сказочного, красно-оранжевого, точно яркой киноварью нарисованного. На деревне творилось нечто ужасающее. Бешено, с дикарской растерянностью таскали из всех изб скарб необыкновенного дикарского убожества. Бабы каждая точно десять верст пробежала, бледны смертельно, жалкие безумные лица, даже и кричать не могут, только бегают и стонут. Жара – сущий ад, конец улицы совершенно застлан дымом. В один час сгорело девять дворов. Народ со всех деревень все бежит и бежит. Бежит баба, за ней коза. Остановится, ударит козу и опять бежит, а коза за ней.
Перед вечером ходили опять на деревню. Встретили рыжего мужика, похожего на Достоевского: "Мой двор девка отстояла, я был в волости. Одна отстояла: ходит и поливает, только и всего. Ходит и поливает, ходит и поливает". И оттого, что выпивши, и от умиления – слезы на глазах. "Мне давно один человек говорил: ваша деревня процветает, говорит". Подозревают, что деревню сожгли те три двора, что общество хотело выселить в Сибирь (да не выслало, ибо на высылку нужно было 900 рублей). Один из этих дворов – двор тех, что убили Ваньку Цыпляева. Возле песков встретили отца этого Ваньки. Шея клетчатая, пробковая. Рот – спеченная дыра, ноздри тоже, в углах глаз белый гной. Лысый. Потом нас нагнал еще какой-то мужик, а с ним кузнец, он же и сельский писарь, маленький, говорливый, знаменитый тем, что он всю жизнь посвятил сутяжничеству. К каждому слову: "согласно статье" (не говоря, какой именно) и "глазомерно" (ни к селу ни к городу).
Все последние дни цвели яблони и сирень. Из зала через гостиную в окне моей комнаты – ярко-темная зелень, ниже как бы зимний вид – белизна яблонь, еще ниже купы цветущей сирени.
28 мая.
Прелестнейшая погода, и все слава богу – и Юлий, и Евгений с нами. Евгений рассказывал об отце Николки Мудрого, которого звали Хмеру, за привычку его говорить к каждому слову "к хмеру", т.е. "к примеру". Он пьянствовал совершенно как одержимый, старуху-жену убивал каждый день до полусмерти. Наконец она сказала ему, что идет к земскому, просить, чтобы у него отобрали все имущество. И ушла к соседкам. Он посидел, посидел на пороге, потом встал, вошел в избу, взял веревку, поцеловал дочь-девчонку, пошел в закуту и удавился. Когда Николка (который убивал его страшно, каждый праздник) вернулся под вечер домой, он уже давно был мертв. Николка перерезал веревку, на которой он висел, вытащил его из закуты и положил на навоз возле ворот. Лапти Хмеру зачем-то снял, был в одних онучах. И они торчали серыми трубками.
Ходили в Колонтаевку. Говорили, что хорошо бы написать историю Е. с Катькой. Как он потребовал, чтобы она, его любовница, подвела ему Настьку, – "а не то брошу тебя". Лунная ночь, он с Катькой в копнах. Мать подсматривает, а разогнать боится – барин, дает денег. Коля говорил о босяках, которые перегоняют скотину, покупаемую мещанами на ярмарках. Я подумал: хорошо написать вечер, большую дорогу, одинокую мужицкую избу; босяк – знаменитый писатель (Н. Успенский или Левитов)… Евгений рассказывал: у него в саду сидели два босяка, часто ссорились, и один, бывший солдат, наконец застрелил другого (с мыслью сказать, что тот сам застрелился). Холод, поздняя осень. Он перемыл в пруде рубашки, портки, снятые с убитого, надел их. Варил кашу, ночевал от холода под ящиком для яблок…
Потом о последнем дне нашего отца. Исповедуясь, он лежал. После исповеди встал, сел, спросил: "Ну, как по-вашему, батюшка, – вы это знаете, – есть во мне она?" Робко и виновато. А священник резко, грубо: "Да, да, пора собираться".
31 мая.
Прекрасная погода.
Вчера ездили осматривать жадовскую землю, по межам, среди хлебов.
Нынче часов в пять пришел какой-то нищий солдат, пьяный, плакал, ругал и дворян и забастовщиков, а царя то ругал, то говорил, что он, батюшка, ничего не видит. «…»
А через час еще один бродяга, в скуфье. Поразительно играл глазами, речь четкая, повышенная, трагическая: "Бог есть добро, добро в человеколюбии!" «…»
7 июня 12 г.
«….» Читал биографию Киреевского [59 ]. Его мать – Юшкова, внучка Бунина, отца Жуковского.
Поездка в Гурьево. На обратном пути ливень. Оборвался гуж, мучительно тащились по грязи.
Разговаривал с Илюшкой о казнях. Говорил, что за сто рублей кого угодно удавит, "только не из своей деревни". "Да чего ж! Ну, другие боятся покойников, а я нет".
К Андрею Сенину приблудилась собака. "Пожила, пожила, вижу – без надобности, брехать не брешет, ну, я ее и удавил".
В избе у Абакумова показывал фокусы заезжий бродячий фокусник. В избе стояла корова. Ее "для приличия" отделили от публики "занавесом" – веретьями.
Гуляли с Юлием. Грязь, сырость, холодно. Перебирали ефремовскую компанию. Знаменитый по дерзости еврей Николаев, бивший всех в морду, Анна Михайловна, помощник податного инспектора, сборы Маши в городской сад… Ужасно!
13 июня.
Все эти дни то хорошо, то дождь.
Вчера ездили в Осиновые Дворы.
Сырой, с тучами вечер. Прошли до песков, оттуда через деревню. Стояли возле избы Григория, бывшего церковного сторожа. Сдержан в ответах. Очень вообще скрытны, хитры мужики.
У старух, когда они молятся, кладут поклоны, трещат коленки.
– Что это ты, Тихон Ильич, грустный стал?
– Чем грузный?
16 июня 12 г.
Поездка в лес Буцкого. Выгоны в селе Малинове. Мужик точно древний великий князь. Много мужиков, похожих на цыган.
Ребенок, заголив белое пузо с большим пупком, заносит через порог кривую ножку.
За Малиновым – моря ржей, очаровательная дорога среди них. Лужки, вроде бутырских. Мелкие цветы, беленькие и желтые. Одинокий грач. Молодые грачи на косогоре, их крики. Пение мошкары, жаворонков – и тишина, тишина…
Потом большая дорога – и пение косцов в лесу: "На родимую сторонушку…" В лесу усадьба, полумужицкая. Запах елей, цветы, глушь. Огромные собаки во дворе. Говорят, как-то разорвали человека.
На большой дороге деревушка.
Шла отара, – шум от дыхания щиплющих траву овец.
Вечер, половина одиннадцатого. Гроза, ливень, буря. Слепит белой молнией, сполохом с зеленоватым оттенком, – в общем остается впечатление жести и лиловатого. Туча с запада. А за садом полный оранжевый месяц (очень низкий) за мотающимися ветвями сада. Небо возле него чисто. Выше красивые облака, точно из размазанных и засохших чернил.
Сейчас опять глядел в окно: месяц прозрачный и все-таки нежный, молния ослепляет белым, в последний миг оставляя в глазах лиловое.
17 июня.
Ночь провел плохо, – всю ночь гроза. Просыпался в четыре. Был страшный удар.
После обеда сидел в шалаше. Что за прелестный человек Яков [60 ], как приятно слушать его. Всем доволен. «И дожжок хорошо! Все хорошо!» Был женат, пять человек детей; с женой прожил 21 год, потом она умерла, и он был семь лет вдовцом. Жениться второй раз уговорили. Был у родных, пришла дурочка «хлебушка попросить». – «А хочешь замуж?» – «За хорошую голову пошла бы». – «Ну, вот тебе и хорошая голова», – сказал ей Яков про себя. Повенчались, а она «прожила с после Успенья до Тихвинской – и ушла. Меня, говорит, прежние мужья жамками, канахфектами кормили; а ты кобель, у тебя ничего нету…» Земли у него полторы десятины. «Да что ж, я не жадный, я добродушный».
Вечером были на выезде из Глотова, в крохотной избушке, где молнией убило малого лет 15 и девочке-ребенку голову опалило.
Видел сына Таганка – страшный, седой, древний старик.
20 июня.
Не мог заснуть до 2 ночи. Встал в полдень. Холодновато, хмуро, дождь. Страшно ярка зелень деревьев. Сев.-зап. ветер.
Перечитывал "Путешествие в Арзрум", – так хорошо, что прочел вслух Вере и Юлию первую главу. Перечитывал Баратынского (прозу). "Перстень"-старинка и пустяки. Как любили прежде рассказывать про чудаков, про разные "странности"!
21 июня.
Много ветвей с зелеными листьями нарвало, накидало по аллее холодным ураганом.
Яков: "Ничаго! Не первой козе хвост ломать! Мы этих бурей не боимся!"
Читаю "Былины Олонецкого края" Барсова. Какое сходство в языке с языком Якова! Та же криволапая ладность, уменьшительные имена…
На деревне слух – будто мужиков могут в острог сажать за сказки, которые мы просим их рассказывать.
Пришел Алексей (прообраз моего Митрофана из "Деревни"). Жалкий, мокрый, рваный, темный, глаза слабые, усталые. Все возмущается, про что-нибудь рассказывает и – "вот бы что в газетах-то пронесть!". Жил зимой в Липецке, в рабочем доме, лежал больной, 41 градус жару. Ужасно!
Холод нынче собачий. У меня болит все тело, жилы под коленками.
Яков в непрестанном восхищении перед своим хозяином, – в холопском умилении. Часто представляет его, – у того будто бы отрывистый говор, любовь к странным выходкам, к тому, чтобы озадачить человека чем-нибудь неожиданным.
– Придешь к нему, взлохматишь нарочно голову. "Ай ты с похмелья, Яков?" – С похмелья, Александр Григорич… – "Ну на, выпей сотку! Живо!" – А то сидишь – удруг мальчишка бежит: "Скорей, хозяин кличет!" Я со всех ног к нему: "Что такое, А. Г., что прикажете?" – "Садись!" Сел. "Пей!" И ставит на стол бутылку, и с торжеством: "А ведь сад-то я снял!" «….»
У Якова один сын в солдатах (его жена и правит домом летом), другой хромой, пьяница, сапожник, "отцу без пятака латки не положит", а как нужда – к отцу: "Батя, помоги!"
23 июня.
В 6 1/2 утра уехал Юлий. Скучно и жалко его. Стареет, слабеет.
Вчера северная холодная погода. Прошли в Остров, вернулись через деревню. Пьяный, довольно молодой мужик, красное лицо, губы спеклись, ругает своего соседа. Вид разбойника, того гляди убьет.
Рагулин рассказывал, как их бил Гришка Соловьев. Один из них схватил черпак и ударил Гришкину беременную мать по животу, хотя она-то была совсем ни при чем. Скинула.
Были с Колей на Казаковке, в той избе, куда ударило грозой. Никого нету – мать в поле навоз "бьет", отец в Ливнах – пропал, спился, – девка "на месте"; в избе два ребенка – одному мальчишке 3 года, другому лет 10. Этот трехлетний (идиот) сидит без порток, намочил их, "в чугун с помоями вляпался". Изба крохотная, и мерзость в ней неописуемая – на лавке разбитые, гнилые лапти и заношенные до черноты, залубеневшие онучи, на полу мелкая гниющая солома, зола, на окне позеленевший самоварчик…
24 июня.
Проснулся поздно. С утра был дождь.
Все грустно об Юлии, ужасно жаль его. Вот уехал – и точно не бывало ни его, ни времени с ним.
После обеда прошли через кладбище на деревню. Изба Федора Богданова, выглядывает баба. Коля зашел раз в рабочую пору к ней, а она лежит среди избы на соломе – вся черная, глаза огненные – рожает. Четыре дня рожала – и ни души кругом! Вот это "рождение человека"!
Посидели с Яковом.
– Яков Ехимыч!
– Аюшки?
– Ты что любишь из кушаний?
– Моя душа кривая, все примая. И мед – и тот прет. А я всего раз сытый был – когда на сальнях, на бойнях под Ельцом жил.
Потом разговор о старости, о смерти. Я рассказал ему о Мечникове.
– Да, конечно, стараются, жалованье получают…
26 июня.
Холода, сумрачно, нынче несколько раз принимается дождь. Сидели опять с Яковом, он начал было рассказывать "Конька-горбунка" – чудесно путает чепуху – потом надоело, бросил.
Были на мельнице. Грязь, дождь, скука, один Абакумов не унывает, энергия неугасимая.
Мужик, поднимая меру с рожью, прижимая ее к животу, высоко задирает голову.
7 июля 12 г.
Клеевка, Себежский уезд.
Гостим у Черемнова.
В Глотове замучил дождь. Выехали оттуда 29 июня в Москву. В Москве пробыли до утра 4-го. Здесь тоже дождь.
Перебирали с Юлием сумасшедших, вернее "тронувшихся", в нашем роду: дед Ник. Дм., Олимпиада Дмитриевна, Алексей Дм., Ольга Дм., Владимир Дм., Анна Вл. (Рышкова). Варвара Никол, (сестра нашего отца), Анна Ивановна (Чубарова, урожденная Бунина). Впрочем, все они "трогались" чаще всего только в старости [61 ].
Наше родословие: прадед – Дм. Семеныч, его дети – Ник. Дм., Олимпиада Дм., Алексей, Ольга, Владимир. У Дм. Сем. был брат Никифор Семен., его сын – Аполлон, а у Аполлона – Влад. и Федор. Дмитрий Сем. служил в гвардии в Петербурге.
Яков Ефимыч рассказывал, что он иногда и теперь "кой с кем" занимается ("займается"), – с какой-нибудь "пожилой бабочкой":
– Ну, сделаешь ей там валек (валек для битья белья) – вот и расход весь…
Про смерть:
– Вона, чего ее бояться! Схоронят з'ызбой (за избой), помянут п…ой.
Про облака:
– Облака, они толстые, напревают, выспарение делают.
Ходил перед отъездом к Рогулину, записывать его сказки.
Хозяева пьют чай, их мальчишка конфоркой от самовара об стену – и с радостно-жуткой улыбкой к уху ее: она гудит и щекочет.
12 августа 12 г., Клеевка. Девятого ходили перед вечером, после дождя, в лес.
Бор от дождя стал лохматый, мох на соснах разбух, местами висит, как волосы, местами бледно-зеленый, местами коралловый. К верхушкам сосны краснеют стволами, – точно озаренные предвечерним солнцем (которого на самом деле нет). Молодые сосенки прелестного болотно-зеленого цвета, а самые маленькие – точно паникадила в кисее с блестками (капли дождя). Бронзовые, спаленные солнцем веточки на земле. Калина. Фиолетовый вереск. Черная ольха. Туманно-синие ягоды на можжевельнике.
Десятого уехали в дождь Вера и Юлий; Вера в Москву, Юлий в Орел.
Нынче поездка к Чертову Мосту. В избе Захара. Угощение – вяленые рыбки, огурцы, масло, хлеб, чай. Дождь в дороге.
С необыкновенной легкостью пишу все последнее время стихи. Иногда по несколько стихотворений в один день, почти без помарок.