11 июня 17 г.
Все последние дни чувство молодости, поэтическое томление о какой-то южной дали (как всегда в хорошую погоду), о какой-то встрече…
В ночь на пятое Коля уехал в Елец – переосвидетельствование белобилетчиков. Все набор, набор! Идиоты. «…»
Шестого телеграмма от Веры. Седьмого говорил с ней по телефону в Елец. Условились, что я приеду за ней и Колей, а по дороге заеду к Ильиным. Вечером Антон (австриец) отвез меня на Измалково. На станции "революционный порядок" – грязь, все засыпано подсолнухами, не зажигают огня. Много мужиков и солдат; сидят на полу, и идиотски кричит Анюта-дурочка. В сенях вагона 1-го класса мешки, солдаты. По поезду идет солдатский контроль. Ко мне: сколько мне лет, не дезертир ли? Чувство страшного возмущения. Никаких законов – и все власть, все, за исключением, конечно, нас. Волю "свободной" России почему-то выражают только солдаты, мужики, рабочие. Почему, напр., нет совета дворянских, интеллигентских, обывательских депутатов? «…»
15 июня 1917 г.
10 часов веч. Вернулись из Скородного. Коля, Евгений (который приехал вчера с Юлием из Ефремова) и Тупик ездили в усадьбу Победимовых, я, Юлий и Вера пошли к ним навстречу. День прекрасный, вечер еще лучше. Особенно хороша дорога от Крестов к Скородному – среди ржей в рост человека. В лесу птичий звон – пересмешник и пр. Возвращались – уже луна над морем ржей.
У Бахтеяровой сейчас хотели отправить в Елец для Комитета 60 свиней. Пришли мужики, не дали отправить.
Коля рассказывал, что Лида говорила: в с. Куначьем (где попом отец Ив. Алексеевича, ее мужа) есть чудотворная икона Николая Угодника. Мужики, говоря, что все это "обман", постановили "изничтожить" эту икону. Но 9-го мая разразилась метель – испугались.
Тупик говорит, что в с. Ламском мужики загалдели, зашумели, когда в церкви запели: "Яко до царя": "Какой такой теперь царь? Это еще что такое?"
В Ефремове в городском саду пьяный солдат пел: Выну саблю, выну востру И срублю себе главу – Покатилася головка Во зеленую траву.
Замечательно это "себе".
В Ефремове мужики приходили в казначейство требовать, чтобы им отдали все какие есть в казначействе деньги: "Ведь это деньги царские, а теперь царя нету, значит, деньги теперь наши". «…»
7 июля.
«….» О бунте в Птб. мы узнали еще позавчера вечером из "Раннего утра", нынче вести еще более оглушающие. Боль, обида, бессильная злоба, злорадство.
Бунт киевский, нижегородский, бунт в Ельце. В Ельце воинского начальника били, водили босого по битому стеклу.
13 июля 17 г.
Все еще мерзкая погода. Холодно, тучи, сев.-западный ветер, часто дождь, потом ливень. Газетами ошеломили за эти дни сверх меры. Хотят самовольно объявить республику. «…»
27 июля 17 г.
Счастливый прекрасный день.
Деревенскому дому, в котором я опять провожу лето, полтора века. И мне всегда приятно вспоминать и чувствовать его старину. Старинный, простой быт, с которым я связан, умиротворяет меня, дает отдых среди моих постоянных скитаний. А потом я часто думаю о всех тех людях, что были здесь когда-то, – рождались, росли, любили, женились, старились и умирали, словом, жили, радовались и печалились, а затем навсегда исчезали, чтобы стать для нас только мечтою, какими-то как будто особыми людьми старины, прошлого. Они, – совсем неизвестные мне, – только смутные образы, только мое воображение, но всегда со мною, близки и дороги, всегда волнуют меня очарованием прошлого.
Еще утро, легкий ветерок проходит иногда по комнате, – открыты все окна. Которое нынче число? Если бы я даже не знал какое, я бы и так, кажется, мог сказать, что это конец июля, – так хорошо знаю я все малейшие особенности воздуха, солнца всякой поры года. В то окно, что влево от меня, косо падает на подоконник радостный и яркий солнечный свет и глядит зеленая густота сада, блестящая под солнцем своей несметной листвой, в глубине своей таящая тень и еще свежую прохладу и то замирающая, затихающая, то волнующаяся и тогда доходящая до меня шелковистым, еще совсем летним шорохом. В другие окна я вижу прежде всего ветви и сучья старых деревьев – серебристого тополя, сосен и пихт, – и бледно-голубое небо среди них, а ниже, между стволами, деревенскую даль: слегка синеющий на горизонте вал леса, желтизну уже скошенных и покрытых копнами полей, ближе – раскинувшееся по склону к мелкой речке поместье Бахтеярова, а затем, уже совсем близко, – старую низкую ограду нашей усадьбы, молодые елки, идущие вдоль нее, и часть двора, густо заросшую крапивой, – и глухой и жгучей, – которую припекает солнце и над которой реет крупная белая бабочка. Уже по одному тому, как высока крапива, мог бы я безошибочно определить, какое сейчас время лета. А кроме того, сколько едва уловимых, но мне столь знакомых, родных с детства, совсем особых запахов, присущих только рабочей поре, косьбе, ржаным копнам!
И течет, течет мое спокойное, родное, счастливое деревенское летнее утро. Смотрю на пятна тени, косо испещрившей под елками ограду, на крапиву, на бабочку; потом на тихо колеблющуюся возле окон серо-зеленую бахрому корявых горизонтальных сучьев пихты, на воробьев, иногда садящихся на солнечный подоконник и с живым, милым, как будто чуть-чуть насмешливым любопытством оглядывающих мою комнату. Не слушая, я слышу то непередаваемое, летнее, как будто слегка завораживающее, что производят летающие вокруг меня и роящиеся на подоконнике мухи, слышу шорох сада, отдаленные крики петухов – и чуть внятную детскую песенку кухаркиной девочки, которая все бродит под моими окнами в надежде найти что-нибудь, дающее непонятную, но великую радость ее маленькому бедному существованию в этом никому из нас не понятном, а все-таки очаровательном земном мире: какой-нибудь пузырек, спичечную коробку с картинкой… Я слушаю эту песенку, я думаю то о том, как вырастет эта девочка и узнает в свой срок все то, что когда-то и у меня было, – молодость, любовь, надежды, – то о том, где теперь косят работники, – верно уже у Крестов, – то о Тиверии, о Капри… Почему о Тиверии? Очень странно, но мы не вольны в своих думах. И я представляю себе вот такое же, как сейчас, летнее утро, с тем же самым солнцем, что горит на моем подоконнике, и совершенно ясно вижу белый мраморный дворец на горном обрыве острова, столь знакомого мне, и этого человека, которого называли императором и который жил, в сущности, очень недавно, – назад тому всего сорок моих жизней, – и очень, очень немногим отличался от меня; вижу, как сидит он в легкой белой одежде, с крупными голыми ногами в зеленоватой шерсти, высокий, рыжий, только что выбритый, и щурится, глядя на блестящий под солнцем, горячий мозаичный пол атрия, на котором лежит, дремлет и порой встряхивает головой, сгоняя с острых ушей мух, его любимая собака…
Во втором часу вышел из дому, пошел в сад по липовой аллее, в конце которой, за воротами, светлело, белело небо. Земля суха и тверда, приятно идти, на земле лежат уже кое-где палевые листья. Солнце скрылось, потускневший сад был под синеватой тучей, заходившей с юга, – очень хорошо. За воротами серо-зеленые бугры кладбища (давно упраздненного), дальше открытое поле, желтое, покрытое где-то копнами, кое-где рядами. Удивительная бирюза между ними на севере, сладкий, еще совсем летний ветер дует с юга из-под тучи, и еще по-летнему доносится хлопанье перепела.
Четвертый час. Крупный ливень, град, – даже крыша от него дымилась как будто. К северу из-за тучи белая гора другой тучи и млеющий синий яхонт неба. В комнате с решетчатыми окнами сырая свежесть, запах дождя, мокрой крапивы, травы.
Пять часов. Сад на низком фоне свинцово-синей тучи. Высовывался из окна под редкие капли дождя на эту сырую пахучую свежесть, в одной рубашке – необыкновенно приятно, но почему-то страшно напомнило детство, свежесть и радость первых дней жизни.
Все дождь – до заката. К закату стало на западе, под тучей, светиться. Сейчас шесть. В комнате от заката, сквозь ветки палисадника, пятно странного зелено-желтого света.
Опять прошел день. Как быстро и как опять бесплодно!
Глотово. 1 августа 1917 г.
Хорошая погода. Уехала Маня. Отослал книгу Нилуса Клестову [88 ]. Письмо Нилусу. Низом ходил в Колонтаевку. Первые признаки осени – яркость голубого неба и белизна облаков, когда шел среди деревьев под Колонтаевкой, по той дороге, где всегда сыро.
Слух от Лиды Лозинской, – Ив. С. в лавке говорил, что на сходке толковали об "Архаломеевской ночи" [89 ] – будто должна быть откуда-то телеграмма – перебить всех «буржуев» – и что надо начать с Барбашина. Идя в Колонтаевку, зашел на мельницу-то же сказал и Сергей Климов (не зная, что мы уже слышали, что говорил Ив. С.): на деревне говорили, что надо вырезать всех помещиков.
Позавчера были в Предтечеве – Лихарев сзывал земельных собственников, читал устав "Союза земельных собственников", приглашал записываться в члены. Заседание в школе. Жалкое! Несколько мальчишек, Ильина с дочерью (Лидой), Лихарев (Коле сказал – "риторатор"), Влад. Сем., Коля, я (только в качестве любопытного), что-то вроде сельского учителя в старой клеенчатой накидке и очках (черных), худой старик (вроде начетчика), строгий, в серой поддевке, богач мужик (Коля сказал – Саваоф), рыжий, босый, крепкий сторож училища. У всех последних страшное напряжение и тупость при слушании непонятных слов устава. Приехал Абакумов, привез бумаги на свои владения, все твердил, что его земля закреплена за ним, "остолблена его величеством". Думал, что членские взносы пойдут на "аблаката" (долженствующего защищать интересы земельных собственников).
Генерал Померанцев, гостящий у Влад. Сем., замечательная фигура.
Абакумов вернулся вместе с нами, возбужденный. "Ну, записались! Теперь чтой-то даст бог!"
2 августа.
Очень холодное, росистое утро. Юлий и Коля ездили в Измалково.
День удивительный. В два часа шли на Пески по саду, по аллее. Уже спокойно, спокойно лежат пятна света на сухой земле, в аллее, чуть розоватые. Листья цвета заката. Оглянулся – сквозь сад некрашеная железная, иссохшая крыша амбара блестит совершенно золотом (те места, где стерлась шелуха ржавчины).
Перечитывал Мопассана. Многое воспринимаю по-новому, сверху вниз. Прочитал рассказов пять – все сущие пустяки, не оставляют никакого впечатления, ловко и даже неприятно щеголевато – литературно сделанные.
Был Владимир Семенович. Отличный старик! Как Абакумов, не сомневается в своем пути жизненном, в своих правах на то и другое, в своих взглядах! Жалуется, что революция лишила его прежних спокойных радостей хозяйства, труда.
3 августа.
Снова прекрасный день, ветер все с востока, приятно прохладный в тени. На солнце зной. Дальние местности в зеленовато-голубом тумане, сухом, тончайшем.
Продолжаю Мопассана. Места есть превосходные. Он единственный, посмевший без конца говорить, что жизнь человеческая вся под властью жажды женщины.
В саду по утрам, в росистом саду уже стоит синий эфир, сквозь который столбы ослепительного солнца. До кофе прошел по аллее, вернулся в усадьбу мимо Лозинского, по выгону. Ни единого облачка, но горизонты не прозрачные, всюду ровные, сероватые. Коля, Юлий, я ездили в Кочуево к Ф«едору» Д«митриевичу» за медом. Возвращались (перед закатом), обогнув Скородное. Разговор, начатый мною, опять о русском народе. Какой ужас! В такое небывалое время не выделил из себя никого, управляется Гоцами [90 ], Данами [91 ], каким-то Авксентьевым [92 ], каким-то Керенским [93 ] и т.д.!
4 августа. Ночью уехал (в Ефремов) Женя [94 ]. Почти все утро ушло на газеты. Снова боль, кровная обида, бессильная ярость! Бунт в Егорьевске Рязанской губернии по поводу выборов в городскую думу, поднятый московским большевиком Коганом, – представитель совета крестьянско-рабочих депутатов арестовал городского голову, пьяные солдаты и прочие из толпы убили его. Убили и товарища городского головы.
"Новая жизнь" по-прежнему положительно ужасна! Наглое письмо Троцкого из "Крестов" «?» – напечатано в "Новой жизни" [95 ].
День – лучше желать нельзя.
Если человек не потерял способности ждать счастья – он счастлив. Это и есть счастье.
8 августа.
Шестого ездил в Каменку к Петру Семеновичу. Когда сидели у него, дождь. Он – полное равнодушие к тому, что в России. "Мне земля не нужна". "Реквизиция хлеба? Да тогда я и работать не буду, ну его к дьяволу!"
Погода все время прекрасная.
Нынче ездили с Колей в Измалково. Идеальный августовский день. Ветерок северный, сушь, блеск, жарко. Когда поднимались на гору за плотиной Ростовцева, думал, что бывает, что стоит часа в четыре довольно высоко три четверти белого месяца, и никто никогда не написал такого блестящего дня с месяцем. Люблю август – роскошь всего, обилие, главное – огороды, зелень, картошка, высокие конопли, подсолнухи. На мужицких гумнах молотьба, новая солома возле тока, красный платок на бабе…
Колю подвез к почте, сам ждал его возле мясной лавчонки. Возле элеватора что-то тянут – кучка людей сразу вся падает почти до земли. Из южного небосклона выступали розоватые облака.
Поехали домой – встретили на выгоне барышню и господина из усадьбы Комаровских. Он весь расхлябанный по-интеллигентски: болтаются штаны желтоватого цвета, кажется, в сандалиях, широкий пояс, рубаха, мягкая шляпа, спущены поля, усы, бородка – a la художник.
9 августа.
Ездили с Верой в Предтечево. Жаркий дивный день. Поехали к Романовским за медом, не доехали – далеко чересчур мост, повернули назад, поехали к Муромцевым. «…»
11 августа.
С утра чудесный день. Вера не совсем здорова, опять боль, хотя легкая, там же, где в прошлом году, и под ложкой. Беспокойное темное чувство.
Перед вечером к Федору Дмитриевичу на дрожках – я, Коля, Юлий. Потом кругом Колонтаевки. Тучи с запада. В лесу очень хорошо, я чувствовал тайный восторг какой-то, уже чувствуется осенняя поэзия. Дорога в лесу и то уже осенняя отчасти. Когда выехали на дорогу – грандиозная туча с юга, синяя. Ливень захватил уже на дворе.
Дней десять тому назад начал кое-что писать, начинать и бросать. Потом вернулся к делу Недоноскова. Нынче уже опять почувствовал тупость к этой вещи.
13 августа.
Как и вчера, день с разными тучками и облаками, – небом «?» необыкновенной красоты. Вчера опять ездили с Колей к Федору Дмитриевичу за медом. Умиляющее предчувствие осени.
Нынче Коля уехал в Ефремов. Совсем уехала кухарка с детьми, с Жоржиком. Я возле телеги шутил с ним, целовал (как не раз и прежде) – они уехали, даже головой не кивнув. Животные!
Ходили с Юлием к Вас… Дежурному. Заходили тучи, была жара. Потом разошлось, прелестная погода. Сидели в лощинке, читали газету. Потом по деревне. Грязь, все развалено. Собственно, никто ничего не делает почти круглый год. А Шмелевы лгут, лгут про русский народ! [96 ]
Кажется, одна из самых вредных фигур – Керенский. И направо и налево. А его произвели в герои.
Читал "Наше сердце".
"Хвост и ухи отрубить (собаке) – злей будет". Как глупо!
14.VIII.
Проснулся от юношески сильной эр«отики», – сон, что мне отдалась в первый раз какая-то девушка, чарующая какой-то простой прелестью.
Девка на варке что-то работает лопатой железной – заносит высоко и ставит ногу на лопату – видел это, выйдя на двор днем, и волновался.
Кончил "Наше сердце". Искусно, местами очень хорошо, но остался холоден. Так длинно и все об одном и в конце концов пустяковом. Герой совсем не живой и не заражает сочувствием, героиня видна, но тоже как будто неживая.
Утром немного «работал» над "Любовью", немного так – одесское утро (начало – чего, еще не знаю).
Облака и солнце. После обеда я, Юлий и Вера в Колонтаевку. Жара. Вера после болезни еще – прозрачней, что ли. Зашел в контору, там наговорил глупостей с Каблуковым и Дм. Алекс., взял "Раннее утро". Прочел первый день московского совещания [97 ]. Царские почести Керенскому, его речь – сильно, здорово, но что из этого выйдет? Опять хвастливое красноречье, «я, я» – и опять и направо и налево. Этого совместить, вероятно, нельзя. Городской голова – Руднев! до сих пор не могу примириться! – приветствует совещание, а управские курьеры хулиганят в знак протеста против этого «контрреволюционного» совещания – вылили чернила из всех чернильниц – и управа не работала! Зайчик (солдат наш), «как капля солнца», отражает в себе все главное русской демократии (тот, что прогнал девиц из Ельца, переписывавших хозяйство мужиков, и кричал, чтобы мужики, выбиравшие представителей на выборы в церковный собор, не подписывались – «вас в крепостное право хотят обратить»).
К вечеру свежий ветер с юга, тучи. Лежал на соломе. Облака на восточном горизонте изумительны. Гряды, горы бледно, дымчато-лиловатые (сквозь них бледность белизны внутренней) – краски невиданной у нас нежности, южности.
15 августа.
Весь день с небольшими перерывами сильный прямой дождь (обрушивался еще ночью, я слышал сквозь сон). Бахтеяровская сторона как в дымке. Все еще очень зелено и густо, поэтому похоже на летний дождь.
Засыпая вчера, обдумывал рассказ. Конец 20-х годов, Псковская губерния, приезжает из-за границы молодой помещик, ездит к соседу, влюбляется в дочь. Она небольшая, странная, ко всему безучастная. Чувствует, и она его любит. Объяснение. "Не могу". Почему? Была в летаргии, побывала в могиле. Нынче другой рассказ. А«н»гличанка с термосом. Всюду встречаю – Бренер – Пасс, Алжир, Сицилия, Рим, потом Асуан. Умирает на Элефантине (остров на Ниле) в чахотке. Всю жизнь мыкалась, весь мир "very nice" (очень мил – англ.). Нехороша; как ребенок, радостна.
На висячей зелени-хвое за окном висят бисером стеклянные капли. Плещет желоб. Статья Кусковой [98 ]. «Репрессиями не поможешь. Нужно просвещать деревню. Футбол и т.д.».
16 августа.
Шипит сад, волнует, шумит дождь. Ветер, дождь часто припускает. Читал Мопассана, потом Масперо о Египте, – волновался, грезил, думая о путешествии Бауку в Финикию, потом читал Вернон Ли и думал о Неаполе, Капри, вспоминал Флоренцию.
Высунулся в окно. Сорочка со скребом когтей перебралась через потемневший от дождя забор из сада и пробежала мимо окна, улыбнувшись мне дружески, сердечно и замотав хвостом. Как наши души одинаковы!
17 августа.
День прекрасный. Много гуляли с Юлием. Часу в пятом пошли мимо кладбища, потом по лугу в лес, называемый нами "Яруга".
Ночь лунная. Гуляли за садом. Шел по аллее один – соломенный шалаш и сад, пронизанный лунным светом, – тропики. Лунный свет очень меняет сад. Какое разнообразие кружевной листвы, ветвей – точно много-много пород деревьев.
18 августа.
В час уехал Юлий – в Москву. Лето кончилось! Грусть, боль, жаль Юлия, жаль лета, чувство горькой вины, что не использовал лета лучше, что мало был с Юлием, мало сидел с ним, катался. Мы вообще, должно быть, очень виноваты все друг перед другом. Но только при разлуке чувствуешь это. Потом – сколько еще осталось нам этих лет вместе? Если и будут эти лета еще, то все равно остается их все меньше и меньше. А дальше? Разойдемся по могилам! Так больно, так обострены все чувства, так остры все мысли и воспоминания! А как тупы мы обычно! Как спокойны! И неужели нужна эта боль, чтобы мы ценили жизнь?
Читаю эти дни Вернон Ли [99 ] «Италия». Все восторгается, все изысканно и все только о красивом, о изящном – это скоро начинает приводить в злобу.
20 августа.
Большинство женщин беспокойно мучается недовольством своей жизнью, ищет "цели жизни", изменяет или ждет любовников в надежде, что тогда придет счастье – почему? Оне растут, оне воспитываются в сознании, им всячески внушают, что оне непременно должны быть счастливы, любимы и т.д.
Чем я живу? Все вспоминаю, вспоминаю. Случалось – увидишь во сне, что был близок с какой-нибудь женщиной, с которой у тебя в действительности никогда ничего не было. После долго чувствуешь себя связанным с нею жуткой любовной тайной. Не все ли равно, было ли это в действительности или во сне! И иногда это передается и этой женщине.
Вчера ездили с Верой на шарабане кататься – к Крестам, потом в Скородное, и вокруг него – обычная дорога, только наоборот. День был прекрасный. Когда выехали, поразила картина (как будто французского художника) жнивья (со вклиненной в него пашней и бархатным зеленым кустом картофеля) – поля за садом, идущего вверх покато – и неба синего и великолепных масс белых облаков на небе – и одинокая маленькая фигура весь день косящего просо (или гречиху красно-ржавую) Антона; и все мука, мука, что ничего этого не могу выразить, нарисовать!
Читал (и нынче читаю) "Завоевание Иерусалима" Гарри. Много времени, как всегда, ушло на газеты. Керенский невыносим. Что сделал, в сущности, этот выскочка, делающийся все больше наглецом? Как смел он крикнуть на Сахарова "трус"?
Все читаю Мопассана. Почти сплошь – пустяки, наброски, порой пошло.
Нынче серо, прохладно, прохлада уже осенняя. Все утро звон – кого-то хоронят. Поминутно, с промежутками: "блям!" Вот кого-то несут закопать… как мы равнодушны друг к другу! Ведь, в сущности, я к этому отношусь как к смерти мухи.
Все гул, гул молотилки паровой последние дни – у Барбашина.
21 августа.
Серый, со многими осенними чертами, с много раз шедшим дождем день.
Пели петухи, ветер мягкий, влажный, с юга, открыта дверь в амбар, там девки метут мучной пол, – осень! Свежая земля в аллеях уже сильно усыпана желтой листвой. Листья вяза шершавые, совсем желтые.
Перечитываю "Федона" [100 ]. Этот логический блеск оставляет холодным. Как много сказал Сократ того, что в индийской, в иудейской философии!
В девять вечера вышли с Верой – ждали Антона и Колю со станции, пошли к бывшей монополии. Луна была еще низко над нашим садом. Многое еще в очень длинных тенях. Над бахтеяровской стороной ужасное и мрачное величие сгрудившихся туч, облаков (против луны). Белизна домов там – точно это итальянский городок. Коля опять не приехал.
Газеты. Большевики опять подняли голову. Мартов [101 ]… требует отмены смертной казни.
В 10 1/2 вышел один гулять по двору. Луна уже высоко – быстро неслась среди ваты облаков, заходя за них, отбрасывала на них круг еле видный, красновато-коричневый (не определишь). За чернотой сада облака шли белыми горами. Смотрел от варка: расчистило, деревья возле дома и сада необыкновенны, точно беклиновские, черно-зеленые, цвета кипарисов, очерчены удивительно.
Ходил за сад. Нет, что жнивье желтое, это неверно. Все серо. На северо-востоке желтый раздавленный бриллиант. Юпитер? Опять наблюдал сад. Он при луне тесно и фантастично сдвигается. Сумрак аллеи, почти вся земля в черных тенях – и полосы света. Фантастичны стволы, их позы (только позы и разберешь).
11 1/2 ч. Лежал в гамаке, качался – белая луна на пустом синем небе качалась как маятник. В спину дуло.
22 августа.
Дождь льет, но день вроде вчерашнего. Начал читать Н. Львову – ужасно [102 ]. Жалкая и бездарная провинциальная девица. Начал перечитывать «Минеральные воды» Эртеля – ужасно! Смесь Тургенева, Боборыкина, даже Немировича-Данченко и порою Чирикова. Вечная ирония над героями, язык пошленький. Перечитал «Жестокие рассказы» Вилье де Лиль Адана [103 ]. Дурак и плебей Брюсов восхищается. Рассказы – лубочная фантастика, изысканность, красивость, жестокость и т.д. – смесь Э. По и Уайльда, стыдно читать.
Дочь Аннета. Какая-то почти жуткая девочка, очень крупная, смесь девочки и женщины, – оттого что очень рано стала б…, должно быть?
"Учение есть припоминание". Сократ.
Последние минуты Сократа, как всегда, очень волновали меня.
Вечером приехали Коля с Евгением. Коля в Ефремове все задыхался.
Взята Рига. Орлов рассказывал Коле – где-то церковный сторож запретил попу служить, запер церковь – поп "буржуй", "ездил в гости к Стаховичу".
23 августа.
Вчера после обеда дождь лил до восхода луны, часов до десяти. Нынче часов с двенадцати опять то же. Похолоднело. Лес за Бахтеяровым в тумане.
Думал о Львовой, дочитав ее книгу. Следовало бы написать о ней рассказ.
Читаю "Стихи духовные" (со вступительной статьей Ляцкого).
Почти весь день нельзя выйти – очень часто осенний ливень.
Вечером Антон привез газеты, письмо Юлия. Юлий с вокзала заплатил извозчику одиннадцать рублей. В газетах – ужас: нас бьют и гонят, "наши части самовольно бросают позиции". Статья Кусковой – "Русские кошмары" – о мужиках, как они не дают хлеба и убивают агентов правительства, разъясняющих необходимость реквизиции хлеба. "Разруха ли"!
24 августа.
С утра сильный ветер, часто припускает дождь.
Перечитываю стихи Гиппиус. Насколько она умнее (хотя она, конечно, по-настоящему не умна и вся изломана) и пристойнее прочих – "новых поэтов". Но какая мертвяжина, как все эти мысли и чувства мертвы, вбиты в размер!
6 ч. 20 м. Свет солнца с заката в комнате – на правой притолоке двери, кусок на красной материи на отвале кровати и на стене над кроватью (на южной стене) – желтый с зеленоватым оттенком. Эти светлые места все испещрены колеблющейся тенью деревьев палисадника, волнуемых ветром. Кажется, переходит в погоду. Читаю стихи Гиппиус "Единый раз вскипает пеной…".
26 августа.
Позавчера вечером были с Верой у Лозинских, – у них оказалось "Русское слово" за двадцать третье. Мы ходили при луне (уже невысокой, три четверти), ждали, пока они дочитают, потом взяли. Аресты великих князей [104 ], ужасы нашего бегства от Риги, корпус бежал от немецкого полка, переходившего Двину.
Вчера было прохладно и серо, вид уже совсем осенний. Нынче поминутно дождь, ветер косо гонит его, мелкий, с северо-запада, бахтеяровская сторона часто в тумане.
Вчера мы с Колей ходили к Пантюшку. Он ничего, но подошли бабы. Разговор стал противный, злобный донельзя и идиотский, все на тему, как господа их кровь пьют. Самоуверенность, глупость и невежество непреоборимые – разговаривать бесполезно.
Нынче читаю о Владимирско-Суздальском царстве в книге Полевого [105 ]. Леса, болота, мерзкий климат – и, вероятно, мерзейший, дикий и вульгарно-злой народ. Чувствую связь вчерашнего с этим – и отвратительно.
Дочитал Гиппиус. Необыкновенно противная душонка, ни одного живого слова, мертво вбиты в тупые вирши разные выдумки. Поэтической натуры в ней ни на йоту.
27 августа.
День серый и холодный. Вечером приехал Митя. Его рассказ о трех юнкерах.
28 августа.
Солнечный прохладный день.
29 августа.
День еще лучше. Ходили в контору – я, Вера, Митя. Жуткая весть из Ельца – Митя говорил по телефону: Корнилов восстал против правительства. В четыре часа пошли низом в Колонтаевку. Возвратясь, опять зашли в контору. Весть подтверждается. «…»
30 августа.
Ездили с Митей в Измалково. На почте видел только "Орловский вестник" 29-го. Дерзкое объявление Керенского и еще более – социалистов-революционеров и социал-демократов – "Корнилов изменник". Волновался ужасно [106 ].
31-го. Телефон из Ельца – Орлов и Арсик – что "состоялось соглашение". Дико! Вера утром уехала с М. Н. Рышковой в Предтечево. Поехали за ней с Митей. Там "Новое время" и "Утро России". Ошалел от волнения. Воззвание Корнилова удивительно! [107 ]. Вечером газеты – «Русское слово» от 29 и «Р„усский“ г„олос“» «?» от 30-го. Последняя поразила: истерически-торжественное воззвание Керенского: «Всем! всем! всем!» Таких волнений мало переживал в жизни. Просто пришибло.
Нынче весь день угнетен, как не запомню. Снова звонил Митя в Елец. Оказывается, нет, не все еще кончено, "только ночи настали", сказал К., будто взят Курск Калединым [108 ].
В пятом часу поехал в Жилых за рисом. Дни были хорошие, нынче серо, прохладно, все беззвучно, неподвижно.
В Жилых у плотины девочка навстречу. "Где потребиловка?" – "Вон на той стороне, где камни на амбаре". Двойная изба, в сенцах свиньи. Грязь, мерзость запустения. В одной половине пусто, в углу на соломе хлебы. Милая баба, жена Семена, торгующего. Ждал его. Но сперва пришел пьяный мужик, просил что-то "объяснить". На взводе затеять скандал. Потом старик, которого Семен назвал "солдатом", и молодой малый с гармонией, солдат, гнусная тварь, дезертир, ошалевший, уставший от шатанья и пьянства. Молчал, потом мне кратко, тоном, не допускающим возражений: "Покурить!" Мужиков это возмутило – "всякий свой должен курить!". Он: "Тут легкий". Я молча дал. Когда он ушел, "Солдат" рассказывал, что дезертира они не смеют отправить: пять раз сходку собирали – и без результату: "Нынче спички дешевы… сожжет, окрадет". Вечером газеты, руки дрожат.
2 сентября.
С половины дня ливень и до ночи. И ночью, хотя уже не такой – до утра. "Русское слово" от первого.
3 сентября.
Утром "Русское слово" от 2-го. Опять подлая игра в смену кабинета. Где Корнилов? Все-таки, видимо, ужасно испугались. Первый день я сравнительно спокойней. С утра дождь, потом распогодилось. Но все насыщено водой.
4 сентября.
Письмо от Юлия. Он еще лечится. Это ужасно. Неужели это не придет в норму или будет повторяться?
"Русское слово" от 31-го и 1-го. В совете рабочих депутатов Каменев [109 ] и Стеклов [110 ] говорят, что «снесут голову с Корнилова». «Голос народа» от 2-го: Корнилов будто арестован.
Серо, потом то дождь, то солнце. Сейчас полдень. Уехал Евгений.
К вечеру распогодилось.
В десятом часу вечера – газеты. Государственный переворот! Объявлена республика. Мы ошеломлены. – Корнилов арестован.
Воля Гоца, Дана, Либера [111 ] и т.д. восторжествовала – Россия в их руках! Что же значили эти переговоры Керенского с Кишкиным [112 ]?! – Авксентьев, Либер в ужасе: «Каледин!».
Заснул почти в два часа.
Ночь была очень светлая, небо засыпано чистейшими звездами.
С неделю уже ровно ничего не делаю.
7 сентября.
Уехал Митя. Мы с Колей ездили по предтечевским лугам, потом через Победимовых и Скородное домой, было солнечно, лес уже по-осеннему в свете и волнении. Мужики все рубят и рубят леса. К вечеру опять на дождь, ехали назад, на севере – мертв«енно»-синеватые облака.
8 сентября.
Погода светлая, хорошая. К вечеру приехал Мишка, возивший Митю: опоздали на поезд, поехали в Елец.
Был в конторе. Сын медника, рабочий, приятный, хорошо осведомлен, но кое в чем путается. И против большевиков, и "Новую жизнь", увидав у меня, назвал "хорошей газетой". Я послал с Митей отказ в "Новую ("Свободную") жизнь".
9 сентября.
Ночью была ужасная гроза, ураган. Нынче хорошо, ветрено, солнечно.
Были на Жадовке, у Сергея Климова. Все в один голос одно: "Корнилов нарочно выпущен немцами" и т.д. В этом и весь призыв его.
Клен в жадовском саду – цвета кожи королька, по оранжевому темно-красное.
Изумительны были два-три клена и особенно одна осинка в Скородном позавчера: лес еще весь зеленый – и вдруг одно дерево, сплошь все в листве прозрачно, багряно-розовой с фиолетовым тоном крови.
Читал Жемчужникова. Автобиография его. Какой такт, благородство!
Сейчас пишу – по рукам, тетради желтый свет заходящего солнца. Оно садится за бахтеяровской усадьбой, как раз против спуска с той горы. По моим часам около шести.
Сергей Климов: "Да Петроград-то мать с ним. Его бы лучше отдать поскорей. Там только одно разнообразие".
11 сентября.
Все пустые дни! Читал Жемчужникова, "Анну Каренину". Приехала М. Ник. Рышкова. Погода холодная, переменчивая, дурная.
12 сентября.
Очень холодно. Кажется, вчера утром – косые космы пухлых низких облаков грязно-лиловатых, северных, морских по западному горизонту (утром часов в восемь). Среди дня много солнечных моментов, но ветер, прохладно. К вечеру очень холодно – впору полушубок. Луна уже три четверти.
13 сентября.
С утра очень холодно, был за садом, летели листья с кленов, взял один.
Коля в астме. Вечером поехал со мной в Знаменье. Серо, потеплело – дочитал Жемчужникова. В общем, серо, риторика.
14 сентября.
Теплый прелестный день, солнечный. Ездил с Верой в Измалково, перед вечером. Луна три четверти стала видна с пяти часов.
15 сентября.
Проснулся в 6 1/2, еще солнце не показалось; утро удивительное, росистое. День еще лучше. Совсем лето. Все аллеи усыпаны листвой. Читал Минского. Прочел сорок восемь страниц. Ужасная риторика!
Коля все еще болен. Еле выбрался в сад, сидел на скамейке с Верой. Алекс. Петр. плача рассказывал про Ваню.
Газеты. На советы наросла, видимо, дикая злоба у всех. Разъяснение Савинкова [113 ]. Да, «совершена великая провокация». Керенского следовало бы повесить. Бессильная злоба.
В пять поехали с Верой в Скородное и вокруг него. По дорожке среди осинок. Еще не желтые осинки, но дорога вся усыпана их листвой круглой – сафьян малиновый, лимонный, палевый, почти канареечный есть. Когда выехали, чтобы повернуть направо, кто-то среди деревьев на опушке что-то делал лежа; красного солнца осталось уже половина. Месяц довольно высоко, зеленовато-белый, небо под ним гелиотроповое почти. Хороша та дорога, где всегда грязь! Глубокие колеи – все возят тяжелое, все воруют лес. Возле места, где была Караулка, стояли, вертел курить, дивились на красоту: месяц впереди, в левом направлении, над лесом, кое-где желтые высокие, стройные деревца (кажется, клены), закат направо совсем бесцветный, светлый. Под месяцем «?» опять гелиотропы, ниже и левее синева цвета сахарной бумаги. Вера смотрела направо – дивилась, как зубчата линия леса – на закате. Дальше по просеке – дороге трудно ехать – так много сучьев. Уже темнело (в глубине-то леса). Выехали на опушку, чтобы повернуть направо (караулка), постояли, опять подивились – хорош был кровавый клен. Я взял листок. Он сейчас передо мной, точно его, бывший светло-палевым, обмакнули в воду с кровью.
Как осенью в лесу, в чаще, вдруг видишь: светит желтизной, выдвинулась ветка орешника. Даже жутко. Когда проехали Победимовых, повернули направо, стали спускаться с горы, закат уже краснел, а луна (направо, над лощиной, полной леса) была на сером, освещенном ею небе. Вообще небо было почти все серое, чуть в глубине синеватое.
Как странно все освещает осенняя заря! – сказал Вере, поднимаясь в гору.
16 сентября.
Все то же: пустота ума, души, довольно тупое спокойствие. Дочитываю "Каренину". Последняя часть слаба, даже неприятна немного; и неубедительна. Помнится, и раньше испытывал то же к этой части. Читаю Минского. Есть хорошее. Все же у него была душевная жизнь.
Ездили кататься. (День прекрасный.) Возле того места, где была караулка, крякнула задняя ось. Дошли пешком. Спеша за мерином, запотел, устал. «…»
Чуть не все за садом засыпано желтой листвой кленов. Уже очень много вершин зарыжело, зажелтело. Как поражает всегда этот цвет! Остров почти весь зелен. Но, едучи кататься, видел осинку в этой зелени – совершенно малиновая!
Луна ночью была необыкновенно ясна. Совсем полная.
17 сентября.
Довольно сильный и прохладный ветер. Сад сипит, кипит. Почти все небо в грифельной мути, облачности. Светлее, где солнце. Еще больше желтых, краснеющих, красно-оранжевых вершин.
Гляжу на бахтеяровский сад: местами – клубы как будто цветной капусты этого цвета.
Вчера, едучи мимо пушешниковского леса, видел вдали, в Скородном (на косогоре, где дорога к Победимовым), целый островок желтого (в которое пущена красная краска – светлая охра? Нет, не то!) – особый цвет осенних берез.
11 1/2 ч. дня. Дочитал "Каренину". Самый конец прекрасно написан. Может быть, я ошибаюсь насчет этой части. Может быть, она особенно хороша, только особенно проста? Были облака, ветер. Ночь была поразительно ясная, луна чиста необыкновенно, в небе ни единого облачка, так все продрал резкий ветер.
22 сентября.
Ездили с Верой в Озерки. Хороший день, но ветер, довольно прохладно, а когда возвращались зарей, то и совсем.
26 сентября.
Два дня были необыкновенно хороши – солнечные, теплые. Вчера отправил письмо Кусковой. Был дождь!
Нынче холодно, низкие синеватые небосклоны с утра. После обеда гуляли втроем. Дивились на деревья за сараем, с поля из-за риги – на сад: нельзя рассказать! Колонтаевка – и желтое, и черно-синее (ельник), и что-то фиолетовое. Зеленее к Семен«о»вкам – биллиардное сукно. Клены по нашему садовому… необыкновенные. – Сказочный – желтый, прозрачные купы. Ели темнеют – выделились. Зелень непожелтевшая посерела, тоже отделяется. Вал весь засыпан желтой листвой, грязь на дороге – тоже. Ночью позавчера поразила аллея, светлая по-весеннему сверху – удивительно раскрыта.
Вообще – листопад, этот желтый мир непередаваем. Живешь в желтом свете.
Сейчас ночь темная, дождь. Был нынче на мельнице. Злобой мужики тайно полны. Разговаривать бессмысленно!
27 сентября.
Абакумов: нет, жизнь при прежнем правительстве – куда красней была! Теперь в… нельзя – того гляди голова слетит.
День несколько раз изменялся. С утра было холодно. Все вспоминаю противный разговор на мельнице – Л«неразборчиво», придирающийся к винокуру, к монопольщику, лгавший, что его мальчишку бросил австриец в окно завода, грозивший "убить" – теперь это слово очень просто! – солдат Алешка…
Ездил с Колей кататься. Лес все рубят.
28 сентября.
Почти летний день. Разговор за «в автографе описка: на – А.Б.» мельницей с "Родным" и другими, шедшими из потребиловки.
Вечером что-то горло.
29 сентября.
Не выхожу. Больно железу, в горле что-то есть. Летний день. Все читаю Фета. Как много…!
30 сентября.
Горло ничего, слава богу. Гуляли. На гумно Андрея С. – там молотьба. А. Пальчиков в очках черных в кожаном футляре подает, серо-бурая борода, темна по окраинам на щеках (как… – «неразборчиво» – как многие старики), бабы одно и то же: "что гуляете, идите к нам солому тресты". По деревне к лесу. День летний. Поразил осинник на мысу – совершенно оранжевый, и так выделилось каждое дерево и выпуклость бугра, и до неприятности похоже на гигантского ужа. Извив тропинки по бугру. Поразителен и осинник в лощине в начале леса, такой же. Все, весь лес необыкновенно сух, шуршит, и непередаваемо прекрасный западе подожженных сушью, солнцем листьев. Блеклая трава засыпана листвой, дубовая листва коричневая на опушке, – дубы все шуршат, все бронзово-коричневые. Говорил, как ничтожно искусство! Поразила декларация правительства, начало: анархия разлилась от Корнилова! О негодяи! И все эти Кишкины, Малянтовичи! Ужасны и зверства и низость мужиков, легендарны.
1 октября.
Утром вышел – как все бедно стало: сад, солнце, бледное небо. Потом день превосходный. Ездили с Колей к Победимовым.
И снова мука! Лес поражает. Как он в два дня изменился: весь желто порыжел (такой издали). Вдали за Щербачевкой шапка леска буро-лиловата, точно мех какой на звере облезает. А какой лес по скату лощины! Сухая золотая краска стерта с коричневой, кленоватой.
2 октября.
Проснулся в шесть. Лежал час. Душа подавлена. Юлий, думы о том, что, может, скоро опустеет совсем мир для меня – и где прежнее – беспечность, надежда на жизнь всего существа! И на что все! И еще – совсем отупела, пуста душа, нечего сказать, не пишу ничего, пытаюсь – ремесло, и даже жалкое, мертвое.
Вчера воззвание Брешко-Брешковской [114 ] к молодежи – «идите, учите народ!».
Ночью гулял – опять все осыпано бриллиантами сквозь голые ветви. Григорий идет от кума – "пять бутылочек на двоих выпили". "И ты не выпивши?" – "Да нет, ведь я ее чаем гоню…"
Нынче еще беднее утро, хотя прелестное и свежее, бодрое. Уже на кленах на валу на немногих и местами желтая, еще густая листва.
3 октября.
Вчера в три часа с Колей в Осиновые Дворы.
Скородное издали – какой-то рыже-бурый медведь. Ехали через Ремерский лес. Дубки все бронзовые. Сквозь него изумительный пруд, в одном месте в зеркало льется отражение совершенно золотое какого-то склоненного деревца. Караулка, собачонка так зла, что вся шерсть дыбом, – знакомая; выскочил тот старик, радостно-шальной, торопливый, бестолковый, что видел в Скородном. Федор Митрофаныч, конечно, солгал, что у Ваньки отняли ружья, был скандал, он стрелял уток барских на пруде возле этой караулки, но не отняли. "Как ты попал сюда?" – "Позвольте, сейчас…" Страшно-радостно и таинственно: "Поросенка пошел куплять, у Борис Борисыча… Борис Борисыч отвечает…" (вместо "говорит" и очень часто не кстати: хотя). Были в Польском (деревушке). Два совершенно синих пруда – сзади нас, как въезжали на гору – предвечернее солнце. Поразили живописность и уединение Логофетовой усадьбы. Сад, да и ближе деревья – главное рыже-бронзовое, бронзовое. Наше родовое. Охватила мысль купить. Стекла горят серебряной слюдой, луч«езарными» звездами в доме, издали. В Осиновых Дворах два мужика: один рыжий, нос картошкой, ласково-лучистый, профессор, другой – поразил: IV «?» в., Борис Годунов, крупность носа, губ, толстых ноздрей, профиль почти грозно-грубый, черные грубые волосы, под шапкой смешаны с серебром. Должно быть, древние люди, правда, не те были. Какое ничтожество и мелкость черт у ребят молодых! Говорили эти мужики, что они про новый строй смутно знают. Да и откуда? Всю жизнь видели только Осиновые Дворы! И не может интересов«аться» другим и своим государством. Как возможно народоправство, если нет знания своего государства, ощущения его, – русской земли, а не своей только десятины!
Шесть часов вечера. Сейчас выходил. Как хорошо. Осеннее пальто как раз в пору. Приятный холодок по рукам. Какое счастье дышать этим сладким прохладным ветром, ровно тянущим с юга вот уже много дней, идти по сухой земле, смотреть на сад, на дерево, еще оставшееся в коричневатой листве, краснеющей не то от зари (хотя заря почти бесцветна), не то своей краской. Вся аллея засыпана краснеющей, сухой, сморщенной листвой, чем-то сладко пахнущей. Как нов вид на сквозной сад, сквозь который за долиной воздух чуть з«е»леноват, и заря наполняет весь сад розоватым светом. Почти все голо, почти все клены на валу и аллея и т.д., лишь яблони «в» золотисто-бронзоватой мелкой мертвой листве.
Правительство "твердо решило подавить погромы". Смешно! Уговорами? Нет, это не ему сделать! "Они и министры-то немного почище нас!" Вчера в полдень разговор с солдатом Алексеем – бешено против Корнилова, во всем виноваты начальники, "мы большевики, протолериат, на нас не обращают внимания" «…».
Нынче хорошее настроение, написал два стихотворения «неразборчиво.»
Гулял в Колонтаевку, послал утром книгу Белевскому (последний том "Нивы" в переплете).
Нет никого материальней нашего народа. Все сады срубят. Даже едя и пья, не преследуют вкуса – лишь бы нажраться. Бабы готовят еду с раздражением. А как, в сущности, не терпят власти, принуждения! Попробуй-ка введи обязательное обучение! «…» А как пользуются всяким стихийным бедствием, когда все сходит с рук, – сейчас убивать докторов (холерные бунты), хотя не настолько идиоты, чтобы вполне верить, что отравляют колодцы..Злой народ! Участвовать в общественной жизни, в управлении государством – не могут, не хотят за всю историю.
Прогулка в Колонтаевку была дивна: какая сине-темная зелень пихт не пожелтевших! (Есть еще такие, хотя большинство все дорожки усыпали своими волосами.) Шли дорожкой – впереди березы, их стволы, дальше трубы тонкие пихт, серая тьма и сквозь это – сине-каменное небо (солнце было сзади нас, четвертый час). Беклин поймал новое, дивное. А как качаются эти тонкие трубы в острых сучках на стволах! Как плавно, плавно и все в разные стороны!
Возле бахтеяровского омета сквозь голый сад видна уже церковь. Как ново после лета!
Интеллигенция не знала народа. Молодежь Эрфуртскую программу учила! [115 ]
4 октября.
Вчера было радостное возбуждение – подумал: будет дождь. Так и есть. С утра очень тихо, дождь. Щеглы на "главном" клене. Потом ветер. Часов с трех повернул – с северо-запада. Образовалась грязь. Заходили на мельницу, к Колонтаевке. Листва (почти не изменилась) на сирени. Про яблони, кажется, неверно записал вчера – оне… ну, грязная золотистая охра, что ли, с зеленоватым оттенком. Яблони еще все в листве (такой).
Все читаю Фета (море пошлого, слабого, одно и то же), пытаюсь писать стихи. Убожество выходит! «…»
5 октября.
Вчера вечером около одиннадцати ветер повернул, – с северо-запада. Вызвездило. Я стоял на последней ступеньке своего крыльца – как раз против меня был (на садом) Юпитер, на его левом плече Телец с огоньком Альдебарана, высоко над Тельцом гнездо бриллиантовое – Плеяды.
Нынче очень холодно, ветер почти с севера, солнечный день. Ездил с Колей к Муромцевым. Как хороша его усадьба с этими деревьями в остатках осенней листвы (когда ехали, поразило Скородное далекое «неразборчиво», мех (пух, что ли) зверя – дымчато-серых, кое-где клоки рыжеватой шерсти еще не ощипаны. Далекий лесок под Щербачевкой – цвета сухой малины. Прочие лесочки за «неразборчиво» – все бурое «…»
Петруха, кучер Муромцевых: "Все начальники продают… Мне племянник пишет, он брехать не будя". – Послал книгу Милюкову [116 ]. (Дня три тому назад – Белоруссову.)
6 октября.
Рано, в шесть, проснулся. Подавленное состояние. Отупел я, обездарел, как живу, что вижу! Позор!
Туман, вся земля белая, твердая. Пошел гулять – кладбище (оно еще в траве) теперь под сединой изморози – малахитовое, что ли.
Лозинский едет в Измалково. Зашел к нему. Сиденье тележки, козлы – как мукой осыпаны. Сад Бахтеярова в тумане грязно темнеет.
Послал книгу Бурцеву (всем одно – 5-6 томы "Нивы") [117 ].
Вчера читали записку Корнилова. И Керенский молчок! И общество его терпит!
Почти полдень. Горизонт туманен. Тихий, тихий беззвучный день. Так мертва, тупа душа, что охватывает отчаяние.
Десять часов вечера. Гуляли немного за садом, потом по двору. В сущности, страшно. Тьма, ледяная мгла вдали едва различима, но все-таки видна.
Днем выходил: все былинки, полынки седые от инея. Туман (холодный «неразборчиво» весь день). Остров – грязноватое что-то, цвета приблизительно охры, что ли. Лозины деревни вдали – зеленовато-серые… «неразборчиво». Бахтеяровский сад и темно-желтоват и буроватое и т.д. У нас в саду возле вала листва – цвета мути, немного желтее.
Записка Алексеева [118 ]. Что же русское общество не тянет за усы Керенского?! «…».
7 октября.
Заснул вчера в 11, проснулся нынче в восемь. Несмотря на это, чувство тупости, растерянности еще сильнее. Утром письмо Юлия к Вере от 27 сентября. Мы все очень огорчились: каждый день будни… Ужасно!
День дивный, солнечный, бодрый; ходили в Колонтаевку – похоже все на то, как мы видели в прошлую прогулку туда. – Письмо от Кусковой. Отвечаю.
Сейчас около двенадцати ночи. Изумительная ночь, морозная, тихая, тихая, с великолепнейшими звездами. Мертвая тишина. Юпитер, Телец, Плеяды очень высоко. (Над юго-западом.) На юго-западе Орион. Где Сириус? Есть звезда под Орионом, но низко и слабо видна.
Листва точно холодным мылом потерта. Земля тверда, подмерзла. Ходил за валом. Идешь к гумну мимо вала (по направлению от деревни) – деревья на валу идут навстречу, а небо звездное за ними сваливается, идет вместе со мною, вперед. Сзади идет за мной Юпитер и пр. Идешь назад – все обратно. То же и на аллее. А я писал в "Таньке": "звезды бежали навстречу". Глупо.
Аллея голая стройна, выше и стройнее, чем в листопад.
О, какая тишина всюду, когда я ходил! Точно весь мир прервал дыхание, и только звезды мерцают, тоже затаив дыхание.
8 октября, 11 ч. утра.
Вчера долго не мог заснуть – ужасная мысль о Юлии, о Маше, о себе – останусь один в мире, если Юлий не выздоровеет, и кажется: если даже будет успех, сделаю что-нибудь – для кого, если Юлия не будет! Заснул почти в два.
Нынче проснулся в 8 1/2. Бешенство на Софью – уехали в Измалково! На меня внимания не обращают. Послал с Лозинским: Кусковой, Бунину, Нилусу, Черемнову, Колино письмо к Мите о въезде в Москву (запретили!). Поехал один на дрожках в Скородное – круг обычный (начиная со стороны северной). Утро изумительное. Все крыши, вся земля были белые. Поехал через аллею, ветер вычистил ее середину, вся листва сметена на бока. Думал: "Могучим блеском полон голый сад, синим и сияющим эфиром". В поле дорога еще тверда, кое-где начинает потеть. В каждой колее, где тень, голубая сахарная пудра. По жнивью под солнцем блеск алмазов по остаткам изморози. В лесу светлей, чем думалось. Иногда улавливал горечь листвы мокрой. Повернул по опушке мимо северной стороны леса – тени осинок по блестящей мокрой листве. В лощинке, полной деревьев, блеск мелкого стекла – сучки, оставшиеся листики. Вдоль восточной стороны, там, где всегда грязь и ухабы по кусочку дороги между деревьями, грязь салится, под салом земля еще твердая; бледно-водянистые зеленя налево, за лугом направо лес по косогору лежащий – веет сизоватый дым, весь почти голый – осинник, среди этого верхушки берез удлиненными купами желтеют (неярко, грязно, темная охра, что ли), выделяются. На просеке снова вдали дроги, лошадь – рубят! «…» Думал о своей "Деревне". Как верно там все! Надо написать предисловие: будущему историку – верь мне, я взял типическое. Да вообще пора свою жизнь написать, спустить шкуру со всей сволочи, какую видел, со всех этих Венгеровых и т.д.
Свернул на лесную дорогу, идущую от Победимовых, – направо. Вся в ухабах глубоких грязи, засыпанной листвой (перед этим все глядел на верхушки берез, сохранивших розовато– и рыжевато-желтую мелкую листву на изумительном небе). Дубы все в коричневой сухой листве. Среди стволов блеклая, вялая сырая, зелень под листвой. Думал – здесь особенно похоже на весну. Если бы ехал весной, тут, в затишье, среди стволов, на спуске с горы, было бы жарко, птицы были бы, сладость, мука радостная, полная надежд на что-то – и на любовь, как всегда! – были бы. Въехал на гору – еще среди стволов четыре подводы, баба с топором, мальчишка. Выехал из лесу – далеко-далеко налево, на юго-востоке, над лугами возле Предтечева светлый белесый пар под солнцем, над ним полный света горизонт. В голове – Одесса, Керчь, утро в ней, солнце, синь густая моря, белый город…
Понемножку читал эти дни "Село Степанчиково" [119 ]. Чудовищно! Уже пятьдесят страниц – и ни на йоту, все долбит одно и то же! Пошлейшая болтовня, лубочная в своей литературности! «…» Всю жизнь об одном, «о подленьком, о гаденьком»!
В три часа поехали с Колей на Прилепы за конопляным маслом для замазки. Хозяин маслобойки – богач, большой рост, великий удельный князь, холодно серьезен, застали среди двора, ноль внимания. "Масло – два рубля фунт". Пошли в маслобойку, заговорили – и вдруг чудесная добрая улыбка. Вот кем Русь-то строилась. О своих односельчанах как о швали говорил.
Закат с легчайшим, чуть фиолетовым туманом за бахтеяровской усадьбой на зеленях и по бахтеяровскому саду и Колонтаевка в нем. Солнце за бахтеяровским садом садилось огромным расплавленным шаром из золотого, чуть шафранового стекла. Пошел в контору. Там безобразничал негодяй Зайчик.
Ночью гуляли. Туман находил на нас холодный. Вверху звезды.
В двенадцать часов вышел – там вяз смутной массой. Звезды туманны. Юпитер распустил пленку голубоватую.
9 октября.
Снова такой же дивный день. В три поехали с Колей в Гурьевку, были у Дмитрия Касаткина – "рушник", рушит просо и гречиху. Хозяин – "видно, опять кичится Николаем". Солдат стерва, дурак необыкновенный. "Солдаты зимней одежи не принимают – не хотят больше воевать. Два месяца дали сроку правительству – чтобы сделало мир. Немцы бедным не страшны – черт с ними, пускай идут. Богатые – вот это дело другое. За границу не уедешь – все дороги в один час станут, всех переколем штыками. Начальства мы слушаемся, если хорошее, а если он не так командует, как же ему голову не срезать? Корнилов виноват, семьдесят пять тысяч с фронта взял. Керенский – «…» не лезь, когда не умеешь править. Зачем он умолял наступление сделать?". И т.д.
Старик мужик худой, болезненный, милый и разумный. Баба-мощи, зло (про нас): "Это они все немцами пугают чернородие". – Да, вот что К«еренский» негодяй сделал!
Немцы завладели Рижским заливом.
12 октября.
Позавчера мне исполнилось сорок семь лет. Страшно писать, но порой и утешение мелькает – а, может быть, это еще ничего, может быть, я преувеличиваю значение этих лет?
Позавчера утром поехал с Колей и Мишкой (полуидиот и плут, но ничего себе малый, на старый деревенский лад) в Ефремов. Было похоже, что погода портится, сперва шли лиловатые облака – туман по небу – потом затянуло, день стал серый, ехали на Волжанку, Лебяжку, Березовку и т.д. Дорога по горам и однообразным деревням бесконечна. Деревня тонет в благополучии, – сколько хлеба везде, скотины, птицы и денег! Пусто очень, почти ни души не встретили, и на улицах ни души, только молотят кое-где молотилки. Паровая молотилка в имении на Голицыне. И как никто не интересуется ни немцами, ни "Сов. Рос. Ре«с»п." – и не знает ничего.
Приехали часа в четыре. Евгений в кухне на печке со своим Арсиком. Когда зажгли огонь, прибежали дети Елизаветы Ильинишны Добровольской (Победимовой) – мальчик и девочка, мальчик хотел страстно видеть "живого писателя"; рассказали, что уже начался погром, которого давно ждали в Ефремове. Я пошел в парикмахерскую – слух вздорный, хотя действительно ждут с часу на час. Отврат«ительный» "демократ" завивался самым бл…м образом, завился на 1 р. 75 к. Малый, что стриг меня, вежливейше спросил: "Под полечку прикажете?" Светила луна (почти 1/2). Ночевал не во флигеле, а в доме, долго разговаривал через дверь с Елизаветой Ильинишной. Она разошлась с мужем, выходит за другого, за пожилого. Я очень удивил ее, угадав, что у него слабые волосы (он довольно большой, блондин, "ждет его десять лет") и что он очень любит ее детей. Не физически, но все-таки волновался близостью женщины за дверью, с которой мы одни в доме, за исключением крепко спящих детей. В три часа проснулся, не спал до шести, приехала в четыре старуха Победимова – я испугался, думал, она на лошадях, бежала от мужиков.
Утро с большой изморозью. Ходили с Евгением за покупками. В 1 ч. уехали. Светлый, прохладный, по свету похожий на летний день, – превосходный. Оглянулся – нежно и грустно защемило сердце – там, в роще лежит мама, которая так просила не забывать ее могилы и у которой на могиле я никогда не был.
Коля задохнулся; всю дорогу молчал. Ехали на Боборыкино, потом на Кожинку, не доезжая Кожинки, свернули, мимо Новиковой, потом под гору, на гору, на мельницы и на Веригину. В Веригине пруд посредине, очень старые избы, богатая деревня. За Веригиной – под гору. За лугами напротив – лес коричневый в лощине, над ним высоко луна (ровно 1/2), профиль бледный, лес весь дубовый, весь в коричневой листве – листва точно в паутине. Боже, какая пустыня! А какая пустыня, какой дикарский поселок – хутор Лукьяна Степанова! Никто не представит себе через сто, двести лет. По лиловому пруду золотая (от месяца) зыбь.
Опять восхитила логофетовская усадьба. Только миновали дом, луна за дубами, горизонт под ней – розовый. Потом быстро ехали, светало, ветреная ночь. Приехали домой в семь.
В Ефремове газеты за девятое и десятое. Открытие "Совета Республики", пошлейшая болтовня негодяя Керенского, идиотская этой стервы-старухи Брешко-Брешковской ("понятно, почему анархия – борьба классов, крестьяне осуществляют свою мечту о земле"). Мерзавец «…» Троцкий призывал «…» к прямой резне.
Нынче ветрено, светлый, прекрасный день. Убирался, запаковывал черный сундук. На полчаса выходил с Верой по направлению к Колонтаевке.
13 октября.
Вот-вот выборы в Учредительное собрание [120 ]. У нас ни единая душа не интересуется этим.
Русский народ взывает к Богу только в горе великом. Сейчас счастлив – где эта религиозность! А в каком жалком положении и как жалко наше духовенство! Слышно ли его в наше, такое ужасное время? Вот церковный собор – кто им интересуется и что он сказал народу? Ах, Мережковские м…!
Понемногу читаю "Леонардо да Винчи" Мережковского [121 ]. Ужасный «народился» разговор. Длинно, мертво, натащено из книг. Местами недурно, но почем знать, может быть, ворованное! Несносно долбленье одного и того же про характер Леонардо, противно – слащаво, несносно, как он натягивает все на свою идейку – Христос-Антихрист!
"Нигде не видал таких красок – темных и в то же время таких ярких, как драгоценные камни" (стекла в соборе). "Монах откинул куколь с головы".
"Побледневшее на солнце, почти не видное пламя". "Пахло чадом оливкового масла, тухлыми яйцами, кислым вином, плесенью погребов". "Ненавидящий проницательней любящего" (Леонардо). "У художников подражание друг другу, готовым образцам" (Леонардо). "Для великого содержания нужна великая свобода" (Леонардо).
Quant'e bella giovenezza.
Ma si fugge tuttavia
Chi vuol esser lieto, sia:
Di doman' non c'e certezza [ 122].
День темный, позднеосенний, хмурый. Ветер шумит, порою дождь.
Как нежны, выбриты бывают лица итальянских попов! Вечером и ночью ветер, дождь.
14 октября.
С утра серо, ветер с северо-запада, холодный, сейчас три, мы с Верой гуляли, облака, светит солнце.
На низу сада, возле плетня, слышу матерную брань. Вижу – Савкин сын (кривой), какой-то пьяный мужик лет двадцати пяти, долговязый малый лет двадцати, не совсем деревенского вида.
– Когой-то ругает? Пьяный:
– Да дьякона вашего.
– Какой же он мой.
– Как же так не ваш? А кто ж вас хоронить будет, когда помрете? Вот П. Ник. помер – кто его хоронил? Дьякон.
– Ну, а вот ты-то дьякона ругаешь, тебя-то кто ж будет хоронить?
– Он мне керосину (в потребиловке) не дает… и т.д. Говорил, что мы рады, что немцы идут, они мужиков в крепостное право обратят нам.
15 октября.
Утро было все белое – вся земля, все крыши, особенно наш двор. Утро и день удивительные.
В школе выборы в волостное земство. Два списка – № 1 и № 2. Какая между ними разница – ни едина душа не знает, только некоторые говорят, что разница в том, что No1 "больше за нас". Это животное, сын Андриана, когда я спросил про эту разницу, закричал: "Да что вы его слушаете, что он дурака валяет!" – с большой злобой. За что? Почему он злобен и на меня? Помимо бессмысленной злобы, убежден, что я не могу не знать этой разницы – думает, что все эти номера для всей России одинаковы. Гурьбой идут девки, бабы, мужики, староста сует им номер первый, и они его несут к "урне". Заходил и вечером – там крик, возмущение, что мужики друг у друга лес рубят, Петр Ар., Сергей Климов за то, чтобы солдат взять. Матрос молодой (Милонов, с Майоровки) кронштадтский сказал: "Не в том суть, чтобы осинку как-нибудь срубить, а в организации, чтобы не к именно капиталистам власть перешла, но народу…" Большевик, йота в йоту повторяет дудочку "Новой жизни" и т. п.
В головах дичь, тьма, – ужас вообще! В "Совете Российской республики" говорят больше всего "евреи".
Вчера ужасное письмо Савинкова.
16 октября.
Мужик: "Нет, и господ нельзя тоже оставить без последствий, надо и их принять к сведению".
Проснулся в шесть. С утра темновато, точно дождь шел. Потом превосходный, хотя сыро-холодный день. (Вчера, гуляя вечером. Вера обиделась, мы стали шутить – "Фома Фомич" – она плакала одна, в саду.)
Вечер поразительный. Часов в шесть уже луна как зеркало сквозь голый сад (если стоять на парадном крыльце – сквозь аллею, даже ближе к сараю), и еще заря на западе, розовооранжевый след ее – длинный – от завода до Колонтаевки. Над Колонтаевкой золотистая слеза Венеры. Луна ходит очень высоко, как всегда в октябре, и как всегда в октябре – несколько ночей полная. Сейчас гуляли, зашли с Верой в палисадник, смотрели на тени в нем, на четкость людской, крыша которой кажется черной почти, – вспомнился Цейлон даже.
Про политику и не пишу! Изболел. Главное – этот мерзавец, которому аплодируют даже кадеты.
17 октября.
Дни похожи по погоде один на другой – дивная погода. Ни единого облачка ни днем, ни ночью. Все время с вечера – луна и полоса красноватая на закате. Пришла Вера Семеновна с Измалкова. Я отвозил ее в школу. Смотрел с дороги, уже близко от школы – вдали на реке что-то вроде коричневого острова камышей, дальше – необыкновенно прелестная синь речной заводи. По дороге отпотевшая грязь. Ночью подмораживает, морозная роса, тугая земля.
Вечером Вл. Сем. провожал до кладбища Надю. Письмо от Шмелева.
18 октября.
Та же погода. Чувствую себя, дай бог не сглазить, все время хорошо, но пустота, бездарность – на редкость.
Пять с половиною часов вечера. Зажег лампу. В окне горизонт – смуглость желтая, красноватая (смуглая, темная желтизна?), переходящая в серо-зеленое небо, – выше синее – сине-зеленое, на котором прекрасны ветки деревьев палисадника – голого тополя и сосны. Краски чистейшие. Пятнадцать минут тому назад солнце уже село, но еще светло было, сад коричневый.
Прочел Лескова "На краю света". Страшно длинно, многословно, но главное место рассказа – очень хорошо! Своеобразный, сильный человек!
20 октября.
Девять с половиною часов вечера. Прочел статью из "Русской мысли" какой-то Глаголевой: "Раб (Бенедиктов), Эллин (Щербина), Жрец (Фет)". Наивная дурочка.
Критики говорят о поэте только то, что он им сам надолбит.
"Любовь – высшее приближение к духовности" – правда ли это?
Вчера прошел слух (от Лиды), что хотят громить Бахтеяровых. Стал собирать корзину в Москву. Потом поехал с Верой в Измалково отправлять. Погода дивная. Кричал на Веру дорогой – нехорошо! Коля рассказывал, как солдат Федька Кузнецов разговаривал с офицерами, что охраняют бахтеяровское имение, – на "ты" и т.д.
Когда вчера Вера ходила на почту в Измалково, я сидел ждал, всходила раскаленная луна, возле нее небо мрачное, темное. Нынче ездили с Колей в Предтечево – . говорить по телефону в Елец с комиссаром о въезде в Москву (наш телефон все портят). День поразительный. Дали на юге в светлом тумане (нет, не туман). Были в потребиловке (мерзко!), в волости. Воззвания правительства на стенах. О, как дико, как не связано с жизнью и бесполезно!
Что за цвета были леса, когда мы возвращались! Щербачевка (дубовая) светло – коричневая, поляны (березы) еще есть грязное золото, Скородное – не умею определить.
Десять часов вечера. Густой туман – вот неожиданно! Не выхожу, что-то опять горло.
В Предтечеве возле потребиловки встреча с девицами Ильиными. Леля сказала, что на "Среде" Зилов читал на меня пародию. Гадина!
Читаю "Волхонскую барышню" Эртеля. Плохо. Мужицкий язык по частностям верен, но в общем построен литературно, лживо. И потом, эта тележка, ныряющая по грязи, лукавая пристяжная, и заспанный мальчик, ковыряющий в носу… Никогда не скажет: "надел пальто", а всегда – "облачившись в пальто".
21 октября.
Не выходил – немного горло. День сперва серый, потом с солнцем. Возился весь день – укладывался. Завтра Казанская, могут напиться – вся деревня варит самогонку – все может быть. Отвратительное, унизительное положение, жутко.
В языке и умах мужиков все спуталось. – Никто, впрочем, не верит в долготу этого "демократического рая".
В 1905 году поэты все писали стихи про кузнецов.
Читал отрывки из Ницше – как его обворовывают Андреев, Бальмонт и т.д. Рассказ Чулкова "Дама со змеей". Мерзкая смесь Гамсуна [123 ], Чехова и собственной глупости и бездарности. Как Сибирь, так «паузка», «пали» и т.д., еще «заимка»…
22 октября.
Все бело от изморози. Чудеснейшее тихое солнечное утро. Звон.
"Забота" – Капри, 24 января – 6 февраля 1913 г.
Это ли не "Петлистые уши". «…»
Мужики и теперь твердят, что весь хлеб "везут" (кто? Неизвестно) немцам.
Радость жизни убита войной, революцией.
Как гадки Пшибышевский, Альтенберг [124 ]!
Луна – зеркало солнца. Сердцевина мака черная.
Жизнь Фофанова – "сюжет для небольшого рассказа".
Одиннадцать часов утра. Коля напевает под пианино:
"Жил был в Фуле…"
Нет, в людях все-таки много прекрасного!
30 октября.
Москва, Поварская, 26. Проснулся в восемь – тихо. Показалось, все кончилось. Но через минуту, очень близко – удар из орудия. Минут через десять снова. Потом щелканье кнута – выстрел. И так пошло на весь день. Иногда с час нет орудийных ударов, потом следуют чуть не каждую минуту – раз пять, десять. У Юлия тоже.
Горький, оказывается, уже давно (должно быть, с неделю) в Москве. Юлий мне сказал позавчера, что его видели в "Летучей мыши", – я не поверил. Вчера Вера говорила с Катериной Павловной [125 ], по телефону. Катерина Павловна – «обе стороны ждут подкреплений». Затем сказала, что Алексей Максимович у нее, что если я хочу с ним поговорить и т.д. «…»
Часа в два в лазарет против нас пришел автомобиль – привез двух раненых. Одного я видел, – как его выносили – как мертвый, голова замотана чем-то белым, все в крови и подушка в крови. Потрясло. Ужас, боль, бессильная ярость. А Катерина Павловна пошла нынче в Думу (Вере нынче опять звонила) – она гласная, верно, идет разговор, как ликвидировать бой. Юлий сообщает, что Комитет общественного спасения послал четырех представителей на Николаевский вокзал для переговоров с четырьмя представителями Военно-революционного комитета – чтобы большевики сдали оружие, сдались. Кроме того, идут будто бы разговоры между представителями всех соц«иалистических» партий вкупе с большевиками, чтобы помириться на однородном социал«истическом» кабинете. Если это состоится, значит, большевики победили. Отчаяние! Все они одно. И тогда снова вот-вот скандалы, война и т.д. Выхода нет! Чуть не весь народ за "социальную революцию".
22-го – во втором часу пленный из Предтечева, верхом – громят Глотово. Я ждал Казанской, многое убрал, – самогонка, праздник и слух о 20-м октября, о выступлении большевиков – все предвещало, что многое может быть. Через час – пьяный мужик из Предтечева: "Там все бьют, там громят, мельницу Селезневскую разнесли… Уезжайте скорее!" Цель – разносит слухи, оповещает всех, хотя прикидывается возмущенным, и кроме того всюду берет на водку. Мой рубль швырнул – "я тебе сам пять целковых дам!". Я заорал, он струсил, взял рубль. С двух с половиною дня до трех ночи я убирался, заснул «в» два часа, в пять встал, в семь выехали – я, Коля, Вера. Мишка и Антон сзади на телеге с вещами. Туман, дорога вся в ухабах из застывшей грязи, лошади ужасные. До большой дороги была мука. Под Становой остановились, закусывали, баб тридцать из Кириловки, идут в Становую что-то получать (солдатки, кажется). Завязался разговор. Я выпил – иначе такой глупости не сделал бы. Злоба – "вы, буржуи, капиталисты, войну затеяли". Да, началось с насмешки над нами: "А плохо вам теперь!" Я сказал – "погоди, через месяц и вам будет плохо". – "А! вот как! Значит, ты знаешь! Почему же это нам будет плохо? Говори!" Я стал говорить как елецкий мещанин (плюс мой полушубок и весь наш вид жалкий). Подошел кто-то, что-то "товарищеское", хотя мужик (молодой)… (Ох! ужасный удар!) (Сейчас пять дня.) (Опять!) "Что? Плохо? Вы почему ж это знаете?" (Очень строго.)
О, позор, о, жуткое чувство! (Опять удар.) Я вильнул – "через месяц Учредительное собрание" – собрал вожжи и поскорее ехать. Возле шлагбаума колесо рассыпалось. До Ельца пешком – тяжко! Жутко! Остановят, могут убить. В Ельце все полно. Приютили нас Барченко. Вечером (опять удар!) у нас гости, я говорил лишнее, – выпил. 24-е пробыли в Ельце. Отовсюду слухи о погромах имений. Вл«адимира» Сем«еновича» все Анненское разгромили. Жгут хлеб, скотину, свиней жарят и пьют самогонку. (Опять!) У Ростовцева всем павлинам голову свернули. (Опять!) 25-го выехали вместе с Б. П. Орловым. В вагоне в проходе – солдаты, солдат из Ламского весело и хорошо рассказывал, как Голицыны с тремя – четырьмя ингушами и попом (опять!) отбивались от мужиков и солдат. Голицына П. А. ранили. 26-го на Курском вокзале узнали, что в Москве готовят бинты, кареты скорой помощи и т.д. – будет бой с большевиками. Два извозчика – сорок рублей. 27-го был в городе – везде равнодушие – "а, вздор, это уже давно говорят". Какие-то два солдата мне (опять!) сказали, что начнется часов с семи. В пять – к Телешовым. Мимо трамвая – поп, народ, несли чудотворную икону. На углу Пречистенки бабы – "большевики стреляли в икону". От Телешовых благополучно дошли, хотя казалось, по городу уже шла стрельба. 28-го мы стрельбы почти не слыхали, выходили.
Все было ожидание «…» Слухов – сотни (опять!). "Каледин диктатор, идет в Москву" и т.д. "Труд" (газетка Минора) врала, что в Петербурге все (о, ужас, какой удар, всего потрясло) кончено – большевики разбиты. Вчера уже нельзя было выходить – стрельба. Близко Александровское юнкерское училище. О сегодня я уже писал. С фронта никого, хотя поминутно слух – "Москва окружена (опять!) правительственными войсками" и т.д. Ясно, дело плохо, иначе давно бы пришли. Сейчас Вере сказали слух: "Железнодорожники согласились пропустить войска с фронта, если будет социалистический кабинет". У нас в вестибюле дежурство, двери на запоре, все жильцы и "дамы" целый день галдят, врут, женщины особенно. Много евреев, противных. Изнурился от безделья, ожиданья, что все кончится вот-вот, ожиданья громил, – того, что убьют, ограбят. Хлеба дают четверть фунта. А что на фронте? Что немцы? Боже, небывалое в мире зрелище – Россия!
Десять часов вечера (30 октября). В десять часов погасло электричество и у Зои и у Юлия. У Телешова нет. Юлий сказал, что Т«елешов» передал – подписано соглашение большевиков и прочих партий. Но б«ольшевики» не могут унять солдат. Озлоблены и юнкера. К«атерина» П«авловна» говорила с Митей – Максимка в плену. (Клестов скрывается у «неразборчиво».) Все слухи: четыре тысячи казаков пришли, не могут войти, их не пускают большевики на Казанский вокзал, пришел ударный батальон, тоже не может войти, где-то под Москвой дикая дивизия и т.д. Я дежурил от шести до семи. Большевистский студент собрал прислугу со всего дома – "она волнуется, говорит, зачем мы ворота бревнами закладываем, действуем против своих товарищей, надо с прислугой объясниться…". И объяснился:
"Стрелять будем, если вы пойдете против нас". Возмущение.
В вестибюле сидел какой-то полурабочий, к каждому слову "в обчем".
31 октября.
Проснулся «в» восемь. Думал, все кончено (было тихо). Но нет, кухарка говорит, только что был орудийный удар. Теперь слышу щелканье выстрелов. Телефон для частных лиц выключен. Электричество есть. Купить на еду ничего нельзя. «Неразборчиво» сказал, ударный батальон пришел, часть переправилась в лодках, швейцар будто бы видел – человек двести пошло к юнкерскому училищу.
Двенадцать часов дня. Прочел "Соц. демократ" и "Вперед". Сумасшедший дом в аду.
Один час. Орудийные удары – уже штук пять, близко. Снова – в минуту три раза. Опять то же. Два рода ударов – глуше и громко, похоже на перестрелку.
Семь с половиною часов вечера. За день было очень много орудийных ударов (вернее, все время – разрывы гранат и, кажется, шрапнелей), все время щелканье выстрелов, сейчас где-то близко грохотал по крышам тяжкий град – чего? – не знаю.
От трех до четырех был на дежурстве. Ударила бомба в угол дома Казакова возле самой панели. Подошел к дверям подъезда (стеклянным) – вдруг ужасающий взрыв – ударила бомба в стену дома Казакова на четвертом этаже. А перед этим ударило в пятый этаж возле черной лестницы (со двора) у нас. Перебило стекла. Хозяин этой квартиры принес осколок гранаты трехдюймовой. Был Сережа. День тяжелый, напряженный. Все в напряжении и все все ждут помощи. Но в то же время об общем положении России и о будущем никто не говорит, – видимо, это не занимает.
Хочется есть – кухарка не могла выйти за провизией (да и закрыто, верно), обед жалкий.
Лидия Федоровна чудовищно невыносима. Боже, как я живу!
Опять убирался, откладывал самое необходимое – может быть пожар от снаряда. Дом Коробова горел.
Юлий утром звонил. С тех пор ни звука. Верно, телефон не дают.
А что в деревне?! Что в России?!
Москву расстреливают – и ниоткуда помощи! А Дума толкует о социалистическом кабинете! Почему же, если телеграф нейтрален, Керенский не дает знать о себе?
Почти двенадцать часов ночи. Страшно ложиться спать. Загораживаю шкафом кровать.
1 ноября.
Среда. Засыпая вчера, слышал много всяких выстрелов. Проснулся в шесть с половиною утра – то же. Заснул, проснулся в девять – опять то же. Весь день не переставали орудия, град по крышам где-то близко и щелканье. Такого дня еще не было. Серый день. Все жду чего-то, истомился. Щелканье кажется чьей-то забавой. Нынче в третьем часу, когда вышел в вестибюль, снова ужасающий удар где-то над нами. Пробегают не то юнкера, не то солдаты под окнами у нас – идет охота друг на друга.
Читал только "Социал-демократ". Ужасно.
В Неаполе в монастыре Camaldoli над Вомеро каждую четверть часа дежурный монах стучит по кельям: "Badate, e possato un quarto dora della vostra vita" ("Внемлите, прошло еще четверть часа вашей жизни" – ит.).
Пишу под тяжкие удары, щелканье и град.
Поповы – молодые муж и жена. Она княжна Туркестанова. Что за прелестное существо. Все раздает всем свои запасы. Объявление в "Русских ведомостях" от 22 октября. «…»
Читал "Русские ведомости" за 21, 22, 24, 25. Сплошной ужас! В мире не было такого озверения. Постановление офицеров ("Русские ведомости", номер от 25 октября).
Ходил в квартиру чью-то наверх, смотрел пожар (возле Никитских ворот, говорят). Дочь Буренина [126 ].
2 ноября.
Заснул вчера поздно – орудийная стрельба. День нынче особенно темный (погода). Остальное все то же. Днем опять ударило в дом Казакова. Полная неизвестность, что в Москве, что в мире, что с Юлием! Два раза дежурил.
Народ возненавидел все.
Положение нельзя понять. Читал только "Социал-демократ". Потрясающий номер! Но о событиях нельзя составить представления. Часов с шести вечера стрельбы из орудий, слава богу, чтобы не сглазить, что-то не слышно.
Одиннадцать часов вечера. Снова два орудийных удара.
4 ноября.
Вчера не мог писать, один из самых страшных дней всей моей жизни. Да, позавчера был подписан в пять часов "Мирный договор". Вчера часов в одиннадцать узнал, что большевики отбирают оружие у юнкеров. Пришли Юлий, Коля. Вломились молодые солдаты с винтовками в наш вестибюль – требовать оружие «…» Три раза приходили, вели себя нагло. Выйдя на улицу после этого отсиживания в крепости – страшное чувство свободы (идти) и рабства «…» Ходил по переулкам возле Арбата. Разбитые стекла и т.д. Назад, по Поварской – автомобиль взял белый гроб из госпиталя против нас.
Заснул около семи утра. Сильно плакал. Восемь месяцев страха, рабства, унижений, оскорблений! Этот день венец всего! «…»
Нынче встал в одиннадцать. Были Юлий, Митя, Коля, пошли в книгоиздательство. Заперто «…»
Командующий войсками Московского округа – солдат Муралов [127 ]. Комиссар театров – Е.К. Малиновская [128 ]. Старк тоже комиссар [129 ].
11 ноября.
«…» Ленин сместил Духонина [130 ], назначил верховным главнокомандующим Крыленко [131 ].
21 ноября 12 ч. ночи.
Сижу один, слегка пьян. Вино возвращает мне смелость, муть сладкую сна жизни, чувственность – ощущение запахов и пр. – это не так просто, в этом какая-то суть земного существования. Передо мной бутылка № 24 удельного. Печать, государственный герб. Была Россия! Где она теперь. «….» Убит Духонин, взята ставка и т.д.
Возведен патриарх "всея Руси" на престол нынче – кому это нужно?! [132 ]