ОДЕССА

1918

[В Одессу Бунины приехали в начале июня 1918 года, вероятно 3/16 июня, так как в Одесском дневнике Веры Николаевны под датой 3/16 июня 1919 года сказано: "Год, как мы в Одессе". Жизни в Одессе посвящен пространный дневник В. Н., как и страницы записей Бунина, сохранившихся в том виде, как были сделаны в свое время. Это пожелтевшие, исписанные его рукой листки бумаги, размера "фолио", сложенные пополам. Почерк нервный и местами неразборчивый. Начало и конец отсутствуют. Относятся эти записи ко времени, когда Одесса находилась в руках большевиков в 1919 году. Предполагаю, что из этих заметок частично родились впоследствии "Окаянные дни".

Из дневника Веры Николаевны, перепечатанного на машинке, иногда в нескольких вариантах:]

17/30 июня.

Мы на даче Шишкиной1. Опять новая жизнь. [...] Я сижу на веранде с цветными стеклами -- как это хорошо! На столе розовые лепестки розы, а в бутылке красная роза -- принес Митрофаныч2: "Лучшая роза из моего сада!"

У нас Нилус. Он согласился на предложение Яна жить с нами, Буковецкий еще колеблется.

19 июня/2 июля.

[...] Ян опять в городе. Мне жаль его. Но сама я еще не способна на трепку. [...] Отдыхаю от людей, от забот. Рада, что мы живем вдвоем. [...] Отравляет мысль о Москве. Как там живут? Голодают ли? Мы ничего не знаем почти месяц.

Объявился Керенский. "Одесские Новости" поднимают его на щиты, сравнивают с Гарибальди и Мицкевичем... [...]

20 июня/3 июля.

[...] Ян все "вьет свое гнездо", -- дай-то Бог, чтобы его труды не пропали даром!

22 июня/5 июля.

[...] Вчера вечером пили чай у Недзельских. У них был художник Ганский, первый русский импрессионист. [...] Пришли туда и Тальниковы3. Впрочем, Юлия Михайловна скоро ушла и хорошо сделала, т. к. между Ганским и Тальниковым возник очень острый разговор по поводу евреев. Ганский ярый юдофоб, почти маниак. [...] Тальников сдерживался, но все таки горячился. [...] Слушать было тяжело, неприятно-остро. [...]

Ян опять в городе. Он понемногу приходит в себя. О политике говорит мало. [...]

25 июня/8 июля.

Месяц уже прошел, как мы уехали из Москвы. Живем в другом мире: другие люди, другая природа. Получили всего несколько открыток от Юлия Алексеевича и письмо от мамы4. 14 июня они еще не знали, где мы. Знают ли теперь?

Приехали Гребенщиковы5. Настойчиво поселились у Федоровых в подвале. Мне кажется, они сердятся, что мы не предложили им жить с нами. [...]

26 июня/9 июля.

Вчера неожиданно у нас был five o'clock. Пришли Овсянико-Куликовские6, Ян позвал Недзельских, пришли Федоровы, Тальниковы, Гребенщиковы. [...] Тальников сделал предложение от "Одесских Новостей" взять в свои руки журнал "Огонек" писателям и самим быть его хозяевами. [...]

30 июня/13 июля.

[...] Пришел Катаев7. Я лежала на балконе в кресле. Ян вышел, поздоровался, пригласил Катаева сесть, со словами: "Секретов нет, можем здесь говорить". Катаев согласился. Они сели. Я лежала затылком к ним и слушала.

После нескольких незначущих фраз, Катаев спросил:

-- Вы прочли мои рассказы?

-- Да, я прочел только два, "А квадрат плюс Б квадрат" и "Земляк", а больше читать не стал, -- сказал с улыбкой Ян, -- так как подумал: зачем мне глаза ломать? Шрифт сбитый, да и то, что на машинке переписано, тоже трудно читать, и я понял из этих вещей, что у вас несомненный талант, -- это я говорю очень редко и тем приятнее мне было увидеть настоящее. Боюсь только, как бы вы не разболтались. Много вы читаете?

-- Нет, я читаю только избранный круг, только то, что нравится.

-- Ну, это тоже нехорошо. Нужно читать больше, не только беллетристику, но и путешествия, исторические книги и по естественной истории. Возьмите Брэма, как он может обогатить словарь. Какое описание окрасок птиц! -- Вы и представить не можете.

-- Да, это верно, -- соглашается Катаев, -- но, по правде сказать, мне скучно читать не беллетристические книги.

-- Я понимаю, что скучно. Но это необходимо, нужно заставлять себя. А то ведь как бывает: прочтут классиков, а затем начинают читать современных писателей, друг друга, и этим заканчивается образование. Читайте заграничных писателей. Одолейте Гете.

Я искоса посматриваю на Катаева, на его темное, немного угрюмое лицо, на его черные, густые волосы над крепким невысоким лбом, слушаю его отрывистую речь с небольшим южным акцентом. Он любит больше всего Толстого, о нем он говорит с восторгом, затем Чехова, Мопассана, Флобера, Додэ, но Толстой и Пушкин -- выше всех, недосягаемы. Уже три года он пишет роман, но написал только девяносто пять страниц. Хочет дать прочесть Яну первую часть его.

5/18 июля.

Вчера вечером я слышала, как Ян, гуляя с Нилусом в саду, сказал: недавно я вспомнил молодость и так ярко все представил, что расплакался.

Они ходили по саду и долго говорили о художественной литературе.

-- Я только того считаю настоящим писателем, который, когда пишет, видит то, что пишет, а те, кто не видят, -- это литераторы, иногда очень ловкие, но не художники, так, например, Андреев. [...]

8/21 июля.

[...] Ян по утрам раздражителен, потом отходит. Часами сидит в своем кабинете, но что делает -- не говорит. Это очень тяжело -- не знать, чем живет его душа. [...]

Известие о расстреле Николая II произвело удручающее впечатление. В этом какое-то безграничное хамство: без суда...

[...] ночью я долго не могла спать, меня взял ужас, что, несмотря на все ужасы, мы можем еще есть, пить, наряжаться, наслаждаться природой.

9/22 июля.

Дождь. Именины Федорова пройдут тускло. [...] Мы живем здесь так однообразно, что именины -- целое событие! Вспоминаются его именины довоенного времени. Первый год, когда мы были так беззаботны, веселы, многие пьяны, пир был на весь Фонтан! Второй год было тревожно, уже чувствовалось в воздухе, что "назревают события", но все-таки все были далеки от мысли о всемирной войне, о революции в России, обо всем, что пришлось пережить за все эти годы. [...]

12/25 Июля.

[...] Был разговор о Гете, Ян хвалил Вертера и рассказал, что в прошлом году он хотел развенчать любовь.

-- Ведь все влюбленные на манер Вертера -- это эротоманы, то есть весь мир вколачивающие в одну женщину. Я много перечитал уголовных романов, драм, кое-что припомнил из своей жизни, когда я также был эротоманом...

-- Разве ты мог быть так влюблен? -- спросил Буковецкий. -- Это на тебя не похоже.

-- Да, это было, -- только я никогда не молился ей и не считал ее совершенством, а скорее был напоен чувством любви к ней, как к облаку, к горизонту. Может быть, вы не понимаете моих отрывистых фраз, но это так, когда-нибудь расскажу подробнее. [...]

Нилус очень хорошо разбирается в музыке, понимает и любит ее, знает очень много сонат, романсов наизусть, может их пропеть. Он в музыке гораздо более образован, чем в литературе. О Чайковском он говорит: "Местами он гениален, а местами ничтожен", поэтому он кажется ему неумным. Ян оспаривал это мнение, говоря, что нужно судить по лучшим местам, а "человек, который одной музыкальной фразой дал почувствовать целую эпоху, целый век -- должен быть очень большим". [...]

-- Прочел биографию Верлэна, -- сказал Ян, выходя из своего белого кабинета, -- и во время чтения чувствовал и думал, что когда-то жил Гете, а потом Верлэны -- какая разница! [...]

14/27 июля.

Иметь прислугу теперь это мука, так она распустилась -- как Смердяков поняла, что все позволено. У Мани, нашей кухарки, в кухне живет, скрывается ее любовник, большевик, матрос, и мы ничего не можем сделать. Если же принять серьезные меры, то может кончиться вся эта история и серьезными последствиями. [...]

У Овсянико-[Куликовских] велись довольно интересные разговоры. Между прочим, и о народе, о религиозности его.

-- Русский народ все-таки очень религиозен, -- сказал Д[митрий] Н[иколаевич] своим мягким голосом.

-- А что вы подразумеваете под религиозностью? -- спросила я.

-- Веру в высшее существо, которое нами управляет, страх перед явлениями природы, -- ответил он.

-- Но ведь это каждый народ тогда религиозен... [...] -- заметил Ян. -- Ведь это все равно, что говорить, что на руке русского человека пять пальцев. Разве в Германии, Англии, я уж не говорю об Америке, нет религиозного движения. [...]

-- Да, чем народ культурнее, тем он религиознее, -- согласился Д. Н.

-- Русский народ религиозен в несчастии, -- заметил Ян. [...]

26 июля/8 авг.

Ян повеселел, стал говорить глупости, так что жаловаться не на что.

После пяти часов вечера мы с художником Шатаном, который пишет меня, отправились в "степь" за пшенкой, по-нашему кукурузой. [...] Шатан очень милый человек, но таланта у него мало. [...]

27 июля/9 августа.

Вчера перед обедом пришел Тальников. [...]

-- Расскажите, что вы читали на чеховском вечере в Одессе, -- попросила я. [...]

Сначала он рассказал, что Овсянико-Куликовский говорил всего пятнадцать минут.

-- [...] он говорил, что Чехов отрицательно относился к русскому народу, -- раньше он об этом не решился бы сказать. [...]

Я спросила, а что же говорил сам Тальников.

-- Я говорил, что Чехов не великий писатель, потому что в нем нет железа. Он лирик. Ведь несмотря на то, что мы все Чехова читаем и любим, мы почти не помним образов, остается в памяти: "Мисюсь, где ты?" и тому подобные фразы. Остается впечатление, как от музыки. [...]

-- А куда вы отнесете Мопассана? -- спросил улыбаясь Ян.

-- Мопассан -- другое дело, -- он создал пятнадцать томов мужчин, женщин, -- возразил Тальников.

-- Да и мироотношение у него иное, очень глубокое, -- добавил Ян.

-- Вот у вас есть то, чем характеризуется великий талант, -- продолжал Тальников.

Но Ян не поддержал этого разговора. И мы заговорили о Короленко. Ян возмущался его речью: -- Разве художник может говорить, что он служит правде, справедливости? Он сам не знает, чему служит. Вот смотришь на голые тела, радуешься красоте кожи, при чем тут справедливость? [...]

[...] вскоре пришел профессор Лазурский с женой. [...] Разговор вертелся на политике: Архангельск занят англичанами, есть слухи, что Вологда -- тоже. Начинается мобилизация и в Великоруссии и здесь. [...]

28 июля/10 августа.

Письмо от Юлия Алексеевича и Коли.

[Вероятно, полученное от Ю. А. Бунина письмо было от 13 июля 1918. Оно сохранилось в архиве. Привожу выдержки:]

"[...] Письмо это пересылаю через Н. А. Скворцова, который возвращается на Украину. Насчет нашей поездки на юг не так склалось, як ждалось. Коля до сих пор еще лежит; теперь поправляется, но, по мнению докторов, поехать куда-либо может не раньше, как месяца через полтора, если не будет никаких осложнений. [...]

Сам я положительно истомился и изнервничался. Да, проводить лето при наших условиях нелегко. Многие разъезжаются. Телешов в Малаховке (ютится в 2-3 комнатах). Уехали Шмелевы, Гусев-Оренбургский, Никандров и др. в Крым. Вересаев еще не возвращался из отпуска. [...]

Довольно часто захожу к Муромцевым. [...] Все они здоровы. [...] Газеты [...] целую неделю не выходят, кроме советских. [...] Дороговизна становится невыносимой. Сейчас, напр., купил [...] копченой колбасы по 24 р. фунт. Бутылка сельтерской воды стоит 3 р. Последние 2 дня получали хлеб по 1/8, а то давали рису или гороху. [...]"

4/17 августа.

[...] Про Елец рассказы страшны: расстреляно много народу. [...] Когда подходили немцы к Ельцу, то большевики созвали съезд крестьянский, Микула Селянинович, и хотели, чтобы он санкционировал диктатуру, всеобщую мобилизацию и еще что-то. Но Микула не согласился ни на один пункт, тогда президиум объявил, что это не настоящие крестьяне, а кулаки, и председатель стал стрелять в публику, но члены съезда кинулись на него, и начался рукопашный бой, какой всегда бывал в древней Руси, когда решались общественные вопросы. Бежали по улицам мужики, за ними красноармейцы. [...] Многих мужиков арестовали, четырнадцать человек из них расстреляли. Когда на следующий день жены принесли в тюрьму обед, то им цинично сказали: "Это кому?" -- "Как кому, да мужьям нашим!" -- "Да нешто покойники едят?" Бабы с воплем разбежались по городу.

Прислуга в Ельце вся шпионы. Продовольствия мало. [...]

11/24 августа.

Из Москвы приехала Толстая -- жена А[лексея] Н[иколаевича]. -- Вид сытый, она очень хорошенькая. Муж в поездке, зарабатывает на жизнь. О Москве рассказывает много ужасного. Нет молока, наступил голод. Что делают наши? Она рассказывала, что видела издали Юлия Алексеевича, сидящего на Тверском бульваре, и мне так сделалось жалко его, одинокого старика, напрасно мы не захватили его с собою, погибнет он там! Нет энергии уехать. Ведь он и здесь устроился бы. Нет отваги. Страх перед жизнью! [...] Вот разница -- Толстой. Что за жизнеспособность -- нужно пять тысяч в месяц, и будет пять. [...]

12/25 августа.

[...] Ян совершенно забыл, что Толстой вел против него кампанию в "Среде". Как будет он держаться с нами?

Толстая понравилась Нилусу, да не очень, "злые глаза и большие зубы". Сразу заметил, что она хищница.

14/27 августа.

[...] Ян и Нилус в городе. В 11 часов утра назначено свидание с Брайневичем насчет книгоиздательства, товарищества на паях в Одессе. [...]

Деньги, взятые из Москвы, приходят к концу. Ян не работает. Проживать здесь нужно минимум 2000 р. в месяц. Ехать в Россию?.. А там что? Голодать, доживать на последние деньги.

[Сохранилась одна запись Ив. Ал. Бунина этого времени:]

15/28 дача Шишкиной (под Одессой).

Пятый час, ветер прохладный и приятный, с моря. За воротами стоит ландо, пара вороных лошадей -- приехал хозяин дачи, ему дал этих лошадей приятель, содержатель бюро похоронных процессий -- кучер так и сказал -- "это ландо из погребальной конторы". Кучер с крашеной бородой.

Чуть не с детства я был под влиянием Юлия, попал в среду "радикалов" и чуть не всю жизнь прожил в ужасной предвзятости ко всяким классам общества, кроме этих самых "радикалов". О проклятие!

[Следует длинный перерыв в записях Бунина, вплоть до весны 1919 года. Продолжаю выдержки из дневника Веры Николаевны:]

18/31 августа.

В четыре часа дня начались взрывы. Где, неизвестно. Наверху из западной комнаты было хорошо наблюдать. Нилус некоторое время сидел и делал наброски карандашом. Ян сказал, чтобы я записала. Сначала появляется огонь, иногда небольшой, иногда в виде огненного шара, иной раз разбрасывались золотые блестки, после этого дым поднимается клубом, иногда в виде цветной капусты, иногда в виде дерева с кроной пихты...

Из города едут массы народа, платформы полны людьми; из Люстдорфа многие кинулись в город спасать вещи, [...] Неужели это повторение киевских взрывов?

[...] Масса народу с Молдаванки бежит в Люстдорф, на степь. Люди в панике. Говорят, что выбиты окна в высоких домах. Все взволнованы. Рассказывают, что вся Одесса горит, что есть человеческие жертвы.

Весь вечер стояло зарево. Иногда вспыхивали и окрашивали пол-неба огненные шары, а секунд через 20-30 доносились раскаты взрыва. [...]

Нилус сказал о Толстом: "Он, как актер, приехал в Новый край для себя и хоть бы звук наблюдений. [...] Все разговоры такие, как будто и из Москвы не выезжал..." Это действительно так. За весь путь его больше всего поразил армянин, который просил: белую сажу или черную.

Он рассказывал с чьих-то слов об убийстве Распутина: травили и не отравили. Почти слово в слово, как мне рассказывал Воля Брянский7а со слов Эльстона. [...]

25 авг./ 7 сент.

[...] Завтра приглашены к Толстым. Обеды с ними проходят оживленно и весело. Масса шуток, воспоминаний из литературной жизни. [...] у него много актерских черт, больше, чем писательских. [...] Но интересных разговоров не бывает, как иногда бывало на Капри. [...]

29 авг.

[...] Газета принесла кошмарные вести: расстрелян Брусилов, Великие князья, начался истинный террор. Что испытывают люди в Москве, Петрограде и других городах -- трудно даже представить. Но в такие минуты лучше быть там, а не здесь. [...]

30 авг./12 сентября.

[...] В семь часов пришли Лазурские. [...] Затем вскоре явились и остальные. Сразу сели за стол, т. к. нам очень хотелось есть. [...] Катаев привез 6 б. вина, 5 было выпито, шестую Ян отстоял. Много по этому случаю было шуток. Толстая читала свои стихи. [...] Озаровский изображал в лицах неаполитанский театр и оперетку. [...]

31 авг./13 сент.

Мы провожали всех до Люстдорфа. Дорогой был принципиальный спор о евреях. [...]

Мы как-то с Яном говорили, что здешние места не дают нам той поэзии, тех чувств, как наши. И это правда.

Возвращалась с Валей [Катаевым], всю дорогу мы с ним говорили о Яновых стихах. Он очень неглупый и хорошо чувствует поэзию. Пока он очень искренен. Вчера Толстому так и ляпнул, что его пьеса "Горький цвет" слабая.

Сегодня уехал Нилус. Завтра с нами селится Кипен8.

1/14 сентября.

[...] Квартира на Княжеской нам улыбнулась. [...] [Буковецкий. -- М. Г.] расспрашивал меня, как мне представляется жизнь у него. [...] Его идеал близок нашему.

-- Хорошо перед сном в половине одиннадцатого нам всем сходиться на часок и проводить в беседе время, -- сказал он полувопросительно.

Потом опять показывал и рассказывал, как будет у нас. [...]

[В сохранившейся копии письма родным (или же не отосланном за неимением оказии письме) Вера Николаевна пишет:]

Вчера окончательно решили и сняли две комнаты у Буковецкого -- до июня месяца будущего 1919 года -- это его желание. Квартира очень красивая, со вкусом убранная, много старинных вещей, так что с внешней стороны жизнь будет приятной, а с внутренней -- увидим. Кроме платы за комнаты, все расходы по ведению дома и столу будем делить пополам. Деньги, взятые из Москвы и полученные в Киеве, приходят к концу. Ян делает заем в банке, тысяч на десять. [...] Он очень озабочен, одно время был оживлен, а теперь снова загрустил. Писать не начинал. Последний месяц он берет ванны, много гуляет, но вид у него почему-то стал хуже. Вероятно, заботит предстоящая зима, а теперь и здоровье Юлия Алексеевича. [...]

[В другом, тоже сохранившемся среди ее бумаг письме В. Н. говорит:]

[...] В такой обстановке не приходилось жить: у нас две комнаты, большие, высокие, светлые, с большим вкусом меблированы, но лишних вещей нет. Удобств очень много. Даже около моего письменного стола стоит вертящаяся полка с большим энциклопедическим словарем, -- это то, о чем я всегда мечтала.

[Выписки из дневника Веры Николаевны:]

5/18 сентября.

Как только прочтешь известия из Совдепии, так холодеешь от ужаса. [...]

7/20 сентября.

-- Вы слышали, -- спросил Ян Яблоновского9: -- говорят, Горький стал товарищем министра Народного Просвещения?

-- Это хорошо, теперь можно будет его вешать, -- с злорадством ответил Яблоновский.

Харьковская городская Дума протестует против террора. Возмущается, а в заключение говорит, что это "наносит последний удар революции и демократии". [...]

24 сентября/7 октября.

Комнаты, снятые нами у Буковецкого, реквизированы. Третий день Ян хлопочет. [...]

Я присутствовала в квартире Буковецкого, когда ввалились австрийцы, -- нынешние хозяева наши -- и стали занимать [нашу] будущую комнату, где живет пока Нилус, чтобы водворить в ней украинского морского офицера. Я два раза нарочно загораживала путь, и два раза на меня направляли штык. Русский, т. е. украинский, морской офицер стоял и спокойно смотрел. [...]

6/19 октября.

[...] Яблоновский написал открытое письмо Горькому. [...]

7/20 октября.

Письмо от Н. А. Скворцова. Юлий Алексеевич был в постели довольно долго. Письма посылать запрещено. Телешов не может добиться разрешения на выезд из Москвы. Скворцов пишет про него: "Он похудел, отощал, стал чрезвычайно нервен". Про Юлия Алексеевича: "осунулся, почернел, глаза ввалились". [...]

[...] Ян говорит, что никогда не простит Горькому, что он теперь в правительстве.

-- Придет день, я восстану открыто на него. Да не только, как на человека, но и как на писателя. Пора сорвать маску, что он великий художник. У него, правда, был талант, но он потонул во лжи, в фальши.

Мне грустно, что все так случилось, так как Горького я любила. Мне вспоминается, как на Капри, после пения, мандолин, тарантеллы и вина, Ян сделал Горькому такую надпись на своей книге: "Что бы ни случилось, дорогой Алексей Максимович, я всегда буду любить вас". [...] Неужели и тогда Ян чувствовал, что пути их могут разойтись, но под влиянием Капри, тарантеллы, пения, музыки душа его была мягка, и ему хотелось, чтобы и в будущем это было бы так же. Я, как сейчас, вижу кабинет на вилле Спинола, качающиеся цветы за длинным окном, мы с Яном одни в этой комнате, из столовой доносится музыка. Мне было очень хорошо, радостно, а ведь там зрел большевизм. Ведь как раз в ту весну так много разглагольствовал Луначарский о школе пропагандистов, которую они основали в вилле Горького, но которая просуществовала не очень долго, так как все перессорились, да и большинство учеников, кажется, были провокаторами. И мне все-таки и теперь не совсем ясен Алексей Максимович. Неужели, неужели...

11/24 октября.

[...] Слухи, что сегодня в ночь восстание большевиков, и австрийцы уходят. В городе среди обывателей тревога. [...]

15/28 октября.

Вечер. Одиннадцать часов. Буковецкий играет на пьянино. Я сижу, слушаю и беспокоюсь. Ян уехал через Киев в Екатеринослав, а между тем чувствовал себя больным весь день. [...] Но, если все обойдется благополучно, то я умолять буду Яна никуда не ездить. Бог с ними, с деньгами. [...] по-моему вчерашнее "воскресенье" оставило на него дурное впечатление. Ему очень неприятно, что он не сдержался и спорил с "дураками", которые рассказывали, что в Совдепии "истинный рай", "взяток не берут", "поезда ходят превосходно" и т. д., и т.д. [...]

21 октября/3 ноября.

[...] Цетлин10 сидел часа два. Велись разговоры на политические темы.

-- Вильсон хочет погубить Европу, -- сказал Ян.

Цетлин не соглашался. Он рассказывал, что проездом был здесь Руднев11, московский городской голова при Временном Правительстве; у него есть небольшой хуторок в Воронежской губернии. В соседней с ним деревне убили комиссара и за это было убито двенадцать крестьян, которых предварительно истязали. Мать и сына Руднева пытали, теперь они в больнице.

Юшкевич12 сообщил по телефону, что в Жмеринке, Бирзуле и Вапнянке бунт мадьярских войск и еврейские погромы.

У нас в городе стрельба.

Сегодня австрийские солдаты ходили по городу с красным флагом. [...]

Год назад мы в эту ночь выехали из Глотова. Как я все хорошо вижу, точно это было вчера. Помню, как я ходила в контору Бахтеяровой говорить с офицером по поводу благонадежности солдат. Накануне в деревне появились солдат-еврей и матрос. Матрос, перед тем, как священник вышел с крестом, обратился к прихожанам и сказал, чтобы завтра, 23 ноября, они все собрались, он будет держать речь. В час дня явился посланный из Предтечева [...] там начались беспорядки. Мы сидели и читали вслух "Село Степанчиково", когда С. Н. Пушешникова вошла и сказала нам об этом. А в два часа, когда Ян сидел и писал стихи, явился из Петрищева мужик и объявил, что начались погромы. [...]

Все надеются на англичан. Есть слух, что состоялось соглашение между ними и немцами не оставлять Одессы в анархическом состоянии.

[...] Лекция Овсянико-Куликовского не состоялась, т. к. университет закрыт: студенты стали неугодных профессоров выносить из университета [...]

1 ноября.

[...] Вчера были у Цетлиных. Кроме нас, были Толстые, Керенский и Инбер, потом -- уже очень поздно -- пришли Фондаминский-Бунаков13 и Руднев. [...]

5/18 ноября.

[...] Главный вопрос об Учредительном собрании. Эс-эры, в лице Руднева и Фондаминского, будут стоять за Учредительное собрание старое, а кадеты -- против, основываясь на том, что в прежнем Учредительном собрании 45 большевиков. [...]

6/19 ноября.

Был Катаев. Собирает приветствия англичанам. Ему очень нравятся "Скифы" Блока. Ян с ним разговаривал очень любовно. [...]

7/20 ноября.

Был Тальников и сообщил, что английская эскадра обстреливает Кронштадт. [...]

В городе волнение. Идут аресты. Кажется, социалистов всех видов.

8/22 ноября.

[...] -- Высшие классы, -- сказал Ян, -- это действенные классы, а народ, аморфная масса. Так называемая интеллигенция и писатели -- это кобель на привязи, кто не пройдет, так и брешет, поскакивает, из ошейника вылезает. [...]

11/24 ноября.

[...] Ян сказал: "Как это сочетать, -- революционеры всегда за свободы, а как только власть в их руках, то мгновенно, разрешив свободу слова, они закрывают все газеты, кроме своей. Революция производится во имя борьбы против насилия, а как только власть захвачена, так сейчас же и казни. Вот Петлюра уже расстреливает офицеров Добровольческой армии. [...]

Ян рассказал, что сегодня гулял в порту. Заводил разговоры насчет Петлюры -- все относятся к нему отрицательно, многие ругают его матерно.

13/26 ноября.

[...] В порт пришел английский миноносец, ждут броненосца. [...] На улицах большие толпы. [...]

14/27 ноября.

[...] Забастовка прекратилась: вышли "Одесские Новости". [...]

-- Вероятно, англичане заняли почту, телеграф и электрическую станцию -- сказал Ян.

В пять часов нам дали электричество, и какая радость. [...]

17/30 ноября.

Приехал к Яну Гроссман14, высокий, худой и самоуверенный человек, говорит гладко, несколько певуче. Он явился просить у Яна выборных рассказов из его произведений. [...]

-- Из современников только вас, -- говорит он с улыбкой, -- из умерших: Герцена, Гоголя, Кольцова, Пушкина, Лермонтова, Достоевского, Толстого, Тургенева и других. Разные лица будут делать выборки, например, Островского подаст профессор Варнеке, Достоевского -- я.

-- Значит, в каждой книге будет критическая статья? И это будет относиться и к живым авторам? -- спросил Ян.

-- Да, но можно сделать по другому принципу, -- стал объяснять Гроссман: -- В данном случае не будет какого-нибудь исследования, а вы сами сделаете выбор произведений.

-- Что такое избранные произведения, -- перебил Ян: -- это не самые лучшие, а разнообразные. Можно отметить характерные черты в творчестве.

-- Да, -- согласился Гроссман, -- учебные цели. [...]

-- Что же я с собой делаю? Я выбираю шесть листов лучших, следовательно, все остальные я считаю плохими?

-- Да, к современному автору неудобно прилагать такое заглавие, вы правы, -- соглашается Гроссман, -- лучше назвать "Избранные страницы". [...]

Гроссман производит впечатление очень культурного человека, вероятно, с ним иметь дело будет приятно, хотя он человек холодный. [...]

19 ноября/2 декабря.

Ян вспоминал, как в год войны Горький говорил в "Юридическом Обществе", что он боится, "как бы Россия не навалилась на Европу своим брюхом". -- А теперь он не боится, если Россия навалится на Европу "большевицким" брюхом, -- сказал Ян зло. [...]

20 ноября/3 декабря.

[...] Гроссман просит у Яна два тома -- один рассказов, другой стихов, издание должно быть в пять тысяч экземпляров. [...]

21 ноября/4 декабря.

[...] Дома у нас вчера был пир, который затянулся до трех часов вечера. Все были благодушно настроены. Вспоминали Куровского. Буковецкий говорил, что он последнее время от них отстранялся. Ян вспомнил, что и он испытал это раз, когда приехал в Одессу и пережил точно измену женщины -- Куровский как будто ушел от него, началась у него в то время дружба с Соколовичем, "а между тем, я пережил с ним то, чего не переживал ни с кем -- опьянение от мира". И тут Ян вдался в воспоминания о их путешествии, когда их восхищало все -- и кабачок в Париже, и восход солнца в Альпах, и вьюга, и немецкие города...

Говорили о Федорове. Ян сказал: -- "Всегда в моем сердце найдется капля любви к нему, ибо раз мне пришлось пережить с ним так много хорошего, что забыть я этого не могу. Ночь в Петербурге, Невский, мы едем к Палкину, где много красивых женщин, мы пьем вино, а завтра Федоров едет в Одессу, чтоб отправиться в Америку. Разве это не прекрасно? И как он не понимает, что я всегда с ним очень деликатен, стараюсь умаливать свои успехи, а он относится по-свински. [...]"

Наконец, Ян стал уговаривать Буковецкого писать нечто вроде дневника. -- "При твоем уме, наблюдательности, это будет очень интересно. [...] Ты, хотя, в некотором отношении, сумасшедший, но все же человек ты замечательный, тонкий". Нилус тоже поддерживал. Решили, что он начнет писать Яна, и во время сеансов Ян преподаст ему "искусство писать". Все были возбуждены, конечно, от вина. [...]

23 ноября/6 декабря.

[...] Жена Плеханова говорила, что Горький сказал, что "пора покончить с врагами советской власти". Это Горький, который писал все время прошлой зимой против Советской власти. Андреева в Петербурге издает строжайшие декреты. Вот, когда проявилась ее жестокость. Пятницкий рассказывал, что она в четырнадцать лет перерезывала кошкам горло! [...]

26 ноября/9 декабря.

[...] Вчера вечером был у нас Цетлин. Многое мне в нем нравится, он хорошо разбирается в людях. Много интересного он рассказывал о Савинкове15. [...] Он человек сильный, жизнь у него редкая по приключениям. Рассказывать он любит. Впрочем, молчалив. Керенского презирает и ненавидит. [...]

Савинков теперь в Сибири, зимой жил в Москве. Он за диктатора и республику. Зимой он был в Ростове, где вел дела вместе с Корниловым16. [...] Корнилова он не считает умным. [...] Между Савинковым и Корниловым были такие отношения, что они иногда говорили: "А пожалуй, кому-нибудь из нас придется другого вешать". -- "Пускай я лучше вас повешу", -- шутил Савинков [...]

28 ноября/11 дек.

[...] Вчера убито много в стычке между немцами и легионерами. [...] Петлюровцы приблизились к Одессе. [...]

29 ноября/12 дек.

[...] Мы -- в республике. Петлюровские войска вошли беспрепятственно в город. [...] По последним сведениям, Гетман арестован. Киев взят. Поведение союзников непонятно. [...] Сегодня, вместе с политическими, выпущено из тюрьмы и много уголовных. Вероятно, большевицкое движение начнется, если десанта не будет. [...]

Петлюровские войска в касках, вероятно, взятых от немцев. [...]

30 ноября/13 декабря.

Опять началась жизнь московская. Сидим дома, так как на улицах стреляют, раздевают. Кажется, вводится осадное положение, выходить из дому можно до девяти часов вечера. Вчера выпустили восемьсот уголовных. Ждем гостей. Ожидание паршивое. [...]

Вчера мы за ужином угощали грушами. Ян был подавлен. Он говорил, что прошлую ночь три часа сидел на постели, охватив руками колени, и не мог заснуть.

-- Что я за эти часы передумал. И какое у меня презрение ко всему!... [...]

2/15 декабря.

Пошли все гулять. День туманный. На Дерибасовской много народу. Около кафэ Робина стоят добровольцы. Мы вступили во французскую зону. Дошли до Ришельевской лестницы. На Николаевском бульваре грязно, толпится народ. По дороге встретили Катаева.

На бульваре баррикады, добровольцы, легионеры. Ян чувствует к ним нежность, как будто они -- часть России. [...]

4/17 декабря.

Сегодня десант в десять тысяч человек. Об этом мы знали еще вчера вечером.

Вчера в полдень мы с Яном гуляли по городу и видели много печенегов-скифов на конях, -- совершенно двенадцатый век. Сидят на лошадях в коротких полушубках, даже ноги назад оттянуты. Сидят крепко, с винтовками, только одного видели, который не умел держаться в седле, он качался, чуть за гриву не схватывался...

-- Совершенно зверь, -- внимательно посмотрев, сказал Ян.

-- Нет, это не зверь, а домашнее животное, -- возразила я. Он согласился.

Я очень люблю ходить с Яном, он так живо ко всему относится, все замечает, прямо одно удовольствие, точно образовательная экскурсия. Были в банке у Дерибаса16а. Он думает, что Одесса останется свободным городом. [...]

Прийдя домой, мы застали в столовой за чашкой кофе Цетлину. [...] Почти все время говорили о Серове, об ее портрете. Она рассказывала [...], что несмотря на то, что он нуждался в то время, когда получил заказ на ее портрет, он велел прислать ее фотографическую карточку, а уж тогда согласился приехать к ним в Биариц и там работать. И "работали мы с утра до ночи", -- сказала она.

После ее портрета он писал Иду Рубинштейн, которой, как художник, очень увлекался и вез этот портрет в Рим на выставку с собой в вагоне.

Серову очень нравился Николай II, он находил его необыкновенно приятным человеком. Однажды, когда он писал его, ему захотелось посмотреть на какую-то картину, висевшую очень высоко, Николай II сам встал на стул, снял картину и подал ее Серову. Александра Федоровна ему не нравилась, он определял ее так: "Это женщина, которая всегда злится и бранится". [...]

5/18 декабря.

С утра идет сражение: трескотня ружей, пулемет, изредка орудийные выстрелы. Ян разбудил меня. Петлюровцы с польскими войсками и добровольцами. У нас на углу Ольгинской стоят петлюровцы. [...]

6/19 декабря.

Вчера весь день шел бой. Наша улица попала в зону сражения. До шести часов пулеметы, ружья, иногда орудийные выстрелы. На час была сделана передышка, затем опять. Но скоро все прекратилось. Петлюровцы обратились к французам с предложением мирных переговоров. Но французы отказались, так как петлюровцы пролили французскую кровь. -- "Мы сюда явились на помощь", -- сказали они: "а нас встречают огнем". Переговоры вели Брайкевич и Шрейдер -- вот, кто вершит судьбы России.

Погода была дождливая. Ян почти целый день был на ногах, в пальто, ежеминутно выходил во двор, где говорил с жителями нашего дома. Демократия настроена злобно. [...]

[...] Сегодня проснулись рано. [...] На Дерибасовской встретили двое дрог с убитыми петлюровцами. У одного жутко торчали руки вверх, выглядывали ноги, шея. Зачем-то сидели гимназисты, вероятно, это санитары. Мне все-таки жаль этих обманутых печенегов. Рассказывают, что один, умирая, сказал, что не знает, за что он дрался. На почте развевался русский флаг, -- увидеть его было радостно.

Добровольцы очень статные, с хорошей выправкой люди, -- я отвыкла видеть подобных людей. Старые генералы, наравне с молодыми, таскали различные вещи. [...]

Потери у добровольцев очень большие. [...] Ян был очень взволнован. Он сказал, что за два года это первый день, когда чувствуешь хоть луч надежды. Его очень трогает самоотверженность добровольцев. [...]

По народу идет слух, что еще вернутся петлюровцы, соединясь с немцами, и тогда все будет хорошо. Вероятно, это работа большевиков. [...]

7/20 декабря.

[...] Прачка Буковецкого рвет и мечет, плачет, что петлюровцы побеждены, уверяет, что добровольцы введут панщину, то есть крепостное право. [...]

11/24 декабря.

Дождь. Сегодня Сочельник на Западе. Вспомнили Капри, раннее утро, последние звуки запоньяров. Как это хорошо! Потом мальчишки весь день бросают шутихи. Этот день в Италии считается детским, и никто не сердится на проказы мальчишек, пугающих взрослых. А вечером процессия: несут Христа в яслях, идет Иосиф, Божья Матерь, -- процессия проходит по всему Капри. Мы идем с Горькими. Марья Федоровна говорит, как в театре, каждому встречному все одно и то же, на слишком подчеркнутом итальянском языке. Алексей Максимович восхищается всем, возбужден, взволнован. Мне жаль, что я его знала. Тяжело выкидывать из сердца людей, особенно тех, с которыми пережито много истинно прекрасных дней, которые бывают редко в жизни.

13/26 декабря.

Вчера была впервые на "Среде" здешней, но читали наши москвичи: Толстой и Цетлин. [...] На прениях мы не присутствовали -- поспешили домой. [...]

Зейдеман затевает клуб. И Толстой согласился быть старшиной в нем, кажется, за три тысячи в месяц. Легкомысленный поступок! [...]

Буковецкий хорошо сказал про Толстого: "Он читает так, точно причастие подает".

16/29 декабря.

[...] Ян читает сегодня в "Урании". Он читал "Моисея", и я слушала его с необыкновенным интересом, а ведь это, вероятно, в сотый раз! Ян прочел и ушел, а публика сидела и ждала продолжения. [...]

20 декабря/3 января.

Ян всю эту неделю болеет, простудился в "Урании". Очень жаль, так как он как раз начал было писать. [...]

[...] Как социалисты всегда умеют устраиваться с богатыми. Мякотин -- у Рубинштейн, Руднев -- у Цетлиных, Елпатьевский всегда останавливался у богатых друзей -- или у Соболевского, или у Ушковых, Чириковых водой не разольешь с Карийскими, это понятно -- одним лестно, другим удобно. В жизни все оплачивается. Рубинштейны за содержание Мякотина устроили у себя народно-социалистический центр. Кроме того, присутствие Мякотина, вероятно, избавляет их от реквизиции комнат. Социалисты ходят по ночам, -- не боятся, что стащут пальто, деньги. Мне кажется, что они так привыкли, что они обеспечены -- минимум всегда будет -- что об этом они не беспокоятся.

Когда во время Временного Правительства сын Елпатьевского был в Ташкенте, то он занял Белый Дворец Куропаткина.

У нас был Сергей Яблоновский. [...] Он бежал из Москвы, т. к. был приговорен к расстрелу. В конце мая он был в Перми у Михаила Александровича, который произвел на него самое приятное впечатление. Он говорил, что никогда не хотел престола. [...]

23 декабря/5 января.

У Яна был жар один день, и в этот день он был очень трогательный. Говорил все из "Худой травы"17, уверял, что он похож на Аверкия. [...]

В Одессу приехал Родзянко и еще какой-то член Думы. [...]

Зубоскальство фельетониста, дошедшее до цинизма:

Хлеб наш насущный даждь нам днесь,

Только настоящий, а не смесь...

По народу идет, что 25 декабря в десять часов утра петлюровцы начнут брать бомбардировкой Одессу, они думают, что французы уйдут, так как иначе город сравняют с землею.

30 декабря/12 января.

На днях был Наживин18. Коренастый, среднего роста человек, с широким лицом и довольно длинным носом. Он производит впечатление человека с еще большим запасом жизненных сил, хотя по виду он немного сумрачный, благодаря большим, нависшим, немного толстовским бровям.

Он два месяца, как из Совдепии, главным образом он жил у себя на родине, во Владимирской губернии, но бывал в Москве, имел доступ в Кремль, а потому много видел. [...]

Он удивлен настроениям в Одессе.

-- В Совдепии о республике никто не говорит -- это уже считается дурным тоном, -- сказал он смеясь, -- разговор идет лишь о том, кого выбрать. Мужики, которые почти поголовно настроены черносотенно, при прощании говорили мне: "Ну, как хошь, а передай, что мы, такие-то, хотим, чтобы был кто потверже! На Алексея мы не согласны, мал еще!".

-- Ну, а молодые ежики, у которых за голенищами ножики? -- спросил Ян.

-- Молодые? -- продолжал Наживин: -- у нас деревня почему-то искони поставляла рекрутов в Балтийский флот, хотя даже реки у нас нет. И теперь эти матросы, которые раньше драли глотку в пользу большевиков, ходят в дорогих шубах и у каждого по драгоценному перстню на руке, говорят: "Нет, без буржуазии никак нельзя, нигде этого не было и не будет -- во всех странах она есть".

Где-то Наживина чуть не расстреляли, спас его пропуск, данный местным советом.

Ян спросил относительно комитетов бедноты.

-- На заседание этого комитета приехал председатель на жеребце, стоющем несколько тысяч. Все богатые крестьяне записаны в "комитет бедноты".

В Москве все почти поправели. Во Владимире пересматривают все вопросы сызнова. Отдельные лица перерождаются самым невероятным образом. [...]

Он советовал нам ехать на Кубань, там и дешевле, и жизнь кипит. Тут же рассказал о нравах добровольцев и большевиков. Пленных нет. Офицеров вешают без суда, солдат секут шомполами, небольшой процент выживает. Кто выживет, из тех образуют полки, которые оказываются лучшими. [...]

-- Вот, -- сказал Наживин, -- Иван Алексеевич, как я раньше вас ненавидел, имени вашего слышать не мог, и все за народ наш, а теперь низко кланяюсь вам. [...] И как я, крестьянин, не видел этого, а вы, барин, увидали. Только вы один были правы.

Говорили и об еврейском вопросе. -- Я теперь стараюсь всюду бороться с антисемитизмом, -- продолжал Наживин, -- но трудно, во многих местах погромы. [...]

Заговорил о том, что евреи не понимают, что Кремль наш, что в Кремле наша история, а не их, что они никогда не могут так чувствовать, как мы. [...]

Потом перешли на Софью Андреевну Толстую. Он большой ее защитник.

-- Вот сидим мы раз в сапогах в гостиной, -- рассказывает он, -- с Булыгиным, бывшим пажом. Входит Софья Андреевна и подходит к нам с каким-то вопросом. Мы оба поднялись. Вдруг на глазах ее показались слезы. "Что с вами?" -- "За двадцать лет в первый раз, что толстовцы встали передо мной, они никогда не считались со мной, как с хозяйкой" -- ответила она взволнованно.

[...] Был Сергей Викторович Яблоновский. [...] Рассказывал, что из Харькова к Бальмонту поехали еще две жены. [...] Говорили об Алексее Константиновиче Толстом19. О том, что Чехов неправ был, назвав его оперным актером.

-- Толстой, напротив, сам создал, -- сказал Ян, -- тот стиль, в котором его упрекает Чехов. [...]

Ян все это время читает А. К. Толстого.