[Из рукописного дневника Веры Николаевны:]
4 января.
[...] много интересного рассказывал А. В. [Неклюдов. -- М. Г.] о доме Соллогуба-Бодэ Колычева, что на Поварской, дом, где якобы жили Ростовы в "Войне и мире". Он в этом доме бывал еще гимназистом, знает все его закоулки. [...]
6 января (24 дек.).
[...] От Яна деньги для Жозефа1 и 100 -- нам. Перед вечером [...] тревожный звонок: телеграмма, еще 100 франков. [...]
7 января (25 декабря).
[...] За 25 лет я первый раз проводила этот день без Яна. А тревожно провожу вторично. Первый раз это было 22 года тому назад, в Порт-Саиде. У него -- боли в почке, всю ночь горячие припарки. [...] Сейчас тревоги меньше, но все же тревога.
11 янв.
У Гали плеврит, пока сухой. Вот горе! У Яна было тоже около 40°. [...] Деньги опять вышли. [...]
24 января.
[...] Наши приехали в четверг 12-ого. Оба больные. У Яна насморк и кашель, а Галя в страшной слабости. [...]
Рассказывал [Крымов. -- М. Г.] о Толстом. У них 14 комнат. Картинная галлерея. Дочь его, Марьяна, летчица, живет с ними. Ника, ему теперь лет 16, очень способный, электротехник, но, видимо, хулиган. Прибил крохотными гвоздями галоши гостей к полу, гость надел их, хотел сделать шаг и растянулся. Папаша рассказывал об этом с восторгом. Раз он вернулся домой часа в 3 ночи, нажал кнопку, чтобы зажечь лампу, и вдруг электрический плакат: "Не пора ли бросить водку и вспомнить о книжке". [...]
От Толстого Крымов в восторге, и как от писателя, и как от собеседника. Но никаких замечательных бесед он не передал. [...] Крымову понравилось, когда я рассказала, что Толстой говорил: "Когда вхожу куда-нибудь, то бледнеют, -- боятся, попрошу взаймы". [...]
У них в Берлине в их литературном кружке, состоящем из Крымова, Бурда, Гуля, Горького, Кречетова и еще кого-то происходят литературные чтения. [...]
Ян на днях написал приветствие Митрополиту Евлогию в стиле 17-ого века. [...]
[В архиве сохранился листок -- рукописная копия этого письма:
Высокочтимый и возлюбленный Владыко.
Позвольте просить Вас принять наши самые сердечные поздравления по случаю тридцатилетия Вашего архиерейского служения. Да пошлет Вам Господь еще многие и многие лета сил и благоденствия на радость всей Вашей пастве. Испрашивая святых молитв Ваших за всех нас, пребываем навсегда всей душой преданными Вам
Смиренными чадами Вашими
Ив. Бун.
В. Бунина.]
16 февраля.
Жили тут Минские2. Я раза 3 с ними встречалась, он не узнавал меня. [...] Раз мы с Яном увидали их. Шли навстречу. Минский повернулся на 90° и стал смотреть через улицу, а Ян меня крепко схватил за руку. Я думала, что он хочет обратить мое внимание на то, что это русские, а он, пройдя, сказал: -- Да это Минский. -- И стал декламировать его стихотворение о Сирокко, посвященное Гиппиус.
Ян говорил об его стихах -- Неправда, что он плохой поэт, как его теперь расценивают. Он очень искусный стихотворец! [...]
Приехали Фондаминские. [...] Страстно, яростно он говорит только о политике, при чем обнаружилось, что он хочет уловить доминирующее желание молодежи в СССР и работать с ними: -- Дайте мне десяток молодых людей оттуда и я пойму, что им нужно. [...]
24 февраля.
[...] Получила на днях письмо от Манухиной, очень хорошее, и от "Lopatin". [...] в нем она прислала письмо Каллаш к ней.
Все письма длинные -- вот 3 русские женщины, чисто русские души, все души религиозные и напряженно верующие -- какие они разные!
Культурность и умственно-духовное напряжение Манухиной, воспитанное десятилетним чтением католических книг, серьезное отношение к себе, к своей работе. [...] Писание для нее -- служение в меру сил. Страстность, блеск, беспорядочность, безудержность Каллаш, издевающейся надо всем и над всеми, начиная с себя самой, какая-то религиозная одержимость. И, наконец, взволнованное чувство Бога Лопатэн, ее художественность в религии, богатство религиозного восприятия и, в то же время, не меньше, чем у Каллаш, страстность ко всем -- и друзьям, и врагам. Но, если у нее есть тонкий юмор, то у Каллаш -- сатира, порой довольно грубая, порой блестящая.
Все три писательницы, все три любят литературу, но по-разному. [...]
24 февраля.
[...] стали говорить о Толстом [А. Н. Толстой. -- М. Г.], и тут обнаружилось, что и Фондаминский и полковник считают его необыкновенно интересным человеком и И. И. сказал, что его личность несравнима с личностями Зайцева, Куприна, Шмелева. Меня это удивляет, неужели если человек буфонит, смешит, то, значит, личность его выше? [...] Ведь Толстой очень однообразен -- рассказы о действии желудка с подробностями, утаскивание золотых перьев с шуточками, переход на "ты", якобы в пьяном виде, съедание какого-нибудь блюда, предназначенного для всех. Действительно, все это он делал талантливо, но и только. Но почти никого он не умеет представлять и, конечно, он как писатель несравненно выше, чем как рассказчик, как собеседник. [...] Но у него был шарм, комичность фигуры, и то, что он себе сказал, что ему все дозволено, а это очень ошарашивает людей. [...]
8 марта.
[...] Вчера приехали Степуны. [...] Он так чудесно говорит, каждому отдает чуточку внимания, каждому отвечает. [...] Конечно, о Гитлере -- "метафизический парикмахер". [...] И как с ним легко касаться всяких тем, сразу все схватит, перевернет и подаст так, как редко кто. [...]
Из всего, что мы узнали от Степуна:
Гитлер является оплотом мелкой буржуазии, маленьких чиновников, ремесленников, деклассированных офицеров, людей свободных профессий, вроде массажистов. [...] Гитлер человек глупый, но такой, что всегда, даже за бритьем, только думает "о своем". Окружение выше его. У молодежи явилась тяга в деревню. [...] Уже несколько профессоров-евреев лишились места. [...]
Положение наше денежное очень плохо. Слава, Богу, до 7 апреля заплачено Жозефу. [...]
10 марта.
Сию минуту письмо от Мити [Дм. Н. Муромцев. -- М. Г.] -- скончался папа.
Я не подозревала, что это будет так тяжело. [...] Папа сам надписал конверт мне, в котором должно быть извещение об его смерти, и просил сделать это немедленно.
13 марта.
Сказала вчера Яну. Он очень был трогателен. Много говорили. Сегодня я сказала Гале с Леней. [...]
Письмо от Павлика [П. А. Муромцев. -- М. Г.]. [...] "Теперь таковы условия жизни, что уход в 80 лет, быть может, является освобождением от слишком тяжелых цепей и многие из окружающих с завистью поглядывали на труп. Современная жизнь не влечет, и уход из нее, б. м. -- освобождение от очень и очень тяжелых уз". И кончает: "Никто, как Бог, а пока будем тянуть лямку".
20 марта.
[...] Приехал Олейников. [...] Познакомили его со Степунами и Фондаминскими. [...]
31 марта.
Вечером к нам пришли И. И. [Фондаминский. -- М. Г.] и Степун. [...] Затем разговор перешел на серьезные темы.
И. И.: Теперь хотят распространить власть до самого дна души, а если человек этому не поддается, ему говорят: "не существуй!" Так у большевиков добивают всех, кто не с ними, так, в меньшей мере, и у фашистов. [...] в Германии нельзя быть нейтральным. У них то же, что у большевиков -- "кто не с нами, тот против нас". [...]
Степун: [...] все совершилось без всякого сопротивления, ведь в России все же сопротивлялись.
Ян: А кто мог сопротивляться?
Степун: Социал-демократы. [...]
Потом И. И. говорил, что у него одна надежда, что Франция, Англия и Америка поумнеют и, так сказать, сохранят "свободы". [...]
Ян: А скажите, -- обратился он к Степуну, который в этот момент с большим аппетитом ел свое любимое пирожное, которое тут называется "макаронами": -- а скажите, чем можно объяснить антисемитизм у немцев? Ну, у хохлов понятно: они любят лежать, коряки драть, а "жид" работает.
Степун, проглотив лакомый кусок, с радостной готовностью стал говорить, сначала сидя, затем встал, потом зашагал: -- Нет, тут другая причина, немцы работать умеют не хуже евреев. Антисемитизм развивался у них в разных кругах по разным причинам. Так, в ученых кругах он связан с противо-марксизмом. Среди евреев много ученых этого направления, т. ч. в Германии имеется научный антисемитизм. Ведь социализм с юдаизмом имеют одну и ту же цель -- оба хотят осчастливить всех людей. [...] Большой антисемитизм в армии. [...] Меньше всего антисемитизма в биржевых, торговых кругах. [...]
18 апреля.
[...] То, чего я больше всего боялась, случилось -- Павлик[брат В. Н. -- М. Г.] заболел психически.[...] Нашим не сказала. [...] Такого дня я, кажется, никогда не переживала. [...] Тяжело до боли. Хочется кричать!
24 апреля.
Я в ужасном состоянии. Ничего не могу делать. Работоспособность упала до минимума. [...]
19 мая.
[...] Вчера ровно месяц моих невыносимых мучений за Павлика. Это даже грех. [...] сознавать, что страдает самый близкий тебе человек, которому ты почти ничем не можешь помочь, это иногда мне кажется сверх моих сил. [...] Мой грех и Павлик. Я чувствую, что должна была сделать в жизни -- посвятить себя ему. Ведь его душа была в моих руках, ведь я, вероятно, могла бы удержать его от всего дурного, если бы всецело отдала ему себя. [...] А Ян и без меня прожил бы отлично [...]
Ян на днях сказал мне: -- Я пока внизу, тысячу раз подумаю о тебе. Тысячи мыслей прорежут мой ум. -- Он, конечно, говорил правду. Но я ему нужна лишь чем-то одним. И понятно, он, собственно, весь в творчестве, т. е. сам в себе. [...]
Один Ян все же прибежал, заглянул ко мне. Из него истекает ко мне нежность большая, но безмолвная и всегда убегающая. [...]
26 мая.
Кризис полный, даже нет чернил -- буквально на донышке, да и полтинночки у меня на донышке. [...]
27 мая.
Потушила свет вчера ровно в полночь и скоро заснула. Сквозь сон -- шаги, затем кто-то крадется. Оказалось -- Ян, пришел проститься. Я обрадовалась. Он рассказал содержание фильмы, которую так расхвалили [...]
Проснулась рано. Ян встал раздраженный. [...] он в ужасе от своего писания -- был в каком-то припадке тихого отчаяния. Он переутомился. Безденежье. Однообразие. Неврастения. [...]
Ян восхищается, как умирал Толстой, как он все хотел понять смерть, а мне это желание кажется беспомощным. И, если что потрясает, так это именно его слабость, беспомощность всех этих действий и поступков.
[Запись Бунина, уехавшего в Париж:]
8. VI. 33.
7 ╫ вечера, подъезжаю к Марселю. Горы голые, мелового цвета, ужасные предместья. Мост, под ним улица, трамвай... Рабочие улицы, ужас существования в них. Всякие депо, шлак... Еще жарко, сухо. Зажженные алым глянцем стекла в домах на горе. Вдали Notre Dame de la Garde... К какому-нибудь рассказу: больной подъезжает к большому городу.
[Запись Бунина:]
10. VII. 33.
Бальмонт прислал мне сонет, в котором сравнивает себя и меня с львом и тигром.
[Среди писем К. Бальмонта Ивану Алексеевичу сохранилась страничка с упоминаемым Буниным сонетом, написанным рукой Бальмонта:
ДВА ПОЭТА
Ив. Бунину
Мы -- тигр и лев, мы -- два царя земные.
Кто лев, кто тигр, не знаю, право, я.
В обоих -- блеск и роскошь бытия,
И наш наряд -- узоры расписные.
Мы оба пред врагом не склоним выи,
И в нас не кровь, а пламенней струя.
Пусть в львиной гриве молвь, -- вся власть моя, --
В прыжке тигрином метче когти злые.
Не тигр и лев. Любой то лев, то тигр.
Но розны, от начала дней доныне,
Державы наши, царские пустыни.
И лучше, чем весь блеск звериных игр, --
Что оба слышим зов мы благостыни,
Призыв Звезды Единой в бездне синей.
Кламар, 1933, 5 июня К. Бальмонт.]
Я написал в ответ:
Милый! Пусть мы только псы
Все равно: как много шавок,
У которых только навык
Заменяет все красы.
[Из записей Веры Николаевны:]
14 июля.
Эти дни очень тяжело. Вести о Павлике неутешительные. Видимо, полного выздоровления не будет. Боюсь, начнется разложение личности. [...]
Я кончила перестукивать книгу Курдюмова3. По новому подает Чехова, с религиозной стороны. [...]
[Из записей Бунина:]
21. VII. 33.
Вечер, шел через сад Montfleury, чувствовал снова молодость и великое одиночество.[...]
В молодости неприятности на долго не держались у меня в душе -- она их, защищаясь, выбрасывала.
Почти все сверстники были грз. [гораздо] взрослей меня. Vita scribi ne quit.
30. VII. 33. Grasse.
Проснулся в 4 ╫. Довольно сумрачно -- рассвет совсем как сумерки. В синеватых тучках небо над Эстерел[ем], над Антибск[им] мысом по тучкам красноватое, но солнца еще нет.
Вечером гроза. Лежал, читал -- за окнами содрогающееся, голубое, яркое, мгновенное.
Ночью во мне пела "Лунная Соната". И подумать только, что Бог все это -- самое прекрасное в мире и в человеческой душе [глагол тут пропущен. -- М. Г.] с любовью к женщине, а что такое женщина в действительности?
[Вера Николаевна записывает:]
5 августа.
[...] Гуляли все вместе. Далеко прошли по Ниццкой дороге. Ночь прелестная, высоко в небе стоял полный месяц. [...] Опять говорили о Шмелеве. О том, что он многим доступен, благодаря своей "национальности". [...]
Потом долго сидели на лавочке. А на обратном пути я завела речь об Анне Карениной. [...] И всю дорогу до дому у нас шла речь о Толстом. И я вспомнила наши глотовские вечерние прогулки и те же восхищенные речи о нем.
7 августа.
[...] Вчера после обеда, когда уже стемнело, вошел Ян со словами: -- Ночь -- одна в году. Пойдем же к павильону, только через 20 минут.
И, действительно, было хорошо. Шли по парку, увидели маленьких зверьков [...] пришли к заключению, что это крысы. [...] Дошли до дуба. Сидели, смотрели на море, откуда низко шел туман, закрывший уже прибрежные огни. [...] Иногда мне кажется, что Ян чувствует, понимает мое горе и даже бережно к нему относится. [...]
20 августа.
[...] От Цветаевой4 письмо. [...] Хочет написать об Иловайских и своем доме. Просит у меня материалов. По ее вопросам сужу, что у нее материала мало и многое легенды. Я уже отослала ей 2 письма. [...]
5 сентября.
[...] Нам придется 2 недели быть без мяса, ибо Ян выдает по 35 фр. в день. [...]
6 сентября.
[...] Проснулась в девятом часу. Ян уже встал. Когда я вошла, он сидел за столом и собирался писать. Поздоровался ласково, радостно.
Вчера мы -- Ян, Галя и я вечером гуляли. Говорили о преподавании в школах. Ян нападал на то, что столько лет тратится на учение, говорил, что нельзя учить елецкого гимназистика о Теодорике, или что такое "изъявительное наклонение", что учебники очень плохи. [...] Ему кажется, что во всем мире учат не тому, что нужно и убить 20 лет на учение -- это Бог знает, что такое. [...]
[Из записей И. А. Бунина:]
17. IX. 33. Воскресенье.
Видел во сне Аню [А. Н. Бунина, ур. Цакни. -- М. Г.] с таинственностью готовящейся близости. Все вспоминаю, как бывал у нее в Одессе -- и такая жалость, что... А теперь навеки непоправимо. И она уже старая женщина и я уже не тот.
Уехал Рощин. Тихий сероватый день. И все напевается внутри "Яблочко" -- истинно роковая песня России. Какая в ней безнадежная тоска, гибельность!
Coitus -- восторг чего? Самозарождения? Напряжения жизни? Убийства смерти?
За последнее время опять -- в который раз! -- перечитал "Анну К[аренину]" и "Войну и м[ир]". Нынче кончил почти четвертый том -- осталась посл. часть "Эпилога". Про Наполеона неотразимо. Испытал просто ужас, и до сих пор обожествлен!
18. IX. 33. Понедельник.
Удивительно прекрасный день. Был в Cannes [...] Сидел на скамеечке перед портом, ел виноград. Был у Карташевых [...] Опять он поразил меня талантливостью. [...]
Читаю "М[ертвые] Души". Нельзя читать серьезно -- оч[ень] талантл[ивый] шарж и только. А чего только не наплели! "Гениальн. изображение пошлости..." И чего только сам не вообразил! "Горьким словом моим посмеюся..." России почти не видал, от этого местами нелепое соед[инение] Малороссии и Великороссии.
Умер Осип Серг. Цетлин. И осталось Монте Карло, вечная праздничная синь моря.
1.Х. 33.
Вчера именины Веры. Отпраздновали тем, что Галя купила кусок колбасы. Недурно нажился я за всю жизнь! [...]
Проснулся оч. рано, мучась определением почерка подписи под какой-то открыткой ко мне: Сталин.
Прочел 2/3 "Воскресения" (вероятно, в десятый раз). Никогда так не ценил его достоинства (просто сверхъестественные в общем, несмотря на множество каких-то ожесточенных парадоксов, что-ли).
Известие в письме из Москвы о смерти Насти5. Оказывается, умерла уже "года три тому назад". Какой маленький круг от начала до конца человеч. жизни! Как я помню, как я гимназистом ехал с ней, держа венч[альную] иконку, в карете в Знаменское! В жизни то и дело изумление, недоумение, а выражать это -- наивность!
12. X. 33.
Прекрасный день, но ничего не мог писать. Кажется, серые, прохл., вернее, совсем свежие дни лучше для меня (для работы). Только теперь.
Проснулся часов в 5 -- уже не первый раз за последн. [время. -- М. Г.] под пение петухов.
Думал: что тут главное? Кажется, что очень горловое, ни чуточки груди. И напряженное. И еще думал: как хорошо так жить -- живу с природой, с петухами, с чистым воздухом горным (сплю все еще внизу, отворяя дверь в столовую, где открываю балконную дверь).
13. X. 33.
Ездил в Cannes. Хороший день, что-то под одесское осеннее. Море похоже на Черное. Купание кончилось. Пляж пустой и стал маленький, главное -- маленький.
15.Х. 33.
По утрам, проснувшись, слышу, как лают собаки на соседней дачке уже совсем новым, зимним лаем: за этим лаем зима (южная), глушь, свежесть (та, что у нас в октябре).
[Вера Николаевна записывает:]
19 октября.
Неприятный день. Завтра присуждается премия Нобеля. Хорошо, что в этом году мы за неделю узнали об этом, и только сегодня об ней думали и говорили.
[...] К нам теперь ездят со своей закуской. Действительно, обеднели очень.
Есть одна надежда -- на синематограф. Полонский из Холивуда прислал предложение дать ему право продать или заглавие или всю вещь "Г[осподин] из Сан Франциско". [...] Если бы это дело вышло, то мы были бы спасены, иначе будет очень плохо. [...]
[Запись Бунина:]
20. X. 33. 9 ч. утра.
16-го послал avion Полонскому в Холливуд. 18-го еще.
Нынче проснулся в 6 ╫. Лежал до 8, немного задремал. Сумрачно, тихо, испещрено чуть-чуть дождем возле дома.
Вчера и нынче невольное думанье и стремление не думать. Все таки ожидание, иногда чувство несмелой надежды -- и тотчас удивление: нет, этого не м. б.! Главное -- предвкушение обиды, горечи. И правда непонятно! За всю жизнь ни одного события, успеха (а сколько у других, у какого-нибудь Шаляпина, напр!) Только один раз -- Академия6; И как неожиданно! А их ждешь...
Да будет воля Божия -- вот что надо твердить. И, подтянувшись, жить, работать, смириться мужественно.
[Вера Николаевна записывает:]
29 октября около 7 час. утра.
Проснулась в 6 ч. Сошла вниз, напилась кофию. Приготовила Яну. И опять наслаждаюсь утренней тишиной спящего дома.
Вчера весь вечер провела у Кульман. Было грустно -- они уезжают. [...]
Ян встал -- добр и спокоен. [...]
Письмо от Марины Цветаевой -- страстно-восторженное передо мной в прошлом. Пишет, что у меня "козьи глаза". Леня и Галя согласны. Леня даже пришел в восторг. Ему нравятся ее портреты: "намешано, намешано, а выходит живой человек". [...]
5 ноября.
[...] Из Америки насчет синема ответа нет. Ян думает, что один из многих неосуществленных проектов. [...]
В четверг почта принесла деньги из 2 мест: из "Совр. Зап." и от сербов. Передышка дней на 15.
7 ноября.
Вчера нас взволновали письма: от Могилевского, Алданова, Бориса [Зайцева. -- М. Г.]. В субботу пришла от Кальгрена7 телеграмма в "Посл. Нов.", в которой он просит сообщить адрес Яна почтовый и телеграфный и какое его подданство. [...]
13 ноября.
[...] В четверть пятого 9 ноября по телефону из Стокгольма я впервые услыхала, что Ян Нобелевский лауреат8. [...] За эти дни у нас столько было всего, что сопровождает всегда славу -- и как все это поверхностно, и собственно не нужно. [...]
14 ноября.
[...] Ян едет в Париж. Отъезд Яна -- настоящее комическое синема. Он все делал сам, убирал вещи, комнаты, складывал белье, пары -- словом, волновался очень.
21 ноября.
Ночь. Не сплю. Убираю вещи. Вчера письмо от Мити -- Павлик покончил с собой 12 ноября в 1 ч. дня. Принял яд. [...] в 7 часов скончался. [...] Ян очень взволновался, хорошо сказал мне несколько слов. Остро хочется быть с ним.
25 ноября, Париж.
Уже ощущение славы явственнее. Уже живем в Мажестике. Уже заказываем манто у Солдатского. Уже чувствую, что многие обиделись, обижаются. Но не могу сказать, что много испытываю радости. Лучше всего ездить на такси и смотреть вокруг.
Два дня здесь, а наедине с Яном была всего минут 20, не больше. Устала так, что сейчас нет 10, а писать трудно.
27 ноября.
Вчера познакомилась с Г. Л. Нобелем и его женой, за завтраком у Корнилова. Он мне очень понравился, похож на Царицынских немцев..
3 декабря.
Поезд. Цветы, конфеты, фрукты. Проводы. Необыкновенно грустно. В голове Павлик. [...] Трудно улыбаться. Ян тоже был какой-то растерянный. Грустно было разлучаться с Леней. Хотя ему пожить в Париже одному полезно. Книги его нравятся. [...]
На границе: [...] вызвал подозрение мой чемодан, перевязанный ремешком. Старший [...], увидав тетради, альбом, как-то безнадежно махнул рукой. У Яна тоже потребовали открыть чемодан, где были рукописи. [...] Яша [Я. Цвибак -- Андрей Седых. -- М. Г.] что-то говорил перед этим насчет премии, но на бельгийцев это не подействовало. [...]
Около часу ночи Галя разбудила меня. Приближалась Германия. [...] Опять быстро заснула. И опять была разбужена, на этот раз проводником, принес кофе с розанчиком, где были тончайшие ломтики колбасы. Было около 8 ч. утра (нем. время). [...] Вошел Ян. В восхищении: "Солнце оранжевое, красное выкатилось. Чудесное морозное утро". Вчера, когда мы вернулись из вагона-ресторана, он сказал: "Первый раз почувствовал, испытал приятность". [...]
В Гамбург пришли с опозданием на 3 ч. Но, м. б., к лучшему. Ян весь день спал. [...]
От парижской жизни осталось лишь впечатление сутолоки. [...] Пожалуй, приятнее всего было у Кянжунцевых -- среда, где премия кажется грошами. Они, действительно, рады, что нам лучше, неприятных завистливых чувств у них не может быть.
В этот же день заезжали к Шаляпину. Я не видела его почти столько же времени, как и Павлика, почти ровно 18 лет. Он постарел, но приобрел более, я бы сказала, организованный вид и в лице и в манерах. Был любезен, гостеприимен. Квартира богатая, с редкими вещами. Кабинет с камином, высокое огромное окно, как в студии художников. Деревянная лестница куда-то, наверху на перила наброшен гобелен. Угощал нервно, порывисто медом, белым вином, которое сам пил, несмотря на диабет. [...] Одет был изысканно. Темные брюки, бежевый пиджак, сшитый очень хорошо. Зеленая рубашка и в тон галстук -- продолговатая клетка зеленая и черная.
Столовая тоже огромная, освещена тускло. Есть фарфор русский. Поражает высота комнат. Видели дочерей -- Стеллу, уже барышню, похожую на мать, и самую младшую, высокую 12-летнюю девочку. Обе с отцом обращались свободно.
Говорили о Горьком. Они с Шаляпиным переписывались еще 2 года тому назад. Шаляпин или не понимает или делает вид, что не понимает ничего в политике -- "Я думал, что эти люди действительно хотят блага народу. Я мужик, крестьянин. А у них Бог знает что. Горький звал назад. Я отказался. Он написал, что знает мою жадность. А они обещали все возвратить мне, но почему только мне? Я здесь тоже богат, но тут всякий богатым может быть, а там исключение".
Говорил, что боялся видеться с нами, т. к. ему передавали, что Ян бранит его сильно. Я думаю, что просто не вспоминал. Как и раньше, интереснее то, как он говорит, чем то, что он говорит. [...]
Покинули Гамбург без большого сожаления. [...] Четверть третьего паром. [...] Вошел шведский журналист, говорящий по-немецки и по-английски. Мне пришлось давать ему интервью. [...] В Малме -- депутация русских и журналисты. [...]
6 декабря.
[...] В Стокгольме встреча -- русская колония, краткое приветствие, хлеб-соль, цветы; знакомые -- Шассен и Олейников, -- много неизвестных. Знакомства. Фотографы, магния итд.
Прекрасный дом, квартира в четвертом этаже, из наших окон чудный вид. Напоминает Петербург. Комнаты прекрасные, мебель удобная, красного дерева. Картины. Портреты. [...]
После завтрака сидели с Мартой Людвиговной [Нобель. -- М. Г.], рассматривали книгу о Нобеле. Она очень милая женщина, но совсем глухая. [...]
Был Троцкий. Рассказывает, что за кулисами творилось Бог знает что. Кто-то из Праги выставил Шмелева. Бальмонт тоже был кандидатом, Куприн -- но это не серьезные. Мережковский погубил себя последними книгами. Ян выиграл "Жизнью Арсеньева". [...] Дания выставляла Якобсона и пишет, что "Бунин это тот, кто помешал нашему писателю увенчаться лаврами".
Ян вернулся из турецкой бани веселый, надел халат, обвязал платком голову и пьет чай с Олейниковым. Сегодня я не сказала с ним ни слова. [...]
[В "Воспоминаниях" Ив. А. Бунина (Париж 1950 г.) помещена статья "Нобелевские дни". В архиве сохранилась рукописная записка Бунина с воспоминаниями о событиях 10 декабря 1933 года:]
В день получения prix Nobel.
Был готов к выезду в 4 ╫. Заехали в Гранд-отель за прочими лауреатами. Толпа едущих и идущих на улице. Очень большое здание -- "концертное". Лауреатов [след. слово написано неразб. -- М. Г.] провели отдельным входом. Все три молодые. [Опять неразб. напис. слово. -- М. Г.], который должен был произнести обо мне речь (Секр. академии?).
В зале фанфары -- входит король с семьей и придворные. Выходим на эстраду -- король стоит, весь зал стоит.
Эстрада, кафедра. Для нас 4 стула с высокими спинками. Эстрада огромная, украшена мелкими бегониями, шведскими флагами (только шведскими, благодаря мне) и в глубине и по сторонам. Сели. Первые два ряда золоченые вышитые кресла и стулья -- король в центре. Двор и родные короля. Король во фраке (?). Ордена, ленты, звезды, светлые туалеты дам -- король не любит черного цвета, при дворе не носят темного. За королем и Двором, которые в первом ряду, во втором дипломаты. В следующем семья Нобель, Олейниковы. В четвертом ряду Вера, Галя, старушка-мать физика-лауреата. Первым говорил С. об Альфреде Нобель.
Затем опять тишина, опять все встают, и я иду к королю. Шел я медленно. Спускаюсь по лестнице, подхожу к королю, который меня поражает в этот момент своим ростом. Он протягивает мне картон и футляр, где лежит медаль, затем пожимает мне руку и говорит несколько слов. Вспыхивает магния, нас снимают. Я отвечаю ему.
Аплодисменты прерывают наш разговор. Я делаю поклон и поднимаюсь снова на эстраду, где все продолжают стоять. Бросаются в глаза огромные вазы, высоко стоящие с огромными букетами белых цветов где-то очень высоко. Затем начинаются поздравления. Король уходит, и мы все в том же порядке уходим с эстрады в артистическую, где уже нас ждут друзья, знакомые, журналисты. Я не успеваю даже взглянуть на то, что у меня в руках. Кто-то выхватывает у меня папку и медаль и говорит, что это нужно где-то выставить. Затем мы уезжаем, еду я с этой милой старушкой-матерью. Она большая поклонница русской литературы, читала в подлиннике наших лучших писателей. Нас везут в Гранд отель, откуда мы перейдем на банкет, даваемый Нобелевским Комитетом, на котором будет присутствовать кронпринц, многие принцы и принцессы, и перед которым нас и наших близких будут представлять королевской семье, и на котором каждый лауреат должен будет произнести речь9.
Мой диплом отличался от других. Во-первых тем, что папка была не синяя, а светло-коричневая, а во-вторых, что в ней в красках написана [написаны. -- М. Г.] в русском билибинском стиле две картины, -- особое внимание со стороны Нобелевского Комитета. Никогда, никому этого еще не делалось.
[Продолжение записей Веры Николаевны:]
24 декабря. Сочельник -- их. Дрезден.
[...] Очень живу Павликом. [...] Очень тяжело. [...] В Дрездене я ничего не видала. [...] У Степунов бываем, они очень милы и заботливы. Ян с Ф. А. перешли на "ты". У них живет его сестра Марга. Странная большая девица -- певица. Хорошо хохочет. [...]
25 декабря.
[...] Была в церкви, но католической, а Галя -- в двух протестантских. В них горят огнями елки. [...]
31 дек.
Мы в Берлине. Все случилось неожиданно, как это у нас всегда бывало в далекие годы наших странствий. [...]
Остановились в Континенталь-отель. [...] Вечер вчера прошел хорошо. Но все же это не Стокгольм. Там был энтузиазм, а тут чувствуется вялость. Гессен, оказывается, не оратор, в нем нет ничего чарующего. Степун говорил хорошо. [...] Главная тема его речи -- "подлинность". Сирин гораздо лучше понимает стихи Яна и звук их передачи правильный. Выбор хорош и смел. [...] И все же Ян стихи свои читает лучше всех. Он умеет заворожить слушателей. [...]
Кончается самый для меня незабываемый год. Тяжело было и после кончины мамы, но все же была одна потеря, а этот, кроме двух смертей, принес еще ужасную болезнь Павлика, кончившуюся самоубийством. И это известие пришло среди поздравительных телеграмм и писем. Не знаю, как отнестись к Нобелевской премии. С ней тоже что-то утерялось дорогое для меня в Яне. [...]