Перед дуэлью

На другой день, после так неожиданно разыгравшейся в кулуарах "Theatre-Francais" сцены, резко врезывавшейся своим трагизмом в чисто сантиментальный роман Жюльетты, молодая женщина ходила по аллее, огибавшей ее садик. Было около двух часов дня. Подолгу вдыхала она благоухающий воздух, насыщенный сладким ароматом розоватых кистей акации; смотрела на листья, зеленевшие в лучах летнего солнца, на густую клумбу распустившихся алых роз, поднимавшихся на своих штамбах, на трепетавший по стене плющ, на полет птички, то опускавшейся на газон, то улетавшей на ближайшие ветки. С самого своего разговора с Казалем она не переставала страдать, а невозможность скрыть от де Пуаяна тоску, овладевавшую ею с каждым днем все глубже, только увеличивала ее муки. Да и как вполне обмануть его беспокойную прозорливость? Он был так нежен, что сделать это, по-видимому, было легко; но нежность, доведенная до известной степени напряжения, становится так болезненно подозрительной, что равняется самому проницательному недоверию. Разве, после того как возобновились их свидания, когда она пришла, на первое же свидание, не стало ясно де Пуаяну, что она сделала это не для себя, а для него: из жалости, а не по любви! К тому же, есть ли возможность подделываться под настоящую любовь, -- этот огонь, охватывающий всего человека, этот восторг души, уносящий нас, как бы вне времени и пространства, благодаря одному лишь присутствию предмета нашего поклонения, -- так душа наполняется им, до последнего предела возможного! Нет, нельзя разыгрывать комедию подобных восторгов сердца. Женщина сумеет смягчить свой голос; слова ее будут еще нежнее, чем звук этого голоса; нежным будет и взор ее. Она будет страстно желать убедить своего возлюбленного в том, что она счастлива, чтобы он был счастлив. Тщетный обман! Если он любит на самом деле, то волшебством своей горькой прозорливости скоро распознает, сколько усилий скрыто в взволнованном голосе, какая усталость таится во взоре и сколько жестокого в этих усилиях выразить притворную нежность. Увы! Может ли он жаловаться на обман, которым ему выказывают все же так много дружбы, за отсутствием более страстного чувства?... Вправе ли мы упрекать другого человека, что он чувствует не так, как бы мы хотели и как ему иногда самому кажется, что он чувствует. И молчишь от этого странного смущения и снова погружаешься, -- как это сделал де Пуаян на следующий же день после свидания в Пасси, -- в немой, безумный анализ малейших оттенков, причем какое-нибудь одно слово, движение, рассеянное выражение лица подтверждают ужасную, неотвязчивую мысль: "Меня не любят больше, а только жалеют..." У графа к этой мысли присоединялась еще другая, более ужасная, которую он тщетно силился отогнать от себя. Из новой беседы с д'Авансоном он узнал, что Казалю окончательно отказано от дома. Старый дипломат был в этом уверен:

-- Достаточно было посмотреть на его физиономию, когда мы встретились с ним в клубе, чтобы в этом убедиться, -- сказал д'Авансон, потирая руки.

Значит г-жа де Тильер сдержала свое обещание и не принимала больше молодого человека. Граф был в этом уверен, без всяких подтверждений и дальнейших расспросов, а к тому же он имел тому доказательство: встретив Раймонда, почти что на пороге подъезда г-жи де Тильер, он видел с одного конца улицы, как Казаль, не успевши почти войти, тотчас же вышел. Неосторожный взгляд, которым Пуаян проводил выпроваженного посетителя, не был чужд той мужской гордости, недоброму опьянению которой поддаются самые благородные любовники. Но если, покончивши с Казалем, г-жа де Тильер не сожалела о нем, то почему же у нее были все признаки душевного томления, которое могло происходить только от постоянной боли скрытой сердечной раны. Влюбленному так горько наблюдать эти признаки, даже когда ему известна их причина. Личико дорогого вам существа блекнет и как бы тает, веки тяжелеют, щеки худеют, на висках появляется желтизна, губы становятся бескровными, -- словом, по всему видно, что огонек жизни мерцает и меркнет!.. Господи! а если он совсем погаснет! И содрогаешься при одной мысли о том, как хрупко и слабо то создание, которое так сильно любишь, что судьба нашего сердца зависит от жизни смертного существа! Пытка таких тревог доходит иногда до острой боли; мы рады были бы разлюбить; так больной, терзаемый невралгией, жаждет смерти. Но куда деться, когда к муке видеть любимую женщину, час за часом приближающуюся к концу, присоединяется еще более мучительный вопрос: "Быть может, она чахнет от тоски по другому?..." Это -- высшая форма ревности; другой и не знают благородные души, для которых важны не поступки, а чувства; как раз обратное бывает с людьми заурядными, положительными. Ревность первых не вызвана грязными мыслями о чувственном наслаждении, она порождена в них сознанием, что они не могут уже больше дать счастья любимому существу. При подобной благородной ревности не принимают жестоких решений, не прибегают к унизительным выслеживаниям, подобно тем, которые производил в это время Казаль; но она медленно, неизбежно иссушает все силы сердца, она окружает нас невозможной для жизни атмосферой, из которой, если и удается выйти, то с сердцем разбитым, потерявшим всякую надежду и радость. Немного дней прошло с того утра, когда д'Авансон явился на улицу Matignon, добровольно приняв на себя роль доносчика, и до вечера в Thelatre-Francais, когда Раймонд оскорбил де Пуаяна, но этого короткого промежутка времени было достаточно, чтобы граф впал в отчаяние еще более жестокое, еще более гнетущее, чем после его поездки в Безансон. Он пришел к страшному выводу и чувствовал, что вывод этот верен:

-- Она любит Казаля, сама не сознавая того; и если не расстается со мной, то из благородства, а может быть, и из жалости...

Ах! как при этих словах, почти помимо его воли звучавших в нем, он, по-прежнему любя Жюльетту, возмущался этим ненавистным подаянием! И каждое утро он решал объясниться окончательно, но при виде исхудалого личика своей возлюбленной все откладывал. Он боялся, что такой разговор повредит ей, и молчал.

Но выражение его глаз, морщины его лба и самое это молчание ясно выражали, что он снова смущен подозрениями, и Жюльетта, по-своему также истолковывала эти признаки его душевной тоски; зная его характер, она говорила:

-- Я даже не смогла дать ему счастья... Я разбила для него чувство, ставшее уже таким дорогим мне! И для чего? Какая польза от того, что я возвратила другого к его недостойной прежней жизни?...

И она действительно верила, что Казаль искал теперь забвения в унизительных кутежах! Он ей представлялся с какой-нибудь доступной девицей или с новой m-me Корсье! И, в свою очередь, она начинала ревновать! Иногда бывает, что женщина, не отдавшаяся любимому человеку, испытывает подобную мучительную и несправедливую ревность к тем, с которыми он хочет ее забыть... В подобные минуты и под впечатлением своих сложных мук Жюльетта, к своему постоянному ужасу, сознавала истинное состояние своей души: ей удалось сгладить свой образ жизни что касается его внешней стороны, честно принеся в жертву свою новую любовь, чтобы спасти жалкие остатки прежней страсти; она отказалась от того, что дало бы ей счастье из чувства горячего сострадания, но все это не уврачевало ее страждущего сердца. Оно трепетало, терзалось из-за их обоих, и она даже не могла сделать счастливым того, ради которого пожертвовала другим!

На этой-то ступени ее скорбного пути она была сражена новым ударом: Габриелла сообщила ей, что Казаль близок к открытию истины! Она так была сражена этим известием, что энергия ей изменила; у нее была та энергия слабых женщин, благодаря которой они выносят долгие дни душевных тревог; потом приходится расплачиваться недугами, которые наука не может излечить, -- так сильно весь организм расшатан постоянным напряжением сил. За этим открытием она ожидала что-то такое страшное, неизвестное, что пролежала два дня неподвижно, не будучи в состоянии ни мыслить, ни чувствовать. И в этот ясный, летний день, когда она гуляла по садику, слушая пение птичек, глядя на цветы, она еще вся была разбита после этого кризиса; днем и ночью ее преследовал вопрос:

-- Раймонду известны мои отношения к Генриху! Как он поступит? Что он думает? Последнее легко было отгадать: неспособный объяснить себе все душевные оттенки пережитого ею, он, конечно, презирает ее за ее кокетство с ним, когда она принадлежала другому! В безумии своего возмущения от мысли, что Казаль ее презирает, она доходила до создания планов, самых опасных и противных как ее природе, так и ее принципам: написать ему, чтоб открыть всю себя, призвать его на новое свидание... И тут же она говорила себе: "Нет, он не поверит мне, а если я увижу его, я погибла..." Ей было ясно, что после той слабости, которую она почувствовала при их последнем свидании, остаться с ним теперь наедине было равносильно тому, чтобы отдаться в его власть. Она не могла уже ручаться за себя! В глазах этого человека, полных прежде такого поклонения, теперь она, вероятно, прочтет обидное доказательство того, что ему все известно. Но какие у него доказательства? Как он их получил? Эта тайна вносила новое смятение в ее мысли, и она спрашивала себя иногда: "Да, как поступит он?..." И она дрожала от страха, который тщетно старалась побороть в себе воспоминаниями о неизменной деликатности, проявленной Казалем во всех его поступках с нею. Но тогда он еще ничего не знал, а теперь?... Она уже видела неизбежность близких трагических столкновений, и преждевременно содрогалась при мысли о них, медленно ступая по гравию узкой аллеи. А солнце продолжало сиять, акации лить свое благоухание, а время идти, приближая ее к той минуте, когда ей придется горько поплатиться за неумение и нехотение читать в своем сердце. Она так была углублена в свои размышления, что не видела стоявшую в дверях гостиной г-жу де Кандаль и глядевшую на нее в странном смущении. Без сомнения, маленькая графиня имела сообщить очень важную новость, так как видно было, что она не торопилась сообщить ее своему другу; наконец, она решилась окликнуть ее раза два.

Г-жа де Тильер подняла голову, увидела Габриеллу и не ошиблась в выражении того лица, которое она так хорошо знала:

-- Что случилось? -- спросила она, едва они вошли в маленькую гостиную, куда ее увела из сада г-жа де Кандаль, из опасения, как бы не увидала их г-жа де Нансэ, часто следившая нежным взором за постоянной ходьбой своей дорогой дочери.

-- А вот что, -- ответила гостья глухим голосом, -- творится нечто такое серьезное, что я не знаю, как тебе сообщить это. Тронь мои руки -- видишь, как они дрожат... Хватит ли сил выслушать меня?...

-- Да, -- сказала Жюльетта, -- только говори, говори скорей...

-- Вместо того, чтобы успокоить, -- продолжала графиня, -- я только терзаю тебя, так я сама растерялась! Садись же. Как ты бледна! Но ты увидишь, как я была права, приехав к тебе сейчас же... Сегодня, в девять часов, когда мы сидели за нашим утренним чаем, Луи подали письмо. "Это от Казаля, -- сказал он мне, -- зачем я ему нужен, что пишет он, который так не любит писать?..." Вскрыв письмо, он начал его читать, а я тем временем не спускаю с него глаз... Вижу, как тень удивления пробежала по его лицу: "Скажите, что через полчаса я буду на улице Lisbonne," -- был его ответ. Когда человек вышел, я спросила у него, как ты сейчас у меня: "Что случилось?"

-- "Ничего интересного для вас; кого-то надо записать в клуб." -- В то время как он давал мне это объяснение, у него было то фальшивое выражение, которое появляется на его лице, когда он начинает рассказывать, как провел день, в который собственно имел свидание с г-жей Бернар. Я слишком страдала от этого выражения, чтобы не знать его. И, на всякий случай, я хотела еще утром написать тебе о письме Казаля. Но, подумала, не стоит пока!.. За завтраком я тотчас поняла, что муж продолжает быть сильно озабоченным. "А что, -- спросил он вдруг, -- Генрих де Пуаян все продолжает так же часто бывать у г-жи де Тильер?"

-- Да, -- отвечала я, -- зачем тебе это знать? -- Так просто, захотелось! -- возразил он и снова замолчал. -- Я не раз тебе говорила, что он не может не проболтаться. У него, как выражается моя сестра, "утечка". Поэтому я знала, что к концу завтрака он скажет такое слово, которое даст мне возможность разгадать этот секрет. А несомненно, есть какой-то секрет, касающийся полученного утром письма. Так и вышло, как я ожидала. А что, -- вдруг спросил, явно выдавая себя Луи, -- Казаль часто виделся с г-жей де Тильер, после их завтрака у нас? -- Ничего не знаю на счет этого, -- был мой ответ ему. -- Но объясни мне, почему тебе так интересно сегодня знать, кто бывает или не бывает у Жюльетты? -- Мне интересно? -- сказал он, краснея, -- тебе это показалось!.. В это самое время человек спрашивает Луи, может ли он принять лорда Герберта Боуна, англичанина, alter ego Казаля, который за столько лет не оставил мне даже визитной карточки... Я оставила их объясняться в кабинете Луи, взяла извозчика и прикатила к тебе...

-- Действительно, это странно, очень странно, -- сказала Жюльетта... А если тут дуэль... И твой муж с англичанином секунданты Раймонда против Генриха?... Ведь это ясно, как Божий день... Они будут драться!.. Не подумала ли и ты то же самое? Отвечай...

-- Да! -- сказала графиня, -- и мне пришла та же мысль; но, умоляю тебя, не волнуйся... Мы можем ошибиться... Это так невероятно само по себе. Подумай только: Казаль и Пуаян посещают разный круг общества, они не члены тех же клубов, кроме "Jockey" клуба, куда ни тот, ни другой и не заглядывают, так что нельзя и предположить, чтоб они затеяли ссору в одном из этих мест или в каком-нибудь публичном месте. Не было ли у них обмена писем?... Да и это трудно допустить... Чувствую, однако, что тут что-то кроется, я уверена в этом; но что именно? вот что необходимо разузнать... А у кого? Луи и неосторожен, и очень наивен, но если он дал слово молчать, то сдержит его... Тебе необходимо повидать Пуаяна; за этим я приехала так поспешно...

-- Благодарю тебя, -- сказала Жюльетта, целуя свою приятельницу. -- Ты моя спасительница! Я не переживу дуэли между ними! Ах!.. Я узнаю все... Генрих хотел быть здесь в два часа... и не извещал меня сегодня о том, что придет в другое время... Значит, он придет... Боже!.. я вся дрожу, но ты права, я должна быть мужественной.

Несмотря на эту решимость и на относительное спокойствие, вернувшееся к ней при внезапном сознании близкой опасности, на что в важнейшие моменты жизни способны только те, в ком течет доблестная кровь благородных предков, -- молодая женщина, тем не менее, чувствовала такую смертельную тревогу, какой не испытывала с того дня, как ждала телеграммы с подробностями о первом сражении, в котором участвовал ее муж. Ей показались такими долгими те минуты, которые прошли с ухода ее приятельницы до прихода ее возлюбленного, что она едва не послала своего слугу к графу, так как он немного опоздал. Она пожалела, что не задержала Габриеллы, хотя последняя очень благоразумно заметила:

-- Будет лучше, если де Пуаян не застанет меня здесь. В подобных положениях, чем меньше лиц, посвященных в тайну, тем менее затрагивается самолюбие... А ты напиши мне тотчас, чтобы успокоить меня...

-- Десять минут третьего... -- размышляла Жюльетта, следя за минутной стрелкой каминных часов. -- Если в четверть третьего он не придет, значит, он совсем не будет... А тогда у кого мне все разузнать? Кажется, позвонили?... Открывают дверь прихожей... дверь гостиной. Да, это он!..

Действительно, вошел Генрих де Пуаян, извиняясь, что не мог отделаться ранее от одного делового свидания. А между тем он только что расстался со своими двумя секундантами: с сослуживцем своим де Сов и с генералом де Жардь.

Дуэль была назначена на завтра и на таких условиях, им самим назначенных, над которыми призадумался бы самый храбрый человек: четыре выстрела, на расстоянии двадцати шагов по команде из пистолетов с двойным спуском. В то время подобные пистолеты еще были в употреблении. Граф невольно должен был думать, что, быть может, видит г-жу де Тильер в последний раз. А между тем следившая за ним Жюльетта не подметила в нем ни малейшей тревоги. Его спокойствие, близкое к равнодушию, накануне дуэли с таким опасным противником, было, однако, не притворным, а вполне искренним. После вчерашней неожиданной истории он почувствовал себя как-то удивительно успокоенным. Он не мог себе представить настоящего повода, по которому Казаль затеял с ним такую странную, такую несогласную с поступками порядочного человека ссору, он не знал этого доведенного до безумия чувства недостойного любопытства, а объяснял ее себе безумной ревностью, злобой завзятого обольстителя, избалованного легкими успехами, видящего себя отвергнутым и грубо обрушивающегося на того, чьему влиянию он это приписывает. И не доказывал ли гнев Раймонда, что у него не оставалось никакой надежды. Значит, Жюльетта не выказала ему никакого особенного внимания! Хотя граф никогда не сомневался в ее верности, но получив неопровержимое доказательство этой верности, ему сделалось невыразимо сладостно, как было ему сладостно и отчаяние Казаля! Ах! этот Казаль; он так глубоко ненавидел его с некоторых пор, и при одной мысли, что будет держать его под своим пистолетом, граф ощущал невыразимое чувство удовлетворения! Он забывал при этом, что тайна его отношений к г-же де Тильер обнаружится и что шансы дуэли были на стороне Казаля. Еще сегодня утром он заходил к Гастину, чтоб удостовериться в своем умении владеть тем оружием, которое сам выбрал, и заметил среди трофеев первоклассных стрелков картонный квадрат с простреленной, как бы выбитой машинкой, мишенью, а под ним надпись: "Семь пуль прицела г-на Казаля". Ну что ж? Разве он не ближе стоял к смерти в 1870 году? К тому же близость неизбежной опасности, выводя его из умственной напряженности последних дней, доставляла ему особенное успокоение, которое и враг его, вероятно, испытывал, -- и по тем же причинам.

После долгого поглощения нашими собственными мыслями действие, хотя бы и трагическое, приносит нам облегчение, раз оно определено и выводит нас из хаоса смущавших нас противоположных мыслей.

Граф подошел к г-же де Тильер с таким серьезным и ясным лицом, что легко мог бы ввести ее в заблуждение, если бы вопрос о дуэли не был для нее вопросом первостепенной важности. Ей недостаточно было, при таких серьезных обстоятельствах, остановиться на предположениях; она жаждала знать определенно: она нашла верное средство убедиться, будет ли граф завтра драться или нет. Стоило только попросить его провести с нею весь завтрашний день! После обыкновенных фраз вежливости о здоровье и погоде она обратилась к нему с чарующей лаской в голосе и движениях, от которой давно его отучила:

-- Я уверена, вы останетесь мною довольны. Вы меня бранили за то, что я мало выхожу, не бываю на воздухе... Так вот! мы с мамой поедем завтра в Фонтенебло проведать кузину де Нансэ, переехавшую туда на прошлой неделе. И знаете ли, кого мы выбрали своим кавалером?...

-- Д'Авансона, -- сказал граф, улыбаясь.

-- Вот и не отгадали, -- возразила она шутливо. -- Кавалер наш вы! Не отказывайтесь... Я не принимаю никаких извинений...

-- К сожалению, это невозможно, -- сказал граф. -- У меня завтра, в два часа, заседание комиссии в Бурбонском дворце.

-- Вы мне пожертвуете вашей комиссией, вот и все... Вы знаете, что я не часто прошу у вас чего-нибудь... но на этот раз я требую... имея на то свои причины, -- прибавила она лукаво.

-- Но согласитесь, -- ответил граф, продолжая разговор в шутливом тоне и стараясь узнать, подозревает ли она что-нибудь, -- согласитесь, что я, по крайней мере, имею право знать эти причины?

-- А я не могу их вам объяснить; ну, просто мне так хочется... Пусть это каприз больного человека, неужели вы его не исполните?.. Вы должны баловать меня, пока я еще с вами... -- добавила она с грустной улыбкой.

-- Уверяю вас, -- сказал он серьезно, -- я не могу провести с вами завтрашний день... Будьте же рассудительны, Жюльетта! Если это только один каприз, то неужели вы хотите, чтобы я ради него изменил своему долгу?...

Граф встал, не будучи в состоянии выдержать того острого взгляда, который устремила на него Жюльетта. Не чувствовала ли она себя, на самом деле, хуже? В таком случае ее странный каприз был одним из тех проявлений деспотизма, в которых сказывается расстройство нервной системы человека, чей организм сильно ослабел. А может быть, она знает уже о последствиях вчерашней истории? Но как? От кого?

Жюльетта не дала ему времени обсудить это предположение и, подойдя к нему в упор, сказала прерывающимся голосом:

-- Ах! как вы не умеете хорошо лгать!.. Да, вы не можете быть свободны завтра. Я это знала! Знала и причину, почему не можете, и скажу вам ее! Посмотрим, достанет ли у вас смелости отрицать ее: на завтра у вас дуэль. Я знаю также с кем... Нужно ли вам его назвать?

Как не было возбуждено подозрение де Пуаяна с самого начала их разговора, он не мог скрыть своего удивления при ее словах, а это одно уже было признанием с его стороны. Впрочем, он и не в силах был дольше притворяться: его осенила ужасная мысль. Если Жюльетте все было известно, то не через его же секундантов, в которых он был уверен. Невозможно также предположить, чтобы и секунданты Казаля выдали тайну... а сам Казаль? Почему же нет? Он хотел ей отомстить, подумал граф, быть может, он уже раньше угрожал ей поединком со мной?... Вероятно, он написал ей обо всем! Негодяй!

Граф не остановился на проверке таких призрачных догадок и не спросил себя, не происходила ли хитрость Жюльетты от одних смутных подозрений. Но его чувство злобы к своему сопернику было так сильно, что новая подлость Казаля привела его в бешенство.

-- Если вы так хорошо осведомлены о предстоящей дуэли, то должны знать, что ее вызвало, а также и то, что она неизбежна...

-- Так значит это правда! -- вскричала она, бросаясь к нему. Подтверждение того, что эти два человека будут стоять один против другого с оружием в руках, внушило ей такой страх, что она перестала соображать. Дрожа всем телом и прижимаясь к де Пуаяну, в лихорадочном волнении, она продолжала:

-- Нет, дуэль эта не состоится. Вы не будете драться... Ты против него; нет, нет; я не позволю этого... Ах! Если ты меня любишь, то найдешь способ не допустить такой ужасной вещи... Вы оба!.. один против другого... Нет, нет, это невозможно, поклянись мне, что дуэли не будет! Слышишь ли? Я не хочу этого... Это меня убьет... Вы оба!.. Вы оба!..

"Ты против него!.. Вы оба"... Граф слушал ее отрывистые слова, открывшие ему раздвоение ее несчастного сердца -- раздвоение, которое она до сих пор так старалась скрыть и которое он за последнее время подозревал в ней. Образы двух существ, одинаково ей дорогах, промелькнули перед нею с быстротой молнии в таком ужасающем видении, что, обезумев от страха за них, она долее не могла таить своих чувств и обнажила перед ним свою душу. Получив такое наглядное доказательство двойственности ее души, несчастный любовник Жюльетты почувствовал, как зашевелилась в его сердце та ревность, которая причинила ему столько страданий. Он высвободился из ее объятий, почти грубо оттолкнул руки, хватавшиеся за его платье, и ответил:

-- Мы оба!.. сказали вы! Очевидно, вы не знаете сами, за которого из нас дрожите!.. Не знаете, любите ли меня или его!.. Впрочем, нет, вы знаете... -- продолжал он с такою горечью в голосе, что г-жа де Тильер невольно замолчала, как бы застыла от нового ужаса, охватившего ее. В жестоких словах де Пуаяна звучала правда, находившая отклик в ее сердце.

-- Да, вы это знаете; знает это и он... Теперь я понимаю, что видя в вас еще тлеющие искры прежней привязанности, являющиеся единственной преградой между им и вашим сердцем, он решил погасить их навсегда, убив меня, и тем устранить и самую преграду. Но если он, несмотря на данное мне слово, сообщил вам о предстоящей между нами дуэли, то объяснил ли он вам, что назвал меня трусом?... Трусом, -- слышите ли, -- и хотите ли вы, чтобы я остался с этим оскорблением? При том, я уж выскажу вам все, если позволите: даже и помимо того оскорбления, которое он нанес мне, я не упустил бы этого случая поставить на карту свою жизнь против его жизни -- так я его ненавижу!.. Господи! как он мне ненавистен!

-- Генрих, -- возразила она разбитым голосом, взяв на этот раз его руку с покорной робостью ребенка, просящего прощения, -- умоляю тебя, поверь мне... Все, что я узнала, сказала мне Габриелла и ты сам... Клянусь тебе в этом всем нашим прошлым, нашим дорогим прошлым. Габриелла только что была у меня. Муж ее -- секундант в этой ужасной дуэли. Из сказанных им двух, трех фраз она заподозрила что-то и возбудила и мои подозрения, передавая мне слова мужа... А когда ты признался, что будешь завтра с ним драться... мне представилась кровь, кровь, пролитая из-за меня!.. И я не могла не вскрикнуть... Но люблю я только тебя одного; я -- твоя на всю жизнь!.. Мы могли еще быть так счастливы... Ты вернулся ко мне таким добрым, таким нежным... Пойми же: если даже допустить, что этот человек меня любит, если он искал с тобою ссоры, то не потому ли, что он знает, что я люблю только тебя и никогда тебя не разлюблю...

-- Но, -- прервал ее граф, -- я все же оскорблен, и это остается фактом, которого нельзя изменить. Отступать теперь я не могу; это так же немыслимо теперь, как будет немыслимо завтра, когда мы будем стоять с пистолетами в руках и услышим команду "пли"! Я верю тебе... -- сказал он, страстно и долго пожимая ее руку в ответ на ее пожатие. Он снова увидел, как ее искренне влекло к нему при малейшем его страдании. Он не посмел высказать ей всю свою мысль: "Если б только знать наверное, что ты не любишь его! Но нет, ты его любишь, хотя и стараешься не любить; а меня ты бы хотела любить"... От постоянных сомнений он почувствовал себя очень ослабевшим, а между тем ему так было необходимо хладнокровие, чтобы привести в порядок свои дела в эти, быть может, последние часы его жизни.

-- Да, -- подтвердил он, -- я верю тебе и сознаю, что поступил неосторожно, говоря с тобою так, как говорил в начале нашего разговора... Теперь, когда тебе все известно, я не могу вернуть сказанного... Будь мужественна, дорогая, и больше ни слова о дуэли! Ты лучше кого бы то ни было понимаешь, что в делах чести нет места рассуждениям! Но мне пора уходить. Я пришел к тебе с тем, чтобы просить тебя принять меня сегодня в 9 часов вечера. Я хотел сказать "до свиданья", если будет на то воля Божья. Ты успокоишься к тому времени, и мы побеседуем с тобой без тех фраз, которые заставляют нас обоих так напрасно страдать.

Она ничего ему не ответила, когда он уходил! Да что могла она сделать против неизбежности этого требования света -- требования так же неумолимого, как любое физическое явление: падение дома или землетрясение. Раймонд нанес Генриху оскорбление, и последний был вправе требовать удовлетворения. Дуэль неизбежна. Но бедное сердце Жюльетты, вдвойне сраженное этой неизбежностью, не примирялось с нею, и она дрожала при одной мучительной мысли о завтрашней встрече. Граф давно уже вышел, а она все продолжала сидеть, обхвативши руками колени со склоненной вперед головою, с неподвижно застывшим взором; а в ее мозгу вихрем проносились картины, представлявшие ей де Пуаяна и Раймонда в нескольких шагах один от другого, с группою секундантов возле них, сигнал и спущенные курки пистолетов, -- кажется, Генрих упоминал об этом оружии?.. И вслед за выстрелами один из них лежит сраженный... Де Пуаяна она представляла себе распростертым на земле; глаза этого друга, которого она любила в течение десяти лет, были обращены к ней, и в их взгляде ока читала себе страшный укор: "В моей смерти виновна ты". Она же никогда не могла переносить и малейшей грусти в его глазах!.. Она гнала от себя это ужасное видение, как дурное предзнаменование, гнала всеми силами души; а на смену ему выступало тотчас другое: Казаль лежал смертельно раненый! Казаль, одно присутствие которого заставляло ее трепетать от радости и страха! Благородное лицо его, так прельстившее ее своей мужественной красотой, представлялось ей бледным, с глазами, тоже обращенными к ней, но не с нежным укором, а тем невыносимым выражением презрения, мысль о котором терзала ее эти последние дни! И как объяснить себе это несчастное раздвоение чувства? Даже в этот страшный час, когда приближалась трагическая развязка, Жюльетта не знала, не могла знать, по ком из них она прольет более горькие слезы, если дуэль окончится смертью одного из двух. Но, нет! Она не допустит ее, хотя бы для этого ей пришлось на месте дуэли броситься к их ногам на глазах секундантов; она не остановится ни перед чем! Безумная! Она не знала даже ни часа, ни места дуэли, она знала только, что через двадцать четыре часа, а, может быть, и раньше, завершится последнее действие драмы, к которой привела ее преступная слабость.

Когда де Пуаян заговорил с твердостью мужчины, не допускающего в делах чести никаких комбинаций, она познала все свое бессилие, не найдя, что возразить ему. Что делать! Господи! Что делать?.. Обратиться к секундантам? Они обязаны сделать все возможное, чтобы дело не дошло до этого ужасного поединка. Но кто были секунданты? Она знала фамилии де Кандаля и лорда Герберта. Что же она им скажет, когда придет к ним. Во имя чего станет она умолять их, друзей обманутого ею человека? Конечно, для них, если они слышали всю ее историю из уст Казаля, она была кокеткой, самой коварной, самой низкой, допустившей его ухаживать за ней в отсутствие графа с тем, чтобы его выпроводить по возвращении этого последнего!

Как убедить их в ее полнейшей искренности, в этих невольных уступках и особенно в ненавистных колебаниях ее искреннего, но двойственного сердца, которое трепетало одинаково от опасности, грозившей каждому из них? И она снова впадала как бы в тревожный бред. Ей представлялась простреленная грудь, лоб с засевшей в нем пулей и льющаяся кровь; и с этой кровью, будь она кровью Генриха или другого, вся ее жизнь, казалось, уходила в невыразимом страдании, -- в страдании до того остром, что лучше умереть сейчас же, только бы никогда, никогда не видеть эту кровь! Раздался бой часов. Жюльетта машинально подняла голову при этом звуке, показавшемся ей как-то необычайно торжественным среди царившей в комнате тишины! Она посмотрела на стрелку каминных часов, маятник которых отмеривал ей, минута за минутой, секунда за секундой, остающееся у нее время на то, чтобы не дать ужасному видению стать непоправимой действительностью. Стрелка часовая стояла на четырех. Прошел час со времени ухода де Пуаяна, а она сидела здесь, ничего не предпринимая, в то время как Габриелла поджидала ее у себя, готовая содействовать ей в деле примирения. Она быстро поднялась при мысли о потерянном времени, и без того так скупо ей отсчитанном. Она провела руками по глазам; и ее полное изнеможение сменилось лихорадочной энергией отчаяния. Она в одну минуту позвонила свою горничную, переменила домашнее платье на другое, и для ускорения дела велела позвать извозчика, чтобы не ждать, пока запрягут ее лошадей, и направилась на улицу Tilsitt. Множество планов вертелось в ее разгоряченной голове, и в них на долю графини должна была выпасть главная роль. Но они все рушились от препятствия очень простого.

Долго прождав г-жу де Тильер, в свою очередь, снедаемая нетерпением, г-жа де Кандаль поехала к ней. Кареты их, вероятно, где-нибудь разминулись, так как швейцар уверял Жюльетту, что не прошло и десяти минут, как уехала г-жа де Кандаль.

-- Господи! -- подумала г-жа де Тильер, садясь снова на извозчика. -- "Только бы ей догадаться подождать моего возвращения!" -- Так поступить, конечно, было бы всего проще. Но в том-то и беда, что в самые критические минуты нашей личной жизни, когда так необходима точность и своевременность действий, самое простое не приходит нам в голову. Вместо того, чтобы дождаться своего друга, г-жа де Кандаль, терзаемая тревогой, вздумала съездить в клуб улицы Рояля, вызвать мужа, если застанет его там, и узнать от него хоть что-нибудь. Бесполезность ее поездки была очевидна, так как она не согласовалась ни с часом, когда де Кандаль бывал там, ни с его привычками. А тем временем г-жа де Тильер вернулась от нее к себе и узнала, что Габриелла действительно была у нее, и, не заставши, уехала, ничего не поручая передать ей. При этой новой неудаче г-жа де Тильер совсем растерялась и вторично направилась на улицу Tilsitt, где точно так же не нашла ту, которую искала. Видя, что все ее поездки взад и вперед ни к чему не приводят, она почувствовала, как ею все сильнее и сильнее овладевала мысль, казавшаяся ей последним спасением, и за которую она ухватилась со всею страстностью отчаяния, для которого не существует никаких преград, никаких рассуждений! Ведь причиной дуэли Генриха с Казалем было оскорбление, нанесенное последним своему сопернику, которого он назвал в глаза трусом. Но если удастся добиться от Казаля, чтобы он принес извинение и взял назад это слово, тогда повод к дуэли исчезнет сам собой. Но как получить его согласие на извинение? Через кого? А почему бы не попытаться самой? Не поехать ли ей к нему сейчас же, показать ему, до чего она страдает, и умолять сделать все, все возможное, чтобы поединок не состоялся. Если де Пуаян не мог этого сделать, как оскорбленный, то Казаль может, и если любит он, то даже обязан это сделать... А что он ее любит, это несомненно. Не из любви ли к ней он дошел до такой крайности! Да, вот где спасение! И как она раньше не подумала об этом? Когда она, посмотрев который час, с ужасом увидела, что потеряла еще сорок минут из тех немногих часов, которые оставались в ее распоряжении, она спрашивала себя, как ей поспеть к семи часам домой к обеду с матерью, вслед за которым в девять должен был прийти Генрих, когда теперь уже пять часов! Потеряв голову от страха, она как во сне постучала своей ручкой извозчику, бывшему уже на полдороге к ее дому, и дала ему адрес того, который, казалось ей, держал в своих руках всю ее судьбу. Как во сне сошла она у подъезда его особняка на улице Lisbonne, позвонила, спросила, дома ли г-н Казаль, и только тогда поняла, как безумен ее поступок, когда она очутилась в незнакомой комнате и к ней вернулось сознание! Совсем растерянная, она смотрела на стены этой комнаты, которую ей суждено было впоследствии так часто вызывать в памяти, смотрела на тонкие тона их обоев, на металлический блеск развешанного на них оружия, на блики в картинах и на весь нарядный беспорядок обстановки.

-- Боже мой? -- сказала она себе вслух, -- что я наделала?..

Но теперь уже было поздно спрашивать себя об этом: Раймонд показался в дверях гостиной. Он сидел в своем рабочем кабинете, делая свои последние распоряжения, как, вероятно, в то же время делал их и де Пуаян накануне серьезного поединка, как вдруг ему доложили, что его желает видеть одна дама, не сказавшая своей фамилии. Ему при этом тотчас представилось, что де Кандаль разболтал обо всем жене и что она поспешила к нему, чтобы упросить его предоставить ее мужу уладить все дело. Но при виде г-жи де Тильер он так был поражен, что на несколько мгновений приостановился на пороге двери. Ее страшная бледность и трепет, волнение, которое она не могла теперь скрыть, ясно доказывали ему, что она все уже знает, а от кого же, как не от де Пуаяна? Он инстинктивно сделал то же предположение о своем сопернике, которое тот сделал на его счет, и при этом новом доказательстве близости этих двух существ он также почувствовал в себе бешеную ревность. Но он проявил ее с жестокостью человека, долгие дни мучившегося подозрениями и которому нужно было оскорбить ту женщину, из-за которой он страдал и душу которой он хотел истерзать.

-- Вы здесь, сударыня, -- сказал он ей с грубой иронией в голосе, придя в себя от неожиданности ее появления. -- Ах! Я догадываюсь... Вы пришли просить меня пощадить вашего любовника...

-- Нет, -- ответила она упавшим голосом, так он своими немногими словами задел самое живое, самое больное место сердца. Если она решилась на такой шаг, то нужно было добиться, чтобы он не пропал даром:

-- Нет, я не пришла просить вас пощадить его жизнь; а мою, мою. Пришла просить не усугублять те муки, которые я терплю в течение стольких дней, сознавая, что два благородных человека подвергают свою жизнь опасности по моей вике... Только вы можете исправить все вами сделанное; и вот для чего я здесь, чтобы просить вас, умолять вас пощадить меня, совсем изнемогающую, меня, чувствующую себя не в силах пережить какое-нибудь несчастие...

Она говорила, не взвешивая слов, но не повторила ошибки своего разговора с де Пуаяном, не ставила на одну линию свою одновременно тревогу за них обоих. В настоящую минуту она только видела перед собой завтрашнюю дуэль и помнила лишь о своем решении растрогать Казаля. Она не понимала, что ее слова были для него равносильными самому полному признанию. Не будь она так взволнована, она постаралась бы узнать сперва, что Казалю подлинно известно об ее отношениях к Генриху.

Но забвение предосторожностей, неспособность разобраться в чужой душе -- самые обычные явления в те минуты, когда мы переживаем душевный кризис. Мы произвольно и без всяких колебаний допускаем, что другие люди думают о нас то же самое, что мы сами думаем о себе, и мы говорим с ними, следуя внушениям нашей совести, не разбираясь в бесчисленных оттенках, которыми сомнение отличается от уверенности. А между тем Казаль и после разговора с г-жей де Кандаль и даже после происшедшего в "TИБtre-Francais" все еще сомневался. Он поступал так, как будто знал об отношениях Жюльетты к де Пуаяну. Он говорил себе, что она -- его любовница, и счел бы себя сумасшедшим, если бы думал иначе. Тем не менее он все еще не вполне этому верил. Так всегда бывает, когда любишь! Самые пустячные указания дают повод к самым тяжелым подозрениям, а доказательства самые убедительные или кажущиеся нам таковыми оставляют еще место последней надежде. Допускаешь, что все возможно, хочется это допустить, а тайный голос шепчет нам: "А не ошибся ли ты?" Зато, когда мы должны признать очевидность, на сей раз неопровержимую, мы так глубоко потрясены, как будто никогда и не подозревали ничего. В горячих мольбах г-жи де Тильер Казаль увидел только одно несомненное доказательство ее связи с де Пуаяном! Когда он назвал де Пуаяна "ваш любовник", она ответила: "Я не затем пришла, чтобы просить вас пощадить его жизнь". Ока, так сказать, принимала самый факт, как нечто неоспоримое, как точка отправления, с которой она начнет разговор; и при этой мысли, жегшей ему сердце, как раскаленным железом, он грозно подступил к ней, скрестив руки на груди:

-- Итак, -- сказал он, -- вы сознаетесь, он ваш любовник... Увы! Несмотря ни на что, я не хотел, я не мог верить этому. Ваш любовник... Он ваш -- любовник! Как же вы меня одурачили! Каким я был ребенком перед вами! И славно же вы надсмеялись над этим несчастным Казалем, который приходил к вам с видом безнадежно влюбленного, а вы -- вы принадлежали тогда другому. Вас я любил неведомой мне доселе любовью! Я не смел даже говорить вам о моих чувствах... Но нужно вам отдать справедливость, вы отлично изучили искусство кокетки, только забыли, что оно не остается безнаказанным, когда в нем изощряются с теми людьми, у которых есть сердце. Я убью вашего возлюбленного, слышите ли вы, убью; это так же верно, как то, что вы лгали мне в продолжение двух месяцев, каждый день, каждый час!.. О, я отлично понимаю: ваше тщеславие красивой женщины было польщено тем, что вы твердили себе: бедный молодой человек, как он несчастен! Но на что он вправе жаловаться? Я ничего ему не обещала и ничего ему не позволила... Разве я виновата в том, что он меня любит?... Да, вы виноваты в этом; а так как я могу нанести удар вам, только поразив этого человека, который выдал тайну нашей дуэли, вероятно, чтобы спасти себя, -- я убью его и тем отомщу вам. Посоветуйте ему не промахнуться завтра, так как я сделаю все возможное, чтобы убить его... А затем, сударыня, прощайте, нам не о чем больше говорить...

Как жестока была его речь и какой ужасный контраст являла она по сравнению с тем благоговением, которое звучало в голосе Казаля, в каждом его слове с первой же встречи, вечером, за обедом у де Кандалей, когда она сидела с ним за столом, убранным гирляндой русских фиалок!

И как быстро дикая, непобедимая страсть отуманила их до полного забвения всяких приличий, если он позволял себе говорить ей так резко такие ужасные вещи, а она слушала их!..

Да, она слушала его, не прерывая, подавленная его презрением, которого так боялась, которого не заслуживала, хотя действительность была против нее, и которым возмущалась ее любовь! Эта жестокость его слов делала ее почти безумной, грубо оскорбляя все, что было в ней самого чувствительного, самого болезненно чуткого и нежного; она обратилась к нему, называя впервые тем именем, которым уже столько дней называла про себя:

-- Нет, Раймонд, я не могу перенести, чтобы вы так говорили со мной, так судили обо мне! Неужели тайный голос вашего сердца не говорит ничего? Неужели вы не можете поверить мне на слово, что вам не все известно?.. И как вы, так хорошо знающий жизнь, не сказали себе при первых же ваших подозрениях: нет, эта женщина не кокетка, а жертва мне неизвестных роковых обстоятельств! Она была со мной искренна, она и теперь такая же... Она заинтересовалась мною, полюбила меня... Да, я вас любила, Раймонд, люблю вас и теперь... А если б я не любила вас, то разве мысль о предстоящей между вами дуэли могла бы потрясти меня до такой степени, чтобы я пришла к вам, -- я, Жюльетта де Тильер?.. Да, это правда, когда вы вторглись в мою жизнь, я не была свободна, я не должна была себе позволять принимать вас, как я это делала... Я понадеялась на свои силы. А у меня их оказалось мало. Я не видела, к чему иду... так все шло быстро, увлекательно, неизбежно... И разве я тогда знала, как сильна ко мне любовь другого? Мне сразу сделалось все ясно: и мои чувства к вам, и те страдания, которые я причиню этому благороднейшему человеку... Вам, мужчине, не понять, почему мы не можем искать своего счастья, когда должны купить его ценой агонии другого человека. А между тем это так, я остановилась перед этим. Когда я увидела, как глубоко страдает возле меня человек, неизменно сохранивший ко мне свою любовь, я только нашла в себе силу уврачевать его боль, чтобы спасти этим хоть что-нибудь... Я не лгу вам, я не спорю с вами, а открываю вам всю глубину моей немощи! Ничто не изменилось и теперь! Посмотрите на меня, и вы убедитесь, к чему меня привел тот надрыв, те усилия, которые я испытала, порывая с вами. Видите, как я бледна, как я измучилась, -- неужели я не вправе сказать вам: не усугубляйте моих страданий. Не допускайте, чтобы упрекали меня в том, что я убийца ваша или его!.. Ах! Может ли кто страдать больше моего! Это выше моих сил!..

Она была так прекрасна, когда передавала ему эту странную душевную драму, роковой жертвой которой, как она сказала, сделалась она сама. Такая страдальческая красота не может не затронуть самых чувствительных струн человека. И какою искренностью было полно ее признание в своей душевной немощи, истекавшей из слишком большой утонченности и сложности ее чувств!

Казаль невольно поддавался трогательному обаянию ее прелести; а ее чистосердечие притягивало его к ней, как магнит. Его гнев сменялся беспредельной жалостью к тому, что она так удачно назвала "глубиной своей немощи". Он только теперь увидел в настоящем ее виде эту женщину, которую сперва боготворил, а потом проклинал; она была непоследовательна и так благородна, так хрупка и так впечатлительна, так влюблена в идеал и так слаба, так подвластна бурным противоположным порывам и так ужасно наказана! А за что? За невозможность ни примириться с собой, ни отказаться от самой себя! Ему стало стыдно за свою грубость; он так же, как и Жюльетта, не мог вынести вида сердца, которое билось так близко от него; ему захотелось утешить это сердце и прежним голосом -- тем голосом, который был у него, когда он еще не питал никаких подозрений, он сказал Жюльетте:

-- Ах! Отчего вы мне раньше не сказали всего этого? Отчего не открыли мне всей правды, когда я пришел к вам, после моего разговора с г-жей де Кандаль? Я все понял бы и простил... Теперь уже слишком поздно... Вы меня просите устроить это дело? Увы! Это уж более не в моей власти... Принести извинение на месте поединка? Нет, я никогда этого не сделаю! Это невозможно!..

-- Невозможно, -- воскликнула она, ломая руки, -- невозможно! И вы еще уверяете, что любите меня! В вас говорит гордость, Раймонд, а не сердце... Я вас умоляю, -- если я была с вами и доброй, и нежной, если вы мне вернули доверие, если вы меня действительно простили, если вы меня любите, -- исполните мою просьбу, послушайтесь меня... Говоря так, она все больше придвигалась к нему, неотступно моля его и словами, и взором, и всем своим существом; силою внушения как бы покоряя его своей непреложной воле, чтоб сломить его сопротивление; наконец, он сказал ей тоном человека, который жертвует своею гордостью, насколько это в его силах: "Вы этого хотите... Я могу еще сделать следующее, но не просите ничего больше; я могу написать г-ну де Пуаяну письмо, в котором выражу сожаление, что позволил себе оскорбить опрометчивыми словами такого храброго человека, как он... Я вам обещаю написать письмо в такой форме, чтоб ему было возможно удовольствоваться им... Но если, несмотря на мои письменные извинения, он потребует удовлетворения с оружием в руках, я должен буду согласиться на это и, конечно, выйду к барьеру."

-- А когда он получит это письмо? -- спросила Жюльетта, собравшись с силами, -- сейчас же?..

-- Хорошо. Сейчас же, -- ответил Казаль, немного помолчав, -- даю вам в этом мое честное слово.

-- Ах! -- воскликнула она, -- благодарю вас, благодарю! Какой вы добрый! Как вы меня любите!..

Теперь это было уже ее дело уговорить де Пуаяна, и она не сомневалась -- не хотела сомневаться, -- что после письма Раймонда ей удастся убедить его, когда он вечером придет к ней, отказаться от мщения. Разве ей не удалось одним своим присутствием смирить гнев, ревность и гордость того, кто принял ее сперва так грубо? От чувства благодарности, охватившего ее, от облегчения принесенного ей успешностью ее просьбы она заплакала, и силы изменили ей. Она схватила его руки в порыве страстной благодарности. Вдруг он почувствовал, что она вся дрожит. Он испугался. Как бы с ней не повторился здесь, у него, такой же обморок, как случился тогда у нее во время его последнего посещения; он поддержал ее одной рукой, и она не оттолкнула его. Он снова увидел у себя на плече это бледное личико, изнуренное тоской, с просвечивающей сквозь слезы как будто детскою улыбкой довольства; точно после такого напряжения ее бедному истерзанному сердцу было бесконечно сладостно отдаться во власть этой опасной, этой неизреченной и гибельной нежности. Он дерзнул погладить ее исхудавшую щечку, и она не сопротивлялась; его уста прильнули к ее трепещущим устам, и они слились в поцелуе. Было ли это в ней нервным опьянением, наступающим после слишком сильного страха? Проснулся ли в нем тот странный, глубокий и в то же время мучительный пыл, который возбуждает в нас сознание, что другой обладал той женщиной, которую мы любим? Было ли это у обоих то смутное сознание трагизма судьбы человеческой, горести жизни, которое так непонятно и так властно связано с бурными порывами сладострастья? А может быть, так как они любили друг друга, это было просто властное, тираническое безумие любви, благодаря которому, когда придет час, руки сплетаются, соединяются уста, сливаются души в страстном опьянении чувств вопреки разуму, судьбы, воли и гордости. Он увлек, вынес на руках ее из этой комнаты, где у них произошло такое мучительное объяснение. Она не сопротивлялась, И когда долго, очень долго спустя, она вышла из этого дома, в который вошла, обезумев от смертельной тревоги, она уже вся принадлежала человеку, которого приходила умолять отказаться от мщения. Да, она отдалась Казалю!..