На узамбаранитных заводах на Мысе Доброй Надежды закипела горячая работа. Четырнадцать дней под ряд Стэндертон-Квиль вообще не показывался. Он выходил из своего конструкционного бюро только для того, чтобы позавтракать или с трубкой во рту прогуляться вечером под платанами; и даже в этом случае требовал, чтобы его оставляли в покое. Он часто совещался по специальным вопросам с выдающимися коллегами из своего широкого круга знакомых. Пять раз переделывались планы относительно окон, которые надлежало устроить в небесном корабле — даже здесь возникал целый ряд вопросов, возможностей и опасностей.
Малейшая неосмотрительность могла привести к страшной катастрофе. Электрический локомотив, корабль, аэроплан все-таки давали возможность исправить недостаток в конструкции в нескольких километрах от исходного пункта, давали возможность вернуться, призвать на помощь весь мир; эта же машина, будучи выброшена в мировое пространство, должна либо долететь до цели, либо погибнуть в неизвестности. По каждому специальному вопросу инженер советовался также с Иоганнесом Баумгартом, рассматривавшем с чисто астрономической точки зрения ту или иную часть стальной птицы, которая должна перенести его на луну, предлагал свои проекты и замечания касательно условий, господствующих в мировом пространстве, его температуры, материи туманного облака, меняющегося притяжения Земли и Луны, солнечного излучения, трудностей, которых следовало ожидать при высадке на луне. В устранении же всех препятствий Стэндертон-Квиль всецело должен был рассчитывать на себя, ибо ученый муж был настолько непрактичен, что — как шутливо замечал инженер — знал строение миллионов солнц в Млечном Пути, но не умел вбить гвоздя в стенку.
Корпус „Звезды Африки“ — так предполагалось назвать небесный корабль — должен был иметь в длину четырнадцать метров, и в главной своей части достигать высоты двух с половиной метров. Стэндертон-Квиль уклонился от чистой формы гранаты и остановился на форме сигары. Задняя часть необыкновенного летучего корабля также суживалась, хотя и не кончалась остроконечием, как голова. Корпус гранаты предполагалось отлить из цельного куска стали, дня чего на заводах Готорна потребовались весьма сложные приготовления и перестройки в сталелитейном цехе.
Старик сам стоял во главе работ; подгонял, выбирал наиболее подходящих людей, умел зажечь их энтузиазмом к новому делу, приковывавшему внимание всего мира. И они отдавались ему с полным рвением и охотой. Целая армия газетчиков и фотографов постоянно осаждала узамбаранитные заводы. „Африканский Герольд“ ангажировал инженера, исключительно занимавшегося сообщением специальных докладов о движении дела. Газеты всех частей света занимались необыкновенным проектом, печатали статьи известнейших специалистов, и на все лады, во всех тонах, от энтузиазма до мрачного скептицизма, шумели толки в газетном лесу всех пяти материков. Каждому мальчишке, знаком был портрет замечательного немца, во всех газетах можно было видеть могучую голову Стэндертона, из которой на манер хобота выдавалась неизменная трубка. Еще задолго до того, как были отлиты литейные формы, в журналах и газетах начали появляться фантастические снимки небесного корабля, а одна южно-американская газета умудрилась даже сообщить о падении „Звезды Африки“ прежде, чем литейщики пробили отверстия домны, из которой должна была потечь жидкая сталь в приготовленные формы.
Луна сделалась популярнейшим небесным светилом, даже затуманенное солнце и „Свенденгамовское облако“ отступили на задний план. В иллюстрированных журналах на каждой странице виднелись из'еденные кратерами ландшафты, меланхолические темные равнины луны. Прошлое луны, вопрос о ее былой обитаемости трактовались с большим или меньшим знанием дела; Большая Опера Иоганнесбурга делала блестящие сборы фантастической оперой: „Поездка на луну“.
Со всех сторон сыпались предложения принять участие в поездке. Некий австралийский овцевод предлагал оплатить всю стоимость полета за место пассажира. Некое „Общество оккультистов“ — в Бомбее еще существовали такие чудаки! — распространяло брошюру, в которой говорилось, что лунный мир является местом пребывания „душ“ земных обитателей, в земном своем существовании совершивших тяжкие грехи; брошюра предостерегала от опрометчивой поездки в „юдоль нераскаянных душ“.
Не мало поступило и серьезных советов от астрономов и техников; они тщательно обсуждались и в нескольких случаях даже побудили Стэндертон-Квиля к внесению изменений в ту или иную часть летучего корабля. Весьма ценными в этом отношении явились доклады одного японского исследователя метеоров. Этот ученый указывал, что летучему кораблю, главным образом, угрожают частицы падающих звезд и метеорные камни, носящиеся в мировом пространстве. В течение суток в земную атмосферу попадает свыше десяти миллионов таких падающих звезд; миллионы метеорных камней носятся в пространстве. Большинство этих крохотных небесных осколков едва достигают размера горошины, но встречаются камни величиной с кулак и даже с винную бочку. Они мчатся со скоростью, в тысячу раз превышающей скорость курьерского поезда, и ясно, что такой камень должен пробить стальную стенку гранаты, как ружейная пуля пробивает картонную коробку.
Баумгарт отнюдь не забывал об этой опасности, он даже считал ее единственной опасностью во время полета в небесном пространстве. Но против этого ничего нельзя было поделать; кроме того, эти осколки вообще весьма редко достигали размеров, опасных для стального панцыря небесного корабля. Приходилось в подобных случаях рассчитывать на счастье, помнить старую пословицу, что смелым бог владеет.
Тем не менее, тщательные статистические выкладки японца побудили Стэндертон-Квиля сверх обивки внутренних стенок корабля устроить еще тонкую стальную стенку, чтобы легче было находить бреши, пробитые небесным снарядом. Он решил наготовить свинцовых клиньев всевозможных размеров, чтобы ими немедленно затыкать образующиеся бреши.
Словом, приходилось учитывать тысячи мелочей. Но главное заключалось в безупречном устройстве взрывных камер. Они изготовлялись из чистой платины и стоили свыше миллиона франков. Благодаря весьма остроумному расположению теплораспределительных приборов, жар отводился от этих камер в другие помещения летучей гранаты, которые могли сильно пострадать от холода мирового пространства. Кроме того, вокруг взрывных камер проведены были охладительные трубы, в которые при быстром полете снаряда должен был вливаться холод межпланетного пространства.
По всей своей четырнадцатиметровой длине „Звезда Африки“ разделялась на пять неравных помещений, соединявшихся небольшими люками. Использован был каждый вершок пространства. Впереди находилась каюта рулевого с рулем, измерителем скоростей и ртутным горизонтом, с контрольным аппаратом высоты, температуры взрывных камер и тому подобными инструментами. Оттуда можно было попасть в небольшую камеру, заключавшую в себе продовольствие для пассажиров, шубы, всякого рода предметы обихода и стальные бутылки для сжатого атмосферного воздуха. К этому помещению примыкала главная каюта в центре судна, оборудованная для жилья и сна свободных в те или иные часы от работы членов экспедиции. Над ее устройством не мало поломали себе голову, чтобы при всех положениях, какие могла занять летучая граната, в ней можно было с удобством поместиться. Большой стол, глубокие кожаные кресла, прикрепленные к стенкам койки, шкафы для карт и книг, разные мелочи для дальней поездки, посуда и тому подобные предметы были размещены наиболее целесообразным образом.
За этим „салоном“, как Стэндертон его называл, находилась небольшая каморка, соседняя с помещением машиниста. Здесь в цинковых ящиках хранилась тысяча белых коробочек с узамбаранитными пилюлями, готовыми для введения во взрывной автомат, который при помощи часового механизма всовывал их в зажигательные камеры и заставлял взрываться. Тут же помещались запасные части, всевозможные инструменты и несколько бутылок с жидким гелием на всякий случай.
Наконец, в хвостовой части помещался машинист. Здесь за автоматом поблескивала широкая платиновая стена взрывной камеры, тянулась сеть труб отопления, светились на стенках сигнальные аппараты, которыми машинист обменивался с рулевым, находившимся впереди.
Снаружи виднелись пять выводных трубок, выпускавших газы, образовавшиеся от взрыва, в пространство. Они блестели на солнце, как серебряные трубы духового оркестра.
Круглые окна четырехдюймового хрустального стекла, в которое вплавлены были сетки из стальной проволоки, открывали вид на все стороны. Они были таких размеров, что даже Арчибальд Плэг мог пролезть в окно. Зажатые в крепкие резиновые кольца, окна были плотно привинчены. Они служили и для входа, и для выхода из стальной темницы. Между наружной стальной броней и внутренней стальной стенкой Стэндертон соорудил толстую, в три дюйма, стенку из чистой шерсти. Все помещение в случае надобности могло получать хоть и не слишком яркий, но достаточный свет, ибо на корабле имелся запас аккумуляторов. И если прибавить, что корабль нес на себе также „химическую печку“, выделявшую путем простого химического процесса теплоту, достаточную для нагревания кушаний и напитков, то этим будут перечислены все важнейшие приспособления корабля, собиравшегося пуститься в небесный океан.
Впрочем, все это еще только значилось на бумаге или готовилось по частям в специальных мастерских, либо подвергалось испытанию, и вообще требовало изменений.
Стэндертон-Квиль, в сопутствии инженера Готорна, метался во все стороны. Он жил в своей родной стихии и не на минуту не терял самообладания. — Я не раньше пущусь в это путешествие, чем приду к убеждению, что последний винтик в столе или самая простая дверка шкафа соответствуют своему специальному назначению. Луна ждала нашего посещения тысячу миллионов лет и подождет еще несколько недель, а я твердо решил разнести вдребезги гранату, если у меня будет впечатление, что она не даст наверняка всего, что я от нее жду! Несколько лет тому назад я видел в музее Тимбукту засохшую мумию одного техника, который восемьсот лет тому назад сделал с негодными средствами попытку достигнуть в стальном шаре морских глубин в три тысячи метров и исследовать их; он остался на дне, и через несколько столетий по какой-то случайности эта проклятая штука опять поднялась на поверхность. Во всех наших приготовлениях я постоянно думаю об этой мумии! У меня нет ни малейшего желания через какие-нибудь восемьсот лет лежать в музее под любопытными взглядами наших потомков, как какая-нибудь засушенная слива!
— Совершенно мой взгляд, — добавил Ковенкотт: — одному чорту известно, куда денется с нами „Звезда Африки“, если мы не будем держать ее крепко за шиворот!
Одновременно Готорн вел переговоры с Обществом глубоководных работ в Бомбее, чьи превосходные аппараты для искусственного дыхания славились по всему миру. Обществу хотелось создать для интересного предприятия прибор, из ряду вон выходящий в смысле практичности и надежности, ибо существовавшие дыхательные приборы были неудобны для непрерывного семидесятидневного употребления. После долгих опытов и здесь, наконец, цель была достигнута, и конструктор сам испробовал свое произведение в течение восьми суток в безвоздушной стальной опытной камере, из которой он по прошествии пяти суток вышел совершенно таким же здоровым и веселым, каким в нее вошел. Главное заключалось в том, чтобы с маской удобно были есть и пить, чтобы ранец со сжатым воздухом не мешал движениям и не беспокоил даже во сне. Дышать было легко, воздух притекал весьма равномерно и не имел решительно никакого запаха или привкуса. Баумгарт, целые сутки ходивший в такой маске, должен был признаться, что вдыхаемый через маску воздух чище и свежее атмосферы Капштадта, полной пыли и газов, выделяемых фабричными трубами.
Таким образом, все, что значилось на бумаге, постепенно принимало образ живой действительности. Уже недалек был день, когда можно было начать пробный полет. Стэндертон предложил Арчибальду Плэгу покинуть уютный старый погребок в порту Багамойо, приехать в Капштадт, залезть в воздушную темницу и поучиться на старости лет штурманскому искусству в гранате; старик действительно вскоре явился, — правда, с порядочным боченком своего любимого триполитанского вина.
Тем временем Ковенкотт учил обхождению со взрывным аппаратом Баумгарта и весьма надежного и ловкого молодого машиниста Самгу, Плэг прибыл как-раз во время, чтобы изучить и с этой стороны дело; безусловно необходимо было, чтобы каждого члена экспедиции можно было заменить каждым другим. Стэндертон готов был сделать сколько угодно полетов в обыкновенной гранате, причем то один, то другой участник должен был исполнять обязанности рулевого и машиниста; лишь после этого можно было решиться на пробный полет за пределы атмосферы.
В сыром виде „Звезда Африки“ была, наконец, готова. Были построены даже несущие поверхности и руль, были доставлены части внутреннего оборудования, прибыло в больших ящиках продовольствие со знаменитейшей консервной фабрики. Бомбейское общество обещало через неделю прислать аппараты для искусственного дыхания, поставили телефонные аппараты, ибо без них объясняться в безвоздушном пространстве, где звуки не могут передаваться из уст к уху, было бы невозможно. Все близилось к окончанию.
Иоганнеса Баумгарта лишь редко можно было видеть в огромных машинных залах узамбаранитных заводов. Он все еще гостил у Готорна и сидел в своей комнате, зарывшись в специальные сочинения о лунном мире. Перед ним лежали исполинские фотографические атласы лунной поверхности, показывавшие малейшую горку, каждую ямку в какую-нибудь сотню метров диаметром. Бен-Хаффа прислал планы лунных ландшафтов, которые, по его мнению заключали в себе следы, подозрительные по былой обитаемости, и где поэтому скорей всего можно было надеяться найти то, что интересовало немца. А он сидел в своей комнате, с головой в головоломные вычисления и выкладки.
Погода по-прежнему стояла дурная; солнце в редкие моменты, когда показывалось, было подернуто краснобурым туманом.
Из Европы также приходили тревожные вести. Еще хуже было положение на севере Америки, где начались голодные бунты. В Австралии также назревал кризис. В Африку уже прибыли первые полчища эмигрантов — свыше пятисот тысяч человек! Южная Америка отправила огромный флот в потрясенные области Канадской республики для вывоза оттуда голодных человеческих масс. Везде складывалось впечатление, что положение чрезвычайно обострилось, и необходима быстрая помощь. Китай и Индия уже приступили образцово организованным образом к эвакуации угрожаемых мест северной Азии. Газеты постоянно сообщали о серьезных опасностях, угрожавших мореходству от пловучих айсбергов в северных и южных морях. Мало по малу и самые беспечные люди начали понимать значение оледенения в эпоху высоко развитой культуры и перенаселения огромных пространств земли.
Все эти сообщения сильно занимали человека, штудировавшего карты и фотографии вымершего лунного мира в своей тихой комнате. Вот он захлопнул большой том — лунный атлас Мельбурнской обсерватории, труд, над которым работало три поколения астрономов! — и встал. Углубившись в свои думы, он шагал по комнате взад и вперед. Что сталось с культурной Европой, некогда зажигавшей своим прометеевским огнем все материки, посылавшей своих пионеров в самые далекие уголки земного шара и сделавшей возможным завоевание всех этих частей света благодаря научным и техническим открытиям? Эта родина книгопечатания, железных дорог, паровой машины, парохода, фотографии, телефонии, аэроплана, стальной промышленности, веретена и тысячи других открытий — она медленно погибала! Народы ее эмигрировали! Но оледенение простирало и дальше свою гибельную работу. И не был ли это прообраз вымирания всего земного шара — все эти бедствия, вызванные космическим облаком? Правда, они окончатся когда-нибудь, но с естественной необходимостью земной шар медленно приближается к стадии, которая в течение долгих периодов приведет к полному окоченению, совершенно уподобит его лунному миру. И там, на Луне, некогда чередовались зима и лето, были времена года, расцвет и созревание, без сомнения, распевали птицы в лесах, взгляды разумных существ устремлялись на звезды и к исполинскому диску земли… Может быть, и там существовали высокие культуры, может-быть, и там какая-нибудь порода людей стремилась к истине, добру и красоте! Все это бесследно погибло, исчезло…
Между водяной каплей, в которой под микроскопом мы различаем бесчисленное множество крохотных созданий и которая медленно сохнет под влиянием комнатной теплоты, пока на стекле не останется лишь крохотное пятнышко пыли, — между этой водяной каплей и медленно засыхающим небесным шаром, в сущности, разница только в размерах и в большей длительности существования.
Баумгарт подошел к окну и выглянул в серый сумрак вечера.
Молодой ученый прижался лбом к стеклу, не отрываясь глазами от тянувшихся мимо облачных масс. Он тихонько бормотал про себя слова Гете:
„Дыханье вечности во всем,
И, чтобы быть в разряде сущих,
Ты обращаешься в ничто“.
Рука слегка коснулась его плеча. Он с испугом обернулся: мисс Готорн.
— Как вы, однако, задумались! Мне кажется, мир погиб бы, а вы не заметили бы этого! Я два раза стучалась, вы не услышали. В комнате было так тихо, что мне показалось, вас нет в доме. Я пришла сказать вам, что нам опять придется ужинать вдвоем! Мой отец и Стэндертон поехали в Преторию, чтобы привезти решетчатые стекла вашей темницы. Я почти не вижу моего славного отца — так он торопится поскорее поставить на сцену эту драму!
— Вы сердитесь на меня? Это я внес смятение в ваш мирный дом. Еще немножко, и все кончится.
— Кончится ли?
— Скорей, чем выдумаете! Уже через десять дней. И все заботы отлетят вместе в нами!
Элизабет стояла возле него, глядя, как и он, на темнеющий ландшафт, поливаемый унылым тихим дождем. Она глубоко вздохнула и проговорила почти беззвучным, покорным голосом:
В этот момент они только начнутся — заботы… И я боюсь, что этот дом покроется не менее мрачной завесой, чем вся страна, погруженная в серый сумрак, — завесой, которая уже не поднимется! Никогда!
Баумгарт обернулся. Его давно угнетал пессимизм молодой хозяйки. Он видел, что она страдает больше, чем кажется ее близким. Нужно, наконец, высказаться! И ему казалось, что момент для этого настал.
— Мисс Элизабет! Забудем на минутку, что я обязан не задевать своей критикой глубочайших тайников вашей личности! Но все же! Вы страдаете от всего, что нами подготовляется. Одна только вы из миллионов людей, с лихорадочным напряжением ждущих выполнения великого плана, настроены к нему враждебно, одна вы из бесчисленных жителей этой страны уничтожили бы этот план, если бы это было в вашей власти! Я, конечно, понимаю, что вы питаете личный интерес к нам, которым так долго пришлось находиться в вашей близости, что вас тревожит, вернутся ли невредимыми люди, ставшие близкими вашему дому. Но разве наши друзья, разве ваш отец не питают таких же сомнений, связанных со смелым планом? Однако наши друзья всеми силами помогают осуществлению трудного дела! Вы, конечно, знаете, что и на их взгляд, смельчаки идут навстречу неизвестной судьбе, но они подавляют в себе эти мелкие личные чувства в в виду величия дела, в виду значения, которое оно может получить для всех! Только вы одна впадаете в глубокий пессимизм, занимаете упрямо-отрицательную позицию! Стэндертон Квиль недавно сказал нам, что вы ненавидите стальную птицу, с таким трудом созданную им, и что он не удивился бы, если б взорвали ее в темную ночь динамитом, как героиня оперы, которую мы недавно слушали, взорвала корабль пришельца из чужих краев. Ваш отец слышал это! Он бросил на меня многозначительный взгляд и, пожав плечами, отошел. Одна вы враждебны плану, который до некоторой степени стал делом всей моей жизни, не разделяете радости, переполняющей меня, — радости, что наконец то, наконец-то, после стольких препятствий, я у цели! Отчего это так?
Элизабет Готорн неотступно продолжала смотреть в туманную даль. В комнате между тем стемнело настолько, что белая мраморная голова Гете, поставленная здесь его почитательницей, чуть рисовалась во мраке. Девушка долго молчала, пока ответила, чуть слышно:
— Может быть, потому, что я женщина! Может быть потому, что я мыслю не техническими понятиями, и не одушевляюсь величием инженерного искусства 3000-го года. Может быть, потому, что из этих миллионов, ожидающих сенсаций, чего-то такого, о чем будут говорить столетия и тысячелетия, я являюсь единственным человеком, который, правда, не разумом, но сердцем чувствует, что здесь стремятся к своей гибели бесценные люди на глазах любопытной толпы, падкой до зрелищ! И то, что вы, именно вы, человек глубочайшей интимности, человек, которому стихотворение, философская проблема, этический вопрос говорят гораздо больше, чем все техническое мастерство, весь этот внешний блеск, не могущий осчастливить ничьего сердца, именно вы вовлечены в подобное будоражащее весь мир, небывалое, невиданное зрелище, сами втянули себя, сами готовы замуроваться в стальную тюрьму и с ней вместе погибнуть — это терзает меня… Но, конечно, я всего только женщина!
Все с большим, возбуждением и страстью говорила теперь тихая Элизабет, облекая в форму беглых слов то, что она перечувствовала за последние недели — слов, которые больше скрывали, чем говорили. Она отодвинулась в глубокую тьму комнаты и повернулась, чтобы уйти. Баумгарт был ошеломлен этой вспышкой — но было в ней что-то, нравившееся ему, родное его натуре.
— Одну секунду, Элизабет! Я понимаю ваши чувства. Я ценю их бесконечно выше, чем одобрение массы, видящей только внешний эффект. Но вы должны понять, что в основе того, что вы называете „внешнею техникой“, лежит великая нравственная идея. Эта машина, эта поездка — не больше, как орудие и способ достичь родников, текущих светлой и ясной струей, которая, надеюсь я, принесет благо человечеству. Вы читали в газетах о голодных бунтах, о несчастьях, о тысяче трудностей, грозящих отбросить нашу культуру к временам кулачного права! Вы не можете не понять, что одна уже эта сторона составляет главный побудительный мотив начатого дела — по крайней мере для меня! Вы твердите с каким-то умышленным самоуничижением, что в вас говорит только женщина, которой чужда мужская жажда деятельности, которая все воспринимает чувством. Но разве ко мне не примкнули с энтузиазмом и женщины, разве у нас нет предложений от высоко-образованных женщин, готовых участвовать в подготовительной работе и даже в поездке в неизвестность? Разве столь выдающаяся женщина, как мадам Эфрем-Латур, не употребила все свое влияние на защиту моего плана?
Элизабет Готорн неожиданно вышла из тьмы и подошла к Баумгарту, темным силуэтом рисовавшемуся перед окном. Она встала перед ним, молча на него поглядела и вдруг схватила его за руки. Быстро, в каком-то самозабвении, сказала она:
— В момент, когда за вами захлопнутся эти страшные окна с решетками, когда вас поглотит эта стальная темница, когда лицо ваше исчезнет под уродливой маской, я вас увижу в последний раз! И одно это оправдывает меня, если я, нарушая неписанные правила, скажу вам, что я знала человека, который мог бы взять в свои осторожные руки мое сердце на всю жизнь, но что этот единственный человек пускается в страшные дали, полные таинственных чудес, чтобы в них погибнуть…
Она выпустила его руки, вдруг бросилась на стул и с плачем положила свою белокурую голову на огромный атлас вымершего мира, который теперь требовал новой жертвы, и требовал — от нее…
Баумгарт растерянно и взволнованно смотрел перед собой, в темноту. Тысячи противоречивых чувств волновали его смятенное сердце и ум. Он мало знал женскую ласку и женское сердце. Наука мало оставляла ему времени для этого, склонность к уединению, к тихому одиночеству воспитала в нем известную отчужденность от людей. Но одно он понимал хорошо: что этот ребенок, эта белокурая дочь старого Готорна, в жилах которой текло так много немецкой крови, питает к нему сильную и чистую любовь.
Он поборол свою застенчивость, тихо подошел к ней и нежно погладил рукой белокурую голову.
— Благодарю вас, Элизабет, за вашу любовь и доверие! Если бы я принадлежал только себе, если бы я не принадлежал великому делу и, стало быть, всему человечеству, то я заговорил бы иначе, чем мне повелевает мой долг. Выслушайте же мою просьбу! Подарите мне, кроме вашей склонности, еще и ваше доверие! Найдите в себе мужество, надейтесь на наше возвращение! Когда „Звезда Африки“, внушающая вам столько тревог, опять снизится из облачного моря на родную землю, тогда настанет и день, в который я получу право сделаться вам больше, чем другом… И я верю в это возвращение! Помните, как вы подложили мне в первый вечер, проведенный мной в вашем доме, старый томик Гете — наследие вашей матери? Это был Фауст. Я раскрыл его не глядя, и взгляд мой упал на страницу, которая теперь мне кажется символической:
Склони, склони,
О несравненная,
О лучезарная,
Ласковый лик.
Зарею возлюбленный
Ясный душою —
Явится вспять!
Баумгарт схватил ручку Элизабет и стиснул ее. Он осторожно поднял ее с кресла, и, прильнув друг к другу, они вышли из комнаты, погруженной в ночную тьму.