Опять провинился
Спустя полчаса к заднему кухонному крыльцу с узелком в руке и с телом убитой змеи, перекинутой через плечо, подходил Вадим.
Еще там, в лесу, Дима вспомнил, что сегодня к двенадцати доктора должны быть у Ни, и чтобы скорее узнать об их приговоре, чтобы скорее добраться до дому, он выбрал самый короткий путь через колючий шиповник, целые заросли которого находились между лесом и «Озерным».
Такое путешествие не могло пройти бесследно. Колючий терновник разодрал синюю матроску и исцарапал лицо и руки Вадима. И он очень мало походил теперь на благовоспитанного юношу из дворянской семьи.
Горничная Паша, выскочившая на крыльцо навстречу этой подвигавшейся к дому истерзанной фигуре, вдруг остановилась, как вкопанная. Яркий румянец, пылавший у неё на щеках до этого момента, неожиданно сменился смертельной бледностью.
— Змея! — пронзительно и громко на весь двор завизжала испуганная девушка и бросились вон в сторону.
Из кухни выбежали кухарка, прачка и судомойка и с перекошенными от страха лицами заголосили на разные голоса:
— Змея! Батюшки светы! Никола Милостивец! Змея! Мать святая Богородица! О, Господи! Господи! Господи!
Напрасно Вадим, стараясь успокоить всех четырех обезумевших от страха женщин, кричал во все горло, что змея уже мертва и потому не представляет никакой опасности. Никто не слушал его. Шум, крик и вопли продолжались до тех пор, пока Петр Николаевич, а за ним Никс и Левушка не выбежали на крыльцо. Это случилось как раз в то время, когда Дима, желая доказать полную безвредность змеи, изо всей силы швырнул мертвую гадину на пол к ногам Паши, которая в ответ на это разразилась новым отчаянным визгом.
Но этот визг был немедленно заглушен строгим голосом Петра Николаевича:
— Это что еще за новости! Что за дикие шутки? Откуда ты добыл эту падаль, и для чего? Чтобы пугать мертвой гадиной кухарок и горничных? Ты с ума сошел! Шутить так глупо, да еще в такое время, когда твоя сестра борется со смертью, когда каждый шум, каждое громко произнесенное слово может ухудшить её положение…
Тут Всеволодский шагнул к Диме, глядевшему на него взглядом затравленного зверька и не попытавшемуся даже оправдаться во всем случившемся. Дима молчал. Молчал и тогда, когда Петр Николаевич схватил его за плечо и, с силой тряхнув, потащил на крыльцо, а оттуда в сени.
Как во сне промелькнули перед Димой испуганные лица братьев, прижавшихся один к другому в кухонном коридоре, и еще чье-то лицо, взглянувшее на него печальными, заплаканными глазами.
— Тс… Тише, ради Бога, тише! — прозвучал чуть слышный тревожный шепот его матери, — они совещаются у тебя в кабинете, Пьер…
Но тот, казалось, в эти минуты позабыл о больной и о консилиуме.
— Полюбуйся на своего сына! Его дикие выходки переходят все границы. Это прямо невозможно, я должен его; примерно наказать… — стараясь говорить возможно сдержаннее, ронял сквозь зубы Петр Николаевич.
— Ради Бога, перестань, Пьер, мне больно слышать… — прозвучал снова замирающий шепот его жены.
Но на этот раз ни Всеволодский, взбешенный до последней степени поступком пасынка, ни сам Дима уж не слышали его. Открылась какая-то дверь, пахнуло затхлостью и пылью. И через минуту она снова захлопнулась за худой, высокой Фигурой отчима…
Дима очутился в крошечной каморке с оконцами во двор и с полками вдоль стен; на полках стояли какие-то ящики и корзины.
— Ага… меня заперли в кладовую… Заперли, как мальчишку! А за что? За что? За что? Разве я виновен, что они там кричали и своим криком могли напугать Инночку? Как несправедливо! Как ужасно несправедливо! И за что же?
Так рассуждал Дима, стоя перед закрытой дверью и пробуя прочность задвижки своими сильными, крепкими руками.
Дверь была слишком прочна, чтобы поддаться усилиям Димы. Но быть запертым, как мышь в мышеловке, совершенно не входило в намерения Димы. Во-первых, ему хотелось узнать, что скажут доктора о состоянии здоровья Ни. Во-вторых, необходимо было сбегать в город и проучить Сережку, чтобы раз навсегда отучить его обижать Машу. И, в-третьих, подобрать цветы, оставшиеся там у крыльца, и, приведя их в порядок, поставить в комнате больной Ни. А кстати, захватить и «трофей» — мертвую змею, валяющуюся, по всей вероятности, там у крыльца. А «он» — так называл Дима за глаза отчима, тогда как в глаза обращался к нему, называя по имени и отчеству, — а «он» помешал ему, сделать все это, лишив свободы. И Дима еще глубже возненавидел человека, который заменял ему отца.
Отец! При воспоминании о нем лицо Димы проясняется. И милое детское выражение сменяет недавнюю горькую усмешку этих суровых глаз. Сейчас мальчику, как живой, представляется покойный отец. Его крепко сколоченная мускулистая Фигура, львиная грива густых, курчавых волос совсем таких же, как волосы самого Димы. И это ласковое отношение ко всем детям вообще и в частности к нему, Диме, который считался любимцем капитана. Ни в чем не стеснял его добрый, милый папа. Он даже как будто поощрял в нем самостоятельность и жажду независимости и свободы… Дима даже больше нравился папе, чем шаркун Никс с его медленными, точно рассчитанными движениями, или чем безличный, хотя и добренький Левушка. Он, милый папа, надеялся на Диму и часто говаривал: — Этот поддержит наше славное морское прошлое, этот уже настоящий моряк.
Ах, как Дима бывал благодарен дорогому папе за эти слова! И хотя Дима и не умел выражать своих чувств, но в душе любил своего отца беспредельно. И когда молодая Юлия Алексеевна после смерти мужа избрала себе второго спутника жизни, Дима, единственный из всех детей Стоградских, не влюбил этого человека, тоже далеко не злого и часто даже нежного к своим пасынкам. Тут Дима совсем отдалился от родных и только с Ни, которая бесконечно любила своего никем не понятого брата, у него оставались добрые, дружеские отношения.
О ней он думал и сейчас, думал неразрывно с мыслью об отце. Теперь все желания Димы сводились к тому, чтобы узнать что-либо про сестру.
Он стал напряженно прислушиваться, но — увы! — ничего определенного до его слуха не доходило. Гремели ножами в столовой; прислуга хлопотливо бегала по коридору, куда выходила дверь кладовой, но слов не слышно было.
«Завтракают верно. Кончился консилиум», — соображал мальчик и снова замер в тоске и печали, поникнув курчавой головою.
Прошло не мало времени; до его ушей, наконец, долетели звуки лошадиных копыт и шум тронувшейся со двора коляски.
Вадим кинулся к маленькому оконцу и увидел уезжавших докторов. Почти одновременно с этим хорошо знакомые шаги ненавистного Диме человека прозвучали в коридоре. Щелкнула задвижка у двери, и на пороге появился Всеволодский.
— Вадим, — произнес он ледяным голосом, оправляя обычным жестом золотое пенсне, — ты очень провинился сегодня, но, в виду счастливого исхода, я прощаю тебе твой глупый мальчишеский поступок. Профессор сделал прокол в боку Ни и выпустил оттуда накопившийся гной. Теперь страшная опасность миновала, и девочка будет жить. Ступай к матери! Никс и Лева уже с него. Порадуйся вместе с ними.
«Будет жить… Ни будет жить… Ни выздоровеет, — словно запело на разные голоса в душе мальчика. Он даже не нашел, что сказать отчиму в ответ на принесенную им радостную весть.
А тот уже смотрел на него испытующим взглядом.
— Ты, кажется, совсем не рад счастливому известию, Вадим? — с усмешкой спросил отчим мальчика.
Тяжелый, хмурый взгляд был ответом на эту усмешку. И Дима, молча, следом за отчимом пошел на террасу.
Там он увидел в кресле свою мать, а по обе её стороны — Никса и Леву. Юлия Алексеевна тихо плакала, закрыв лицо платком. Это были слезы счастья, вызванные избавлением от смертельной опасности её девочки. Никс и Левушка успокаивали ее поцелуями и нежными, ласковыми словами. При появлении Димы она издали протянула ему руки и, глядя блестящими сквозь слезы глазами на сына, произнесла еще вздрагивающим от волнения голосом:
— Поди сюда, Дима!.. Ты слышал, какая у нас радость? Ни лучше… Наша Ни будет жить… Она уже дышит ровнее и свободнее после сделанной ей операции. Поцелуй же меня, мой мальчик!
Вадим выслушал от слова до слова все, что сказала мать, но не двигался с места. Ах, он совсем не привык к поцелуям и ласкам! Он не умеет ни целовать, ни ласкаться даже к тем, кого любит. Он только взглянул на мать блестящими глазами и снова потупил их. И тут только заметила Юлия Алексеевна рваную одежду, исцарапанные руки и бледное лицо сына.
— Боже мой, Дима, с кем ты подрался, кто привел тебя в такой вид?
Но Дима молчал по-прежнему. Только грудь его тяжело поднималась и глаза по-прежнему смотрели исподлобья, как у затравленного зверька.
И вдруг он увидел то, чего вовсе не ожидал видеть. Его ландыши, его дивные ландыши, принесенные им в подарок Ни, лежали в развязанном узелке, небрежно брошенном на стол террасы, и безжалостно сохли под горячими лучами полдневного солнца. Диме захотелось крикнуть от обиды за пропавшие цветы, которые он собирал для Ни с такой любовью. Но чтобы не показать присутствующим обуревавшего его недоброго чувства, он как-то боком рванулся к двери и в один миг исчез за нею.
— Но он совсем дикий! Что с ним такое?.. Он не радуется как будто выздоровлению нашей крошки… Как будто совсем чужой и далекий, — прошептала в смущении Юлия Алексеевна и печально, растерянно взглянула на мужа.
Но тут Никс поспешил загладить поступок брата. Обменявшись с отчимом неуловимым, но значительным взглядом, он принялся целовать руки матери и стал осторожно своим платком вытирать оставшиеся на её ресницах слезы.
Левушка поспешил подражать брату, и оба добились того, что успокоенная Юлия Алексеевна улыбнулась снова. К чему ей было огорчаться, когда её милая Ни будет жить, а эти два чудесные, славные мальчика так горячо привязаны к ней и с таким избытком вознаграждают ее за невнимание к ней со стороны дикого, грубого Димы.