Дима решается

Темные пятна играют на паркете и кажутся большими причудливыми цветами. Это ветки садовых деревьев бросают движущуюся тень на гладкий, вылощенный пол. Дима на мину ту заинтересовывается их игрою. Потом подходит к окну и смотрит: Белая ночь. Тишина. Вдали озеро, окаймленное кустарниками, резко выдающимися на фоне светлых ночных майских сумерек. Дальше огонек маяка, одинаково светящийся и в светлые и в темные ночи.

Туда, к маяку, Дима частенько пробирается в утлой лодчонке, в гости к старому Капитонычу, отставному матросу. А с противоположной стороны темнеет лес, старый лес, с его шумом, с его грозами, птичьим хором, который дороже всяких музыкальных концертов сердцу Димы. Ужели же оставить все это и уйти туда, где будет все чуждо и незнакомо?

Но он не долго задумывается над этим вопросом и решительно отходит от окна.

— К вам можно, Петр Николаевич? — стучит он в дверь кабинета отчима.

Всеволодский морщится, заслышав из-за двери это холодное обращение Димы.

Дима никогда не называет его отцом, как другие дети его жены, и это обстоятельство каждый раз коробит Всеволодского. К тому же он так занят сейчас. Часто сидит он теперь за полночь в своем кабинете над выкладками, счетами и другими деловыми бумагами. И в эти часы ночных занятий он не любит, что бы беспокоили его. Но голос Димы так настойчив и сам мальчик, перешагнувший порог кабинета, кажется такими необычайно странным сегодня, что Петр Николаевич поневоле решается выслушать его.

— Садись, гостем будешь, — пробует он пошутить, указывая пасынку глазами на кресло.

Но Дима ни мало не откликается на эту шутку. Усталым движением взрослого человека опускается он на стул и поднимает на отчима серьезные, внимательные глаза.

С минуту длится молчание, и Дима решается.

— Петр Николаевич, — раздается его энергичный голос, — я знаю: я дурной сын, я дурной брат и дурной пасынок. Но я не могу теперь быть иным. Вы понимаете меня, я не могу перемениться, даже если бы и пожелал. Сам знаю, сколько забот и горя причиняю… И… и… вот, что я придумал: отпустите меня из дома. На год… На один только год. И, вы увидите, я вернусь другим, более желанным, более полезным вам всем. Вы знаете, конечно, сказку про странствующего королевича. Нет, не знаете? Ну, все равно. Дело в том, что пока королевич не порыскал по белу свету, он приносил только одни заботы и неприятности своему отцу-королю. А потом, узнав нужду, труд, лишения, он сделался совсем другим, он точно преобразился. Так и я хочу. Я уйду только на год и потом вернусь для того, чтобы усиленно заниматься и приготовиться в мореходные классы, как этого желал мой покойный папа.

Что-то необъяснимо-грустное и трогательное засветилось при последних словах в глазах Димы и передалось сердцу отчима.

Всеволодский взглянул на мальчика и не узнал его. Грубый, резкий сорванец-мальчишка как будто исчез сейчас бесследно, а вместо него перед озадаченным отчимом был другой Дима, новый, ясный, подкупающий своей энергией и искренностью. И этот новый Дима как будто стучался в душу к Всеволодскому.

Уравновешенный, всегда спокойный и умеющий владеть собою, Петр Николаевич смутился как ребенок, так неожиданно и ново было то, что просил у него этот мальчик.

Он долго молчал, играя костяным ножом-разрезалкой. Молчал и Дима. И только тикавший на камине маятник часов нарушал наступившую жуткую тишину.

Наконец, отчим заговорил:

— Насколько я понял тебя, Вадим, ты недоволен своей жизнью в моем доме. Ты жаждешь самостоятельной жизни, между тем ты еще ребенок, нуждающийся в руководстве и опеке!

Дима быстро поднял курчавую голову.

— У меня останется другая опека…

— Какая, смею я спросить?

— Опека ума и совести…

Как значительно и просто были сказаны эти слова! Отчим взглянул на пасынка, и опять ему показалось, что он не узнает Димы.

— И ты, кажется, — после недолгого молчания начал он снова, — исключаешь свою мать и меня из числа имеющих право заботиться о тебе в этот год отсутствия?

— Но тогда я не достигну результатов, Петр Николаевич. Ведь если я уйду, как тот сказочный королевич, странствовать по белу свету, то я хочу, должен пережить все, что пережил он. Мне никто не должен помогать, ни вы, ни мама. Я хочу испытать все… и труд, и лишения, и нужду за этот год.

— Так ты решительно отказываешься от моей помощи, Дима?

— Решительно. Да.

— И от маминой тоже?..

— О да, конечно!

— Но как же ты будешь жить?

— Своим трудом. Я здоров и силен, и Бог поможет мне.

— Ну, а если… если я и твоя мама не согласимся на твою просьбу?..

— Тогда?.. — Что-то ярко загорелось в серых глазах Дамы. — Тогда?.. Нет, лучше не доводите меня до этого!..

— Уйдешь, значит, без разрешения?.. Правда? — спросил отчим, без малейшего гнева взглянув на мальчика.

— Я никогда не лгал и не лгу. Лгут одни только трусы.

— Это очень похвально, мой друг, что ты так искренен со мною. Я, верь мне, очень и очень это ценю. Во всяком случае переговорю с твоей матерью обо всем. А теперь, пока что, спокойной ночи. Завтра мне удастся, по всей вероятности, дать тебе ответ.

Дима поднялся со своего стула и неуклюже протянул руку отчиму. И тот крепко и дружественно сжал эти полудетские пальцы.

Душа этого мальчика — бездонный колодец, в глубину которого проникнуть далеко не легкая задача, — подумал Петр Николаевич, когда гибкая, стройная фигура Димы скрылась за порогом кабинета.