ЕЕ ОТРОЧЕСТВО
I
Пестрый день
Зима. Славная, снежная, студеная, такая мягкая с ее морозцами и с белым лебяжьим пухом, рассыпанным по полям. Как-то незаметно она наступила, как-то легко и неслышно подкралась, словно на цыпочках, с шорохом морозца в лесу и в поле с легким ломким треском речного льда. Люблю зиму. Люблю ее белые невинные сугробы, пощипывание колючего студеного воздуха, и всю ее северную покоряющую глаз красоту!
Маленькие санки стрелой несутся по белой, как сахар, дороге. Быстро перебрасывая ногами, летит Буря. Василий, в русском желтом ямщицком тулупе, туго опоясанный красным поясом, поворачивает ко мне улыбающееся из-под круглой шапки лицо.
— Любо ль, так-то, барышня Люсенька?
— Еще, еще быстрее, Василий, миленький. Ой, как хорошо! — кричу я.
Но темные брови Гани хмурятся…
— Не так скоро, не так скоро… Долго ли до греха, можем упасть… разбиться.
— Нет, нет, — звонко возражаю я, — ни за что не упадем, ни за что не расшибемся. Ни за что! Василий опытный, он знает! Он все знает.
И опять несемся… Несемся так быстро, что захватывает дыхание в груди. Безумно радостно, беззаветно хорошо мне в эти минуты!
Эти две-три версты, отделяющие «Милое» от «Анина», мы минуем в какие нибудь пятнадцать минут. Ужасно короткий срок для меня, ненасытной любительницы такой отчаянно быстрой скачки! Вот подкатили к стильной ограде графского сада. По усыпанной желтым песком поверх заледенелого снега дорожке мы идем к главному входу. Чьи-то смеющиеся рожицы прилипли со стороны комнат к оконным стеклам. Забавно сплющены побелевшие носы. Сверкают издали белые зубы. Я машу им муфтой. Они машут руками. Бесшумно распахивается перед нами дверь. Старый почтенный Антон впускает нас в вестибюль, меня и Ганю. Здесь топится камин. С красных стен приветливо глядят оленьи головы стеклянными глазами, ветвисто раскинув служащие вешалками рога. И мохнатое огромное чучело мишки, бурого медведя, протягивает вперед серебряное блюдо с визитными карточками.
Выбегают Ани, Этьен, Вадя и Лили. За ними степенно выплывает Марья Клейн, самая большая из нашей детской компании, а минутой позднее живая, подвижная madame Клео встречает нас, с озабоченным видом спрашивая Ганю, не слишком ли холодно на улице, не хотим ли мы выпить чаю с ромом или глинтвейну, прежде нежели отправиться в классc.
Мы занимаемся вместе, вот уже скоро будет три года, я и дети д'Оберн вместе с их неизменной подругой Марией Клейн. Сам старый граф с двумя старшими дочерьми каждую осень уезжает за границу и возвращается оттуда лишь поздней весною. Обе старшие графинюшки находятся при нем безотлучно. Они посещают какие-то курорты за границей, какие-то санатории. Сыновья же и Ани остаются здесь.
Граф д'Оберн придерживается того мнения, что детей, даже мальчиков, до старших классов нужно воспитать дома. Девочкам же давать исключительно домашнее воспитание. И в этом он сумел убедить бабушку и отца. На семейном совете решено было учить меня вместе с обоими графчиками и Ани. Марию Клейн, дочь управляющего, тоже приобщили к нашему классу, несмотря на то, что ей уже стукнуло пятнадцать лет. Но знала она по научным предметам не больше нас, десяти и двенадцатилетних малышей.
Из уездного города, где было реальное училище и частная женская гимназия, к нам ходил учитель Павел Павлович Вознесенский который преподавал нам русский язык. Другой учитель, господин Кук — математику, географию, физику и естественную историю. Ганя проходила с нами русскую историю, всеобщую и немецкий язык. Батюшка, отец Герасим протоиерей городского собора, давал уроки закона Божьего. Madame Клео — французского языка. Кроме того, в доме жила гувернантка англичанка мисс Гаррисон, когда-то вынянчившая покойную графиню и теперь жившая на покое. С нею мы занимались английским языком. Приезжал, кроме того, из города учитель танцев и учительница музыки, ужасно вспыльчивая маленькая крикливая особа, когда-то подававшая большие надежды, но вместо страстно желанной ею оперной сцены попавшая, к ее великому разочарованию — увы! — только в число преподавательниц музыки. Madame Клео, недурно рисовавшая, учила на с еще, помимо французского языка, и этому изящному искусству.
Ежедневно ровно в девять часов к подъезду нашего дома в «Милом» лихо подкатывали сани, запряженные Ветром или Бурей, и мы с Ганей, успевшие к этому времени встать и напиться кофе с домашним печеньем, садились в них и катили на урок в графскую усадьбу.
До часа дня там шли непрерывные занятия. В час же мы завтракали. Потом гуляли и в три снова возвращались в классную. И снова продолжались уроки вплоть до 5 часов.
В пять приезжал за нами Василий. И Буря, пофыркивая от удовольствия, проворной рысью мчала нас к дому. А там обед среди родной дружной семьи, около милой Гани, в которой я буквально не чаяла души, приготовление уроков к следующему дню и уютная теплая постелька в той же милой детской, озаренной мягким светом голубого ночника…
— Люся! Люся! У нас новость. Кук уходит. Кука переводят в Петербург. А у нас будет новый учитель, тот самый, который заменил Кука уже в реальном и в женской гимназии, — громко кричит Вадя, просовываясь из-за спины Лили в прихожую, где мы с Ганей сбрасываем в это время наше верхнее платье.
За последние три года Вадя очень мало изменился. Такой же упитанный, краснощекий, забавный постоянно повторяющий слова и действия своего лучшего друга Лили, — словом, та же маленькая обезьянка, очень малоразвитая для своих десяти лет. Мы ровесники с Вадей, но я дружу больше с его старшим братом, Этьеном. Это настоящий маленький джентльмен и рыцарь до кончика ногтей. Рыцарь в полном смысле этого слова, несмотря на свой юный двенадцатилетний возраст. Он заступается за слабых, не дает никого в обиду и крайне строг и сдержан по отношению к самому себе. Учится он прекрасно и всегда очень охотно поясняет нам непонятое нами на уроке. Этьен — любимец старших, наших воспитательниц и учителей. Зато Лили и Вадя это двое «enfants terribles» (Ужасные дети)… Учатся они из рук вон скверно и шалостями своими возмущают всех. Частенько и я присоединяюсь к ним, а порой и Ани. Но Мария Клейн никогда. Мария благоразумна, как взрослая, и практична, как настоящая маленькая немка. Но у нее нет ни каких способностей к ученью, и этим объясняется то, что она, такая большая девочка, идет по части знаний наравне с нами. Она по-прежнему, как и три года назад, обожает Ани, любит ее той неподкупной собачьей привязанностью, которая не умирает с годами. Она видит все недостатки Ани и все-таки любит ее. Впрочем, Ани создана, кажется, для того, чтобы быть любимой всеми. Она слишком хороша собою и обаятельна, чтобы не привлечь к себе все сердца. И слишком привыкла к этому поклонению с детства. Но странное дело… Теперь она не вызывает уже во мне той смутной, заоблачной любви, которую я питала к ней, будучи семилетней малюткой. Я любила в ней мою Мигуэль-царевну, гордую, смелую и жуткую… И когда на месте нее увидела смешную, трусливую, жалкую девочку, любовь эта исчезла, умерла в тот же миг.
Царевна Мигуэль исчезла. Осталась Ани, одиннадцатилетняя девочка Ани, с ее большими недостатками и маленькими достоинствами. И ее влияние на меня давно исчезло.
Дети д'Оберн и Мария были особенно оживлены нынче. Мисс Гаррисон, старая, седая англичанка, заменяющая хозяйку в доме во время отсутствия графа, величаво выплыла из задних комнат.
— Здравствуй, девочка, — говорит она, обращаясь ко мне, с заметным акцентом, как-то чересчур законченно кругло произнося слова.
Она вся седая и величественная. Длинный нос, тонкие губы и старушечьи морщинки на скомканном от времени и многих забот лице Я ей целую руки. Мы, дети, ей все целуем руку. Она здесь нечто вроде бабушки или старой тетушки в доме. Живет в семье д'Оберн более сорока лет.
Мисс Гаррисон отвечает мне поцелуем в голову и сдержанно здоровается с Ганей. Это сдержанное отношение к молодым наставницам у нее в натуре. Она не признает авторитета педагогичек, которым еще не минуло сорока лет, и на madame Клео и Ганю смотрит как на девочек.
Потом все идем в классную.
Первый урок Вознесенского длится с десяти до одиннадцати. Сам Вознесенский очень милый, веселый, и мы все любим его. Он недавно только окончил университет и не утерял еще веры в будущее и любви к преподаваемому предмету. После скучного синтаксического разбора и диктовки заставляет нас декламировать избранные стихотворения классиков. Мария Клейн поражает его своей деревянностью исполнения. Она знает всегда все «на зубок», но как-то рубит, а не читает стихи. Лили и Ани очень ленивы по натуре и с грехом пополам знают урок. Зато Этьен, любимец мисс Гаррисон, покоряет нас всех своей декламацией.
Сейчас он читает «Дары Терека»… Весь Лермонтов с его мятежной неспокойной душой истинного гения сказывается в этом полном прелести поэзии, мощи и красоты стихотворении.
«Я примчу к тебе с волнами
Труп казачки молодой»…
С заалевшими щеками, с блистающими глазами декламирует мальчик. Как он хорош в эти минуты, каким неподдельным восторгом дышит каждая черточка его выразительного лица… Он так красиво говорит об «увесистых громадах», о «речных валунах», об этом трупе красавицы с бледным лицом и размытой косой, что невольно видишь мрачные кавказские вершины, и бурно плещущий пенистый Терек, и могучий седой Каспий, Каспийское море, изображенное так образно в лице величавого старца у поэта, — все это видишь в своем воображении, и когда, подняв свой нежный голос, дрогнувший от сознания всей прелести произносимого, Этьен заканчивает:
«Он взыграл, веселья полный,
И в объятия свои
Набегающие волны
Принял с ропотом любви»…
Мы молчим несколько минут, все еще очарованные, притихшие, и смотрим на Этьена как на какое-то особенное существо. Мисс Гаррисон, присутствующая неизменно на уроках, в то время, как Ганя и madame Клео, если они свободны от часов занятий, работают или читают в другой комнате, мисс Гаррисон первая нарушает молчание, обращаясь к Этьену: — Пойди сюда, мой мальчик, и поцелуй меня!
И когда разрумяненный, взволнованный этой косвенной похвалой, юный графчик идет к ней, Павел Павлович говорит, провожая его ласковым взглядом:
— Очень хорошо. Очень хорошо. Много чувства, много души… Прекрасно, молодой человек, прекрасно.
— Ничего нет хорошего, — шепчет Лили, очень завистливая по природе. Ани соглашается с нею.
— Люся лучше может, — тряхнув кудрями, говорит она так громко, что мисс Гаррисон грозит ей пальцем, а Павел Павлович улыбается. — Ну-с, Люся, очередь за вами, совсем из иного жанра возьмем. Басню «Мартышка и очки» прочтете? — обращается он ко мне.
Ага! Это я понимаю! Лучшего выбора он не мог сделать. Басни это — моя стихия, и, нужно мне отдать справедливость, читаю я их хорошо. Я имею какую-то исключительную способность перевоплощаться в изображаемое лицо. В одну минуту Люся исчезнет. Появляется на ее месте забавная мартышка, веселая, глупенькая, смешная. Вхожу окончательно в свою роль нынче и играю лицом, чего вовсе не требуется, однако, на уроке. Мисс Гаррисон оставляет вязанье и стучит длинной деревянной спицей по столу.
— Люся, перестань кривляться! — слышу я. Но даже и не смотрю в ее сторону.
Вижу едва уловимую улыбку на лице нашего молодого учителя, вижу открыто смеющиеся личики детей и закусываю удила, как говорится, уже гримасничая теперь всем моим чрезвычайно подвижным лицом, имеющим сейчас, действительно, немалое сходство с мордочкой мартышки, о которой говорится в басне.
К общему неудовольствию, заканчивается урок. Через десять минут придет батюшка, отец Герасим, и будет спрашивать нас заданную нам к нынешнему дню библейскую историю о Содоме и Гоморре. Этот урок я не успела выучить вчера: читала весь вечер «Давида Копперфилда» и, когда Ганя спросила меня, выучила ли я про Содом и Гоморру, ответила преспокойно: «Да». Но мой успех на уроке русского языка был так очевиден и так приподнял мне мое настроение, что я менее всего думаю о гибели Гоморры и о жене Лота, с которой что-то происходит во время этой гибели, но что именно — решительно вспомнить не могу.
Ах, да не все ли равно в сущности, когда на душе весело и сердце стучит задорным, молодым стуком. Хочется нестерпимо выкинуть что-нибудь из ряда вон выходящее, хочется несказанно проявить свое молодечество, удаль. Наклоняюсь к уху моей соседки Лили и шепчу.
— Передай Ваде — пойдем к телефону.
Словно электрический ток пробегает по ней. Глаза загораются сразу…
— А Ани можно? — спрашивает таким же шепотом.
— Конечно, и Ани. Только, чтобы Этьен не знал и Мария. Отговаривать будут, терпеть этого не могу.
Мы едва можем дождаться той минуты, когда, пожав на прощанье руку, раскланявшись с нами, мисс Гаррисон и Вознесенский.
Я, Лили, Ани и Вадя бежим в залу, большую двусветную белую залу, с колоннами и хорами, лучшую комнату дома, купленного дальним предком графа у предка какого-то русского вельможи. Здесь мы между уроками играем в мяч, бегаем и резвимся. Здесь наши воспитательницы оставляют нас одних. Отсюда выход в приемную, из приемной в вестибюль.
Этьен повторяет урок для батюшки. Мария лютеранка и занимается Законом Божиим дома у матери в те часы, когда к нам приходит священник. Но нам четверым не до повторения урока. Быстро и незаметно проскальзываем в дверь. Еще дверь, и мы в вестибюле.
Подле мохнатого мишки с подносом в лапах находится телефон.
Плотно заперев дверь в приемную, мы группируемся подле аппарата.
Едва удерживаясь от смеха, я выступаю вперед. Нажимаю кнопку. Барышня тотчас же отзывается с главной станции.
— Allo!
Делаю голос сладеньким и умильным на редкость.
— Барышня, номер 14–25, пожалуйста!
— Готово.
— Слушаю.
— Колбасная, да?
— Что угодно?
— Десять десятков сосисок пришлите в усадьбу д'Оберн.
— Угощение рабочим? — слышу оттуда.
— Да, да, да!
Мои сообщники давятся от смеха. Ани смотрит на меня влюбленными глазами и восхищается вслух моим остроумием. Я подаю им знак молчания и снова нажимаю кнопку.
— Барышня (голос мой еще слаще в данную минуту), барышня, дайте пожалуйста 1—33.
— Готово!
— Казенная лавка, — слышу густой бас у левого уха.
— Да, да… Просим немедленно прислать дюжину бутылок водки в Анино, усадьбу графа д'Оберн.
— Слушаю, ваше сиятельство, — отвечает бас, внезапно смягчая свой голос до тенора в силу своего почтения, очевидно, перед сиятельным заказчиком.
— Ха-ха-ха, — давятся от смеха Ани, Лили и Вадя. У последнего даже слезы выступили на глазах. Мы все в восторге.
Напряжение достигает высшего своего пункта; хочется завизжать от восторга и волчком закружиться по комнате.
Вешаю трубку и опять хватаю ее…
— Дровяной двор, пожалуйста… — говорю я, предварительно нажав кнопку.
Но барышня хочет более точных сведений и требует номер. Лили лихорадочно перелистывает телефонную книгу-список абонентов, куда я вчера еще успела заглянуть «на всякий случай» и запомнить некоторые нужные для меня номера.
— Ага, вот он нужный номер. Ура! — приходит она снова в восторг неописуемый.
Звоню на станцию, прошу соединить снова с лесной биржей, называю номер.
Оттуда отзываются не скоро. Все занято, занято. Теряю терпение. Звоню опять. Наконец-то!
— Получите заказ. Пять сажен дров в усадьбу д'Оберн. Привезите поскорее!
— Слушаю-с.
Дальнейшее все идет как по маслу.
Во время урока батюшки в дверь просовывается встревоженное лицо madame Клео.
— Мисс Гаррисон! Мисс Гаррисон! — зовет она. — Там принесли заказ из колбасной. Вы приказывали?
Я тихонько фыркаю, закрывшись рукою. Ани краснеет до ушей и дрожит от смеха. Вадя и Лили гримасничают неимоверно, чтобы не разразиться самым неудержимым хохотом.
Отец Герасим замечает ваше приподнятое настроение. Его опытный преподавательский взор сразу находит виновную.
— Люся, — обращается он ко мне, — расскажите, девочка, что вы знаете о бегстве Лота и его семьи.
Что я знаю? Ничего не знаю. Кроме того разве, что сейчас вернется Мисс Гаррисон, посидит немного и ее вызовут снова, чтобы принять дюжину бутылок водки, которые должны быть присланы с минуты на минуту из казенной лавки из города. И знаю также, что подъедут скоро два воза с дровами. Ха-ха-ха! И вся трясусь от затаенного смеха. А про Лота или семью Лота я ровно ничего не знаю.
Этьен, сидевший за столом рядом со мною, видит мой растерянный вид и спешит на помощь к своему бесшабашному другу, суфлируя мне по возможности всю историю гибели Содома и Гоморры и бегства оттуда семьи Лота.
Сначала все идет прекрасно. Я удачно улавливаю подсказываемые мне слова до… до этой злосчастной истории с Лотовой женою. Устал ли мой благодетель, или мой слух изменил мне, но вместо передаваемого мне шепотом: «И когда жена Лота оглянулась вопреки предсказанию Господа, то превратилась в столб».
— И когда жена Лота оглянулась вопреки приказанию Господа, — повторяю я под диктовку, — то превратилась в…
Но во что превратилась эта злосчастная жена, решительно не могу понять… Не слышу.
— В столб! В столб! — усиленно суфлирует мой благодетель Этьен.
— В столб, в столб! — шипят как змеи со всех сторон Лили, Ани и Вадя.
Не понимаю… Решительно не могу понять… А пауза все длится… длится… Больно наступаю на ногу Этьена…
— Что ж ты молчишь, мол, говори!
— В столб, — вскрикивает чуть не в голос мальчик. «Ага, наконец-то услышала! Слава Богу!»
— В дога! — говорю я, торжествуя от возможности пресечь, наконец, эту несносную паузу.
— Что-о-о-о? — На лице батюшки выражается самый неподдельный ужас. — Что ж это такое?
Чувствую, что соврала… И соврала скандально. Но уж раз что свершилось, того вернуть нельзя.
Развязностью еще, пожалуй, можно поправить дело.
— В дога… В такую собаку, батюшка, — говорю совсем просто, поднимая на него невинные глаза.
О, это уже слишком!
Ани дрожит от смеха, но остальные молчат, притихли… Батюшка добрый-предобрый, но ведь и у самого доброго человека в мире может лопнуть терпение, в конце концов.
— Ступайте вон из классной, Люся, и скажите Гликерии Николаевне, что я очень недоволен вами, — строго говорит отец Герасим, глядя мне прямо в глаза.
Встаю, как к смерти приговоренная, и направляюсь к двери.
А в соседней комнате уже ждет новая неприятность. Мисс Гаррисон, моя Ганя и madame Клео стоят в буфетной, прилегающей к классной комнате, и о чем-то совещаются.
А на круглом столе перед ними лежит целая груда сосисок, на полу же — огромный ящик с бутылками вина.
Я не успеваю перешагнуть порога комнаты, как на пороге противоположной двери появляется Антон.
— Мисс Гаррисон, подводы с дровами с лесной биржи приехали. Вот тут по счету просят сорок рублей заплатить.
— О!
Стою красная, уничтоженная, с опущенными глазами… И уже недавняя забавная проделка не кажется больше забавной и смешной. Мисс Гаррисон оборачивается ко мне, смотрит на меня пронизывающим душу оком и сразу понимает все.
— Люся, это твои проделки, говори? — по-видимому, спокойно спрашивает она, в то время, как глаза ее так и колют меня словно иглы. Как тут сказать неправду?… Как соврать?
Опускаю взор еще ниже и отвечаю: «Да».
— Прекрасно. Мисс Гликерия, вы слышите? Моя милая Ганя с тоскою поднимает на меня укоряющий взор.
— Не может быть, Люся, — шепчет она, совсем подавленная.
— Однако это так, — усмехается Мисс Гаррисон, торжествуя, — а сейчас, зачем ты здесь? — уже совсем сурово обращается она ко мне.
— Меня отец Герасим из классной выгнал!
— Боже мой! — срывается с неподдельным отчаяньем с губ Гани. — Боже мой, Люся, что случилось с тобою?
— Какой стыд! — вставляет, в свою очередь, madame Клео по-французски.
Мисс Гаррисон с видом разгневанной богини кладет мне руку на плечо, и строгие глаза ее еще глубже впиваются мне в душу.
— Скажи, эта шалость пришла тебе в голову одной? — спрашивает она.
— Одной.
— И никто не был свидетелем твоей проделки у телефона?
— Никто, — отвечаю я, не сморгнув, чтобы не подвести двух других виновных.
— Ступай в карцер. Ты испорченная, скверная девочка и портишь своих сверстников и сверстниц, — презрительно бросает мне вслед старуха. Потом, не дожидаясь, когда моя пристыженная особа исчезнет за порогом, сдержанно, но сурово обращается в пространной речи к Гане на тему о том, что русские педагогички не умеют воспитывать детей; что одни только англичанки должны браться за это дело; что они одни только специализировались на этом деле.
Окончания ее речи я не слышу. Антон идет впереди меня с ключом в руке и что-то шамкает беззубым ртом по дороге. Но я плохо понимаю, что он говорит.
В душе моей, как это ни странно, смутная радость. Мне приятно сознание того, что я пострадаю одна за всех. Ведь участвовали в проделке и Ани, и Лили, и Вадя, ведь все мы четверо, были у телефона и действовали сообща, а отвечаю, между тем, я одна. Эта несправедливость, оказанная самой судьбою, как будто дает мне некоторое сознание удовлетворенности. Так приятно иногда пострадать невинно за других!
Я увлекаюсь в моих мечтах до того, что мне самой моя вина уже не кажется виною… Чувствую себя невинно осужденной. Чувствую себя мученицей.
— Антон, — обращаюсь я к старому слуге немного аффектированным тоном, — передайте моим друзьям привет от Люси.
— Ладно, ладно, — шамкает слуга, — посидите да подумайте лучше, хорошо ль поступлено… Да и кто за припасы платить будет. По-настоящему папеньке бы вашему счет послать, да вот наша мисса (вся прислуга в графском доме иначе, как «наша мисса», старуху гувернантку не называет) — наша мисса приказали назад отослать… Папеньку вашего жалеют.
Не знаю, почему-то, но от этих простых слов мне делается стыднее нежели, от выговора строгой мисс Гаррисон. И вмиг я снова кажусь себе преступницей, настоящей преступницей, заслуживающей самой строгой кары. Между тем, щелкает ключ в замке, и я вхожу в карцер. Это — небольшая полутемная комната, где стоят шкафы, с гардеробом, но имеющая и другое назначение: сюда сажают нас за особенные, выдающиеся из ряда вон проступки. Шкафная так и известна нам под названием карцера.
Сижу, гляжу в окно, выходящее на задний двор, и вижу: сначала мальчика из колбасной, уносящего весь запас сосисок с заднего крыльца, потом посланного из винной лавки, наконец, уезжающие со двора возы с дровами. Смотрю, и проделка моя не кажется мне уже больше забавной или смешной. Думаю о том, что о ней узнает папа, бабушка, все домашние, и сердце сверлит тоска.
Она сверлит меня еще и тогда, когда, отбыв наказание, сижу за общим завтраком в столовой и давлюсь горячей котлетой. Положительно не могу есть. Тоска грызет.
На прогулке молчу. Ани подбегает ко мне и спрашивает со смехом:
— А ты видела из окон дрова?
— Убирайся! — говорю я ей грубо, чувствуя непонятную ненависть к ее красивому личики и к золотым волосам.
— Мужичка! — презрительно пожимая плечиками, бросает она и отходит, не удостаивая меня даже взглядом. Лили и Вадя имеют сконфуженный вид и даже сторонятся меня как будто.
— Нам запрещено играть с тобою, Люся: мисс Гаррисон говорит, что ты нас пор тишь, — шепчет мне мимоходом Этьен. — Ни это ничего, это только сегодня… Нынче же буду просить ее простить тебя, хорошо?
О, милый мальчик! Я готова была расцеловать его в эту минуту. Он так искренно, так хорошо пожалел меня.
Гани не было ни на завтраке ни на прогулке. Она ушла в город по поручению мисс Гаррисон. Мне было легче не видеть ее подольше. Ее печальные глаза живым укором стояли передо мной. Боже мой, как я ее осрамила, мою бедную Ганю!
В три часа к нам должен был прийти в первый раз новый учитель, заменивший ушедшего Кука — тихого, розовенького, всегда чрезвычайно деликатного господина.
Ровно в три на пороге нашей классной он появился или, вернее, она появилась, потому что, то, что мы увидели перед собою, скорее напоминало обезьяну из породы горилл, нежели человека. Василий Васильевич Мукомолов, наш новый преподаватель математики, географии и естественных наук, весь оброс волосами: волосы густые и черные обильно покрывали его лицо, шею и руки. Только один лоб оставался чистым и таки странно было видеть этот черный лес волос под белым алебастровым лбом.
Маленькие как у мышки быстрые глазки, не имея ни минуты покоя, метались среди этого леса растительности, а румяные пухлые губы улыбались самой добродушной улыбкой.
Мукомолов стремительно вошел в классную, потирая от холода или от смущения свои мохнатые руки, а с ним вместе вошла струя какого-то специфического запаха, не то крепкого дешевого табака, не то какого-то лекарства.
— Ну, дети, давайте знакомиться, — произнес он неожиданно высоким голосом, так мало соответствующим его внешности. — Нынче у нас арифметика, великолепно-с! А вас как зовут? — обратился он вдруг к Ани.
— Графиня Ани, — отвечала с достоинством девочка.
— Вот как-с, графиня Ани! Отлично-с! Так и запомним, — не переставая потирать руки и улыбаться насмешливой улыбкой, как мне теперь показалось, говорил Мукомолов. — Ну, а вас? — уставился он неожиданно этими смеющимися глазами на меня.
— Люся.
— Графиня Люся?
— Нет, просто Люся, Люся Ордынцева.
— Очень хорош-с. Великолепно-с. Не графиня, значит, а просто Люся, — повторял учитель, и мне показалось теперь уже наверное, что он смеялся.
— Какой противный! — шепнула Лили.
— Обезьяна и пугало! — произнесла Ани, презрительно оттопырив губки.
— А вас как зовут? — продолжал преподаватель, обращаясь к Этьену.
Тот ответил:
— Гм! Гм! Этьен? По-русски, Стало быть, иначе?
— Семен по-русски.
— Если разрешите Семеном, Сеней звать и буду. Не умею я по-заграничному. Ну-с, Сенечка, с вас и начну. Что вы знаете по математике?
Этьен отвечал:
— А такую задачу решите?
Тут он продиктовал задачу. Мы ее записали на грифельных досках. Задача оказалась не из легких. Но, имевшая большие способности к математике, я решила ее прежде всех.
— Так? — подавая свою доску учителю, спросила я его.
— Молодец, барышня, просто Люся, не графиня, отличились, — похвалил он меня.
Мое самолюбие было приятно удовлетворено.
Неприятное настроение чуть-чуть развеялось После первой я решила несколько еще более сложных задач. Мукомолов остался доволен. Но на душе моей все-таки было неприятно.
Учитель ушел после двух часов, проведенных в классной за уроком арифметики и физики, следовавшими один за другим.
Мисс Гаррисон он не понравился. Главным образом, за его непринужденность и тот сильный специфический табачный запах, остававшийся еще долго после его ухода в классной комнате. Пробило пять часов. Ганя вернулась из города. Мы простились и уехали. При прощании с мисс Гаррисон я не получила обычного поцелуя в лоб. Зато ее тонкие ссохшиеся губы произнесли, обращаясь ко мне, отчеканивая каждое слово:
— Старайся исправиться, Люся. Такая, как сейчас, ты не можешь доставить радости окружающим. Напротив, являешься наказанием Божиим для семьи.
Эта-то фраза и вертелась в моем мозгу, пока мы ехали к воротам от подъезда дома. И мой мозг повторял ее на все лады до тех пор, пока Василий, слегка хлестнув Бурю, не пустил ее во всю прыть по снежной дороге. Тут уж фраза сразу выскочила из моей головы, как выскакивает сюрприз из пасхального яичка.
Снова быстрый бег Бури… Снова головокружительно скорая езда… Только теперь уже темные зимние сумерки пришли на смену белому утру, и ласковые звезды одна за другой загорелись в далеких небесах. Но на душе уже нет радости от быстрой езды по ровной скатерти дороги… На душе мятежно и нехорошо. Маленькая, тепло закутанная фигура Гани так близко сейчас от меня. И лицо ее близко, повернутое в мою сторону, с большими печальными глазами. А говорит она со мной, как чужая. И так больно-больно делается у меня в душе от ее слов.
— Стыдись, Люся! Ведь ты же большая. Ведь десять тебе уже минуло… И такие шалости, и такая пошлость! Меня вконец осрамила… А ведь я гордилась тобой… И вот! Дождалась радости! Что думает обо мне мисс Гаррисон, madame Клео, дети, наконец, прислуга? Они все вправе сказать, что я не имею воспитывать тебя… Ты подумай, какой стыд для меня, Люся… Ведь я не девочка, не молоденькая, мне тридцать лет, и я специалистка-педагогичка. И вдруг такой промах… Такая ошибка. Моя воспитанница, моя гордость, моя Люся так подводит меня. Нет, уж без меня делай что хочешь, а при мне не смей. Или я уеду, завтра же уеду от тебя, — заканчивает Ганя таким уверенным, не допускающим возражений тоном, что мое сердце холодеет и словно падает куда-то вниз в бездну отчаяния и стыда.
Она уедет! Она? Ни за что! Ни за что в мире не отпущу я ее от себя!
Потерять Ганю для меня равносильно смерти. Ее я полюбила с первого взгляда, и расстаться с нею не могу и не хочу. Да неужели же она сама от меня уедет, мой кроткий ангел, моя радость?
Смотрю на нее, в ее тонкое личико, в ее прекрасные голубые глаза. Смотрю и думаю:
«Без Гани нет счастья, нет жизни для меня». Сначала только думаю это. Потом говорю вслух.
Вмиг две тонкие ручки обвивают мои плечи, и засвежевшее лицо касается моей щеки.
— Дай мне слово, Люся, что никогда, никогда больше… Такие скверные шалости не должны повторяться… Ну? Ну же! Да? Люся!
— Даю слово! — говорю я с добрым порывом, — даю слово, только не уезжайте от меня. Ради Бога, не уезжайте.
— Детка моя!
О, как хорошо опять, как легко становится на душе… Как славно бежит Буря! Как чудесно умеет править лошадьми Василий. И звезды так ласково и кротко мерцают с далекого неба. Они тоже слышат мое обещание, милые, ласковые звезды, такие же тихие, такие же кроткие и нежно блистающие, как глаза моей Гани…
Милые, чудные глазки, вы не уйдете от бедной Люси, вы останетесь с нею на всю жизнь, на всю жизнь?