«Монашка»

В доме д'Оберн есть кладовая. Там стоит огромный сундук со всякой всячиной, вернее с ненужной рухлядью, которую не выбрасывают в мусорную яму только исключительно из уважения к старине. Старый Антон иногда, захватив ключ с собою, приглашает нас в кладовую. Там над раскрытым сундуком мы проводим едва ли не лучшие часы нашей жизни. Чего-чего только нет в этом сундуке! Когда-то очень давно и сам Антон и его отец были крепостными людьми у отца нынешнего графа. Тогда Антон, по его словам, был еще совсем молодым мальчишкой и ходил при старом барине «в казачках». А сундук этот принадлежал покойной графской няне, матери Антона, и она передала его сыну. В этом сундуке хранились только «господские» вещи, жалованные господами няне или выкинутые за ненадобностью, но поднятые ею же и тщательно припрятанные в этот сундук. Были здесь и поломанные старинные часы с фарфоровыми пастухом и пастушкой, которые, когда отбивали удары (со слов того же Антона), то пастухи и пастушки целовались, а из искусно сделанного над ними окошечка выскакивал чертик и в такт бою укоризненно покачивал черной, как сажа, головой.

Была здесь и чудесная старинная ваза, вернее, две трети вазы, так как последняя ее треть отсутствовала. Была огромная фарфоровая кружка для пива, с рельефным изображением какой-то подгулявшей компании. И еще длинный-предлинный прадедовский чубик. Потом сломанный резной веер из слоновой кости… Потом целый ворох каких-то разноцветных тряпок и, наконец, «монашки».

Вот эти-то монашки и заняли больше всего прочего мое горячее воображение. Их было ровно шесть счетом. Они были черненькие, гладенькие и употреблялись для того, чтобы освежать воздух. Их зажигали в былые времена в старинных помещичьих домах перед приездом гостей или в комнате больного и по мере сгорания такой монашки запах ладана носился по комнате, приятно щекоча обоняние наших предков.

— Очень хорошо пахнет? Очень? — приставали мы к старому Антону, разглядывая «монашек» со всех сторон.

— Очень хорошо, господа молодые, верьте на слово, — шамкал старик.

Действительно, приходилось верить на слово, потому что зажигать «монашки», хотя бы одну из них, старик положительно не находил возможным. Каждую такую «монашку» он считал драгоценною реликвией и расстаться с нею, а особенно ради пустой забавы маленьких господ, ни за что бы никогда не согласился. А меня если и притягивало что-либо в этом старом сундуке, пережившем два поколения, то только одни «монашки». Один уже вид этих крохотных черных пирамидальных фигурок будил мою фантазию. Точь-в-точь настоящие монашки, — монашки ростом с девочку Дюймовочку из няниной сказки. А если их зажечь, то запахнет ладаном, и иллюзия будет полной. Я сказала как-то об этом Лили.

— Знаешь что, — оживилась девочка, — мы возьмем незаметно одну из монашек и зажжем. Ха-ха-ха… Мы зажжем ее на уроке Мукомолова. Ведь от него так пахнет дурным скверным табаком, а тут, по крайней мере, будет приятный запах.

— Что ты, без спроса-то? — поколебалась я.

— Подумаешь тоже! Без спроса!.. Да ведь если спросить, так не дадут… Антон, сама знаешь, трясется над своими сокровищами.

А так взять никто и не заметит. Было шесть, стало пять, важность какая!

Этот разговор происходил как раз накануне того вечера, когда по нашей просьбе Антон снова показывал нам чудесный сундук с его сокровищами. Помню, что Лили как-то особенно оживленно вертелась около Антона, заглядывала ему в глаза и постоянно обращала на себя его внимание. Я помню также, что коробочку с «монашками» она как-то исключительно долго не выпускала из рук. И когда поставила ее на место, то лицо у нее было какое-то странное, отчасти задорное, отчасти виноватое как будто.

На следующий, день на прогулке в саду, куда нас вывели после продолжительного сиденья дома из-за стужи и метели, свирепствовавших все последние дни, Лили отвела меня в сторонку.

— А ведь она у меня! — прищелкивая языком, с разбитною удалью произнесла девочка.

— Кто?

— «Монашка» у меня!

— Ты ее стащила? — непроизвольно вырвалось у меня.

— Что значит стащила? — обиделась Лили. — Стащить можно только вещь, принадлежащую кому-нибудь, и оставить у себя. А ведь «монашку» я у себя не оставлю. Ведь она сгорит…

Такое своеобразное объяснение присвоения чужой собственности вполне удовлетворило меня. Уж очень мне хотелось самой посмотреть, как будет гореть «монашка». Вся вторая половина прогулки прошла для меня неестественно долгим ожиданием близкого будущего, того неизбежного и приятного, что должно было случиться в ближайший урок.

В нашей классной, большой светлой комнате с длинным столом посредине, за которым мы занимались, стоит еще шкаф с учебными книгами и маленький отдельный столик, где всегда находится рабочая корзинка мисс Гаррисон. Сама же она всегда сидит за этим столом во время наших уроков в удобном и мягком кресле. Есть еще в классной и небольшая этажерка, на верхней полке которой находится большой круглый глобус. За этим-то глобусом мы и решили с Лили поставить добытую монашку. Таким образом, ее не будет видно ни учителю, ни мисс Гаррисон, сидевшим во время урока как раз напротив этажерки.

Господин Мукомолов самым аккуратнейшим образом являлся на урок в назначенное время. Едва только успела Лили незаметным образом зажечь «монашку» (я в это время занимала всю честную компанию неправдоподобным рассказом о волках, стаей напавших на целую деревню), как дверь классной распахнулась, и предшествуемый мисс Гаррисон, учитель стремительно влетел в комнату. На сегодняшний день был назначен по расписанию урок географии. Пестрая, ярко расцвеченная карта Европейской и Азиатской России висела на стене. Мукомолов стоял перед картой и водил линейкой по ее рекам и притокам на севере.

— Обь… Енисей… Лена… Верхняя Тунгуска, Средняя Тунгуска… Нижняя… — отрывисто выкрикивал он.

О, проклятая нижняя Тунгуска! Как раз на ней это и началось!

«Монашка» разгорелась довольно скоро, удачно подожженная Лили. И обычный запах крепкого табаку, господствовавший на уроках Мукомолова в нашей классной, теперь заменился острым, невыразимо приятным ароматом ладана, напоминающим церковь. Очевидно, и мисс Гаррисон и сам учитель сразу почувствовали этот сладкий, немного пряный и дурманящий запах… Потому что лицо мисс Гаррисон выразило тревогу, а «горилла», как мы прозвали Мукомолова, препотешно задергал носом.

О детях и говорить нечего… Ани, Этьен, Мария и Вадя беспокойно задергались на своих местах.

Кажется, слишком рано закрыли сегодня трубу и в классной угарно, — произнесла мисс Гаррисон, нажимая кнопку электрического звонка.

— А по-моему, это не угар… Недурной запах во всяком случае, — все еще продолжая смешно двигать ноздрями, проговорил учитель.

— Да получше твоего табачища будет, — шепнула Лили, наклоняясь ко мне и скосив в сторону Мукомолова лукавые глазки.

— Что это? Что вы опять устроили! Лили, Люся, да говорите же! — нетерпеливо зашептала Ани, вся загораясь мучительным любопытством.

— Монашка, — давясь от смеха шепотом могла только выговорить Лили.

А «монашка» пахла все сильнее и сильнее. Теперь уже не было никакого сомнения в том, что никакого угара не было. Одна мисс Гаррисон никак не могла еще согласиться с этим. Но вот приотворилась дверь, и вошел Антон. Этот сразу понял, в чем было дело, потому что его старое морщинистое лицо вдруг окрасилось густою темною краской гневного старческого румянца.

Он постоял с минуту на порог классной, посылая нам оттуда негодующий взгляд… Потом обвел комнату глазами и, покачивая головою, направил свои шаги к этажерке с глобусом. Еще минута — и черная полуобуглившаяся «монашка» была уже у него на ладони вместе с металлической пепельницей, на которой она стояла и которая была добыта тою же Лили. Еще краснее, еще сердитее сделалось лицо старого слуги, повернутое в нашу сторону, в то время, как он уходил из классной унося злополучную «монашку».

— Стыдитесь, молодые господа… Брать-то чужое не ладно… Нехорошо это… Мои-то графчики с графинюшкой не пойдут на это, а вот которые чужие госпожи, ежели… так им стыдно и старика обижать, да и суету на уроках производить беспорядочную, — прошамкал старик, теми же укоризненными глазами поглядывая на нас.

Что это? Или мне это показалось только? Укоризненные глаза Антона смотрели теперь прямо на меня… И я невольно густо покраснела под этим взглядом. Покраснела, точно виноватая… Теперь уже не один Антон, все еще стоявший на пороге и толковавший про «человеческую ненадежность и слабость» по части «благородного понятия», не один он, повторяю, смотрел на меня, но и все дети, и мисс Гаррисон, и учитель.

Дети с сочувствием, страхом и любопытством, учитель с укором и насмешкою, мисс Гаррисон строгим, грозным, многозначительным взглядом.

— Несвоевременно, детки, несвоевременно, — отрывисто бросал Мукомолов, обращаясь, как мне это казалось, исключительно по моему адресу. Я окончательно сконфузилась и совершенно потерялась от неожиданности. Потом учитель, как ни в чем не бывало, снова взял линейку в руку и стал водить ею по карте Европейской России, возвращаясь к прерванному уроку.

Умру не забуду этих рек, вернее, этого урока, во время которого под музыку гармоничных и негармоничных названий потоков и притоков рек моей родины я сгорала от обиды и негодования, да, от обиды и негодования, за чужой поступок!..

А она, виновница всего этого, как ни в чем не бывало, сидела по соседству со мною и, перекинув через плечо свою длинную тонкую косичку, старательно, то заплетала, то расплетала пушистую кисточку на конце…

Бесконечным казался мне этот урок географии. Но вот мисс Гаррисон, взглянув на часики, висевшие у нее на груди на массивной золотой цепи, объявила, наконец, перерыв.

Следующий урок Мукомолова должен был начаться через десять минут; а в перемену нас высылали, обыкновенно, побегать, поразмять ноги в зале.

Но тут произошло некоторое изменение раз и навсегда заведенных традиций.

Лишь только Мукомолов вышел из комнаты курить свой ужасный табак в прихожую, мисс Гаррисон с видом разгневанной и оскорбленной богини поднялась со своего кресла.

— Вадя! Ступай и пригласи сюда madame Клео и Гликерию Николаевну, — приказала она ледяным голосом младшему графчику. Когда толстенький Вадя кубарем выкатился из классной исполнять поручение старой воспитательницы, я взглянула украдкой на Лили. Лицо девочки было бело, как бумага.

И, не разжимая губ, она шепнула мне так тихо, что только я одна могла ее услыхать:

— Не выдавай меня… Ма рассердится… Ма высечет меня… непременно. Она обещала сделать это, если еще раз что-либо повторится, как в портретной тогда. Не выдавай… Люся… Ради Бога!..

И сразу смолкла, глазами указывая на дверь. Вошли madame Клео, Ганя и Вадя.

— Извините за беспокойство, mesdames, — начала мисс Гаррисон, обращаясь к обеим гувернанткам, — но я хочу, чтобы в вашем присутствии виновная созналась в том, что она унесла чужую вещь потихоньку, и при помощи этой унесенной вещи произвела беспокойство во время классных занятий, мешая давать урок господину учителю и спокойно слушать его остальным ученицам и ученикам.

Голос мисс Гаррисон был ровен и четок, как метроном, когда произносил эту коротенькую тираду. Но глаза зато полны скрытой угрозы. И лицо спокойно. Я ненавижу в ней это кажущееся спокойствие! Как может быть спокоен человек, когда он злится, не понимаю! Значит, это притворство и игра. Я же терпеть не могу ни игры ни притворства. Но вся моя философия нынче сводится к нулю, потому что тот же спокойный, ровный голос продолжает говорить, точно нанизывая слово за слово.

— Теперь я хочу, я желаю и требую, чтобы виновная созналась сама. И ее глаза, серые, выпуклые, холодные, настоящие глаза англичанки, впиваются в меня взглядом.

Я стойко выдерживаю этот взгляд. Все в моей душе, все клокочет бурным протестом.

«Виновата Лили, а не я. Почему же мисс Гаррисон мучает меня?» — вспыхивает мысль в моем возмущенном мозгу. Взглядываю на Ганю. Очевидно, она все уже знает про «монашку». Антон успел ей все рассказать и, судя по ее глазам, смотрящим на меня с укором, думает про меня то же, что и они все. Она убеждена, конечно, что виновна я. В этом нет никакого сомнения… Ну, а когда так, — пускай!..

Упрямый злой чертик словно вскакивает мне в душу. Я поджимаю губы, делаю ничего не выражающие, пустые глаза, и говорю сквозь зубы:

— Я не виновата. Почему вы смотрите так на меня? Я не брала «монашку» и готова поклясться в этом.

С минуту мисс Гаррисон, молча, глядит по-прежнему в мои глаза. Потом тем же спокойным голосом роняет:

— А я, представь себе, уверена, что это сделала именно ты и только одна ты… Раз ты позволила себе устроить злую и глупую шутку тогда у телефона, то после этого от тебя уже можно ожидать всего…

— Значит, если человек провинился раз в жизни, то и все чужие вины взваливаются после на него? — говорю я, награждая старую даму сердитым взглядом.

Должно быть, это заключение было большою дерзостью с моей стороны, потому что щеки мисс Гаррисон мгновенно покрылись густым румянцем. И даже кончик ее длинного клювообразного носа покраснел, когда она заговорила, сдерживая охвативший ее гнев.

— Раз человек подрывает доверие к себе рядом некрасивых поступков, то это доверие к нему уже очень трудно восстановить.

— И не надо, — вырвалось у меня строптиво, помимо моей собственной воли, — и не доверяйте, а раз я сказала, что не виновата, так и не виновата, значит. Я никогда не лгу.

— Она никогда не лжет, — подтвердил Этьен с таким убеждением, что ему нельзя было не поверить. Но мисс Гаррисон на этот раз не поверила даже своему любимцу.

— А у меня есть основания думать, что Люся на этот раз погрешила против истины…

Мои щеки вспыхнули, глаза заметались как две пойманные птицы. Никогда, кажется, я не ненавидела так никого, как ненавидела в этот миг эту жесткую, черствую, по моему мнению, англичанку. Но противоречить ей мне не хотелось тогда. После сильного возбуждения, сразу наступила апатия.

«Пусть, — думалось мне, — они подозревают меня во всем дурном и с воровством включительно, так будет лучше даже для меня. Ведь если я и виновата, так только в том, что знала о поступке Лили, но разве могла я выдать ее? Теперь же, если бы даже меня обвинили и в худшем поступке, я бы из гордости не стала оправдываться». Но в те минуты, когда мисс Гаррисон, приняв, очевидно, мое молчание за молчаливое признанье и раскаянье в моей вине, приказала мне идти извиниться перед старым Антоном за взятую у него тихонько вещь, я решительно воспротивилась этому. «Ни за что не пойду, ни за что!» — упрямилась я.

Старая англичанка вышла из себя, что случалось с нею в исключительно редкие минуты жизни.

— В таком случае ты не приедешь к нам до тех пор сюда, пока не извинишься, — произнесла она, повышая голос.

— Извинись же, Люся, — произнесла Ганя шепотом, наклоняясь ко мне.

Я посмотрела на нее. Вероятно, лицо мое красноречивее всяких слов говорило тогда в мою пользу, потому что Ганя вдруг неожиданно положила мне руку на плечо.

— Все это очень странно, — произнесла она, обращаясь к мисс Гаррисон, — но… но… я, как и Этьен, склонна думать, что моя Люся не солгала.

Она так и сказала: «моя Люся»… О милая, милая-милая Ганя! Как я любила ее! Как благословляла в тот миг. Слезы подступили мне к горлу… Навернулись на глаза. Мне захотелось кинуться на шею Гане и зарыдать у нее на груди, но совсем постороннее обстоятельство отвлекло меня от моего намерения. Старый Антон появился на пороге классной.

— За маленькой барышней и за мамзелью суседский барин прислали. Просят, не медля, чтобы ехать домой, — прошамкал старик.

— Как? Но ведь еще рано? Еще не кончились классы! — изумленно проронила Ганя.

— Не могу знать-с. Так что, Василий на Ветре приехал за вами. Просит, чтобы поторопиться обязательно поскорей.

Сердце мое екнуло при этих словах. Я взглянула на Ганю. Она с тревогой смотрела на меня.

— Узнайте по телефону, что случилось, — услышала я обращенную к ней фразу madame Клео. Потом наступило молчание. Ганя поспешно вышла и вернулась через две минуты. И лицо ее казалось еще более встревоженным, чем раньше. — Одевайся, Люся, скорее, твоя бабушка занемогла — отрывисто произнесла она, избегая моего взгляда. И тут же, обхватив мою голову руками, видя, что лицо мое корчится в судорожной гримасе плача, она зашептала, нежно привлекая меня к себе: — Не плачь, моя детка, не плачь, так угодно Господу Богу… И не нам противостать Его мудрым решеньям, Люсенька! Будь же умницей и сдерживай себя.

Но вот, именно сдерживать себя я никак не могла и не умела. Неожиданное известие о бабушкиной болезни сразило меня далеко не так сильно, как этого можно бы ожидать. Ведь бабушка болела и раньше много раз… Нет, обида, ложное подозрение, клевета на меня, ни в чем неповинную, угнетали меня значительно сильнее, нежели известие о бабушкиной болезни. Но я схватилась за последнюю причину, чтобы дать волю бродившим нервам, и теперь жалобно и беззвучно плакала, прижимаясь к Ганиной груди.

Этьен, Аня, Вадя, Мария и даже Лили, виновница моих страданий, как умели, утешали меня. Даже мисс Гаррисон подошла ко мне и провела рукой по моей голове.

— Ну, ну не плачь… — произнесла она примирительно. — Теперь надо молиться Богу о твоей бабушке и всякие глупости выкинуть из головы. Закутайся хорошенько, — холодно, и поезжайте скорее. Мисс Гликерия, везите ее!