СТУК-стук-стук!
Гуляет топорик по стволам великанов-сторожей, хмурых дубов-шептунов, лип говорливых, белых березок — девушек-невест лесного царства. Падают дубы тяжелые, грузные липы, клонятся стройные, гибкие березки.
Гуляет топорик. Разыгрался на славу работник.
А кругом зимняя сказка…
Царевна-зима распустила белую мантию по полю, по лесу, по дворам и дорогам. В алмазной мантии — дрожат, горят, переливчато усмехаются звездочки-снежинки…
Зима шалит, тешится, балуется. Гирлянды плетет из пестрых огней. Бросает искры по снегу, искры от солнца, холодного, январского. Красавица-шалунья в алмазном кокошнике, то ветром поет, то свистит метелицей, то лешим аукнется, то молчит, и, как сейчас, сверкает.
Дивно, празднично сверкает хитрым убором, прекрасная.
Холодно в лесу, студено…
Все же не мешает работе трескучий мороз. Работает Варфоломей. Соседу бедному, переселенцу тоже, выстроить избу наладил.
Сосед — больной, сам не может. Дети малы, пособить некому. Так вот и взялся пособить он, Варфоломей. Не Варфушка уже он более, не мальчик, отрок тихий, синеглазый. Теперь он уже юноша. Шесть лет минуло с той поры, как переселился он в Радонеж со всей семьею. Шесть лет.
Вырос он за эти годы. На вид юн, гибок и нежен, хоть и силен, как барс. В душе — молодой орел. Смелый, вольный, благородный и любящий, любящий без конца. Живет для всех, работает на всех долгими днями, а ночи… Один Всевидящий Хозяин Мира слышит и зрит жаркие вдохновенные молитвы Варфоломея. И зреет, зреет давнишнее желание в душе юноши.
— Уйти бы подальше от мира, где грехи, скорбь, где суета, уйти бы на одинокий подвиг труда и молитвы… В пустошь, в дебри лесные, на труд, на подвиг, для жертвы за всех людей. Там каяться, за свои грехи и чужие, там молиться. Там быть наедине с Тем, к Кому рвется душа, служить Ему.
Теперь скоро, скоро сбудется это. Знает Варфоломей. Петя подрос, женился на Катеринушке, по дому хозяйничает с юной женою. Семнадцать годов стукнуло обоим, не дети уже, родителям пособляют. Степан иной. Весь ушел в свою семью. Детки у него: мальчики Иван да Федя. Анна болеет тяжелым, странным недугом. Ослабла вся как-то, исхудала и тает, тает. Ничего не болит у нее, ничего не ноет, а на глазах исходит Аннушка. Как свечка тает, умирает, меркнет, как лампадный огонек. Скоро совсем ничего не останется от ее хрупкого, худенького существа. О ней, о брате Степане, о грядущем ему горе, об отце с матерью думает сейчас Варфоломей. Состарились они, отдохнуть мечтают. Поговаривают об иноческой обители. Ладят приготовиться по-христиански к предстоящему человеческому концу — в сане иноческом хотят встретить в недалеком будущем смерть, строгую гостью.
Думает обо всем этом юноша. Стучит топориком. Валит тяжелые деревья, рубит сучья, на пошевни кладет. Гнедой конь впряжен в них.
День незаметно клонится к концу.
Побагровели деревья. Пурпуром зари окрасился лес. Пора кончать работу.
— Эй, Гнедко, трогай!
Двинулись из лесу. Рослая, стройная фигура Варфоломея в теплом кафтане шагает сбоку. В руках вожжи, а красивое, тонкое, вдохновенное лицо с потемневшими от всегдашней неотвязной мысли глазами поднято к небу.
— Вот-бы так одному, всегда работать, думать, трудиться одному за всех, за всю братию человеческую… Сладко, дивно, хорошо…
Незаметно выехали на опушку.
Чу! — насторожился Гнедко. Почуял кого-то близкого.
— Кто идет?
Остановился. И Варфоломей остановился тоже. Знакомая маленькая женская фигурка бежит с перевальцем навстречу ему.
— Катя? Что ты! За мною, что ли?
— За тобой, Варфушка! За тобой, родимый! Анюте больно плохо, — соборовать хотят. Совсем отходит, помирает Анна. Степа голову потерял, ровно угорел. Ребята плачут. Мой Петра за тобою послал меня. Батюшка с матушкой в Степановой избе сейчас. Спеши, голубчик, надо застать в живых Анну.
— Иду, иду, родная!
Взял за руку свояченицу. Зашагал быстрее. Гнедко, умный конек, почуял сразу, что не до него людям. Пошел один по знакомой дороге к своему двору, без понуды потащил тяжелые пошевни.
Спасибо, Гнедко! Спасибо, умник!
Спешит Варфоломей с Катей. Люба им обоим кроткая, черноокая, всегда печальная Анна. Успеть бы повидать ее, милую, умирающую, покорную, хоть единым глазком. Что есть духу бегут, взявшись за руки.
Вот и Степанова изба. Рундук высокий, сени, дверь в горницу.
Слава Господу, поспали вовремя! В избе душно от множества набившегося в ней народу. Здесь и родные, и соседи, и духовенство. Анна лежит на постели, белая, без кровинки, будто не живая. Желтые щеки — одни кости, обтянутые кожей. Черные огромные глаза — две бездны, зажженные лихорадочным пламенем. Вытянулись, заострились черты. От недавней здоровой красавицы и следа не осталось. А все же странно светло и притягательно красиво это иссохшее лицо, эти черные кроткие очи, уже увидевшие как будто уголок другого мира, нездешнего.
Увидела вновь вошедших, чуть улыбнулась одними глазами. Словечка вымолвить нет сил. Шепнула только что-то, а что шепнула — неизвестно.
У ног жены бьется Степан. Страшное, дикое лицо, перекошенное отчаянием, блуждающие, безумные, нездоровым огнем горящие глаза, всклокоченные волосы, борода. Без слез рыдает остановившиеся на милом лице взор.
— Анна, Анна! На кого покидаешь!
Не речь это, не слова человека, а дикий вопль на смерть раненого зверя. Около — плачут дети. Маленькие несмышленочки — младенчики Федя и Ваня.
— Тятя, тятя! Боязно нам! Не гляди так, тятя…
Забеспокоилась и больная. Хочет вымолвить что-то и не может. Только чуть слышный хрип рвется из груди. Обвела тоскующими глазами присутствующих, остановила их на Варфоломее. Через силу простонала Анюта:
— Варфу… ш… ка… тебе… его… Степу, поручаю… Не оставь его, пока что… Ты сильный… ты ему помо… жешь… перенести горе… а младенчиков моих Кате… Кате… Катя, слышь… тебе…
— Слышу, Анюточка… Слышу, горькая моя… — прорыдала Катя.
Степан, как подрезанный дуб, рухнул на пол и забился в ногах жены.
Начался обряд соборования. В желтые, как воск, пальцы Анны вложили свечу. Зазвучали печальные слова и напевы. Благоухающий аромат миро пронесся по горнице. Помазали им умирающую. Снова все стихло. Кончился печальный обряд. Началось прощание. Рыдал, бился без слез в мучительных стонах Степан. Дети плакали, Кирилл и Мария тоже. Плакали и целовали умирающую. Один из всех спокойно молился Варфоломей.
Вдруг вздох легкий, знаменательный. Сизый голубь точно шелохнул крылом. Тоскующий взгляд больной — теперь странно и дивно засветился. Не мигая, светло глядят темные глаза.
Губы раскрываются бледные. Шепчут снова:
— Простите, милые, любимые… Простите… Пора…
И смолкла, затихла Анна.
Настал конец ее земным страданиям.
* * *
Вечер.
Веет студеной лаской.
В избе душно и жарко. Пахнет ладаном. На лавке, под образами, с левой стороны от входной двери, вечным сном спит Анна. Мерцают лампады у божницы. Потрескивает у гроба стоящая в изголовье умершей свеча. Старица из ближнего Хотькова монастыря читает заунывно над покойницей. Величаво мертвое лицо Анны. Величаво и прекрасно.
Степан стоит, как вкопанный у ног покойницы. Глаза молчат, душа молчит. Горе заполонило и душу, и мысль, и сердце печального вдовца. Глаза уж не плачут. Душа точно под камнем, под булыжною глыбою томится в молчании и темноте. Ужас горя, потрясающий и молчаливый, затопил все его существо.
Варфоломей тут же подле. Помнит просьбу умирающей Анны — не оставлять пока что Степана. Нет, нет, не оставит первое время ни за что. Этот большой, сильный смуглый красавец Степан теперь такой жалкий, беспомощный, как ребенок. Нельзя оставить его, нельзя.
— В монастырь уйду, постригусь, — говорит Степан, — нет мочи прожить дня в миру без Анны. В молитве и подвиге, мыслю, легче станет мне.
Мрачно горят его глаза. Горе в них давит смирение.
— Уйду, уйду! — шепчет снова глухо, — постом и молитвой, иноческим саном приближусь к моей голубке мертвой.
— Ступай со Христом! Ступай, горький… Авось полегчает, — роняет ласково Варфоломей. А очи так и светятся готовностью помочь, пособить брату.
Потом, подумав немного, прибавляет тихо:
— И я с тобою! Ты в обитель, — я в скит, пустынствовать. Близко будем. Неразлучны. Спасаться вместе будет, Степа, брать мой. Аль не люба тебе мысль моя?
Смотрит Степан, смотрит на брата. Так вот он еще какой? Жертву несет ему, Степану. Не в леса, как раньше думал, уйти хочет, а с ним в обитель, в скит.
Смотрит, смотрит, будто видит впервые Варфоломея, брата юного, почти мальчика, самоотверженного, любящего, доброго. Тает что-то в сердце Степана. Тяжелая глыба горя мягчает невольно. Надламывается ледяная кора тоски. Слезы жгут глаза. Пламя ворвалось в сердце, обожгло, опалило. Хлынули слезы. Зарыдал Степан.
— Варфуша, спасибо! Брат мой любимый! Один ты мне остался. Один, один ты понял и пригрел меня.
И обнялись братья. И зарыдали оба.
И легче стало от ласки брата на душе молодого вдовца.
Трепетный и бледный, стоит Варфоломей среди гридницы. Говорит обрывчато, быстро:
— Отпустите меня, родные, вместе со Степою в обитель. Он в иноки, — я, благословясь, в скит пустынствовать. Не любо мне в миру. Отпустите, любимые мои…
Тихо, чуть слышно, вздыхает Кирилл. Плачет Мария. У обоих седые головы клонятся долу.
— Погоди, сынушка, не спеши! Дай нам ранее пристроиться. Дай в обители пожить, помереть, тогда иди с Богом. А покамест — поживи дома, порадуй нас, пособляй Петруше с Катей в хозяйстве. Растить Степиных детей помоги. Работа и это. Подвиг не легкий. А помрем мы, — Господь с тобою, ступай хоть в обитель, хоть в пустыню — куда сердце лежит.
Замолкли родные…
Замерло сердце Варфоломея. Долго ждать. Отодвинулась заветная мечта. Но воля отца с матерью — воля Святая. Смирился разом, улыбнулся светло.
— Ладно, родимые! Будет по-вашему. Живите долго. Останусь здесь. Хотькова обитель не за горами. Со Степой видаться будем часто. Аннушкин не нарушу наказ.
И обнял престарелых родителей Варфушка нежным и долгим сыновним объятием.
* * *
В тот же месяц много перемен случилось в семье Иванчиных.
Боярин Кирилл постригся с женою в Хотьковом монастыре. Степан еще раньше ушел туда и постригся под именем Стефана.
Опустела тихая мирная усадьба.
Варфоломей, Петр с Катей и с маленькими племянниками зажили в ней по-старому, часто навещая в обители престарелых отца с матерью и брата Стефана.
Снова плавным потоком по спокойному руслу потекла повседневная, рабочая жизнь.