Две елки

I.

В густом бору стоит красивая, пышная, молодая елочка. Соседки-подруги с завистью поглядывают на нее: «В кого такая красавица уродилась?» Подруги не замечают, что у самого корня елочки вырос отвратительный, уродливый сук, который очень портит нарядную молодую елочку. Но сама елочка знает про этот сук, больше того — она ненавидит его и всячески горюет и сетует на судьбу: за что она наградила такой безобразной веткой ее — стройную, хорошенькую молодую елочку?

Подошел сочельник. Дедко-Мороз с утра нарядил елки пышной снежной фатою, посеребрил их инеем — и стоят они разубранные, как невесты, стоят и ждут… Ведь сегодня великий день для елочек… Сегодня едут за ними в лес люди. Срубят они елочки, отвезут их в большой город на рынок… А там станут покупать елочки в подарок детям.

И красавица-елочка ждет своей участи… Ждет не дождется, что-то ее ожидает?

Вот заскрипели полозья, показались тяжелые крестьянские сани. Из них вышел мужик в теплом полушубке, с топором, заткнутом за пояс, подошел к елочке и со всех сил ударил топором по ее стройному стволу.

Елочка тихо охнула и тяжело опустилась на землю, шурша своими зелеными ветвями.

II.

— Чудесное деревце! — произнес старый лакей Игнат, со всех сторон оглядывая красавицу-елочку, только что купленную им на рынке по поручению хозяина, богатого князя, для маленькой княжны… И вдруг глаза его остановились на корявом сучке, торчавшем совсем не кстати сбоку нашей красавицы.

— Знатная елочка! — проговорил он.

— Надо сравнять дерево! — произнес Игнат и в одну минуту отмахнул топором корявую ветку и отшвырнул ее в сторону.

Красавица-елочка облегченно вздохнула.

Слава Богу, она избавлена от безобразной ветки, так портившей ее сказочную красоту, теперь она вполне довольна судьбою…

Лакей Игнат еще раз заботливо оглядел со всех сторон елочку и понес ее наверх — в огромную и пышно обставленную княжескую квартиру.

В нарядной гостиной елочку окружили со всех сторон, и в какой-нибудь час она преобразилась. Бесчисленные свечи засияли на ее ветвях… Дорогие бонбоньерки, золотые звезды, разноцветные шары, изящные безделушки и сласти украшали ее сверху до низу. Когда последнее украшение — серебряный и золотой дождь заструился по зеленой хвое елочки, двери зала распахнулись, и прелестная девочка вбежала в комнату.

Елочка ожидала, что маленькая княжна всплеснет руками при виде такой красавицы, будет в восторге прыгать и скакать при виде пышного деревца.

Но хорошенькая княжна только мельком взглянула на елку и произнесла, чуть-чуть надув губки:

— А где же кукла? Я ведь так просила папу, чтобы он подарил мне говорящую куклу, как у кузины Лили. Только елка — это скучно… С нею нельзя играть, а сластей и игрушек у меня и без нее довольно! Вдруг взгляд хорошенькой княжны упал на дорогую куклу, сидевшую под елкой…

— Ах! — радостно вскричала девочка, — вот это чудесно! Милый папа! Он подумал обо мне. Какая прелестная куколка. Милая моя!

И маленькая княжна целовала куклу, совершенно позабыв о елке.

Красавица-елка недоумевала. Ведь гадкий, так безобразивший ее сучок был отрублен. Почему же она — пышная, зеленокудрая красавица — не вызвала восторга в маленькой княжне?

III.

А корявый сучок лежал на дворе до тех пор, пока к нему не подошла худая, измученная повседневной тяжелой работой, бедная женщина.

— Господи! Никак ветка от елочки! — вскричала она, стремительно наклонившись над корявым сучком.

Она бережно подняла его с земли, точно это был не корявый сучок, а какая-то драгоценная вещь, и, заботливо прикрывая его платком, понесла в подвал, где снимала крохотную каморку.

В каморке, на ветхой постели, прикрытой старым ватным одеялом, лежал больной ребенок. Он был в забытьи и не слышал, как вошла его мать с елочной веткою в руках. Бедная женщина отыскала в углу бутылку, воткнула в нее корявую елочную ветку. Затем она достала хранившиеся у нее в божнице восковые огарки, принесенные ею в разное время из церкви, старательно прикрепила их к колючей ветке и зажгла. Елочка загорелась приветливыми огоньками, распространяя вокруг себя приятный запах хвои. Ребенок внезапно открыл глаза. Радость засветилась в глубине его чистого, детского взора… Он протянул к деревцу исхудалые ручонки и прошептал, весь сияя от счастья:

— Какая милая! Какая славная елочка! Спасибо тебе, родная моя мамочка, за нее… Мне разом как-то легче стало, когда я увидел милое зажженное деревцо.

И он протягивал ручонки к корявому сучку, и корявый сучок мигал и улыбался ему всеми своими радостными огоньками.

Не знал корявый сучок, что доставил столько радости бедному больному в светлый рождественский сочельник.

Аганька

Звали ее Аганька и была она вся смуглая и черноглазая, и такая красивая, что все, кто ни попадал на постоялый двор отца ее Игната, всякий заглядывался на хорошенькую, смуглую, черноволосую Агнию или Аганьку, как ее называли в семье.

Аганька знала, что она такая хорошенькая и что все любуются ею, и еще больше хотела выставить напоказ свою красоту. Для этого летом она украшала свою черноволосую головку венком пурпуровых маков и колосьями ржи, а зимою носила такие яркие платки и повязки, что ее видно было за версту в степи.

Был один недостаток у Аганьки: не любила она работать.

«Что пользы работать? — думала Аганька. — Сама делаешься в работе усталой и разбитой, а на руках делаются такие гадкие мозоли, что их ничем потом не сведешь…» И ругали же за леность Аганьку — и мать, и отец, и сестры… Только пользы от этого никакой: сегодня отругают, а завтра, глядишь, накинет Аганька на голову платок, что покраснее, да поярче, бродит по степи, да поет… Ах, как поет! Жаворонки ей завидовали — так она пела. Голосок чистый и звонкий, как свирель. Целый час поет — не устанет. Солнце встанет и опять сядет, а она все поет… Нет устали!

Как-то раз заехали на постоялый двор Аганькина отца какие-то люди… Были это актеры, странствующие комедианты, которые дают по городам представления. Таких Аганька еще и не видывала: ни усов у них, ни бороды, бритые, лицо гладкое — что твои бабы или девки. Как взглянула на них Аганька, так и прыснула.

Отец забранился:

— Дура, чего ты!

— Не брани дочку, хозяин! — заступился за Аганьку один из бритых, тот, который постарше был. — Глупа еще, несмышленочек… Славная девочка…

И вдруг так пристально взглянул на Аганьку, да и спрашивает:

— Это ты давеча в степи пела?..

Смутилась Аганька.

— Я, — говорит.

— А хорошо ты поешь… Ей-Богу, что соловей. Поедем с нами в город. Я тебя петь выучу так, что люди заслушаются, и большие деньги тебе давать будут.

— Денег не надо. А платья и платки хочу! Чтоб такие, какие сама царица не носит… Вот то бы хорошо! — вскричала Аганька и даже в ладоши захлопала.

— Будут и такие, будут! — успокоил бритый девочку.

— Отпусти, хозяин, дочку, а? — обратился он снова к Игнату.

Тот только крякнул и так взглянул на гостя, что у того поджилки затряслись.

Больше бритый уж не говорил с Аганькой при отце, а как отец из избы вышел, стал рассказывать Аганьке, что у него театр есть в большом городе, народ туда представления смотреть ходит, а они только и поют, и играют, и пляшут… И она, Аганька, плясать будет и петь, если пожелает. Ей венок драгоценный на кудри наденут, платье у нее будет бархатное, с золотом, и все в камнях. А работать не надо: знай, пой и пляши. Славно!

У Аганьки глаза разгорелись. Всю ночь она о бархатном платье и о венке драгоценном продумала. А пуще всего — о том, что в городе ее работать заставлять не будут… а петь и плясать — кому не весело?

Ночь продумала, а на утро постояльцы ушли, и Аганька с ними. Никто и не заметил. А как хватились, — Аганька уже далеко была… И след простыл…

…………………………………

Обманули «бритые» Аганьку. Привезли в город, а там не театр, а балаган. Деревянный сарай попросту. В стенах щели, ветер гуляет… Нехорошо!

Про платье спросила, ей какое-то тряпье кинули, грязное, мятое… Ни бархата, ни камней. Потом велели балаган убирать, мыть, чистить, скрести.

А вечером публика собралась. Аганьке хозяин показал, как надо петь да плясать. Только ничего не вышло хорошего. Публика над Аганькой смеялась, хозяин бранился, руки у нее дрожали от непривычной работы (шутка ли ей, белоручке, балаган убирать!), и голос словно не свой, а чужой стал. Так ли она пела в степи!

Заплакала Аганька, стала домой проситься. А хозяин как расхохочется:

— Нет тебе ходу домой. В актрисы ты не годишься, а служанку я из тебя сделаю.

Пуще заплакала Аганька. А потом бежать порешила. Домой бежать.

Все равно — хуже не будет.

Дома-то рай, а она-то глупая!

И убежала Аганька…

…………………….

А и ночка же это была!..

Ветер кружил так, точно с цепи сорвался. А в степи аукал кто-то. Снегу намело видимо-невидимо… Ног не вытащить.

Платьишко у Аганьки рваное, сапоги дырявые. Стужа к самому сердцу подходит, всю кровь леденит. А в сердце страх: не простит отец, не примет! Что-то будет? Господи! Господи!

От города до постоялого двора Аганька дорогу знает. Не раз с матерью на ярмарку туда ездила. Только сегодня что-то долгонька дорога ей эта кажется…

Наконец-то огонек в знакомом окошечке блеснул… Далеко из степи его видно.

Прибавила Аганька шагу, а сама дрожит вся и от холода, и от страха: зуб на зуб не попадает.

Едва передвигая ноги, дотащилась Аганька до избы… Дальше идти не может. Прислонилась к плетню и смотрит… смотрит… Там в окне милые тени двигаются… Встретят ли ее, простят ли?

А стужа руки и ноги леденит… сон нагоняет… Мочи нет, как спать хочется!

Не выдержала Аганька, крикнула:

— Тятенька! Родименький, тут я!

Растворилась дверь избы. Вышел Игнат на порог, оглянулся. Увидал темную фигурку у плетня. Со всех ног кинулся к ней.

— Агничка, ты ли? Болезная!

Взял на руки, отнес в избу. Заплакала Аганька. Не такой встречи ждала.

И отец заплакал, и мать, и сестры.

Любили они Аганьку, так любили! А она и не чуяла.

Прижалась к отцу Аганька:

— Прости, тятенька! Век не буду!

А сама бьется на груди, как птица. Простил Игнат, и мать, и сестры простили.

Ожила Аганька. Снова запела. Снова красные платки, да венки носить стала. Только уж и работать принялась. Ох, как работать. И работает, и поет. Славно поет, а работает еще лучше. Смотреть любо. Всякое дело в руках так и кипит. Не нахвалится Игнат дочкой.

И люди видят: переменилась Аганька. И люди не нахвалятся.

— Счастье Игнату. Дочка-то у него — золото!

А почему золотом стала — это одна Аганька знает.

Юнга

I.

Когда судно «Сирена» крейсировало у берегов Адриатического моря, сошедшие на берег матросы увидели как то ночью одиноко лежащего в корзине ребенка, посреди дороги.

Ребенок оказался мальчиком трех недель, не больше, смуглым и хорошеньким, по всякому вероятию, итальянцем. Матросы «Сирены» взяли ребенка на судно, крестили его и назвали Иваном.

Маленький Ванюша рос не по дням, а по часам. Малютка оказался смышленый и умненький. Когда ему стукнул год, он уже отлично различал лица своих «дяденек», которых на судне было великое множество. «Дяденьки», или, вернее, матросы с судна «Сирена» нянчили Ванюшу наперерыв.

С трехнедельного возраста они поили его молоком из рожка, потом кормили кашей и супом.

К трем годам приемный сын команды «Сирены», прозванный «юнгой», уже не раз самостоятельно разгуливал по палубе корабля, отдавал честь всем офицерам и знал, как величать каждого из них. Маленького баловня любили все без памяти: и командир, и офицеры, и матросы. А пуще всего матросы. Добрые «дяденьки» души не чаяли в своем питомце. Да и нельзя было не любить этого славного, здоровенького, краснощекого красавца-мальчугана, ласкового, общительного и веселого…

А годы между тем шли да шли и с годами подрастал Ванюша. Ему минуло десять лет. За его пребывание на судне многие из «дяденек» ушли, окончив морскую службу, на их место поступили другие. Ванюша переходил из рук в руки и каждый из матросов привязывался к милому мальчугану.

«Дяденьки» научили, шутя, Ванюшу правилам морской службы, команде, морскому ученью и остались очень довольны понятливым учеником.

II.

«Сирена» после долгого плавания зашла в гавань. Матросы говорили, что на днях должен, ненароком, приехать один важный и строгий адмирал, который будет делать смотр судну.

Все закопошилось и засуетилось на корабле… Чистили, скребли, мыли… Матросам делали ежедневные ученья, учили их, как надо отвечать адмиралу, как показывать себя и свое искусство с самой лучшей стороны. Принарядили и «юнгу» в чистый костюм, купили ему новую фуражку, чтобы и он мог встретить щеголем начальство… А адмирал не ехал. Напрасно матросы почти не покидали постов, дежуря на своих местах в ожидании начальства. Оно не являлось. Решили, наконец, что не приедет адмирал и команда «Сирены» дала себе отдых. Матросы уже не дежурили так аккуратно и позволяли себе удаляться со своих постов…

И вдруг он приехал.

Приехал страшный адмирал в тот миг, когда никто не ждал его.

«Юнга» Ванюша стоял неподалеку от большой корабельной пушки и смотрел на море, которое после своих милых «дяденек» любил больше всего на свете. Стоял и любовался его синим отливом, и вот видит подъезжает лодка, из нее выскакивает адмирал и прямо на трап шагает…

Вытянулся в струнку Ванюша… Приложил руку к козырьку да как гаркнет:

— Здравия желаю, ваше превосходительство!

Остановился адмирал. Смотрит. Видит матрос перед ним… настоящий, рост с ноготок только.

— Ты матрос? — спрашивает, едва удерживаясь от улыбки.

— Есть![1] — отвечает Ванюша, как и подобает морскому служаке.

— Ты здешней команды?

— Есть!

— Сколько же тебе лет?

— Десять!

— Большой матрос, что и говорить, — засмеялся адмирал. — А тебя как зовут?

— Ванюшей.

— А ты, Ванюша, море любишь?

— Есть!

— А команду?

— Есть!

— А меня?

Ванюша открыл было рот, да так и остался. Что ему отвечать — не знает… Разве он любит этого чужого, строгого адмирала, появления которого с таким трепетом ожидали его дорогие дяденьки.

Мнется, мнется Ванюша да кряхтит и краснеет только, а сказать «люблю» не может. Ведь неправда это, ложь будет, нехорошо.

Догадался адмирал о мыслях мальчика.

— Молодец, — говорит, — что врать не научился. Где ж тебе меня любить, коли не знаешь!

И, похлопав его по плечу, пошел дальше.

За завтраком в офицерской каюте разговорился адмирал о Ванюше.

— Славный мальчик. Отдайте его мне, помещу его в корпус, окончит ученье, офицером сделаю, — предложил адмирал. — Не лишайте мальчугана его счастья…

Командир и офицеры так и всполошились.

— Действительно, счастье! Простой матросский приемыш и вдруг офицером будет.

Позвали Ванюшу объявить ему о его счастливой судьбе.

Выслушал речь адмирала Ваня, да как зарыдает на всю каюту:

— Не хочу отсюда, не отнимайте от «дяденек»… На «Сирене» хочу остаться… Она мне вместо матери… Люблю её, дяденек, всех здесь… Не хочу в корпус, не надо… На «Сирене» жить дозвольте… плавать… работать…

И как сноп рухнул командиру в ноги.

Адмирал пожал плечами…

— Странный мальчик, своего счастья не понимает…

А Ванюша думал в это время:

— Хорошо счастье… От дяденек оттаскивают.

И, несмотря на все уговоры, остался с «дяденьками» Ванюша…

Привидение

Все разъехались на рождественские каникулы. Нас оставалось четверо, воспитанниц четвертого класса. Красивая, серьезная, не по летам тихая и не по летам печальная Люда Влассовская, у которой в этом году умерли мать и маленький братишка, смуглая, черноглазая цыганка Кира Дергунова; розовая хохотушка Бельская и я, ваша покорная слуга Мария Запольская, по прозвищу «Краснушка», по наклонностям казак, огненно-рыжая, отчаянно шаловливая, не признающая никакой узды.

Разъехались те институтки, что жили за городом иногородние, двадцать второго, городские в сочельник, то есть сегодня после завтрака.

Институт опустел. Младшие классы находились в другом коридоре, очень далеко от нас; старшие воспитанницы не обращали на нас никакого внимания, как на «четвертушек», ни то, ни се, как нас называли наши постоянные враги «третьи», считавшие себя значительно старше нас. Нам не оставалось ничего делать, как слоняться из угла в угол по опустевшим коридорам, зале и библиотеке.

С великим облегчением вздохнули мы, когда раздался дребезжащий звонок, призывающий нас к молитве и чаю.

Лениво отпили мы чай, лениво поплелись в спальню, лениво разделись и улеглись по постелям.

Классная дама или иная синявка, мечтавшая о завтрашнем праздничном отпуске, понадеялась на наше благонравие и ушла к себе спать.

С её уходом на мгновенье воцарилась полная тишина. Вдруг Кира Дергунова, неожиданно вскочив со своей постели, очутилась около меня.

— Ты не спишь, Краснушка? Мне страшно, — прошептала она, усаживаясь в ногах моей кровати.

— Чего ты! Вот глупенькая!

— A ты разве не боишься?

— Ну, вот еще! И чего мне бояться, смешная!

— Да ты вспомни только, какая сегодня ночь, Маруся! Сочельник ведь. В эту ночь девушки гадают в деревнях. Всякая чертовщина мерещится…

— A ты разве веришь в это?

— Да… нет… A ты?

— Чепуха, я ни во что не верю. Все это глупости и вздор.

— Значит и то вздор, по-твоему, что в музыкальных комнатах, где мы на роялях играем, по ночам бродят привидения?

— Вздор. Я не верю!

— Ну, ты, душка, притворяешься.

— Дергунова, я всегда говорю правду! — разозлилась я.

— Ну, прости, Марусек, не буду… А только, знаешь что? Мне старшие говорили, что они слышали, как иногда в зазальных номерах слышится иногда музыка ночью. Кто-то играет там, уверяют они.

— Вздор! Вздор! И вздор! — начала я горячиться, — врут твои первые от большого ума! Ну, хочешь, я докажу тебе, что все это чепуха, Кира? Ты говоришь, сегодняшняя ночь — ночь привидений, и если ты что-либо увидишь или услышишь, так это именно сегодня или никогда. Пойдем в музыкальные комнаты, Кира! Хочешь?

Кира молчала минуту, глаза её стали круглыми от страха, потом она быстро схватила меня за руку холодной, как лед, рукой и прошептала:

— Хорошо. Согласна, идем! Только позовем Белку и Люду.

— Ну, нет, на это я не согласна, — горячо возразила я. — Если Белку взять — завтра же весь институт об этом узнает. А Люду… Знаешь, Кируня, Люду мне даже совестно приглашать… Она до сих пор не может оправиться от постигшего ее удара. Потерять так ужасно мать и брата в несколько дней! Не тревожь ее по пустякам, Кира. К тому же она устала и сейчас спит, и Белка спит тоже. Пойдем вдвоем.

— Ну, хорошо, пойдем! — нерешительно произнесла Кира, и я отличию видела по ней, что она трусила.

Мы наскоро накинули нижние юбки, платки и босые прошмыгнули в коридор. Миновали его, спуститься во второй этаж, где помещалась зала с примыкавшими к ней музыкальными комнатами. Дрожа от холода и страха, мы осторожно открыли дверь, ведущую из залы в музыкальные крошечные комнатки-номера, и вошли в один из них.

— «Этот» как раз подле! — шепнула мне Кира, — привидение играет в седьмом номере, а это восьмой. Значит рядом.

— Ну, вот и отлично! Да что ты трясешься? Боишься разве? — умышленно веселым голосом произнесла я, скрывая этим мое собственное странное волнение.

— Ну, вот еще! — храбро тряхнула головой Кира, в то время как руки её, холодные, как лед, вцепились в мои.

В комнатках было темно и жутко. Крошечные окошки, выходившие в сад, едва пропускали слабый неровный свет месяца. Белые лунные пятна ложились на пол.

Мы сели, обнявшись, на круглом зеленом табурете и стали тихо беседовать между собой.

— Как у нас сегодня славно в деревне! — говорила я. — Папа устраивает елку для крестьянских ребятишек. Они соберутся все в школу… Славные, румяные такие бутузы!.. Пропоют тропарь празднику, елку зажгут, гостинцы поделят, а там колядовать пойдут по деревне… Хорошо! А кругом-то сугробы, снег… Огни в избушках, а наверху звезды, без счета, без числа. Прелесть, как хорошо! А у вас хорошо бывает в этот вечер, Кира?

Она задумалась на минуту. Потом черные цыганские глаза её заискрились.

— И у нас хорошо! И у нас елка. В офицерском собрании или в нашей квартире. Ведь папа — командир полка… Он и устраивает елку для детей офицеров. Ужасно весело! Полковой оркестр играет… Дамы нарядные, веселые… Ужасно досадно, что так далеко наш город и я не мо……

Кира внезапно смолкла и глаза её округлились от ужаса… В соседнем номере совершенно ясно послышались тихая, красивая музыка… Вот она повторились… Вот еще и еще… Вот перешла в чудную, захватывающую мелодию.

Кира стояла белая, как мел, предо мною, щелкая зубами и вся дрожа, как в лихорадке. Я сама, должно быть, была не лучше… Всю меня трясло… Страх наполнил мою маленькую душу.

— Бежим! — прошептала Кира, и, схватившись за руки, мы кинулись бегом из комнатки.

Но в ту минуту, как мы перешагнули её порог, музыка разом прекратилась и прямо перед нами выросла высокая, тонкая, белая фигура.

— А! — прокричала Кира не своим голосом.

Я же, не помня себя, рванулась вперед прямо к белой фигуре и вдруг невольно отступила в удивлении.

— Люда? Ты!

Да, это была она, наша тихая, кроткая Люда, твердо переносившая свое большое горе.

— Простите! Я напугала вас. Ради Бога, простите! — заговорила она своим тихим печальным голосом. — Но я часто прихожу сюда ночью играть эту пьесу, которую играла покойная мама. Когда все стихнет и уснет, мне как-то лучше и приятнее мечтать здесь о мамочке и брате. Мечтать и играть мамину пьесу, которую я никогда ни при ком не играю. Я не знала, что напугаю вас! Простите!

— Полно, Люда! Разве ты виновата? — поспешила я успокоить девочку и крепко поцеловала ее.

Кира последовала моему примеру. Она была очень сконфужена теперь.

Потом мы все трое поднялись в дортуар, где металась насмерть перепуганная нашим исчезновением Белка.

С этих пор Кира не верила в существование привидений, а Люда уже не играла больше по ночам свою пьесу.

Экзамен

Мама перекрестила Наточку и отправила её спать…

Худенькая, темноволосая, с большими, немного испуганными глазами Ната или Сурочек, как её шутя прозвал за ее подвижное с тупым носиком личико папа, быстро вбежала в детскую.

Окно в детской раскрыто настежь. Около постели Наты и Варюши, ее младшей восьмилетней сестренки, возится горничная Саша.

— Саша, я постелю сама! — говорит Наточка, — можете идти… Варюшу я тоже раздену… Пока Варюша причесывается у мамы, я подучу немного к завтрашнему экзамену… Вы мне мешаете…

Саша кивает головою в знак того, что поняла барышню и уходит… Саша хоть и горничная, никогда ничему не учившаяся девушка, но прекрасно знает, что такое экзамен.

Экзамен — это что-то такое страшное, какое-то чудовище, которое несказанно пугает бедных учащихся ребятишек. Экзамен является то страшным чародеем, приносящим с собою слезы и горе, то радостным волшебником, дающим большое, огромное счастье… Наточка невольно задумывается о том, чем будет для нее завтрашний экзамен географии — страшным чародеем или добрым волшебником…

В окно детской тянутся яблони… Их белые, одуряюще пахучие цветы так красивы! Наточка протягивает руку, срывает один и долго вдыхает в себя чудесный, нежный, но пряный аромат.

Хорошо теперь в деревне… в их хорошеньком уютном имении Недальнем, куда они поедут сейчас же после экзамена: мама, папа, бабушка и она с Варюшей…

Сейчас же после экзамена…

Экзамен!

Наточка вздрагивает всем телом.

Экзамен по географии…

Самый страшный, самый неприятный…

Она готовится к нему три дня, усиленно вдалбливает в себя реки, горы, озера, моря и в голове девочки целая сеть, хитро сплетенная из всевозможных имен и названий…

Почти все, что нужно, прошла Наточка… Остался один билет… последний… Билет с островами… Самый страшный, самый противный. Наточка отложила его на вечер, но ничего не вышло… Сначала она качалась на качелях во дворе с дворниковым сыном Авдюшкой… потом учила служить Фру-фру, хорошенькую левретку… Потом дома спорила с Варюшей… Из-за чего — сама теперь не помнит.

В конце концов билет остался невыученным — самый страшный билет!

Надо его пройти ночью… Во что бы то ни стало пройти. Наточка первая ученица и ей никак нельзя «осрамиться» перед подругами.

У них и так черненькая Катя Ваницкая метит попасть на ее, Наточкино, место.

У Кати хорошие отметки, но все же несколько хуже Наточкиных.

Наточка учится хорошо. Даже очень хорошо… Только вот география…

Противная география! За географию у Наточки 9, когда можно было иметь 12.

Наточка садится на окно, раскрывает учебник и начинает твердить.

— Суматра… Ява… Борнео и Целебес! Суматра… Ява… Борнео и Целебес. Целебес! Целебес! Целебес!

И вдруг плутоватая улыбка пробегает по губам девочки.

— Остров Целебес, а учитель Целес…

Ужасно смешное имя!.. Учитель географии и вдруг Целес… А Целебес…

Наточка не доканчивает своей мысли, потому что как раз в эту минуту в детскую влетает ураганом ее младшая сестра Варюша и, тряся своими кудрявыми волосами, кричит:

— Ната! Ната! Расстегни мне платье сзади… Ты Сашу услала, я одна не могу.

Наточка расстегивает, а сама твердит:

— Суматра… Ява… Борнео и Целес… Нет, Целебес… Целебес… Целебес… Целебес…

— Ната, что ты ворчишь себе под нос? — осведомляется заинтересованная Варюша и ее быстрые глазенки любопытно сверкают.

— Молчи! у меня экзамен, — важно замечает Ната… Наточка разом затихает. Личико ее делается серьезным…

Экзамен, о! Это нешуточное дело.

Варюша раздевается в глубоком молчании, стараясь ничем не развлечь сестру.

Наточка смотрит в окно своими большими, чуть испуганными глазами и шепчет:

— Суматра… Ява… Ява… Ява… Суматра…

— Наточка! — раздается робкий голосок Варюши… — Ты закроешь окно? Мне дует…

Наточка раздраженно захлопывает окно, не переставая шептать…

Варюша прислушивается сначала к шепоту сестры, потом глазки ее начинают слипаться.

— Наточка! — сквозь сон едва передвигает она язычком, — а это очень страшно — экзамен?

— Угу! — роняет Наточка и, усевшись на подоконнике с ногами, начинает усиленно бормотать что-то, по временам заглядывая в учебник.

Все мало-помалу затихает в доме.

Варюша давно спит, подложив ручонку под щечку. Счастливая, ей не надо сдавать экзамена!

Наточка зубрит теперь еще прилежнее.

— Хиос… Самос… Родос… Лесбос… Хиос… Родос… Самос…

— Господи! Сколько ос! — горько острит девочка и снова заглядывает в книгу.

Вдали в коридоре бьют часы…

Наточка отсчитывает удары… Ровно одиннадцать! Ах, как скоро бежит время!

А спать-то как хочется! Глаза так и слипаются. Наточка еще настойчивее начинает шептать:

— Хиос… Самос… Родос…

Наконец, острова Греческого Архипелага выдолблены… Наточка снова принимается за своих Суматру, Борнео, Яву и Целебес.

И, о ужас!

И Суматра, и Ява, и Борнео забыты…

А о Целебесе уж и говорить нечего!

Наточка поджимает губы и, готовая выплакаться, принимается снова за свое шептанье. А веки все тяжелеют и тяжелеют… Мысли в голове путаются… Белая майская ночь навеивает сонные грезы… И вот Наточка засыпает; помимо воли и ожидания засыпает у окна, на его широком подоконнике. Мама заходит в детскую и видит спящую Наточку.

— Бедная детка! Ах, уж эти экзамены! — мысленно досадует она и, тихонько позвав Сашу, они вдвоем с нею укладывают Наточку в постель.

Во сне Наточка лепечет что-то… не то острова, не то реки…

Ей снится странный сон в эту ночь…

Ей снятся: Борнео, Суматра, Ява и Целебес…

Борнео в виде тоненького франта в высоком цилиндре и пенсне… Суматра в виде толстой торговки с яблоками, какие сидят у церкви… У Явы лицо и волосы сестры Варюши… А Целебес — это сам Целес… учитель географии, седой желчный старичок…

Он смотрит на Наточку, грозит ей пальцем с желтым, ущемленным ногтем и говорит шипящим голосом:

— Хиос, Самос и Родос очень вкусны с корицей и сливками… А вам я все-таки поставлю единицу, милая барышня!

И Наточка вздрагивает и замирает во сне…

__________

— Дарцева? ты все билеты прошла? — и черненькая Ваницкая с плутоватой улыбкой встречает Наточку у дверей класса.

На лице Наточки смущение.

Последнего билета с злополучными островами не знает Наточка.

Сама не помнит, как уснула с вечера и только утром ее едва добудилась Саша… Чуть-чуть что не опоздала в гимназию.

Ваницкая прошла все и ходит очень довольная сама собою.

Наточке не хочется сознаться, что последнего билета она не знает… и девочка молча кивает головой в ответ Ваницкой.

Ровно в десять часов входит в класс страшный Целес с начальницей гимназии и еще каким-то старичком… Говорят, это учитель из чужой гимназии и очень строгий вдобавок. Все трое садятся у зеленого стола, и экзамен начинается.

Девочек вызывают по пяти человек к столу… Сначала плохих учениц, потом хороших.

Наточка знает, что ее и Ваницкую спросят последними.

А билеты на столе все убывают и убывают. Все лучшие билеты из первых, на которые может превосходно ответить Наточка.

Наконец, почти весь класс спрошен.

— Ваницкая и Дарцева? — раздается голос учителя.

Наточка встает, как во сне… Она отлично помнит, что никто из девочек не отвечал «страшных» островов… Стало быть последний билет лежит на столе.

Она быстро взглядывает на зеленый стол.

На столе только два билета… И один из них последний.

Наточка отлично знает это.

— Борнео… Ява… Суматра… Целебес!.. — вихрем проносится в ее мозгу, и она протягивает руку.

Ваницкая берет один билет… Наточка другой.

Быстро взглядывает на билет Наточка.

— Ах! — и алая краска заливает ее щеки.

Злополучный последний билет перед нею.

«Ужас! Ужас!» мелькает в ее мыслях.

Деревня… хорошее радостное лето, счастливые каникулы… все пропало!

Отчаяние душит Наточку… Перед глазами ее вертятся темные круги… Голова кружится… Она едва держится на ногах…

Ваницкая отвечает первою… У нее легкий билет — реки России. Наточка их знает, как Отче наш… Вот если бы ей попался билет Ваницкой. О, Господи! Почему так несправедлива судьба?

Ваницкая бойко отвечает по своему билету.

— Волга… Притоки Волги… Кама и Ока, — отсчитывает она громко, водя палочкой по географической карте, повешенной на стене, — притоки Камы…

— Стойте! Стойте! — останавливает девочку учитель географии… Вы это знаете… Но должны знать много другого… К вам и к Дарцевой, как к лучшим ученицам, я предъявляю большие требования, а поэтому переменитесь теперь билетами с вашей подругой и отвечайте по билету Дарцевой… Вы же, Дарцева, будете отвечать реки России…

Что это? Не ослышалась ли Наточка?

Нет! Нет! Ваницкая уже протягивает к ней руку и берет ее билет.

Ваницкая спокойна. Лицо ее сияет. Острова она знает гораздо лучше рек. И отвечает их прекрасно… Ваницкой ставят 12 и отпускают ее с похвалой на место.

Теперь очередь за Наточкой.

Наточка бойко взяла в руки палочку и водит ею по карте…

Целый дождь имен и названий… целый поток их льется из ее уст.

Она не помнит себя от счастья и несется вперед, как на крыльях.

— Прекрасно! Прекрасно! — хвалит ее учитель, — первая ученица не ударит в грязь лицом.

— Милый, милый Целебес! — мысленно отвечает Наточка и ей хочется броситься на шею к ничего не подозревающему старичку учителю и расцеловать его от души…

И Наточке поставили 12. Экзамен кончился.

Едва помня себя от радости, Наточка полетела домой.

— Выдержала! — ураганом врываясь в гостиную, закричала она благим матом.

Мама даже работу из рук выронила от неожиданного и столь шумного появления дочери.

— Саша, выдержала… Хиос… Самос… Суматра все выдержала! - продолжает визжать Наточка, влетая в каморку горничной Саши.

— Варюша! Варюша! — в следующую же секунду несется по коридору ее звонкий голосок, — ступай скорее — я экзамен выдержала!

Через минуту весь дом уже знал о том, что противные Суматра с Явой не подвели Наточку и что учитель Целес самый лучший учитель в мире…

Неделя русалочки

Однажды мне пришла счастливая мысль… Что я говорю «однажды»! Счастливые мысли мне приходят довольно часто. Но только они всегда несчастливо кончаются. Несчастливо для меня, конечно. Так, например, мне раз пришло в голову привязать к хвосту нашего первого сановника дельфина Плавуна целый шлейф водорослей из зеленой подводной травы. Плавун, заметив, что за ним тянется что-то, далеко не соответствующее его придворному чину, понял проделку и пожаловался на меня дедушке Водяному и мне порядком-таки попало от дедушки.

А в другой раз… Ах, смешно сказать, что было в другой раз… я подкралась как-то к зеленой постели спящего дедушки и живо наплела много, много косичек из его бороды. Ах, как это было смешно и забавно! Но как раз в эту минуту проплывала большая зубастая щука, страшная сплетница (кто не знает, что щуки страшные сплетницы) и передала Плавуну, чем занимается маленькая царевна. Плавун — маминой статс-даме госпоже Лилии, самой старой русалке, та маме, мама дедушке и пошло, и пошло! Ужасно глупо вышло, когда меня заперли и заставили сидеть смирно на одном месте. А однажды как-то мне пришла такая мысль, от которой никому не может быть худо. Видите ли в чем дело. Морская волна шепнула, что в замке, что на горе у самого моря, живет хорошенькая девочка и что девочка эта днем учится, гуляет и катается верхом, а вечером садится к столику у окна и записывает все, что с нею случается за день. Люди называют это «вести дневник», а по-нашему, по русалочьи как, я и не знаю. А когда я спросила маму, как это называется, она рассердилась и прикрикнула:

— Это называется «делать глупости»! Не изволь дурить, Жемчужина!

Жемчужина — это я сама. Имею честь рекомендоваться.

А я все-таки решила записывать все, что со мной случится, подражая той девочке из замка.

Будь что будет, была — не была!

Достала огромный кусок подводного растения-гиганта (как оно называется, не помню; я всегда забываю все очень умное и помню только глупости, так мама говорит, а я так совсем иного мнения о своей особе).

Итак, достала я огромный лист и нацарапываю на нем ежедневно тоненькой иглою из коралла. Что-то выйдет из всего этого?

ДЕНЬ ПЕРВЫЙ.

Прежде всего вам надо сказать, кто я такая. Меня зовут царевной Жемчужиной, как я уже вам сказала, и я родная внучка дедушки-Водяного, дочка царицы Кораллы, его родной дочери. Живем мы в большом подводном дворце, где такие огромные, светлые комнаты из голубого хрусталя. Моя кроватка стоит в чудесном покое под балдахином из белых морских лилий, а стены моей комнаты сплетены из кораллов всех оттенков, начиная с бледно-розового и кончая кроваво-красным. Очень красиво. Да и не только моя спальня, но и все, все покои нашего дворца поражают роскошью убранства.

А между тем мне скучно в нашем роскошном дворце… Ужасно скучно! Что я вижу там, спрашивается? Каждый день, а день у нас начинается тогда, когда у людей заходит солнце и наступает ночь. Итак, каждый день моя царица-мама с толпою русалок, захватив жемчужные гребни, поднимаются со дна моря к поверхности, и при свете месяца они расчесывают свои золотые косы, водят хороводы и поют. Ах, как поют. Мне ужасно хочется также выплыть с ними, чтобы так же расчесывать свои волосы, кружиться в хороводе и петь, но… во-первых, волосы у меня едва-едва доходят мне до пояса, а нужно, чтобы они были до пят, когда делаешься взрослой русалкой и тогда только можно принимать участие в ночных экскурсиях.

А пока… мама Коралла уплывает одна со своею свитою, а бедная Жемчужина остается скучать среди роскоши своего дворца.

Ах, как это бывает скучно!

От скуки я принимаюсь дразнить ершей, натравливать их одного на другого. Это очень приятное занятие. Ерши злые-презлые и колются своими поплавками, точно иглами. Но меня они колоть не смеют, зато между собою передерутся на славу.

Кончается обыкновенно все это очень прискорбно.

Дедушка Водяной слышит шум и присылает за мною своего верного Плавуна, с хвостом которого я так бессовестно поступила однажды… и Плавун торжественно ведет меня к дедушке.

Дедушка в наказание велит перебирать жемчуг… крупный к крупному, мелкий к мелкому… Вот так занятие, нечего сказать! Бррр…! И все это еще под ворчливую нотацию несносной Лилии, которая задалась, кажется, целью извести меня. Не правда ли, весело? Милые девочки-люди, пожалейте меня! И так целый день, пока не забрезжит заря на востоке.

Тут уж начинается мое царство! Лучшие часы моей невеселой жизни. Приплывает мама-Коралла, и Дельфина, и Морская Роза, и Изумрудный Глазок, и самая молоденькая из русалочек, Струйка, которая ужасно гордится тем, что у нее неделю тому назад отрасли волосы до пяток и она важничает ими ужасно. А между тем еще так недавно она дразнила со мною ершей. Тоже взрослая русалка, подумаешь! Глупая девчонка и больше ничего.

Иногда они возвращаются с веселыми шутками, песнями и смехом. Это значит, что им удалось заманить кого-нибудь с берега в пучину и тут же начинается настоящий праздник. Утопленника или утопленницу кладут под кущу кораллов, накрывают водорослями и с песнями носятся над ним легкой стаей. А к следующему дню утопленник превращается или в какую-нибудь рыбу (если он был мужчина, так как мужчин у нас нет никого, кроме дедушки Водяного, и им быть на дне морском не полагается), а если это женщина или девочка — то в русалку. Лишь только она открывает глаза, ей дают русалочье имя, потом у нее разом отрастает хвост и длинные-предлинные волосы (счастливая! Сразу, а не то что у меня! Мне-то как долго приходится дожидаться!).

Но такое происшествие случается не особенно часто; чаще наши возвращаются одни, хмурые и злые.

Но мне до этого нет никакого дела… Мне важно только то, что они вернулись, потому что тогда наступает моя очередь и я выплываю в сопровождении Лилии на волю и провожу время до восхода солнца на поверхности моря.

Это лучшие минуты моей жизни.

Я гоняюсь за морскими волнами, слушаю их сказки, одеваюсь седою пеною, ловлю рыбок-малюток, таких же резвых и веселых, как я сама. Но чаще всего любуюсь чудесным замком, который стоит на горе, и жду появления маленькой девочки в окошке, той самой маленькой девочки, о которой мне рассказывала волна.

Ах, как мне хочется видеть эту девочку!

Неужели я никогда не увижу ее?

ДЕНЬ ВТОРОЙ.

Вот так дневник! Все переврала. У людей это делается совсем иначе… Надо записывать, что с тобой случилось, а вовсе не кто ты и как тебя наказывают. Мне это снова шепнула морская волна. Ты ужасная дурочка, царевна Жемчужинка! Ну, да еще можно исправить ошибку. С этой минуты буду записывать только то, что случится со мной.

Сейчас наши уплыли… Струйка перед уходом подходит ко мне и говорит:

— А я видела сегодня девочку из замка.

— Неправда, — говорю я, — ты не могла видеть, потому что девочка во время вашей прогулки спит в своем замке.

— Вот и врешь, — закипятилась Струйка (ужасная она горячка. А люди еще говорят о нас, что русалки — холодные. Ерунда!) — В замке никто не спал вчера. Там играла музыка, все окна были освещены огнями и в них мелькали танцующие пары. Говорят, девочка праздновала день своего рождения.

— Ты откуда слышала? — так и всколыхнулась я.

— Мне передала Морская Чайка, которая прилетела из сада замка.

— А она, может быть, врет?

— Ты сама врешь! — рассердилась Струйка и махнула хвостом, что значит на людском языке топнула ногой.

Ужасно она дерзкая! Говорит так с внучкой царя! Впрочем, это мама велела всем в подводном царстве обращаться со мною как с равной, чтобы я не важничала своим царским происхождением. И я махнула хвостом.

— Нет, ты врешь! — закричала я.

— Не смей так со мной говорить! — вышла она из себя. — Девчонка!!!

— Нет, ты девчонка! Важничает, что выросла, а сама глупенькая, как килька! — поддразнила я ее.

— Сама ты килька!

— А ты снеток!

— А ты… а ты…

Я ужасно хочу сделать хоть на словах Струйку совсем, совсем малюсенькой, но мне это не удается сразу.

Меньше снетка рыбы нет. Слово осталось за моим врагом.

И вдруг слово найдено. Не совсем удачно, но об этом я мало думаю.

— А ты — пиявка! — кричу я. — Ты пиявка, хуже рыбы, гораздо хуже! Да!

Струйка положительно взбесилась от последнего прозвища и стала так колотить хвостом, что две стерлядки, подплывшие к нам было из любопытства послушать нашу ссору, изо всех сил бросились улепетывать в глубину.

Приплыла мама Коралла на шум и Лилия, и Роза, и Изумрудный глазок, все, все.

Узнали, в чем дело. Струйка насплетничала, и меня наказали.

Опять разбирать противный жемчуг!

Не дурное занятие для царской внучки!

ДЕНЬ ТРЕТИЙ.

Наказана. Разбираю жемчуг.

ДЕНЬ ЧЕТВЕРТЫЙ.

Все еще наказана и разбираю жемчуг. Вот вам и случаи…

А я еще боялась, что случаев не будет и мне нечего будет писать в моем дневнике!

ДЕНЬ ПЯТЫЙ.

Простили. Дельфин Плавун упросил дедушку. Вот-то добрый, а я еще над ним так зло подшутила. Плыву с Лилией на прогулку. Наши только что вернулись. Неудача. Третью ночь возвращаются с пустыми руками. Даже Струйка нос повесила. Очень рада. Поделом! Они думают, что весело перебирать жемчуг! Вот судьба и отомстила за меня. Но бросаю писать! Плыву любоваться замком и поджидаю девочку.

ЕЩЕ ДЕНЬ ПЯТЫЙ.

Вот так событие!

Ничего подобного не ожидала.

Браво, Жемчужинка! Браво! Если будут часто случаться подобные происшествия, твой дневник окажется самой интересной повестью в подводном царстве. Выплыла я давеча с Лилией, высунула голову из воды и чуть не вскрикнула от неожиданности и восторга.

На берегу гуляла девочка. Девочка из замка!

В белом платье, в широкой шляпе, и такая хорошенькая, что чудо!..

Уж на что наши все красивые, а эта куда лучше!

У наших нет румянца, они такие белые, как морская пена, а у девочки точно два розана расцвели на щечках.

Ходит она по берегу и собирает ракушки, а с ней гувернантка ходит, сухая, рыжая, ну совсем точно Лилия наша.

И нос такой же длинный повис над самыми губами, точно узнать хочет, что во рту делается.

Девочка бегает, резвится, смеется…

Раковин набрала полные руки.

Ноги у нее такие быстрые, просто прелесть.

Ужасно досадно, что мы, русалки, не умеем двигаться по земле. Так хотелось бы играть с девочкой!

Я высунулась вся из воды и во все глаза смотрела на нее.

А Лилия ничего не видит. Улеглась в тростниках и спит.

Неужели же и я буду так спать, когда состарюсь? Должно быть буду, все старухи спят. И длинноносая гувернантка девочкина тоже носом заклевала. Уселась на камне и спит. Девочка к самой воде подошла и хотела камушек бросить. Только размахнулась и вдруг меня увидала.

— Ах!

— Не бойся, — кричу я. — Я тебя не трону!

— С чего ты взяла, что я тебя боюсь? — кричит, — вот глупенькая-то русалочка! — и смеется.

И я смеюсь.

— Весело у вас в подводном царстве? — спрашивает.

— Ужасно весело! — отвечаю я, а сама в мыслях прибавляю: — «Когда не надо жемчуг разбирать. Весело… тоже!».

Но это я в мыслях прибавляю, а сама говорю:

— Очень, очень весело! Поступай к нам в русалки! Хочешь?

— А что вы делаете?

— Пляшем, поем, смеемся!

— Очень хорошо! — восхищается девочка, — я люблю смеяться и плясать в свободное время и с удовольствием сделаюсь русалкой. Учиться много приходится?

— Как учиться? — удивляюсь я.

— Вот глупенькая! — смеется девочка; — да всему тому, что на свете делается: про людей, про страны другие… про то, что было… Почему солнце светит днем, а ночью луна, и какие цветы растут в поле, какие в саду… И кто до нас жил и что сделал полезного… И про Бога, как он учит быть добрым, молиться и доставлять радость другим…

— Ах, как это интересно, — прервала я девочку. — Я ничего-то не знаю ни про Бога, ни про что.

— Что ж ты делаешь? — удивилась она. — Разве ты не молишься?

— Нет, не молюсь… и не учусь. Я смеюсь, пляшу, рыб гоняю…

— А еще что?

— Рыб гоняю… пляшу… смеюсь…

Тут девочка прервала меня, расхохотавшись так громко, что Лилия проснулась и высунула из тростников свою заспанную физиономию.

— Вот так жизнь! — смеялась она, — смеяться и плясать, чтобы остаться неучем. Нет, не хочу к вам в подводное царство. Скучно у вас. Дурочкой еще останешься!

И вдруг разом стала серьезной.

— А как же без молитвы? А как же без Бога?! Ни радости тогда не будет, ни счастья! Нет, нет! Храни меня Бог от такой жизни! Мне жаль тебя! Жаль русалочка! Лучше вовсе не жить, чем так-то, без Бога, без молитвы, без ученья, без радости. Прощай, русалочка, мне жаль тебя!

И, кивнув мне головкой, она побежала от берега. И длинноносая проснулась и поспешила за ней.

Мне стало вдруг скучно, скучно! Странно! я никогда не скучала еще на воле до сих пор.

ДЕНЬ ШЕСТОЙ.

Струйка мне сегодня что-то очень, очень интересное рассказала.

Мы уж с ней помирились. Я ей жемчужное ожерелье свое подарила и она меня поцеловала даже.

Уж очень обрадовалась. Я сначала испугалась, думала — укусить хочет, и хвост поджала, а она меня губами в щеку чмок!

У нас в подводном царстве никогда не целуются. Не мудрено, что я испугалась. А Струйка поцелуи у людей видела. Ну-с, поцеловала и говорит:

— Я тебе за твое ожерелье тайну расскажу. Ужасно я люблю тайны!

Так и впилась в Струйку глазами. Жду.

— Знаешь, как утопленники из наших рук уйти могут? — спрашивает.

— Не знаю! — говорю я.

— А хочешь знать?

— Ужасно!

— Видишь ли… Когда мы притащим мертвеца на дно морское и начнем плясать… какая-нибудь из русалок должна обрезать себе волосы и тогда душа мертвеца на берег возвратится, а оттуда на небо, а тело рыбы и раки съедят. Это очень хорошо для мертвого бывает…

— Вот так хорошо! — восклицаю я. — Что ж тут хорошего, когда достанешься ракам на жаркое.

— Вот дурочка-то, — возмущается Струйка. (Опять бранится, а я ей только что ожерелье подарила! Ничего от меня не получит больше!)

— Почему дурочка? — начинаю злиться я.

— А потому, что для человека тело ничего не значит. Для него главное душа. Пусть тело съедят, а душа отлетит к Богу и там будет жить и радоваться. Понимаешь?

— Поняла!

— А что же с той русалочкой, которая косу себе отрежет, бывает?

— Она в рыбу превращается. Только ведь этого никогда почти не бывает, — отвечает Струйка. — Таких глупышек, которые бы людей пожалели, нет в подводном царстве.

— А может быть и есть? — говорю я.

— Ты ничего не понимаешь! Какая же польза превращаться в рыбу? Вот дурочка-то!

«Дурочка!» и в третий раз в продолжении двух минут разговора!

Нет! Положительно жемчужного ожерелья ей не следовало дарить!

Потом Струйка уплыла, а я от злости спать завалилась. Скучно!

ДЕНЬ СЕДЬМОЙ.

Что это? Едва верю глазам!

Наши вернулись с добычей, и какою еще на этот раз!

Вся окутанная водорослями, с плотно закрытыми глазами, с синим, синим личиком, передо мною лежит девочка из замка.

А наши танцуют вокруг, поют и резвятся.

Скоро, скоро у нас будет новая русалочка. Бедная, бедная девочка!

Думала ли она, что ей так скоро придется попасть в подводное царство.

Как ей не хотелось туда!

Я припомнила весь свой разговор с девочкой.

Бедняжка!

Жутко ей должно быть будет, когда она проснется уже русалочкой!

Я вспомнила весь наш разговор с нею, и мне стало еще больнее за девочку. Сердечко у меня сжалось, сжалось и в голове все спуталось.

Бедная, бедная девочка!

Какой ужас написан на ее лице.

Верно, она сознавала, что тонет, когда Струйка схватила ее с берега и потащила в глубину.

И вдруг в голове моей мелькнула странная мысль: «Что, если спасти девочку?»

И лишь только я подумала это и взглянула на мертвую девочку, как мне показалось, что глаза ее приоткрылись, по лицу прошло умоляющее выражение, а синие губки тихо прошептали:

— Спаси меня, русалочка, спаси!

— Спасу, непременно спасу! — произнесла я мысленно и вдруг вспомнила, что ждет меня за это.

Превратиться в рыбу! Брр!.. Хорошо еще, если в дельфина, а то вдруг в корюшку, снеток, или миногу! В миногу! Фи!

Я их терпеть не могу. Всюду лезут со своим змеиным телом! Гадость порядочная. Ни за что не могу быть миногой даже ради девочки и не отрежу волос.

И снова я взглянула на маленькую утопленницу.

Какое у нее жалкое убитое личико! Какое безнадежное отчаяние разлилось по всем ее чертам. Она угадала точно мои мысли и ужасно страдает.

Нет! Нет! Пусть она будет счастлива, девочка… а я… а я… превращусь хотя… в миногу!

И, схватив в одну руку коралловый ножик, а в другую целый пучок моих золотых волос, я сделала движение и…

Проснулась.

Это сон был, видите ли? Только сон! Вот счастье! Не правда ли? Никакой утопленницы нет во дворце, и я не буду миногой! Ура! Не буду!!

И ножа у меня нет под рукою, а вместо него я изо всей силы держу за хвост пойманную любопытную стерлядку подплывшую посмотреть, что делает во сне царевна Жемчужина.

Я невольно расхохоталась и отпустила на волю испуганную рыбку.

Почуяв свободу, она умильно махнула хвостиком, точно крикнула:

— До свиданья!

И исчезла из вида.

Наши вернулись и опять с пустыми руками.

Я позвала Струйку и рассказала мой сон.

Потом описала все это.

В последний раз записала.

Больше записывать не буду.

Мама сказала, что я уже достаточно взрослая, несмотря на то, что у меня волосы не доросли до пят и что я могу выплывать по ночам с ними.

Ах!

Такого счастья я и не ожидала!

Вот тебе и дурочка! А Струйка иною меня не считала.

А оказывается, я такая же, как она, буду скоро!

И жемчуг, и поддразнивание ершей — все прощайте!

И ты, мой милый, но недописанный дневник, прощай! Сегодня выплываю со старшими. Ура! Я — большая!

Предательница

— Кто пролил на столе чернила?

Учитель обвел глазами класс и ждал ответа.

Дети молчали.

— Кто пролил на столе чернила? — еще раз повторил господин Рагодин.

Молчание. Ужасно долгое молчание… Даже неприятно становится. Лица детей сделались красными, как кумач. И у учителя лицо краснеет. Он заметно сердится. Ему неприятно и досадно, что класс молчит.

Так проходит минута… другая… третья… Десять минут проходит. Целых десять минут!

И вдруг господин Рагодин сердитыми глазами взглядывает на высокого белокурого мальчика лет десяти, который сидит на задней скамейке, и говорит уверенным голосом:

— Володя Парников разлил чернила, я знаю.

Володя Парников вскакивает со своего места, как ужаленный. Сначала бледнеет, потом краснеет, потом снова бледнеет.

— Господин учитель, я не проливал чернил. Я не виноват! — лепечет Володя.

Он лжет. Володя пролил чернила. Стал приготовлять классный журнал и пролил. Задел локтем за чернильницу и уронил ее. Но сознаться в этом он не хочет потому, что боится, что его накажут, не пустят домой к обеду. Оставят в пансионе на весь вечер. А к обеду сегодня, как нарочно, заказаны пирожки с капустой… Его любимые… Очень вкусные пирожки! Нет, он ни за что не сознается. Ни за что!

И класс его не выдаст. Он знает. Дети видели, что пролил чернила он, Володя, но ни за что не скажут об этом учителю.

А учитель уже говорит снова, оглядывая с самым внимательным видом детей:

— Пусть мне скажут, лгу я или нет. Пролил Володя чернила, или я клевещу на него? Рая Сокольская, скажи мне ты, как самая старшая, лгу я на Володю, или нет?

Рая Сокольская встала со своего места и отвечает, заикаясь:

— Господин учитель… Володя не проливал чернил.

— А ты что скажешь, Вася Минакин? — обратился к маленькому семилетнему Васе Рагодин.

— Володя не виноват! — получился громкий ответ мальчика-пансионера.

— А ты, Миша Стомилов?

— Володя не виновен!

— Маня Рошина!

— Нет! Не виноват Володя!

— Вера Оливина!

— Нет!

— Нет, нет, нет! — отвечают и все другие, спрошенные учителем.

— А ты, Зоя, что ты скажешь?

Глаза учителя направились в самый дальний угол класса. С задней скамейки поднялась девочка, бледненькая, кудрявая, с большими ясными глазами.

— Зоя, скажи мне ты, виноват ли Володя, или я лгу на него?

Зоя опустила глаза, Потом подняла их снова и снова опустила.

— Ты слышишь меня, Зоя?

Молчание. Только из бледного личико Зои стало красным, как мак.

— Говори же, Зоя?

Новое молчание.

— Значит, Володя пролил чернила!.. Значит, он виноват!.. — снова повысил голос учитель.

Зоя молчит, только глаза ее с мольбою смотрят на г. Рагодина, да лицо горит, как в огне.

— Довольно. Садись, Зоя… Володя виноват и будет наказан, — раздался среди полной тишины строгий голос.

И Зоя, вся красная, опустилась на скамейку.

………………..

— Предательница… шпионка! Предала Володю. Из-за тебя его наказали! Бессовестная! Гадкая! — закричали, зашумели дети, как только учитель вышел из класса.

Володя красный, как рак, с полными слез глазами подошел к Зое и сказал, с трудом сдерживая рыдание:

— Нехорошо, Зоя! Стыдно! За что ты со мной так поступила? Это не по-товарищески! Стыдно, Зоя! Ты выдала меня…

Зоя подняла свои большие, честные глаза на Володю и, глядя на него прямо и открыто, проговорила:

— Прости, Володя, я не могла поступить иначе… Ты слышал, что сказал учитель? — «Пусть мне скажут лгу я или нет…» Значит, надо было доказать ему, что он лжет, когда он сказал правду… Нет, этого я не могла сделать и промолчала… Разве я виновата в этом? Разве я могла человека, говорящего правду, выставить лгуном? Скажи мне, Володя?

Володя не знал, что ответить, и молчал теперь в свою очередь.

Молчали и остальные дети.

Они поняли, что Зоя права… Им было неловко. И Володе стало неловко… О пирожках он уже не хотел думать… думал о том, что совсем незаслуженно обидел Зою…

Только для бедных

Зиночка росла худеньким, болезненным и слабым ребенком, подверженным постоянным простудам. Никакие летние поездки к морю в дачные местности не помогали девочке. Год от году худенькая, бледненькая Зиночка все делалась бледнее и прозрачнее. Пробовали ее возить на лето в деревню. Но ничего не помогало. Здоровье Зиночки не улучшалось. Но вот приехала гостить к матери Зины (отца у нее давно не было) ее тетка Александра Владимировна Горная, сестра Зининого папы, жившая постоянно за границей, по большей части в Италии.

— Сестра, отдайте мне Зину, — сказала она матери Зиночки, я сделаю из нее здоровую, сильную девочку.

Зиночкина мама заволновалась сначала:

— Расстаться с Зиночкой, с хрупкой, маленькой Зиночкой. Нет! Нет! Это невозможно!

Но потом Марья Александровна (Зинина мама) поняла, что посылкою Зины за границу можно ей принести большую пользу, а так как у Марьи Александровны, кроме Зины, были еще дети, которых оставить одних было нельзя, то решено было послать Зину с тетей Сашей. Тетя Саша горячо привязалась к худенькой, бледненькой Зиночке. Зиму они жили в Париже, где к Зине ходили учителя, а лето в Италии, у чудесного синего Адриатического моря. Время шло. Зина подрастала.

Тетя Саша старалась часто напоминать Зине о ее матери, чтобы она как-нибудь не отвыкла от нее. И о далекой России говорила тетя Саша девочке, чтобы Зина всегда помнила свою родину и любила ее.

Тетя Саша страшно любила Россию. Здоровье не позволяло ей, как и Зине, жить в холодном климате, на родине и это очень печалило Александру Владимировну.

Она утешалась только, часто говоря о своей милой родине… Много рассказывала тетя Саша племяннице о далеких русских деревнях с покрытыми соломою крышами на избах, о голодающих крестьянах… О больших городах: Москве, Петербурге и о многом, многом другом. А маленькая Зина внимательно вслушивалась в слова тетки и всем сердцем обнимала милую, дорогую родину и тех бедных мужичков, которые боролись с голодом в далеких деревушках.

И в доброй головке маленькой девочки вдруг явилась мысль помочь этим бедным людям и всем другим, которые нуждаются и борются с лишениями. Но Зина не была богатою девочкою и все, что имела, все ей давала тетя, а просить у тети денег, чтобы помогать на них от своего имени, у Зиночки не хватало духу.

И вдруг судьба выручила Зиночку.

В пятнадцать лет у девочки появился голос. Тетя Саша решила учить Зиночку петь. К ней пригласили учителя, доброго старика-итальянца, которого звали синьором (по-русски значит господином) Виталио.

Это был чудный старичок!

Он всю свою жизнь положил на то, чтобы помогать бедным. Он давал концерты, на которых пел один, и деньги, вырученные от концертов, раздавал беднякам.

Узнав об этом после первого же урока, Зина подошла к синьору Виталио и сказала:

— Если я научусь хорошо петь, я буду поступать так же, как вы! Давать концерты в пользу бедных.

— Дитя мое! Дорогое дитя! — воскликнул глубоко взволнованный ее словами учитель. — Господь вас благословит за это! Вы сказали великие слова… Помните их, Зина!

— Да! Да! — вскричала добрая девочка. — Буду помнить! Слушайте, дорогой синьор Виталио, и ты, тетя! Я всегда, всеми силами буду стараться сеять все доброе вокруг себя…

— Господи! Если бы вы знали, как хорошо мне… Тетечка, милая… Синьор Виталио говорит, что у меня хороший голос… Сколько же людей я смогу поддержать им… Как мама-то обрадуется! Какое счастье будет! За что мне все это?

— Да, Зина, это огромное счастье — иметь хороший голос! Господь дает его немногим, дитя мое! Надо заслужить это счастье, — взволнованно произнес старый учитель.

— Я заслужу!.. — горячо вскричала девочка. — Клянусь вам, я заслужу его!

……………..

Через год Зиночка пела в первый раз перед публикой в концерте, в пользу бедных русских студентов, учившихся за границей.

Старый учитель мог гордиться своей ученицей. У нее был прекрасный голос, и публика с наслаждением слушала молоденькую певицу. После второго концерта, деньги с которого Зиночка решила раздать несчастным неаполитанским жителям, пострадавшим от наводнения, один известный всей Италии директор театра предложил Зиночке через тетю Сашу, ее воспитательницу, служить у него.

— Ну, как Зиночка? Желаешь ты поступить на сцену и сделаться настоящей певицей? Что мне передать от тебя директору театра? — спросила Александра Владимировна девушку.

— Нет, тетя! — отвечала Зина, — мое желание совсем иное. Я хочу отдать мой голос на пользу бедных… Я буду только петь для них… Сама буду давать концерты в их пользу!

Тогда тетя Саша крепко обняла племянницу и горячо поцеловала её.

— Дорогая моя! Я знала, что ты мне это ответишь! — произнесла она, глубоко растроганная.

Благодетель

I.

В большой просторной квартире огромного дома жил старый полковник. Он был одинок, не имел семьи и казался всем людям суровым и нелюдимым. Лет десять тому назад вышел в запас Алексей Маркович Билин и поселился в своем собственном доме в роскошной квартире, с верным своим денщиком Афанасием и глухой кухаркой. Еще будучи на службе, Алексей Маркович получил наследство в виде этого дома от своего старшего брата, который тоже умер бездетным.

Алексей Маркович Билин занимал средний этаж дома, а верхний и нижний отдавал внаймы. Кроме больших и средних квартир находился в доме и подвал, занимаемый бедняками.

Алексей Маркович был суровый хозяин. Любил, чтобы плату за квартиры вносили аккуратно и за малейшее промедление выселял жильцов. Жильцы, преимущественно бедняки, трепетали при одном появлении Билина во дворе и всячески избегали с ним встречи… Его седые нависшие брови, проницательные глаза и седые же угрюмо свисшиеся усы внушали невольный страх перед старым полковником. И он был доволен этим. Он не искал дружбы с людьми и чуждался их. Странный человек был полковник…

II.

— Мама! дорогая! Худо тебе? Что ты опять стонешь, голубушка? Не хочешь ли водицы испить? А то сбегаю в аптеку… Упрошу как-нибудь отпустить нам в долг лекарства! — и золотистая головка малютки прильнула на подушку жалкой, убогой кровати, на которой металась и стонала в жару больная женщина.

Еще шесть недель тому назад портниха Марья Ивановна, занимавшая небольшую комнату подвального помещения в доме полковника Билина, могла сидеть за швейной машинкой и шить платья, которые она поставляла за гроши на всех небогатых обитательниц большого дома. Но случилось несчастье. Бедная женщина простудилась, слегла в постель и более полутора месяца не могла не только работать, но и ходить по своей убогой комнатке. Ее сынишка, белокурый Вася ухаживал как умел за больной мамой. Все шло довольно сносно до тех пор, пока жалкие гроши, скопленные бедной вдовою, не пришли к концу, и в один печальный день она и Вася поняли, что не на что купить ни хлеба, ни лекарства. Тут-то и началось мученье. Пришлось продать все, что имелось сколько-нибудь годного, татарину за бесценок. Частью заплатили за квартиру, частью проели вырученные деньги.

— Не беда! — говорила слабым голосом больная, — не горюй, Васюточка, встану, поправлюсь, буду втрое работать и поправим наши дела.

Но увы! это были одни мечты и только! Больная не вставала, не поправлялась… Денег достать было неоткуда… Между тем подоспевал новый месяц платы за квартиру, а чем платить и как платить, не знала несчастная женщина.

— Мама, сегодня старший дворник приходил! — с дрожью в голосе произнес как-то утром Вася, пряча побледневшее, исхудалое личико на груди матери, — грозился хозяину пожаловаться, если мы завтра не заплатим. Но это ничего, не волнуйся, дорогая, не зверь же хозяин, поймет, что нельзя же тебя больную, хилую, выгонять на мороз, мамочка! — И Вася, глотая слезы, покрыл горячими поцелуями иссохшее от недуга лицо матери. Марья Ивановна тяжело вздохнула. Она слышала много россказней о суровости и строгости домовладельца, и мучительная тоска наполнила сердце несчастной женщины.

III.

Снова дня через три приходил дворник. Снова бранился, топал ногами и божился пожаловаться хозяину, если к вечеру ему не будет отдано за квартиру.

Ему в ответ летели стоны Марьи Ивановны и горькие рыданья Васи.

Громко хлопнув дверью, он ушел, а через час на пороге подвала появилась рослая фигура с нависшими усами, с грозным взором, сверкавшим из-под козырька военной фуражки.

С испуганным криком бросился Вася к матери, как бы заслоняя ее от нежеланного гостя.

— Я пришел за деньгами! — произнес хозяин в то время, как пронзительно острые глазки его окидывали убогую, нищенскую обстановку комнаты.

— Но нам нечем платить, — простонала больная, — повремените, Бога ради… Дайте мне оправиться, встать… Вот заработаю и выплачу все до копейки…

— Долго этого ждать придется, матушка — произнес сурово полковник, — коли вы больны, отправляйтесь в больницу, а даром занимать свою квартиру я не могу позволить…

Больная заплакала.

— И рада бы была в больницу! — произнесла она… — Да куда дену мальчика? Пропадет он без меня.

— А уж тут я ничего не могу поделать, — произнес сурово хозяин. — И вот мой последний сказ: очищайте к вечеру квартиру. Даю вам три часа сроку…

Сказал и повернулся, чтобы уйти… Как вдруг что-то неожиданно упало к его ногам. Золотистая головка припала к его коленам, слабые детские ручонки обвили их…

— Добрый, добрый барин! — шептал, задыхаясь, маленький Вася, — не гоните нас! Да вы не выгоните, я знаю… Вы кажетесь только таким суровым да строгим, а на самом деле у вас доброе сердце, барин золотенький… Вы поймете, как нам трудно с мамочкой с тех пор, как она заболела… Но она поправится, наверное, и тогда все хорошо будет… Повремените только с уплатой… И маленький Вася вас за это благословлять будет и любить после мамочки больше всего на свете.

Что-то дрогнуло в суровом сердце старика. Никто еще не говорил с ним так ласково и просто. Все боялись и чуждались его и вдруг этот маленький белокуренький мальчик так смело упрашивает его…

— Кого ты просишь мальчуган, — вырвалось помимо воли из груди полковника, — разве ты не знаешь, что говорят про меня у нас в доме люди?

— Знаю! — смело глядя на него своими честными правдивыми глазенками, отвечал Вася.

— И все-таки не боишься меня? — чуть-чуть улыбнувшись, спросил старик.

— Не боюсь, — отвечал Вася, — вы не такой вовсе, вы добрый… Только горе у вас, верно, было большое, или люди вас много обманывали, оттого вы и стали чуждаться людей, оттого и требовательнее к ним стали. Так мне мама говорила, — заключил свою речь мальчик.

— Хорошая у тебя мама, видно, — произнес хозяин, — славного сынишку вырастила она, — совсем уже иначе, мягко и ласково прозвучал его голос, — и скажи твоей маме, чтобы не беспокоилась она ни о чем покамест… За квартиру пока что не надобно платить…

И поспешно вышел из убогой конурки.

Благодарные слезы бедняков были ему ответом.

IV.

Что сталось с Алексеем Марковичем? Никто не узнавал старика. Лицо его просветлело, глаза глядели мягче и добрее… При встречах с людьми он не отворачивался от них, как бывало, а приветливо отвечал на поклоны жильцов.

Угадал сердце старика белокуренький мальчик. Правда, ничего злого не было в натуре Билина… А только часто приходилось ему натыкаться на злых недобрых людей в его жизни, которые обманывали его, и ожесточилась вследствие этого его душа, стал он подозрительно относиться к людям, всюду видя обман и подвох.

Но с той минуты, как, глядя ему прямо в глаза ясным открытым взором, белокуренький мальчик высказал свое мнение о нем, захотелось старому полковнику оправдать это мнение, и стал он иначе относиться, добрее и проще к окружающим людям. А тут еще новая привязанность запала ему в сердце. Не выходит из головы его белокуренький Вася… День и ночь думает о нем старик.

— Вот бы ему такого внучка!

И стал наведываться все чаще и чаще в убогую каморку швеи Алексей Маркович. Стал подолгу беседовать с Васей и все больше и больше привязываться к милому ребенку.

Однажды с губ Билина неожиданно сорвалась фраза:

— А что, Васюта, возьмете вы с мамой деньжонок от меня столько, чтобы открыть мастерскую, делишки поправить, хорошую квартирку взять? А?

Но Марья Ивановна, услыша это, только печально покачала головою.

— Нет, барин хороший, — произнесла она, — не возьму я от вас денег… Брать в долг не могу — не отдать мне, а так — не нищие мы, чтобы милостыней питаться… Вот встану, заработаю, тогда другое дело, можно и переехать будет…

Поник головою старик. Не было еще случая в его жизни, чтобы люди от подарков отказывались, и еще больше расположилось его сердце к маленькой семье.

V.

Прошло еще две недели. Марья Ивановна медленно поправлялась… Старик Билин ломал голову, как бы помочь Васе и его матери, и вдруг счастливая мысль озарила его.

Встряхнулся Алексей Маркович. Надел мундир и стал разъезжать по старым знакомым, которых около десяти лет не видал… Стал всюду в знакомых домах рассказывать о печальном положении Васи и его матери и тут же предложил устроить сообща концерт. Его огромная квартира могла вместить целую массу публики. Пригласили певцов, музыкантов, певиц… Назначили день концерта… Всем участникам его было рассказано о печальном положении крошечной семьи. Знаменитые музыканты не пожелали брать денег за свое исполнение и отказались от платы за концерт в пользу Васи. Каждый гость, каждая гостья платили за присутствие на концерте, сколько хотели и могли. Каждый клал свою лепту на тарелку; поставленную на стол посреди залы. Это деньги назначались Васе и его матери. Перед началом концерта Алексей Маркович послал денщика за мальчиком, наскоро переодел его в новый, хорошенький нарядный костюмчик, купленный им для Васи, и представил своего маленького друга своим гостям.

Ах, какой это был чудесный, памятный вечер для Васи.

По окончании концерта Алексей Маркович вручил мальчику полную тарелку монет… Это не был подарок одного лица, это была заработанная плата людей, которым ничего не стоило спеть песню или сыграть пьесу. Так было объяснено Васе, чтобы он не вздумал отказываться от денег. Потом счастливого мальчика отправили к матери… Марья Ивановна горячо благодарила Бога за посланного ей Им благодетеля и ежедневно молилась о здравии раба Божия Алексея.

Вскоре она с Васей переехала из подвала, наняв хорошенькую светленькую мастерскую в том же доме.

Вася часто виделся со своим благодетелем. Алексей Маркович Билин и сын портнихи — закадычные друзья на всю жизнь.

Волчонок

Хорошенький, белокурый, нежный, как девочка, Жорж Хворостин выступал чинно подле своей гувернантки по широкой, тенистой аллее сада.

Это был добрый, вполне благовоспитанный мальчик, и во всей его фигурке — тонкой, хрупкой и миниатюрной, и в пышно расчесанных локонах, и в умном, недетски серьезном личике так и сказывалось благонравие, то самое благонравие, которое так ценят учителя, гувернантки и воспитатели в своих воспитанниках и учениках.

И гувернантка Жоржа Марья Васильевна, худенькая, пожилая дама, была очень довольна своим воспитанником.

Она вела его за руку и рассказывала ему об одном милом мальчике — американце, едва ли не менее благонравном, нежели сам Жорж, прозывавшемся лордом Фоутельроем и сумевшем переделать своего сердитого английского дедушку, который под влиянием нежной ласки и заботливости племянника стал добрым и научился любить людей.

Жорж слушал внимательно свою воспитательницу и, когда она кончила рассказ, произнес восторженно:

— Какая прелесть ваш маленький лорд! И как жаль, что у меня нет сердитого английского дедушки, которого я бы мог, как и он, превратить в доброго и любящего!

Марья Васильевна ласково погладила Жоржа по головке и произнесла с улыбкой:

— Это правда, у тебя нет сердитого дедушки, но зато подле тебя растет Волчонок. Волчонка ты бы мог попытаться сделать добрее… Конечно, это трудно.

— Ох, очень трудно! — с глубоким вздохом проговорил мальчик…

— Он меня не будет слушать и осмеет мое намерение! Это очень, очень жалко! — И Жорж печальным взором поглядел на небо.

По небу ползли темные тучи… Оно казалось грозным и неумолимым. Деревья глухо роптали в саду, точно жалуясь на что-то… Предгрозовой вихрь безжалостно трепал их вершины.

— Сейчас начнется гроза! — произнесла Марья Васильевна, — и мы не успеем добежать до дому. Скроемся в гроте и переждем там непогоду…

Жорж, который боялся больше всего на свете грома и молнии, затрясся всеми членами. Он взглянул со страхом туда, где в конце аллеи липы срослись так густо, что образовывали купол, под которым было темно, как в сумерках, и невольно зажмурился.

— Нет, Марья Васильевна! — произнес он дрогнувшим голосом, — мы еще успеем, пожалуй, добежать до дому… Я боюсь идти в грот…

Гротом прозывалось место, образовавшееся под липовым навесом, действительно очень похожее на какой-то живописный, таинственный грот.

Но едва только мальчик успел произнести слова, как тяжелые капли дождя шлепнулись на песок, а секунду спустя проливной ливень застучал по дорожкам сада.

— Жорж! Жорж! Скорее! — вскричала Марья Васильевна и первая кинулась к гроту, увлекая своего воспитанника за собою.

Гроза разразилась. Огненные зигзаги молнии бороздили небо… Сильные удары грома разносились трескучими перекатами, то замирая, то снова усиливаясь. Теперь дождь лил, как из ведра, разом наводняя аллеи, канавы и лужайки сада и превращая их в озера и бурные потоки. Марья Васильевна и Жорж не бежали, а летели по направлению к гроту, тяжело шлепая по воде намокшею обувью. Вот они достигли его…

Жорж первый вбежал под живой навес и вдруг с громким криком бросился назад в объятия гувернантки.

— Гу-гу-гу-гу! — послышалось из грота зловещим звуком, и в один миг, с шумом, свистом и гиканьем, оттуда выскочил мальчик лет десяти, немногим старше Жоржа, но полная противоположность ему. У мальчика были черные вьющиеся, как у негра, волосы, смуглое, скуластое лицо, выражавшее упрямство и смышленость, и черные глаза, сверкающие исподлобья яркими, злыми огоньками. За мальчиком следовала собака, мохнатая овчарка довольно внушительных размеров.

— Ага! Испугались! Здорово напугал вас! Поделом! Не суйтесь в наш грот! — кричал неистово мальчик, размахивая руками под самым носом рыдавшего с перепуга на плече гувернантки Жоржа. — Что разнюнился? Скажите, нежности какие! — продолжал выкрикивать он. — Не суйся, говорят. Место это наше собственное: Дамкино и мое. Не правда ли, Дамка? — обратился он к собаке.

Та только хвостом повиляла и умильно поглядела на своего молодого хозяина.

— Но вы испугали Жоржа! Я буду жаловаться палаше. Вас накажут! Пойдемте сейчас же домой… Пусть мамаша полюбуется лишний раз на подобное сокровище! — сердито говорила гувернантка, тряся за плечи смуглого мальчугана, который, в свою очередь, с нескрываемой злобой смотрел на нее. — И где вы только отделали себя подобным образом! — заключила она отчаянным возгласом.

Смуглый мальчик, действительно, был в самом непрезентабельном виде. Куртка и панталоны его были разорваны во многих местах, лицо поцарапано. Огромный синяк украшал лоб.

Он тяжело дышал, глядя исподлобья, и сердито поблескивая черными, как угольки, глазенками.

— Волчонок! Настоящий волчонок! И когда только вы исправитесь и будете иным! — почти в отчаянии вскричала Марья Васильевна и вдруг, словно осененная какою-то мыслью свыше, произнесла, решительно схватив рукою маленькую, но сильную ручонку мальчика.

— Мне не нравятся ваши прогулки с собакой во всякое время и в таком виде. Вам нужно быть как можно более с вашим братом и со мною! Идемте домой с нами. Я прочту вам очень интересную историю о маленьком мальчике…

— Я не люблю историй о маленьких мальчиках… — произнес угрюмо Волчонок, всячески пытаясь вырвать руку из цепкой руки гувернантки.

— В таком случае вы будете сидеть смирно, пока я буду читать историю Жоржу.

— Я не хочу сидеть смирно, и не пойду с вами… — послышались глухие звуки сердитого детского голоса.

— Я не хочу сидеть смирно и не пойду домой!

— Нет, вы пойдете… — Кончик носа Марьи Васильевны чуточку покраснел, что с ним случалось обыкновенно в минуты гнева.

Она заметно сердилась и, теребя за руку Волчонка, повторяла тихо, но внушительно:

— Вы пойдете с нами… Сейчас пойдете!

Волчонок тихо и упорно старался высвободить свою руку… Гувернантка, понимая его маневры, в свою очередь, всеми силами удерживала ее в своих цепких пальцах…

Глухая борьба длилась минуту… другую…

И вдруг Волчонок изловчился… Извернулся весь, как змея, и, изогнувшись в три погибели, вырвался из рук гувернантки.

Та было метнулась к нему, но мальчик предупредил ее движение.

— Дамка, пиль! пиль, Дамка! — крикнул он собаке, и та с глухим ворчаньем, оскалив зубы, бросилась к Марье Васильевне.

Последняя неистово вскрикнула и отскочила в сторону. Жорж кинулся к ней на помощь.

— Тубо, Дамка! Сюда, ко мне! — властно крикнул черноглазый мальчик и, отвесив насмешливый поклон гувернантке и брату, с громким смехом бросился бежать от них в сопровождении собаки.

— Вы будете наказаны! Я пожалуюсь маме! Остановитесь, — доносился до него голос Марьи Васильевны. Но Волчонок и бровью не повел на эти слова. Он бежал все быстрее и быстрее, и вскоре его стройная, широкоплечая фигурка исчезла за оградой сада.

II.

Няня Арина Матвеевна затеплила лампаду перед киотом и, истово крестясь, склонилась в земном поклоне до пола.

Дверь тихо скрипнула, и в комнату не слышно проскользнула знакомая детская фигурка.

— Няня… нянечка… Аринушка… — послышался несмелый шепот.

Няня степенно, не спеша, поднялась на ноги и оглянулась…

— Ты, Вовушка? Наконец-то! Мамаша давно тебя звать изволила… Игната с Малашкой в рощу посылали… Искали тебя…

— Батюшки светы! Да где же ты так отделался, мой батюшка! — всплеснула руками старушка, тут только увидя мокрый до нитки костюм Волчонка и его рваные куртку и панталоны.

— Это ничего, няня! Ничего, голубушка! Дай мне переодеться поскорей! А что, очень сердится мама, ты не знаешь? Марья противная опять ей нафискалила! — быстро срывая с себя намокшее платье, ронял Волчонок.

— И-и, как стыдно, Вовушка, так называть свою воспитательницу! — укоризненно покачала головою нянька.

— Какая она воспитательница! Она просто ведьма, няня, ведьма с Лысой горы… Вот что!

— Окстись, батюшка! Что ты! что ты! крещеного человека называть таким черным словом! — закрестилась старуха… — Храни тебя Господи!

— Ох, няня, няня. Никто-то меня не любит. Милая!.. — вырвалось со слезами из уст Волчонка, и прежде, чем старушка могла ожидать этого, чернокудрая головенка прильнула к ее иссохшей груди, и глухое рыданье огласило комнату.

— Вовушка, сударик мой, барчонок милый, о чем ты? — так вся и встрепенулась старушка. Ей было чего испугаться. Ее старший питомец Вова, или Володя Хворостин, единодушно прозванный Волчонком за нелюдимость, дикость и грубость, всем домом, почти никогда не плакал и вдруг сейчас разрыдался у нее на груди, как самый маленький ребенок.

Она не расспрашивала его ни о чем, только сухая, старая, морщинистая рука старушки любовно приглаживала черные, густые, жесткие волосы Волчонка.

— Буйная ты моя головушка! Никто-то не поймет тебя! — мысленно говорила старушка, — никто не поймет, никто не полюбит так, как я люблю… Сердце у тебя доброе, да до сердца-то добраться трудненько… Ах, ты Вовушка, Вовушка, золотой ты мой!

И снова сухая морщинистая рука гладила черную, кудлатую головенку. И сердце милой старушки билось в унисон с сердечком Волчонка.

— Что за трогательная картина! Что за нежности! — раздался насмешливый голос с порога комнаты, и Марья Васильевна появилась на пороге с торжествующей улыбкой на губах.

— Нечего тут няню разжалобивать… Вас ваша мама давно ждет!… - разом меняя тон, обратилась она резко к Вове.

Волчонок поднял голову. Слезы мгновенно высохли на его глазах, и если бы теперь ему сказали, что за минуту до этого он плакал на груди няньки, Володя ответил бы, что это неправда. Он и сам не знал, чего он расхныкался… Правда, с утра у него что-то теснило в сердце. Точно кто вдвинул вовнутрь его огромный, тяжелый камень. И когда боль от этого ощущения сделалась нестерпима, он и расплакался. Теперь ему самому стыдно стало своего малодушия и своих слез. Ему даже теперь неловко, что морщинистая рука няни любовно гладит его по лицу. Он грубо дернул головою, еще более грубо крикнул:

— Отстань, нянька! — и рванулся вперед.

— Ай-ай! Как стыдно, мой батюшка! — кротко упрекнула его Матвеевна. Но Волчонок даже и не слышал этих слов. Все его вниманье, вся его злоба и ненависть обратились теперь на гувернантку.

— А вы уж нафискалили, небось, — сердито подступил он к ней с горящими гневом глазенками.

— Вольдемар! Как вы смеете! Что за выражения у вас! — возмутилась она.

— Ну, да, нафискалили, конечно, про меня маме. И Жорж вам помог! Ну уж ладно, вздую я его когда-нибудь, вашего любимца.

— Молчать! — прикрикнула окончательно выведенная из себя гувернантка и топнула ногою.

— Идем к маме! Вы получите должное! — строго заключила она после минутного молчания. И, схватив за руку Волчонка, стремительно бросилась с ним из комнаты. На этот раз Володя не сопротивлялся. Он только обдернул на себе свободной рукой курточку, второпях накинутую на него няней, и со спокойным лицом, но с сильно бьющимся сердцем поспешил за Марьей Васильевной.

III.

Зинаида Вадимовна Хворостина была еще очень молодая и очень красивая женщина с голубыми глазами и белокурыми волосами, точь-в-точь похожая на библейских женщин, с таким же кротким лицом, которому она иногда тщетно старалась придать строгое, сердитое выражение.

И теперь, когда перед ней предстал с потупленной головой ее старший мальчуган, это кроткое выражение как нельзя более вредило тому сердитому тону, которым Зинаида Вадимовна обратилась к своему мальчику.

— Я слышала, что ты себя очень дурно ведешь, Володя!

Володя молчал. Он упорно теребил свободной рукою (правую руку его по-прежнему крепко держала Марья Васильевна) пуговицы своей куртки и, сердито нахмурившись, смотрел в землю.

— Я слышала, что ты был дерзок с Марьей Васильевной, что ты… страшно сказать, Вова, что ты… науськивал на нее Дамку… Правда?

Молчание… Только детская грудка дышит усиленнее, да от чрезвычайной трудности положения Волчонок начинает чуть слышно сопеть носом.

— Что тут спрашивать, я не понимаю, сестра, — послышался низкий голос из угла комнаты. Волчонок метнул глазами в ту сторону, откуда раздавался он, и увидел старого дядю Хворостина, отставного кавалериста, жившего у них каждое лето в усадьбе и очень строго обходившегося с обоими племянниками.

Жоржа дядя Сергей считал никуда не годной девчонкой, его, Володю, — дикарем, которого надо было обуздывать самыми крутыми мерами.

— Что тут еще разговаривать с ним много, — снова зазвучал сердитый голос дяди, — мальчуган пойман с поличным… Травить собаками свою воспитательницу — вина не малая. Он должен быть наказан во что бы то ни стало… В мое время с такими молодчиками расправлялись плетью, но…

— Ах, пожалуйста, не говори мне этого, Сережа! — прошептала Зинаида Вадимовна подавленным голосом, — я никогда не прибегну к таким средствам в деле воспитания моих мальчиков.

— Ну, и вырастут оболтусами, — грубо расхохотался дядя, — да не мое это дело, не мои дети, расправляйся с ними сама. Знаю одно — был бы жив твой муж, он бы показал этому мальчугану, что такое за травля собакою… Ну, да уж ладно — не мое это дело, повторяю… А наказать его все-таки советую. Я бы, не говоря дурного слова, отнял бы от него ту госпожу, как ее, Дамку что ли, и подарил бы ее тому же леснику, который жалуется, что у него нет порядочной собаки, чтобы оберегать рубку леса! Что ты скажешь на это, сестра?

И дядя Сергей подошел к креслу, в котором сидела Зинаида Вадимовна. Та только молча взглянула на брата.

— Великолепно вы это придумали, Сергей Вадимович, — вмешалась в разговор Марья Васильевна, — это будет отличное наказание для Володи… Он любит свою Дамку больше всего в мире и готов сделать массу неприятностей другим, лишь бы она была подле него…

— Но если Володя извинится перед вами… вы, надеюсь, простите его? — произнесла своим милым голосом, обращаясь к гувернантке Зинаида Вадимовна.

— Да, но я буду настаивать, чтобы все-таки от него отняли Дамку, чтобы впоследствии подобное науськивание ею не пришло ему снова в голову! — прозвучал снова резкий голос Марьи Васильевны.

Волчонок быстро поднял голову. Глаза его двумя раскаленными угольками так и впились в глаза гувернантки. Теперь она была ему более ненавистна, чем когда-либо, эта злая, сухая, черствая Марья Васильевна. Ему невыразимо хотелось броситься к ней, впиться зубами в ее костлявую, с синими жилками руку и укусить ее до крови.

— Злая, противная, гадкая! — трепетало все от негодования и злобы внутри его. — Отнять от меня Дамку… милую мою! лохматенькую мою! Злючка! Ненавистная! Гадкая!

Ему казалось в эту минуту, что хуже и злее Марьи Васильевны нет человека на свете… Сердце его билось быстро и неровно. Румянец выступил на щеках. Глаза горели.

И вдруг голос матери разом заставил его очнуться.

— Слушай, Володя! — произнесла Зинаида Вадимовна, — слушай мальчик: если ты хорошенько попросишь сейчас прощения у Марии Васильевны, Дамка останется у тебя. Если же ты заупрямишься и не постараешься загладить свою вину, мне придется отдать твою собаку леснику. Выбирай любое.

Волчонок вздрогнул. Мысль потерять Дамку, которую он приобрел себе крошечным щеночком и с которою не разлучался ни на одну минуту, наполнила ужасом его сердечко. Он даже озноб почувствовал во всем теле. Даже руки у него стали холодными, как лед, а какой-то странный шум наполнил голову.

— Проси же прощения, мальчуган, и собака твоя останется с тобою! — послышался грубый голос дяди-кавалериста над ухом Володи. Володя поднял голову, вскинул глазами в лицо Марьи Васильевны и, поймав в лице этом торжествующее, как ему показалось, злорадное выражение, весь задрожал с головы до ног, упрямо стиснул зубы и буркнул себе под нос:

— Ни за что на свете. Берите Дамку!

И тотчас же сердце его захлопнулось от горя и тоски.

— Проси же прощения, глупенький, — шепнул ему голос его матери где-то совсем близко от него.

— Не хочу! — буркнул еще глуше Вова и низко, низко опустил голову.

Как раз в этот миг кто-то зацарапался у двери, и неожиданно в комнату ворвалась сама Дамка, вся мокрая от дождя, грязная и лохматая, и со всех ног кинулась прямо к Вове. Горячий, влажный язык собаки коснулся руки Володи… Умные, кроткие глаза ее глядели добрым, ласковым взглядом на своего маленького хозяина. Дамка точно предчувствовала о перемене в ее собачьей доле и без слов молила Вову о снисхождении.

Потерять Дамку, милую, ласковую, преданную Дамку показалось Вове чудовищным. Он вцепился рукою в ее всклокоченную от мокроты шерсть и, прижавшись к своей любимице, смотрел на нее, не отрывая взора. И вдруг резкий голос гувернантки точно разбудил его, вернув к действительности.

— Ну, что же, Вольдемар? Когда же принесете ваше извинение?

Этого было достаточно, чтобы испортить все дело. Вова сразу сделался прежним диким, сердитым Волчонком… Глаза его снова загорелись недобрыми огоньками… Он оттолкнул Дамку так, что она завизжала и, зажмурив глаза и затыкая уши, прокричал на всю залу…

— Берите ее! Отнимайте ее! Мне ее не надо! Никого не надо! Я никого не люблю! Никого!

И со всех ног кинулся вон из комнаты.

IV.

Между каретным сараем и ледником был маленький уголок, где стояла кадка с водою для поливки сада, и за этой кадкой приютился Володя.

Он убежал сюда и спрятался здесь сейчас же после той сцены в зале… Его искали, кликали, звали и в саду, и в роще, но он не отзывался. Никому в голову не пришло заглянуть сюда, за старую кадку, где спрятался мальчик, и он сидел здесь тихий, молчаливый, как мышонок, скорчившись в комок.

Прибежав сюда, он в первую минуту ощущал одно злое торжество от того, что мог «натянуть нос Марье», как он несколько раз злорадно произнес про себя. Несмотря ни на что, он все-таки не извинился… Он все-таки не дал торжествовать врагу.

— Молодчина Вовка! — приободрял он себя, — как есть молодчина! — восхищался он сам собою.

Но это настроение не долго оставалось в его душе. Через полчаса, не больше, с минуты своего добровольного заключения в этом уголку он увидел старого лесника, огромного человека, широкими шагами проходившего по двору… Потом тихий жалобный визг Дамки… Сердце Волчонка замерло, когда он, чуточку высунувшись из своего убежища, увидел следующую картину:

У кухонного крыльца собрались люди. Тут был и кучер Игнат, и горничная Мариша, и толстая кухарка Афрося, и няня Аринушка, словом, — все. Петр, выездной лакей, муж Мариши, привязывал веревку к ошейнику Дамки. Дамка не давалась, крутила головою и жалобно визжала, словно предчувствуя беду. Но вот Петру удалось навязать веревку, лесник Иван взялся за конец ее и потащил на ней Дамку. Дамка визжала. Вова зажал уши пальцами и, тяжко дыша, кинулся на землю за кадкой. Его маленькое сердечко рвалось на клочки.

— Дамка! Дамка! Милая моя! Единственный мой друг! Дамочка! Лохматенькая моя! — судорожно всхлипывал он в то время, как глаза его были сухи и ни одна слезинка не повисла на длинных ресницах.

Когда Вова разжал уши и поднялся на ноги, Иван и Дамка были уже далеко.

Вова сразу почувствовал себя несчастным и одиноким.

— Никто, никто не любит меня! Никому я не нужен! Никому! Никому! — произнес мальчик, и острая жалость к самому себе наполнила все его существо. Вова совсем забыл в эти минуты, что он сам и никто другой не был виноват в том, что к нему относились далеко не так, как к Жоржу.

У Вовы был тяжелый характер. Самолюбивый и себялюбивый до крайности, он не переносил противоречий. Ему постоянно хотелось, чтобы все делали все по его желанию. Кроме того, он был дик и непокорен от природы. Это была полная противоположность кроткому и покладистому Жоржу.

Еще была одна исключительная черта в характере Вовы. Он любил проявлять какое-то удальство и молодечество. Вова любил читать и читал без разбору все, что ему ни попадалось под руку. Обрывки сказок, фантастических повестей и приключений, все это перепуталось в голове нервного, впечатлительного мальчика, и он стал смешивать действительность с вымыслом. Он поминутно воображал себя каким-то сказочным героем. Любил похвалиться удалью, умышленно избегал детского общества и точно стыдился ласки матери и брата.

Проявлять хорошие чувства ему казалось позорным малодушием, и он был умышленно груб со всеми. Только с одною Дамкой он вел себя не как сказочный богатырь, не как фантастический вояка, а как добрый хозяин и милый заботливый Вова.

И вот он лишился Дамки, лишился по своей вине, конечно, но не хотел признаться в этом.

Было уже темно, когда Вова, надумавшись и настрадавшись вдоволь, осторожно, крадучись, пробрался в свою комнату.

Там по-прежнему тихо и ласково мерцала лампада перед ликами святых угодников. В коридоре на сундуке укладывалась спать няня. Жорж лежал весь беленький, как голубок в своей постельке.

— Где ты был, Вова? — тихо окликнул он брата, когда тот, все еще крадучись, пробирался к своей кровати.

— Не твое дело… Отвяжись, пожалуйста! — огрызнулся Вова и стал поспешно раздеваться, грубо срывая с себя принадлежности своего костюма и небрежно разбрасывая их во все стороны вокруг своей постели.

Жоржик приподнялся с подушки и произнес еще более кротким голосом:

— Милый Вова! мне очень жаль тебя… Тебе должно быть очень тяжело… что… от тебя отняли Дамку… но… но милый Вова… я завтра же попрошу маму… Она согласится… непременно согласится вернуть тебе ее!

— Разумеется, согласится! — грубо рассмеялся Волчонок, — ведь ты не я… Ведь только меня можно наказывать и бранить… А тебя ласкают, тебя любят… ты не то, что я… ты любимчик! И очень рад… и никого мне не надо… И оставь меня в покое… я знать тебя не хочу.

И далеко отшвырнув от себя сапоги, так что они с грохотом толкнулись о дверь, Вова бросился в постель, с головою укутался в одеяло, зарылся в подушках и весь предался отчаянию и злости, которые наперерыв клокотали в нем.

Он лежал весь потный, задыхаясь от жары и духоты под своим одеялом с час или больше, пока, наконец, не выглянул из своего убежища.

Жорж давно спал, подсунув ручонку под голову… Вова чутко прислушался… До его слуха долетел звук шагов по коридору.

— Это мама идет крестить нас! — мелькнула быстрая мысль в голове мальчика. И вдруг в его сердце зазвучала недобрая нотка по отношению к матери.

— Мама не любит меня! Мама любит Жоржа! — размышлял он. — Мама никогда не любила меня! Я ее нелюбимый сын. Я волчонок. Она позволила этой глупой дуре Марье отнять от меня мою Дамку. Значит, она хотела причинить мне боль… А кого любишь, тому боли не причиняешь. (Вова совершенно позабыл в эту минуту, что сам он хотя и любил мать, но причинял ей поминутно всяческое нравственное горе) — значит, если со мной и случится что-нибудь — мама не огорчится даже. Ведь не огорчилась же она, что я не обедал сегодня… Что меня искали и не могли найти… Значит, если я умру или исчезну навсегда, она не будет страдать и плакать… Она скоро забудет меня! Умер Волчонок и нет Волчонка! Бедный Володя! Бедный Володя! Никому ты не нужен! Никому, никому… А если не нужен, так и уйди отсюда. Или не уйди, а испугай их хорошенько! Возьми спрячься куда-нибудь! Как будто тебя нет здесь. Как будто ты убежал из дому или тебя украли акробаты, как того мальчика из повести… Вот-то испугается мама! И Марья — ведьма! И злющий дядя, у которого давно-давно чешутся руки высечь его — Вову, и любимчик Жорж! Вот-то суматоха поднимется в доме! А интересно. Очень интересно будет взглянуть со стороны на все это представление! Могу себе представить! Всем достанется на орехи! Будут знать, что значит наказывать бедного Володю!

И, недолго думая, мальчик с быстротою молнии соскочил с постели, подобрал принадлежности своего костюма с полу, кое-как нацепил на себя курточку и штанишки, натянул сапоги, и наскоро застлав постель, юркнул под кровать, чуть дыша, притаившись под нею. Минуту спустя Зинаида Вадимовна вошла в комнату.

Она была в легком ночном пеньюаре со спущенной, как у девушки, косой. Из своей засады Вова мог рассмотреть как следует ее лицо. И никогда его мать не казалась ему такой красавицей, как сегодня. Только лицо ее было грустно, очень грустно… Такого грустного лица Вова никогда не видел у своей мамы.

Но странно. Мальчик не ощущал никакого сожаления к матери в эти минуты.

— Ага, ты грустна, потому что наказала меня, — подумал он злорадно. — Каково же мне было потерять Дамку, и что я должен перечувствовать!

Зинаида Вадимовна подошла к постели Жоржа, быстро, неслышно склонилась над ним и коснулась его лба губами. Потом быстро повернулась к постели Володи, и внезапная тревога отразилась на ее красивом лице.

— Где Вова? — чуть слышно произнесли ее губы.

— Няня! Где Вова? — еще раз уже значительно громче прежнего произнесла она.

Радостная дрожь пробежала по телу Волчонка… Он скорчился под постелью и боялся дышать, двинуться, шелохнуться, чтобы как-нибудь не обнаружить своего присутствия.

Вошла заспанная няня и взволнованным голосом спросила:

— Что такое? Что случилось, матушка?

— Вова пропал. Нету Вовы! — произнесла вся бледная, как смерть, Зинаида Вадимовна.

Жоржик проснулся как раз в эту минуту.

— Ты не знаешь, где Вова? — кинулись к нему сразу няня и мать.

Жоржик был несказанно удивлен этому вопросу.

— Как где Вова? Да Вова преспокойно спит в своей постели! — произнес он и вдруг, кинув взор на эту постель, добавил совсем уже иным голосом и тоном:

— Да куда ж он делся? Ведь он еще недавно разговаривал со мною.

Но его уже не слушали. И мать и няня бросились из комнаты. Их голоса зазвучали в коридоре, в гостиной, в зале.

— Вова! Где ты, Вова! Вова! Вова!

Вскоре весь дом наполнился этими криками. И Жорж, зараженный общей тревогой, наскоро оделся и тоже присоединился к искавшим брата.

Волчонок осторожно выполз из своей засады. Лицо его было бледно от возбуждения. Глаза горели.

Он был доволен. Он отомстил как следует. Долго будут помнить. Он уже готовился раздеться и лечь в постель, как неожиданно голоса за дверью привлекли его внимание.

— Отвратительный мальчишка, — говорила, жалуясь кому-то Мариша, горничная его матери, — сущий Волчонок, как есть Волчонок… Прости, Господи! Так и норовит начудить что-нибудь. Дикий какой-то… Дома ему, што ли, худо живется… все из дому глядит… а здесь что не по нем, так и рвет, так и мечет. И не видать, что барин — зверюшка какая-то сущая, прости, Господи, животная… А штанов-то нарвет сколько да курточек… Сиди с ними всю ночь да штопай! Нет сил больше с таким-то… Ну, а теперь пропал еще… Ищи его всю ночь такого-то! Тут за день умаялся с работой, а вот не угодно ли — бегай за ним, высуня язык…

— Да, уж наградил Господь, послал сокровище — сынка нашей барыне… — произнес другой голос, принадлежащий кухарке Агафье.

— Уж пускай, коли пропал, так и не возвращался бы, а то опять наделает делов! Возись с ним… — снова с каким-то ожесточением произнесла Мариша.

— Что ты, что ты, рехнулась, девушка! — испуганно произнесла кухарка, — беда будет, коли услышит барыня. Ведь барское дитё. Не дай Бог, что случится…

— А пущай случится… Моченьки нет! Надоел он нам! От его шалостей да проделок света не взвидишь. Намеднись я рукавчики барыне гладила, торопилась, а он-то, Волчонок, подкрался, схватил да и удрал с ними-то… Целый час я их по саду искала… Что ж вы думаете: на яблоню закинул, милые вы мои!

— Это что… на яблоню! Он мне в сливки, что для крема приготовлены были, мертвую лягушку кинул… А тут еще мамзелю собакой затравил.

— Злодей! сущий волчонок, — заохала Мариша, — ну, куды уж жалеть такого-то… Наказанье какое!.. Пропал бы на время и то ладно! По крайности бы передохнули бы!

Вова слышал этот разговор от слова до слова. Злоба, горечь, желчь, негодование — все это разом наполнило существо мальчика.

Он забыл в эти минуты, что Мариша и ее собеседница были правы, а думал только одно:

— Вот как! Так вот вы какие! Хотите избавиться от меня… Хорошо же! хорошо! Доставлю я вам это удовольствие, непременно доставлю! Будьте довольны! Убегу от вас всех!.. Да, убегу. Буду скитаться по дорогам, пока не встречу какого-нибудь бродячего музыканта, и буду ходить за его шарманкой… Он будет водить меня по дорогам и селам, а я буду распевать песенки, и проживем отлично! Не будет вам Вовы Хворостина, всем ненавистного Волчонка, а будет странствующий певец — шарманщик, которого не любили, не ценили дома и который ушел из дому, где его не ценили и не любили. Да!

Эта мысль так прочно запала в голову Вовы, что он уже не раздумывал больше.

Где то поблизости снова зазвучали голоса Марьи Васильевны, дяди, мамы… Особенно взволнованно прозвучал голос мамы.

— Надо послать людей в рощу, в лес, в деревню… А может быть, он у лесника, в сторожке, побежал проведать Дамку… — дрожащим голосом говорила Зинаида Вадимовна. — Сейчас же бегите к леснику и приведите его сюда вместе с собакой… Непременно верните Дамку домой, даже если бы и не нашли с нею Вовы… Бедному мальчику это наказание было не под силу!

Сердечко Волчонка дрогнуло от этих слов.

— Мамочка милая! пожалела меня мамочка! — вихрем пронеслось у него в мыслях, и на минуту ему захотелось кинуться к матери, прижаться к ней и вылить перед нею всю свою капризную детскую душу. Но только на минуту… В следующее же мгновенье мысли Вовы приняли другой оборот.

— А все-таки меня не любят дома, все-таки считают злюкою, волчонком, несносным мальчишкой… Все-таки хотят, чтобы я избавил хоть на время от своего присутствия. Ну да, ну да! И наказывают… отняли Дамку… не любят нисколько… Жоржа любят, а не меня, не меня! Хорошо же!

И с быстротою молнии он бросился к окну, распахнул его и в следующее же мгновенье очутился в саду, утонувшем в темноте поздней июльской ночи.

V.

Голоса в доме утихли… сад погрузился в беспробудное молчание… Люди, очевидно, разосланные во все стороны, бросились на поиски Волчонка.

А Волчонок преспокойно шагал в темноте ночи, не видя ни зги перед собою, ощупью прокладывая себе дорогу. Теперь он уже твердо знал, что ему делать. Домой он не вернется.

Не вернется ни за что. Он должен встретить странствующего шарманщика и уйти с ним далеко, далеко. Он читал в одной повести, как сирота-малыш попал к такому музыканту и как они ходили по свету…

Правда, тот мальчик был сирота… А он, Волчонок, не сирота… у него есть мама, брат, дядя… Но что в том толку, если мама не любит его, Вову? Если мама любит Жоржа, а не его?

Что-то внутри говорило Волчонку, что он не прав. Что его мать горячо привязана к нему, что она постоянно пробует приласкать его, но он грубо отделывается от этих ласк, стыдясь их, находя, что эти нежности хороши только для девчонок или для таких молодчиков-нюнь, как Жорж.

Итак, он должен доказать всем им своим уходом, что его не оценили дома, что его не любили, и что поэтому он нашел свою судьбу.

Ему конечно жаль маму… жаль няню, жаль того же Жоржа… но… они утешатся очень скоро и забудут его.

Да, забудут, потому что у них есть умник Жорж, которого все любят в ущерб ему, Володе.

Бедный Володя! Бедный Володя! Как тяжело ему живется на свете Божием!

И бедный Володя зашагал в темноте ночи, ничего не видя перед собою…

Постепенно голоса, звучавшие в доме и на дворе, затихали. Яркие огоньки родной усадьбы все отдалялись и отдалялись от него. Поминутно цепкие ветви кустарников удерживали его за платье… Он натыкался на кусты и деревья и все-таки шел, все шел, с трудом пробивая себе дорогу во тьме. Ноги его промокли от ночной росы, колючий холодок и сырость пронизывали насквозь. Голова ныла… Он весь дрожал от сырости, холода и волнения и все-таки медленно, но упорно подвигался вперед.

Что-то зашумело, зашуршало вокруг него… Вова вздрогнул, остановился…

— Это лес. Я в лесу! — произнес он самому себе, и снова пустился в путь. Теперь он шел поминутно натыкаясь на стволы деревьев, ударяясь о них то головой, то руками и выбиваясь с каждой минутой из сил.

Куда ни толкнется — всюду на его пути словно из-под земли вырастают деревья-великаны, и всюду он сталкивается с ними.

Теперь в этом путешествии по темному лесу Вова совершенно потерял представление о времени и о месте.

Наконец, окончательно выбившись из сил, он упал на сырую траву и заплакал… Ему было бесконечно жаль самого себя… Он не думал ни о ком, кроме себя… Он считал себя непонятым дикарем, который принужден был поступить именно так, как поступил он, Володя.

— Я дикарь! Я волчонок! — повторял он, вспоминая и всячески растравляя себя, — никто, никто не любит меня. Все любят Жоржа… Жорж мамин любимчик… И если бы пропал Жорж, мама умерла бы с горя, а о Волчонке она и не думает грустить… И пускай, если так… И уйдет Волчонок навсегда, уйдет ото всех.

И снова злое, нехорошее чувство причинить боль другим заговорило в Володе. Он быстро поднялся, утер слезы и снова пустился в путь. Но что это? Лес точно поредел как будто… Деревья словно уступали ему дорогу… По крайней мере, они не попадались ему так назойливо на пути. Прошло еще некоторое время, и вдруг между ними замелькали огоньки… Володя весь встрепенулся.

— Чья-нибудь усадьба! — произнес он мысленно… — Или Войтовых, или Извакиных — наших соседей. Беда, если они меня заметят… Сейчас же отправят домой к маме… Лучше проберусь в какой-нибудь сарай и пережду там ночное время… А может быть, и засну на сене… А завтра в путь, куда глаза глядят… Только интересно было бы узнать, чья это усадьба?

И крадучись, как кошка, Володя осторожно пробрался к освещенным окнам и вдруг чуть не вскрикнул от удивления и испуга.

Эта усадьба была их!

Он, стало быть, проплутал, благодаря темноте, поблизости, как в заколдованном кругу, и очутился снова на том же месте. В одну минуту сообразив это, Волчонок быстро метнулся в сторону, намереваясь бежать отсюда, как вдруг одно из окон нижнего этажа широко распахнулось, и в нем появилась фигура женщины.

— Мама! — точно что по сердцу ударило Володю при виде нее.

Да, мама… Но что сталось с нею?

Свет лампы, стоявшей на столе у окна, ярко озарял ее лицо. Оно было покрыто тою мертвенно-темною бледностью, которая бывает только у покойников. Глаза Зинаиды Вадимовны, округленные темными кругами, странно горели. Вся она разом осунулась и казалась постаревшею на несколько лет.

— Что с мамой? — болезненно отозвалось в душе Вовы. — Почему она так переменилась… Не случилось ли чего с Жоржем? — мелькали в уме мальчика смутные догадки…

И вдруг лицо Зинаиды Вадимовны приняло какое-то странное, выжидающее выражение… Она насторожилась вся, словно прислушиваясь… Володя вытянул шею и увидел старого кучера Никиту, вошедшего в комнату…

Его мать с быстротою маленькой девочки бросилась к нему навстречу.

— Нашли Володю? — вырвалось у нее из груди полным надежды и страха голосом.

— Нигде нет… всюду искали, матушка-барыня! — был короткий ответ.

И тут Володя увидел то, чего никогда не думал увидеть…

Его мама махнула рукой Никите, и когда тот скрылся за дверью, она, шатаясь, приблизилась к окну и в изнеможении прислонилась к косяку его.

Ужас, горе, мука и отчаяние отразились на ее лице с такой силой, что Володе стало жутко за мать. Она протянула руки в темноту ночи, губы ее раскрылись и не то стон, не то вопль вырвался из этих бледных, трепещущих губ.

— Володя… Володечка… — роняли эти бедные, дорогие губы, — вернись, Володечка! Милый мой! родной мой! Голубчик… Спаси меня… Господи! Отдай мне его обратно: я умру с горя… Не испытывай меня, Господи!

Зинаида Вадимовна подняла руки к небу… тихо вскрикнула и с глухим судорожным рыданьем опустилась головой на подоконник.

Что-то необъяснимое произошло при виде этих слез в душе Володи… Слова мамы точно вонзились ему в сердце. Острая жгучая жалость и мучительное раскаяние сразу нахлынули на него. Горячая любовь к матери вспыхнула в нем с новой силой.

— Мама меня любит! Мама обо мне тоскует! Маме я дорог не меньше Жоржа. А я гадкий! гадкий! злой! — трепетали бессознательно губы мальчика, и Вова в два прыжка очутился у окна, вскочил на подоконник, спрыгнул в комнату и, рыдая навзрыд, упал к ногам матери.

— Мама! мама! — лепетал он, дрожа, как в лихорадке, — я здесь! Я не ушел! Я с тобою, мама! Я люблю тебя! Я злой! гадкий, только я люблю тебя! Прости! Прости!

При первых же звуках детского голоса Зинаида Вадимовна подняла голову… Точно не веря своим глазам, окинула она всю фигуру Володи долгим, не поддающимся описанию взглядом и с мучительным радостным криком прижала его к своему сильно бьющемуся сердцу.

— Володечка! мальчик мой! родной мой! голубчик мой! радость моя! Нашелся! Нашелся мой Володечка! — лепетала она как безумная, покрывая лицо, руки и платье сына градом исступленных поцелуев. И то отстраняла его от себя, как бы желая убедиться, что он вернулся, что он тут, что он с нею, то снова прижимала его к груди, целуя и плача.

Володе не надо было спрашивать, простила ли его мама… По лицу мамы было видно, что она пережила за эту страшную ночь. Не надо было и убеждаться Володе в том, что мама любит его так же, как и Жоржа.

Горе мамы служило доказательством этому.

Володя ошибся… Володя был несправедлив к его маме…

Но не только одна мама была вне себя от счастья, но и все домашние, собравшиеся в столовой при первой же вести, что Володя нашелся, сияли и улыбались, даже горничная Мариша, ничего было не имевшая против исчезновения Волчонка, теперь радостно улыбалась ему своим круглым добрым лицом. А Марья Васильевна только тихо заплакала при виде своего найденного воспитанника, не говоря уже о няне, Жорже и дяде-кавалеристе. Володя ни одного слова упрека ни от кого не услышал. Все ласкали его наперебой.

И Вова все понял сразу. Понял, что не другие, а он сам был виновник всеобщего к себе нерасположения. Понял, что сам же отталкивал всех от себя своим резким характером и диким нравом. И тут же Володя дал себе торжественное слово не быть диким волчонком больше.

И он свято сдержал его.

«Мальчишка»

— Ну, есть ли терпение с этим ребенком. Царица Небесная, не за грехи ли он послан мне! — восклицала с неподдельным ужасом добрая тетушка Агния, тряся разноцветными лентами своего белого чепца.

Тетушка Агния, обыкновенно тихая и кроткая, с утра до вечера занятая плетением кружев, теперь просто ходуном ходит от шалостей этого ребенка.

А ребенок, возбуждающий справедливое негодование доброй тетушки, или, вернее, смуглая, черноглазхая и черноволосая Женни, уже более получаса гоняется за поросятами по двору. Ей, кажется, доставляет невообразимое удовольствие мучить бедных животных, предварительно спугнув их внезапным нападением.

— И глупая собака Серко туда же!.. Носится с оглушительным лаем. Чудный пример подает ему Женни! Ну и племянница! Есть ли терпение с нею? Мальчишка, настоящий мальчишка!

Белый чепец тетушки грозит свалиться с головы. Разноцветные ленты развеваются вокруг раскрасневшегося лица, на котором застыло выражение недоумения, ужасного недоумения…

Бедная тетушка Агния!

Вот уже 20 лет проживала она в своем маленьком имении Курской губернии, надеясь провести мирно и тихо остаток дней своих, как вдруг неожиданное письмо от брата вверх дном перевернуло всю жизнь доброй тетушки.

Ее брат, большой любитель путешествий, проводивший все свое время в поездках, письменно просил ее взять из института на летние каникулы его сиротку дочку и приютить ее до времени у себя в имении.

И при всем том прилагались деньги на все необходимое для девочки…

Девочка как гром небесный свалилась неожиданно на голову тетушки. Тетушка положительно лишилась сна и аппетита, не явившихся и с приездом Женни, оказавшейся каким-то мальчишкой, с резкими манерами и звонким голос. По мнению тетушки она была даже не красива… даже дурна… положительно дурна собою… Глаза черные, черные как черешни, с круглыми иссиня-белыми белками, зубы острые, как у волчонка, и рот крупный, яркий, смеющийся… Ну, прямо-таки неприличный рот для барышни!

Одним словом, цыганка, совсем цыганка… И при этом какая-то необузданность, стремительность и вечное, неуместное веселье… И это барышня! Но, Боже мой, чему же их учили в институте? Скромность — первая наука, по мнению тетушки Агнии, а Женни настоящий мальчишка. О, когда она, тетушка, была молоденькой барышней, могла ли она скакать по полям на лошади, без седла, верхом (о, ужас!), вцепившись руками в гриву, как это делает Женни, или целыми часами гоняться по двору с собаками, испуская дикие крики.

Тетушка почти задыхается от прилива негодования, ленты пляшут дикий танец вокруг ее раскрасневшегося, как мак, лица…

И сегодня, как назло, сегодня Женни хуже обыкновенного, а она, тетушка, так рассчитывала на то, что сегодня-то уж Женни будет лучше, тише и благопристойнее. Сегодня тетушка ждала гостя. Гости редко появлялись в их тихом уголку, и когда ожидали гостей, тетушка весь дом вверх дном переворачивала.

Сегодня должен был быть в первый раз в доме тетушки новый доктор, — назначенный недавно из Петербурга в деревню. Доктор знал отца Женни и считался его приятелем; поэтому тетушке хотелось, чтобы Женни произвела на доктора хорошее впечатление, как и полагается вполне благовоспитанной барышне. Тетушка и сама принарядилась для такого почетного гостя, надела новый чепец с яркими лентами, который едва мог держаться на ее макушке.

Балконная дверь распахнулась с грохотом и шумом… Ну, не мальчишка ли это? Волосы спутаны… Глаза, как у разбойника!

— Что с тобою? — в ужасе восклицает тетушка.

Женни смотрит в недоумении. Что с нею? Голова на месте, руки и ноги тоже.

— Сударыня, не угодно ли вам привести себя в порядок, — дрожа от негодования, говорит тетушка, — да посидите час спокойно на месте, у нас будут гости!

— Уж не доктор ли, о котором вы говорили, тетушка? — догадывается она.

— Именно доктор, сударыня.

— Но я же здорова, да и вы, тетушка.

О, эта глупышка! Она воображает, что доктор должен только лечить.

Тем не менее тетушка собирает все свое мужество и читает наставление Женни, как надо держать себя.

Под окном захрустел песок, мелькнула серая шляпа… Тетушка машинально оправляет чепец и делает Женни отчаянные знаки уйти.

Но Женни и не думает слушаться. Она впивается любопытными глазами в пожилого человека с загорелым лицом и коротко подстриженной седой бородкой. Он, в свою очередь, несказанно поражен видом девочки, растрепанной, смуглой и красной, как рак.

— Лев Александрович Брянский, — представляется доктор тетушке.

Та хочет познакомить его с Женни… Но, о, ужас! Женни уже нет на прежнем месте!

— Фекла! Фекла! — неистово кричит тетушка, — позовите барышню, скажите, чтобы шла сейчас.

Бедная тетушка! Она не воспитывалась в институте и сделала промах в том, что так громко закричала при госте.

А Женни уже стоит в дверях, чинная и приглаженная, около нее Серко. Спокойно подает она доктору свою тоненькую, смуглую ручку.

Он расспрашивает ее о деревне, о полях, о Серко. Она отвечает совсем как подобает барышне, учащейся в институте.

Тетушка успокаивается. По лицу ее расползается довольная улыбка… Доктор заводит речь об институте.

— О, она великолепно училась, — неожиданно восклицает тетушка (неученая лентяйка, по ее мнению, не может никому понравиться), — великолепно, особенно по Закону Божьему… Сколько тебе было по Закону, Женни?

— Пять.

И цыганские глаза Женни шаловливо искрятся.

— Ну, да, у них пятибалльная система, — поясняет довольная тетушка.

— Нет, — неожиданно заявляет Женни, — при двенадцатибалльной — пять, и из русского пять, а из истории три, и из географии три, а там все колы, колы, колы… — и глаза уже совсем смеются.

Боже мой, что сталось с этим ребенком? Тетушка как на иголках и поминутно меняется в лице. Даже доктор смутился. Женни уже не остановить никакими силами. Она хохочет, как мальчишка, ужасно разевая рот, точно забавляясь мучениями тетушки… Один Серко сочувствует ей, умильно вертит хвостом и заглядывает в лицо.

Доктор стал прощаться.

Женни присмирела на минуту и стала снова «барышней», но только на минуту… Как только серая шляпа скрылась за изгородью сада, Женни неистово захохотала, Серко залаял, оба с шумом помчались в сад и пошла потеха!

Тетушка только зажала уши и поспешила в кухню жаловаться Фекле.

Бедная тетушка Агния!

Доктор не приходил больше к тетушке и Женни. Подошли Петровки, — начались сенокосы, Женни целые дни проводила в лугах, и тетушка могла отдохнуть душою.

Как-то вечером доктор вышел прогуляться по лесу и у самой опушки встретился с Женни, сопровождаемой Серко… Она шла медленно, как бы усталая, теребя уши своего мохнатого друга.

— Здравствуйте, милая барышня! — произнес он.

— Ах!.. — вздрогнула девочка от неожиданности.

Раздается оглушительный лай Серко.

— Здравствуйте… тубо!.. Серко… глупый, чего надрываешься… ведь знакомый.

Они идут рядом, некоторое время молча. Доктор прерывает молчание:

— Хорошо… вечер славный… Вы гуляли?

— Нет… да… — путается Женни и ужасно краснеет.

Доктор видит ее смущение и очень удивляется.

— Она, верно, скрывает какую-нибудь шалость… Удивительная проказница-девочка! — мелькает в его голове. Женни все еще смущена. Чтобы как-нибудь дать ей оправиться, доктор спрашивает:

— Как поживает тетушка?

— Ворчит на меня по обыкновению: «Мальчишка, совсем мальчишка!» — говорит Женни и, сморщив личико, делается замечательно похожей на добрую тетушку.

Доктор неудержимо смеется.

— Какая вы славная девочка, — говорит он, невольно любуясь веселым ребенком.

Тетушка приятно поражена, увидя Женни умницей.

К довершению благополучия, Женни разливает чай. Этого еще никогда не было. Тетушка счастлива, тетушка ликует… Нужды нет, что Серко положил морду на чистую скатерть и обнюхивает масленку, что крышка от чайника летит на пол из неловких рук Женни и бьется вдребезги, что чай, наконец, перекипел на самоваре и отдает веником, — Женни мила, предупредительна, скромна, чего же больше? Тетушка довольна… Добрая тетушка!..

Встреча с Женни у опушки леса и ее смущение очень удивили доктора. Он дал слово отцу Женни писать ему все, что касалось девочки… Что Женни веселая хохотушка, проказница и шалунья — это не могло огорчить ее отца, но что она способна на какую-нибудь злую шалость, которую хочет скрыть от тетушки и его — друга ее отца, — это не нравилось доктору.

Он решил узнать, зачем ходит в лес Женни, и на другой же день пошел в тот же час, как и накануне, к лесной опушке, в надежде встретить там Женни.

И доктор не ошибся.

Она выходила из леса в обществе Серко.

— Зачем вы были в лесу? — спросил он девочку.

Женни испуганно подняла глаза. И снова покраснела.

— Ах… не спрашивайте, я не могу сказать… И пожалуйста не говорите тетушке о том, что встретили меня, — произнесла она тихо.

— Нет, тут что-то кроется, — подумал доктор, — и я должен узнать это… Ее отец очень просил меня сообщать ему все про его шалунью-дочку.

И доктор простился с девочкой, решившись узнать ее секрет во что бы то ни стало.

_____________

На другой день он решил отправиться к тетушке и поговорить с нею о Женни.

Едва он переступил порог калитки, как тетушка со съехавшим набок чепцом вылетела к нему навстречу с бесконечными жалобами. Теперь она уже не стесняется «доктора», видя в нем близкого человека, искренно преданного ей и Женни.

— С ней нет никакого сладу, — кричит тетушка, потрясая лентами, — нет терпения… Она мальчишка, настоящий мальчишка!

И целый поток жалоб выливается наружу из груди тетушки.

— Подумайте только… она на голубятне… она гоняет голубей, как уличный мальчишка… Это дело кучера Евграфа… Боже мой, и как она лезла, как она туда лезла, если б вы видели, милый доктор.

И при одном воспоминании об этом тетушка так и закипает гневом.

— Доктор, здравствуйте, — откуда-то сверху раздается звонкий голосок Женни.

Он поднимает голову и видит ее трепаную, смеющуюся, с распущенной косой, какою видел ее в первый день знакомства.

— Не прыгай, не прыгай! — кричит тетушка, воображая, что Женни прыгнет с трехсаженной вышины.

Всего можно ожидать от этого мальчишки… А «мальчишка» через две минуты уже с ними в комнате.

Она вбегает веселая, радостная и с размаху бросается на стул.

— Он выздоровел! Он выздоровел! — кричит она так громко, точно тетушка и доктор совсем глухие.

— Кто выздоровел? — удивляется доктор.

— Да сторож Терентьич, что живет в лесу. Я его вылечила! Он один с маленькой внучкой живет… Вас еще не было, когда он заболел… Внучка ко мне прибежала и стала просить вылечить дедушку. Ну, я и принялась бегать в лес, тихонько от тетушки… Тетушка меня бы не пустила. Она всяких болезней боится, а за меня особенно. А я ему хины из тетушкиной аптечки брала и носила да и съедобное заодно… Ведь он лежит, бедный старичок, и стряпать не может. А внучка у него еще маленькая и ей не справиться. Вот я и была у них за лекаря и кормильца-поильца. Оттого-то я и бегала в лес каждый вечер и очень боялась, чтобы встречами со мною вы, доктор, не выдали бы меня тетушке! — неожиданно заключила Женни и весело рассмеялась.

Тетушка заохала, заволновалась…

— Но ты могла заразиться, Женни!.. Боже мой! Боже мой!

— У Терентьича была сильная простуда, а от простуды не заражаются! — торжествующе отвечала Женни.

— Но почему же вы меня не позвали? — поинтересовался доктор.

— А вы уже тогда приехали, когда Терентьичу много легче стало, — отвечала девочка.

— Я его вылечила, — заключила она с гордостью, подняв головку.

— Милая, славная девочка, — произнес мысленно доктор, — а я еще заподозрил вас в злой шалости.

— Сегодня же напишу вашему папе и поздравлю его с такой чуткой, милой дочкой… — заключил он вслух.

И ласково улыбаясь Женни, доктор погладил её по головке. Женни смутилась, покраснела… Ей было и приятно, и неловко, что её хвалят…

Но в следующую же минуту ее смущение прошло… Она с грохотом отодвинула свой стул, свистнула Серко и с хохотом помчалась за ним по аллее сада, к полному ужасу доброй тетушки.

Без сердца

Ей было семь лет. Она была очень хорошенькая. Такая беленькая, такая голубоглазенькая, прелесть что за девочка… Родители обожали ее и баловали так, что вскоре испортили своим баловством характер Ниночки. Ниночка стала капризной, требовательной, эгоистичной. Фрейлейн и прислуге не было от нее житья. Встает с постели с криком и капризами, не хочет ни молиться Богу, ни мыться, ни причесываться, ничего не хочет. На уроке огорчает добрую учительницу, обладающую голубиной кротостью, на прогулке ссорится с бонной-немкой, а вечером перед сном тоже история: крики, плач, капризы, чуть ли не драка.

— Нету у тебя сердца, Ниночка, за что так мучишь людей! — сказала как то Нине ее бонна.

— Нет сердца! Как же это? — Ниночка вскинула на фрейлейн изумленными глазами. — Как нет сердца? А у других есть?

— Разумеется, есть! Оттого они и добрые!

— А я злая?

Бонна с сожалением посмотрела на Ниночку и тихо произнесла:

— Ну, разумеется, злая! Разве ты сама не замечаешь этого?

Глубоко задумалась Ниночка. У нее нет сердца, а у других детей есть… Ах, как это обидно! Почему же ее, Ниночку, так обделила судьба? За что такая несправедливость? И как бы сделать, чтобы заполучить себе сердце, чтобы стать доброй и ласковой девочкой?

Так думала Ниночка, лежа в своей постели… А вечер уже давно спустился и ласково вливался в комнату через открытое окно.

Был май… Цветы благоухали, приятно кружа голову… Голубоватые весенние сумерки просились в детскую и окутывали ее легкой дымкой… Незаметно подкралась желанная дремота, и Ниночка забылась…

Было уже поздно, когда она проснулась. Голубоватые сумерки сменились белой весенней полночью. Было светло, как днем… Ниночка взглянула в окошко и неожиданно вздрогнула… Верхом на подоконнике сидела странная маленькая фигурка крошечного человечка, ростом меньше Ниночки, в коричневой куртке и таком же колпачке, в желтом переднике и в красных сапожках. Борода у старичка была длинная-предлинная, лицо румяное, веселое, смеющееся. Веселое лицо!..

— Здравствуй, девочка без сердца! — произнес, хихикая, веселый старичок. — Не бойся меня, я маленький гном, что живет под землею и выковывает в подземной кузнице все, что надо людям… Хочешь, выкую тебе сердце, девочка, и ты будешь доброй и хорошей, как другие…

Ниночка вспыхнула до корней волос и проговорила, вся красная, как пион.

— Ах, милый гном, дай мне, пожалуйста, сердце…

Гном рассмеялся своим ребяческим смехом.

— Отлично. Исполню твою просьбу, — сказал он, — но за это ты должна будешь заплатить мне…

— Но у меня нет денег! — развела беспомощно руками Ниночка.

— О, это ничего не значит, — захихикал гном, — ты не деньгами будешь платить мне, а полным раскаянием в содеянном зле.

Ниночка не поняла, что значат слова гнома, но раздумывать над ними ей не было времени, потому что веселый старичок схватил ее за руку, перепрыгнул с нею через окошко и бегом, все еще не выпуская ее руки, помчался с нею по саду.

Вот пробежали они садовую аллею и очутились в поле… Посреди большой поляны высился огромный гриб; таких грибов в жизни своей не видывала Ниночка. Под таким гигантом-боровиком можно было смело прятаться от дождя. У корня огромного гриба сидели два маленькие человечка, как две капли воды похожи на спутника Ниночки. Два маленькие гнома с седыми до пояса бородами в коричневых колпачках.

Спутник Ниночки подвел девочку к ним.

— Вот, она желает получить сердце, эта девочка, — обращаясь к своим друзьям, произнес, хихикая Ниночкин старичок, — возьмите ваши молоточки и выкуйте ей сердечко!..

Едва он успел закончить свою фразу, как неожиданно провалились на глазах Ниночки под землю оба старичка-гнома и в тот же миг послышались таинственные стуки под землею. Точно невидимые молотки ударяли по чему-то твердому под ногами девочки. Так длилось минут пять, не больше… Снова появились на поляне таинственные старики. На этот раз не с пустыми руками. Они несли маленькое красное сердечко, которое и передали Ниночке. Та схватила его, прижала к своей груди и хотела бежать домой, как неожиданно первый гном остановил девочку.

— Куда? А расплата?

Ниночка смутилась. О расплате она и забыла совсем на радостях.

Между тем все три гнома важно уселись под грибом и старший, Ниночкин спутник, задал вопрос:

— Расскажи нам, девочка, как ты капризничаешь утром при вставаньи?

— Как обижаешь свою бонну? — вторил ему его приятель.

— Как топаешь ногами и кричишь на прислугу? — произнес третий гном.

Ниночка готова была провалиться сквозь землю от этих вопросов. О, какой стыд! Она должна была сознаться во всем! Во всех своих капризах, злых выходках, проступках и дать слово гномам, что это более не повторится.

Смущенную, растерянную повел её обратно домой старичок гном, напутствуя её по дороге:

— Видишь ли, девочка, мы дали тебе сердце, доброе, хорошее, чуткое и любящее. От тебя зависит не испортить его… А то придется идти за новым и опять пережить те неприятные минуты покаяния перед нами, гномами. Поняла меня?

— Поняла! — взволнованным голосом произнесла Ниночка и… проснулась.

Ни гномов, ни сердца, ни полянки с грибом.

Все это было сном и только, но таким странным, таинственным и значительным сном.

Сердце Ниночки сильно билось в груди… Доброе, славное, светлое чувство наполняло душу.

— Фрейлейн, милая, хорошая! — вскричала она взволнованным голосом, — пойдите сюда!

Бонна поспешила к кроватке девочки, несказанно удивленная ласковому тону Ниночки.

Девочка кинулась на шею к фрейлейн и, захлебываясь от волнения, рассказала свой сон.

С тех пор Ниночка неузнаваема. Домашние не нахвалятся на нее… Никто уже не говорит, что у нее нет сердца. Напротив, при одном взгляде на Ниночку можно от души сказать, что это — милая, славная и добрая девочка, посланная на радость и утешение семье.

Графиня Зозо

— Ваше сиятельство, пожалуйте.

Высокий, закутанный в шубу, выездной Михайло широко распахнул дверцы кареты.

Графиня Зозо выпорхнула из нее, как птичка, и с гордым видом направилась к подъезду. От кареты до подъезда надо было сделать шагов десять, и графиня Зозо сделала эти шаги с видом маленькой королевы.

Даже прохожие, сновавшие по панели, невольно остановились, чтобы посмотреть на маленькую нарядную девочку, с таким надменным видом выступавшую по плитам панели.

— Должно быть, очень знатная барышня, — говорили прохожие и почтительно давали дорогу маленькой графине.

Только один какой-то дерзкий мальчуган не посторонился. Он заглянул в гордое личико графини Зозо и громко расхохотался.

— Ишь ты, фря какая! И чего важничает, спрашивается? Что родители богаты, что шелковые наряды, да лошади есть… Не велика штука! Подумаешь! А у тебя-то што есть свое собственное? Гордячка ты этакая!..

Мальчишка хотел еще прибавить что-то, но тут вырос перед ним, как из-под земли, выездной Михайло и сильно толкнул мальчишку. Тот покатился с панели прямо на улицу. А графиня Зозо вошла в дверь подъезда, которую Михайло предупредительно распахнул пред нею.

II.

Весь день графиня Зозо чувствовала себя как-то невесело, неспокойно. Слова уличного мальчишки не выходили из головы.

— Мисс Молли, — обратилась она, наконец, вечером с вопросом к своей гувернантке, — что у меня есть своего собственного?

Мисс Молли посмотрела на Зозо так, как будто видела ее в первый раз, и стала перечислять своим деревянным голосом:

— Как что есть? Дорогие игрушки, есть книги, нарядные платья, лошади, экипажи…

— Ах, нет, не то, не то! — прошептала с досадой Зозо, — все это папино и мамино, а не мое. Мальчишка сказал, что это не мое.

— Какой мальчишка?

Мисс Молли чуть не сделалось дурно, когда она узнала, что какой-то уличный мальчишка разговаривал с Зозо.

Был призван выездной Михайло и ему сделали выговор за то, что он плохо смотрел за барышней… Мисс Молли пообещала пожаловаться графу и прибавила, что граф, наверное, прогонит за это Михайлу, откажет ему от места.

Графиня Зозо слышала все. Она могла бы заступиться за Михайлу и объяснить мисс Молли, что Михайло не виноват ни в чем. Но Зозо мысленно решила, что не ей, знатной маленькой графине, заступаться за какого-то лакея. Слишком много чести!

И она, как ни в чем не бывало, занялась рассматриванием картинок.

А Михайло, уходя из комнаты, взглянул на маленькую графиню и произнес невесело:

— А мальчишка-то правду сказал, барышня… Карета папашина, наряды папаша вам сделали, и игрушки и лошади купили они… Все ихнее, значит… А у вас собственного своего одно сердечко могло бы быть… Да и того нет, графинюшка. Бессердечные вы, коли бедного человека зря обидеть позволили…

Сказал — и ушел в переднюю… А графиня Зозо низко-низко наклонилась над своими картинками и задумалась.

Чуть не в первый раз задумалась графиня Зозо.

— Прав Михайло, — думала девочка и тут же решила во что бы то ни стало быть доброй.

Когда мисс Молли пожаловалась на лакея графу, Зозо так горячо отстаивала его, что Михайлу простили и оставили.

С этого дня Зозо как будто изменилась. Она не гордится богатством отца, ни своим титулом и знатностью, — и всеми силами старается делать как можно больше добра людям.

Теперь ей хорошо и весело живется… Вероятно, гораздо лучше и приятнее, нежели прежде…

Лидочка

I.

— Гулины воротнички куда класть прикажете?

— Все равно, Даша.

— А бархатную курточку оставите здесь? Выросли они из нее очень, барыня.

— Все равно, оставь здесь.

Краснощекая, плотная Даша, с улыбающимся лицом, на котором, в виде забавной пуговки, торчит крошечный носик, растерянным недоумевающим взглядом смотрит в глаза своей барыне.

Эти глаза заплаканы, красны, и на всем бледном, худеньком болезненном личике видно много страданья.

«Ишь, ведь, убивается! — про себя размышляет Даша. — Видно, нелегко со своими расставаться!»

И она упирается обеими руками в груду белья, наложенного горкой, и сильно захлопывает крышку дорожного сундука, обитого клеенкой и украшенного металлическими пуговками.

Громкий продолжительный звонок долетает из передней настойчивым звуком. За ним второй, третий, четвертый…

— Иди же, отопри, — говорит Елена Александровна Даше, — дети вернулись.

Лишь только горничная скрывается за дверью она быстрым движением схватывает полотенце и, обмакнув ее в кувшин с водою поспешно обтирает лицо, раскрасневшееся и вспухшее от слез.

«Избави Бог, дети заметят!»

О, они ничего не должны знать, как ей тяжело, их маме, особенно он, ее Гуля, ее крошка, ее радость!

Он и без того такой слабенький, болезненный, чуткий. Она бережет его, как можно только беречь свое сокровище!

Лидочка — не то. Лидочка не так чутка и совсем не такая, как Гуля…

Лидочка спокойно приняла бы известие о том, что, может быть, никогда уже в жизни уже более не увидит матери…

Лидочка такая крепкая, сильная, никогда не волнующаяся… Ничем ее нельзя ни тронуть, ни всколыхнуть. Елене Александровне даже немножко досадно на дочь. Точно Лидочка и не нуждается в ее материнских заботах и ласках. Елене Александровне кажется, что Лидочка не любит ее, никогда не подойдет приласкаться к ней, а если мать сама притянет ее к себе, обоймет или поцелует, то у девочки глаза расширяются и становятся не то испуганными, не то удивленными. И при виде этих глаз у Елены Александровны пропадает всякое желание приласкать Лидочку, а с ним исчезает и чувство материнской нежности по отношению к дочери, и вся любовь ее переносится на маленького Гулю, ласкового и милого по отношению к ней.

Наружно она не делает никакого отличия между детьми: у них одинаковые наряды, белье, платьица, игрушки. Даже кружева и ленты для отделки их костюмов она старается отыскать одинаковые — это ее привычка, ее обыкновение… Но в глубине ее сердца между ее чувством к Лидочке и чувством к Гуле — большая разница. Елена Александровна бесконечно рада, что с нею поедет Гуля, только Гуля, а Лидочка останется здесь с отцом.

Елена Александровна болеет давно. У нее долгая, тягучая и серьезная болезнь. На Юге, за границей она может жить и поправиться даже в два, три года, но здесь в Петербурге ей оставаться нельзя. Доктора послали ее в Ниццу… Ее муж не может ехать с нею. У него служба. Они не так богаты, чтобы он мог не работать.

Решено было взять Гулю, а Лидочку с M-elle Люси оставить в Петербурге у отца. Мать могла бы взять с собою и Лидочку, но Елена Александровна не особенно хотела этого. С отцом Лидочка, как казалось Елене Александровне, чувствовала себя счастливее, лучше, отца она любила как будто больше, нежели мать.

И все-таки Елене Александровне было жаль расстаться с дочерью на долгие месяцы, может быть, годы и она горько плакала о том, что благодаря холодности и эгоизму Лидочки, ничем не возвратившей любви своей к матери, она должна лишиться ее общества.

II.

— Мама! мама! ты здесь… а мы искали тебя в столовой…

— Я думал, что ты спряталась, как вчера, за портьеру.

— Нет, это я думала!.. и первая тебе сказала, да!

И двое детей, семи и пяти лет, разрумяненные морозным воздухом, одетые в одинаковые щегольские пуховые шубки, делавшие их похожими на маленьких эскимосов, проворно вбежали в комнату, держа каждый по красному воздушному шару в руке.

— Это откуда? — спросила Елена Александровна, одной рукой притягивая к себе прелестного хрупкого темноглазого ребенка, до смешного похожего на нее, a другую протягивая толстенькой семилетней румяной Лидочке, так и пышущей здоровьем и веселостью.

— C'est monsieur, qui leur a achete. Nous avons rencontre monsieur sur le quai, madame![2] — поспешила пояснить пожилая француженка, вошедшая в комнату вслед за детьми.

— Да, да, это папа! — подхватила Лидочка, поблескивая светлыми, ярко разгоревшимися глазками. — Мы встретили папу на набережной с каким-то господином, толстым, толстым…

— Parle donc francais![3] — круто оборвала Елена Александровна речь девочки, с неудовольствием замечая, что Лидочка скорее похожа на маленькую крестьяночку, нежели на ребенка хорошей семьи.

— Oui, maman,[4] - сразу как бы осеклась девочка и стала при помощи m-lle Люси и горничной стягивать с себя шубу и гамаши.

Гуля без церемонии вскарабкался, как был, одетый, на колени матери и, гладя ее раскрасневшиеся щеки, целовал ее нос, губы, глаза и брови, приговаривая тихим шепотом, чтобы не быть услышанным гувернанткой и Дашей.

— A ты опять плакала? Да, плакала… плакала, маленькая…

Он в минуты особенной ласки всегда называл так мать.

— Полно, Гуля! что ты сочиняешь: просто у мамы глазки болят, — попробовала успокоить Елена Александровна мальчика, a непокорные слезы так и застилали глаза, рискуя вылиться ежеминутно.

Ей стало, однако, как-то теплее на сердце от этой бесхитростной ласки ее любимца.

«Какой он чуткий, ангелочек мой, капелька моя! — мысленно награждала она ласковыми именами своего мальчика. — Ведь вот Лидочка не заметила, что глаза наплаканы, a этот! о, ангелок мой маленький!..»

И она прижала сына к себе и стала осторожно стягивать с его несколько кривых ножек теплую обувь.

Гуля подставлял ножки матери и говорил, не умолкая и не спуская с ее милого, изнуренного лица своих темных и прелестных, недетски серьезных глазок.

— Не плачь, маленькая… Будешь плакать, заболеешь… Придет доктор и лекарство пропишет… горь-ко-е… Ты плачешь, что Лидочка с папой не едут с нами в Ниццу?.. Так, ведь, им и в деревне хорошо будет… там сад… река… малина! а потом мы приедем им апельсинов привезем. Много.

— И миндалю! — подхватила Лидочка и, подпрыгнув на одной ножке, завертелась волчком по комнате.

— И миндалю! — серьезным тоном подтвердил маленький человечек и потом добавил совсем уже шепотом, припав губами к самому уху матери: — Не плачь же, маленькая, слышишь? а я тебе подарю мой шар… Нам папа купил по шару на набережной у мужика… Встретил нас и купил, один Лидочке, другой мне. На, возьми мой, маленькая, я тебе его дарю, мне не нужно.

И он совал в руки матери комочек ниток, на котором держался большой красный шар.

— Нет, нет, у меня возьми, мамочка, — подскочила Лидочка, окончательно забывая о том, что следует говорить по-французски. — Мой лучше, на!

Елена Александровна поцеловала обоих и отослала в детскую играть.

Лидочка побежала вперед, подскакивая на ходу по своему обыкновению. На пороге она оглянулась и поманила брата, медленно слезавшего с колен матери.

— Лида, пойди сюда! — позвала ее Елена Александровна.

— Что, мамочка? — и девочка быстро и незаметно дернула оборку платья.

Она уже привыкла, что мать ее зовет только для того, чтобы поправить костюмчик и волосы или же пожурить слегка за какую-нибудь детскую провинность, и потому стояла теперь в нерешительности, переминаясь с ноги на ногу, и, не мигая, глядела на мать.

— Послушай, Лидочка, — начала Елена Александровна, — ты будешь умницей во все время моего отсутствия?

— Да, мама.

— Будешь слушаться m-lle Люси?

— Да, мама.

— Не будешь скучать без меня и Гули?

Лидочка подумала немного и потом, тряхнув головою, ответила, краснея под пристальным острым взглядом матери:

— Мы будем часто писать вам с папой, а потом вы приедете…

— А что же ты будешь делать без нас в деревне?

— О, многое! — воскликнула Лидочка и сразу оживилась. — Буду работать в цветнике, полоть гряды, даже в поле буду убирать сено с бабами… Папа сказал, что можно, — поторопилась она прибавить и смущенно покосилась на мать.

Но Елена Александровна слушала с ласковой ободряющей улыбкой, и при виде этой улыбки Лидочка подхватила с новым запасом оживления:

— А потом еще папа обещал подарить мне маленький велосипед, настоящий, как у него, двухколесный, и мы будем с ним вместе кататься по саду… Это будет очень весело!

— Нет, она бессердечная какая-то, эта девочка! — с неудовольствием заметила про себя Елена Александровна. — И совсем не любит меня. Веселиться думает без матери.

И резко оборвав Лидочку, отослала ее играть.

III.

Самовар докипает на столе, заканчивая свою монотонную песенку.

Гуля сидит на своем высоком детском стуле и лениво потягивает подслащенное молоко из граненого стаканчика.

Елена Александровна, еще более осунувшаяся и побледневшая в последние дни, сидит подле сына и от времени до времени машинальным движением руки проводит по его пышным пепельным локонам.

Гуле хочется спать, у него давно слипаются глазки, но он болтает без умолку какую-то милую детскую чепуху…

Лидочки нет с ними… Лидочка больна… Утром, вернувшись с гулянья, она жаловалась на боль в горле. Ей сделали компресс и положили в кроватку. К вечеру начался жар… Их домашний доктор, лечивший постоянно обоих детей от всяких немощей, осмотрел девочку и, отозвав Елену Александровну в сторону, шепотом заявил, что у Лидочки начинается корь и что надо отделить Гулю.

Корь — обыкновенная болезнь в детском возрасте…

Лидочка — здоровая, крепкая по натуре девочка, и Елена Александровна не только не испугалась за дочь, но и подосадовала в душе на ее болезнь, помешавшую им выехать на другой день за границу.

Все готово… все уложено, закрыто и забито — билеты на места в спальном вагоне взяты, и вдруг… эта противная, ненужная корь. Чего доброго, еще, не дай Бог, заразится Гуля. Правда, она не ходит туда, в детскую, и сдала Лидочку на полное попечение мисс Люси и Марфушки, Дашиной помощницы.

Добрая француженка, любившая детей, как своих собственных, взялась выходить девочку, и Елена Александровна вполне спокойна за дочь… И Марфуша прекрасная сиделка и просто обожает Лидочку. К тому же у девочки довольно легкий случай заболевания, и она, Елена Александровна, разговаривает с нею через маленькое окошечко, выходящее в коридор из детской, Лидочка сидит на постели и улыбается веселой и здоровой улыбкой. Да и температура у нее невысокая: всего 37,5. Успокоив самое себя этими доводами, Елена Александровна уделяет теперь все свое внимание сыну…

— Пора спать, Гуля, — говорит она и, взяв его на руки, осторожно несет к себе в спальню.

Гуля в восторге. Во-первых, его уложит сегодня не Люси, а мама, сама мама, его «маленькая», которую он обожает и с которой будет спать на широкой маминой постели, пахнущей майским ландышем, а во-вторых, благодаря этой кори, которая представляется Гуле не иначе, как сморщенной старушкой с очками на носу, они с мамой не уедут до тех пор, пока не поправится Лидочка. Правда, он любит папу и Лидочку гораздо меньше, нежели маму, но и они очень дороги его маленькому сердечку, и ему бесконечно жаль расставаться с ними.

— Мамочка, — бормочет он, засыпая, — когда мы вернемся из Ниццы, я буду уже большой мальчик?

— Да, котенок, будешь… А теперь спи!

— И привезем Лидочке апельсинов?

— Да, да, привезем… Спи же, спи, котик!

— И тогда уже кори не будет? — неожиданно делает он свой вывод и, притянув ручонками голову матери к подушке, на которой рассыпались его пепельные кудри, шепчет чуть внятно, скованный дремотой. — Ложись и ты рядом, маленькая! Гуле скучно одному!

Елена Александровна не заставляет повторять приглашение, быстро сбрасывает с себя платье и обувь и, юркнув в постель, прижимает к себе худенькое, дорогое тельце, все окутанное до пят в длинную ночную рубашонку.

Они оба — и мать, и сын — кажутся такими маленькими на этой громадной, громоздкой постели…

Через пять минут оба спят, как убитые….

IV.

— Барыня, а барыня! вставайте, барышне дурно… вставайте, барыня! — сквозь сон слышится Елене Александровне тревожный голос Даши.

Она быстро вскакивает и садится на кровати:

— Что? что такое?

— Барышне худо… m-lle Люси за доктором послали… сейчас приедет.

— Да, да, хорошо, что послали, — затуманенная сном, лепечет Елена Александровна и вдруг, сделав невероятное усилие, широко раскрывает глаза. — Который час, Даша?

— Около одиннадцати.

— А барин дома?

— Барин в клубе… послали за ними… Вот извольте туфли, барыня.

Елена Александровна надевает туфли и халат, поданные Дашей и, стараясь не разбудить свернувшегося калачиком Гулю, на цыпочках выходит из спальни.

В детской навстречу ей бросается взволнованная и растрепанная Люси. На глазах у нее слезы.

Лидочка сидит в постели, вся красная, как мак, и лепечет что-то невнятно, вперив пристальный немигающий взгляд в одну точку.

Елена Александровна бросается к ней.

— Лидочка! Лидуша! что с тобою?

Лидочка с минуту смотрит сознательно в глаза матери, потом снова начинает бредить какой-то взор и невнятно.

Минут через десять входит доктор, за ним вторая горничная, Марфуша, вносит лампу под зеленым абажуром. Лидочка узнает Марфушу и манит ее к себе, потом снова начинается бред.

Доктор после продолжительного осмотра целует девочку в горячий лобик и при помощи Марфуши открывает ей рот. Там, немного повыше языка, вокруг горлового отверстия, ясно виднеются белые пятна… При виде этих пятен у Елены Александровны, заглянувшей тоже в ротик ребенка, вырывается крик отчаяния и ужаса:

— Господи! этого еще недоставало!..

Она в последнее время читала много медицинских книг, преимущественно о детских болезнях, боясь за слабенького Гулю, и отлично знает, что эти налеты бывают только при дифтерите…

Да и доктор не отрицает… У него испуганные глаза и нахмуренные брови. К тому же Лидочке очень, очень плохо… Она дышит с трудом и уже не узнает своей любимицы, Марфуши…

Елена Александровна схватывает руку доктора и, с силой тряся ее, кричит, волнуясь и задыхаясь:

— Она умирает? Скажите, умирает? Да?

— Бог знает, что вы говорите, милая барыня! — с деланым спокойствием отвечает он.

— Нет! нет, я знаю! Она умрет от дифтерита, — бледная, как платок, твердит Елена Александровна и вдруг, обернувшись на шум шагов входящего мужа, шепчет глухим, упавшим, раздавленным смертельной тоской голосом. — Слышишь, наша дочь умирает от дифтерита!..

V.

Спущенные шторы не пропускают света. День или ночь теперь — неизвестно. Должно быть, день, потому что Кирилл Петрович на службе… Ночи он аккуратно проводит у постели больной дочери рядом с женою…

Они ни о чем не говорят, но думают много, мучительно много… Отъезд в Ниццу отложен на неопределенное время. Пока не поправится старший ребенок, Елена Александровна не уедет. День и ночь ее, усталую, измученную бессонницей и заботами, не переставая, точит одна и та же мысль:

— Что будет, если Лидочка заболеет в ее отсутствие? Кто будет ее отхаживать без матери?

Сегодня третий день, как больная в одном положении… Уезжая на службу, Кирилл Петрович сказал то же самое жене, что говорил теперь ежедневно:

— Если, не дай Бог, что-либо случится, пришли за мною.

Одна мысль о том, что может случиться, сжимает горло Елены Александровны и давит ей сердце, точно тисками. Она не может смотреть без слез на это исхудалое, ярко пышущее горячечным румянцем личико, на эти глаза, ставшие громадными в короткое время мучительной болезни.

Эти глаза смотрят на нее, не узнавая матери, и заплетающийся в бреду язычок называет ее поминутно то Люси, то Марфушей.

Иногда легкий стук в коридорное окошечко будит Елену Александровну из ее тяжелого оцепенения, и в стекле появляется прелестная пепельная головка с длинными локонами… Но она машет головке руками и умоляющим жестом указывает на больную:

«Не испугай ее! Она забылась!»

И пепельная головка усердно трясет своими локонами в знак того, что поняла «маленькую», и исчезает.

Вчера утром Елена Александровна не могла, впрочем, отказать себе в удовольствии приложиться губами через стекло к губам сына… Но в эту минуту больная, встревоженная шорохом, застонала, и она опрометью кинулась к ней…

VI.

Ночь долгая, долгая… Елена Александровна все сидит, прикованная к своему стулу, и не спускает глаз с личика ребенка. Мужа она уговорила пойти прилечь в кабинете, дав ему слово, что разбудит, если положение Лидочки ухудшится.

Но этого ухудшения она уже больше не боится… Лидочке лучше сегодня… Лобик ее увлажнился, и дышит она много спокойнее и ровнее. Вот она пошевелилась на постели… Елена Александровна заботливо склоняется над нею… В полумраке комнаты, чуть освещенной крошечным огоньком лампады, она не может понять, спит или не спит ее девочка.

— Марфуша! — слабо доносится до слуха Елены Александровны.

— Пить хочешь, родная? — напряженным шепотом спрашивает она.

— Нет, Марфуша! — шепчет Лидочка, уверенная, что у ее постели сидит горничная. — Я не хочу пить! — и, помолчав с минуту, снова шепчет. — A как ты думаешь, Марфуша, наши уже доехали до Ниццы? Мне так скучно без них… особенно без мамы… Я не увижу ее до осени… и Гулю тоже… Гуля обещал привести апельсинов, но мне не надо… не хочу! Я хочу маму.

«Бредит!» — с тоскою подумала Елена Александровна, ниже склоняясь над постелькой.

— Так хочется маму… — повторяет Лидочка с тоскою, и ее слабенький голосок дрожит сильнее. — И зачем она не зашла ко мне проститься, когда уезжала!.. Я ведь люблю ее, Марфуша! Так люблю, когда она приходит крестить и целовать меня ночью. Ах, Марфуша!.. Сначала она подходит к Гулиной кроватке… стоит над ним долго-долго… потом к моей, перекрестит, поцелует и опять к Гуле… A я стараюсь не засыпать с вечера как можно дольше, чтобы увидеть ее… Сонную она целует меня крепче, нежели днем. Иногда m-lle Люси раз десять подряд спросит меня, когда я лежу в постельке: «Dormez-vous, Lydie?»[5] — a я нарочно закрою глаза и притворяюсь спящей. И жду… жду маму… A раз… я ждала долго… долго… она не пришла… т. е. пришла к Гуле, поцеловала перекрестила его, a про меня забыла, прошла мимо моей постельки и даже не остановилась… Я тогда долго проплакала, кажется, до утра и все думала, в чем я провинилась за день и за что сердится мама… Да, ты слушаешь меня, Марфуша?..

Елена Александровна, почти задушенная подступившими к горлу рыданиями, хочет отвечать и не может.

— Марфуша! — уже настойчивее и тверже повторяет слабый голосок, и, не получая ответа, маленькая головка поднимается с подушки и зоркие сознательные глазенки смотрят в упор на мать.

— Мама! — слабо и восторженно срывается с запекшихся губок Лидочки, — это ты, мама? Ты не уехала?..

Счастливая улыбка разливается по исхудалому личику больной. Елена Александровна рыдает навзрыд, осторожно сжимая в своих объятиях слабенькое тельце девочки…

Ярко улыбается апрельское солнышко в громадные окна детской.

Слабенькая, худенькая Лидочка, остриженная под гребенку, сидит посреди ковра на маленьком детском стуле с любимой куклой Алькой на коленях. Гуля, вооруженный палками от комнатного крокета, изображает собою гребца и капитана в одно и то же время.

— Ну, скорее, — важно говорит ему Лидочка, — торопитесь грести, мой милый, так мы никогда не доедем!

Но Гуле уже не до весел — он стоит, открыв ротик, посреди ковра и к чему-то прислушивается.

— Что ты? — спрашивает Лидочка, и вдруг алая краска заливает ее бледные щечки. — Это — она! Непременно она! Я знаю ее шелест! — лепечет она с радостным восторгом.

Да, это она! Их мама.

С легкостью девочки вбегает она в комнату, охватывает обоих детей разом и валится вместе с ними на ковер с криком, визгом и смехом…

— Что ты делаешь, маленькая? — с неподдельным ужасом восклицает Гуля. — Ты прошла по морю… и замочила ноги. Ведь мы ехали в Ниццу…

— Только «по-нарочному», — подтверждает Лидочка, и оба виснут на шее матери.

А в спальной барыни краснощекая Даша распаковывает сундуки и корзины, и уложив в них Лидочкины вещи и игрушки, снова запаковывает их.

Лидочка едет с мамой и Гулей. Папа будет навещать их в летние месяцы, иначе он не может — у него служба… Лидочка счастлива, а Елена Александровна еще счастливее дочки…

Она поняла, как крепко любит свою маму ее девочка и ни за что не расстанется с нею…

Синичка

I.

Там, где высокий желтый забор примыкает к серому сараю, где растут лопухи и крапива и бегают крысы, где летают выпуклые и глянцевитые майские жуки, черные, как вишни, — там живет «Синичка».

Никто не помнит и не знает, когда и откуда появилась «Синичка».

Она вылезла в один прекрасный весенний день из закоптелой дворницкой и поселилась в углу между лопухами и крапивой. Знали, впрочем, одно, что толстая и круглолицая дворничиха Агафья приютила чумазую, грязную, вечно бессмысленно улыбающуюся «Синичку» и заботилась о ней ровно столько, сколько это ей, Агафье, казалось нужным.

О маленькой, тщедушной и одинокой «Синичке» позабывали днем, когда каждый был занят своим делом, и вспоминали вечером, когда из царства «Синички» лилась песня, жалобная и протяжная, вызывающая на глаза невольные слезы.

— Невелика птичка-синичка, а как поет, — сострил про нее как-то старший дворник из серого дома и, слушая жалобно-тоскливую песню «Синички», умилялся душой и вспоминал почему-то давно забытую деревню, родной лес, куда он бегал в детстве по ягоды, и золотистые поля кругом деревни…

А «Синичка» пела себе да пела, нимало не заботясь о том впечатлении, которое производила ее песенка на людей.

«Синичка» была лишена ума. Она ничего не смыслила, не понимала. Таких людей называют идиотами.

Ее черные красивые глаза ничего не выражали. В них была какая-то пустота.

Впрочем, глаза эти загорались злобно, когда в ее «царство» забирались люди с целью подразнить ее. Тогда она сжимала свои грязные кулачонки или царапала землю ногтями, и все ее лицо делалось тогда страшным и дико красивым.

Потом гнев ее проходил, так же быстро, как и появлялся, и она снова пела свою песенку, греясь и нежась, как котенок на солнце.

Зимою «Синичка» исчезала из своего «царства», испуганная стужей и снегом, особенно снегом, которого она очень боялась.

Белая пелена его, ровно устилавшая двор и угол между сараем и забором, пугала ее. И она скрывалась в дворницкую и пряталась на лежанке, где и проводила целую зиму.

Но когда снова расцветали белые подснежники на зеленеющем дерне земляного погреба, с первыми лучами весеннего солнышка, «Синичка» опять выползла из дворницкой и поселилась в своем углу, среди больших листьев лопуха и жгучей крапивы. И пела, снова пела жалобно и протяжно.

— Ишь, разливается! — говорили о ней подвальные жильцы серого дома. — Тоже, подумаешь, создание Божеское…

И они торопились пройти мимо, как бы боясь при виде оборванной, обездоленной идиотки подчиниться чувству жалости, от которого так болит сердце…

— Ладно, и своего горя довольно!.. Что ее жалеть, сыта, обута и слава Богу! А что несмыслящая — так это и лучше для нее…

Никто поэтому не заглядывал в далекий угол двора, заросший лопухами и крапивой, где ютилась со своей песней и странными глазами маленькая, красивая, обиженная судьбою идиотка.

II.

В сером доме случилось событие.

В один ясный весенний полдень во двор серого дома въехали два фургона. В одном была нагружена мебель, а в другом — такие диковинные вещи, о которых бедные темные люди, жильцы серого дома, не имели ни малейшего понятия. Из последнего фургона осторожно вынимали какие-то папки и картины, и в рамах и без рам, и высокие треугольники на ножках, и какие-то ящики с едким и острым запахом красок. Следом за ними появились человеческие фигуры, гипсовые руки, ноги, и опять папки и картины, картины и папки, без числа и счета.

И все это бережно, как драгоценность, неслось в 3-й этаж, откуда так чудесно было видно голубое небо и деревья соседнего сада, покрытые первою весеннею зеленью.

И вот бледный, высокий, красивый человек с добрыми серыми глазами, в бархатной куртке выглянул из окна 3-го этажа и заторопил извозчиков с разборкою фургонов.

А внизу пела и заливалась «Синичка», потому что она всегда пела, когда бегали и суетились люди вокруг нее. Песня ее не оборвалась и тогда даже, когда бледный человек в бархатной куртке неожиданно появился перед нею в ее углу.

— Кто ты, девочка? — спросил он, удивленно всматриваясь в крошечную фигурку, полуприкрытую разросшимися вдоль забора лопухами.

Она не удивилась, не оборвала песни, только взглянула на него своими странными глазами, в которых не было ни ума, ни мысли. Художник — так как бледный человек в бархатной куртке был художник — вздрогнул и отступил от «Синички».

Какая-то внезапная мысль промелькнула в его голове.

Он не отрывал уже взора от глаз «Синички» и сказал ей, насколько умел, ласково и кротко:

— Пойдем со мною в мою мастерскую!

Но она не поняла его и только все пела и пела, протяжно и печально, свою однообразную песенку, под звуки которой невольно хотелось плакать.

Он порылся немного в кармане своей бархатной куртки и, вынув оттуда конфетку, протянул ей со словами:

— Я тебе дам еще много конфект, если ты пойдешь за мною в мою мастерскую…

Тут она улыбнулась ему, потому что любила конфекты и сласти, и оборвав свою песню, пошла в дом вместе с художником.

Он привел ее в мастерскую, из окна которой виднелись голубое небо и зеленые деревья, где было много прекрасных картин, и, усадив Синичку в кресло, стал рисовать ее…

III.

Сначала дело не клеилось…

Он никак не мог растолковать, чтобы она не двигалась и сидела смирно…

Она грызла конфекты и смотрела на него своими странными глазами, поразившими его с первого взгляда.

А художник работал быстро, не отрываясь.

Это была большая картина, которую он задумал, а задумал он нарисовать смуглое лицо… спутанные кудри, поющие губы и пустые ясные спокойные глаза.

И все…

«И эта картина назовется: Счастье». Маленькая идиотка всем своим видом подходит к такой картине.

Глядя в пустые странные глаза «Синички», в ее невинное, счастливое лицо без единой мысли и выражения, художник был уверен, что она очень счастлива, потому что не видит горя в жизни.

Каждое утро теперь он приходил за «Синичкой» в ее уголок и уводил ее к себе в мастерскую.

Он давал ей сласти и показывал, как надо сидеть, чтобы ее было удобно рисовать.

Теперь заинтересованная «Синичка» притихла и сидела смирно, как мышка, внимательно всматриваясь в быстро подвигавшуюся работу художника.

IV.

Так шли дни… недели…

«Синичку» со двора серого дома точно перенесли на полотно картины, и живая «Синичка», смеясь, указывала пальцем на синичку, нарисованную на картине, и твердила, радостно хлопая в ладоши:

— Это я… «Синичка!»

Это вышла великолепная картина.

Бледный художник с добрыми глазами испытывал теперь большую радость.

Картина была кончена. Он дал денег «Синичке» и отпустил ее в ее уголок между лопухами и крапивой.

Большая мастерская, в которой так чудесно улыбалось голубое небо, опустела. Бледный художник в бархатной куртке, выехал оттуда и увез с собой картину.

Он стал очень богат, — за картину ему заплатили громадные деньги… Ее выставили на показ в большом городе…

Люди останавливались подолгу перед картиной и любовались красавицей-девочкой со странными глазами и интересовались ее судьбой.

И вот однажды во двор старого дома въехала карета. Нарядная дама вышла из нее и направилась прямо в тот угол, где сидела и пела «Синичка»… Дама прислушалась… На лице ее выразилось удивление. Потом она подошла к «Синичке», приласкала ее, дала ей конфект… А через пол часа, переговорив с дворничихой, увезла «Синичку» в своей нарядной карете.

«Синичку» привезли в дом богатой барыни, одели как барышню, стали учить пению… «Синичка» подросла, но с годами не поумнела. Она оставалась по-прежнему идиоткой… Только песни ее слушали теперь не одни жильцы серого дома, а знатные и важные господа…

«Синичка» выросла и стала певицей… Но поет она хуже, чем прежде… В уголку, на заднем дворе, между лопухами и крапивой, «Синичка» пела лучше и задушевнее…

И печальнее стала она… Ей недостает свободы… По дикому уголку соскучилась «Синичка»…

Гиме — живая игрушка

I.

Гиме ее звали…

Она была черненькая, как мушка, с черными приподнятыми и опущенными книзу по обе стороны носа глазами, с высокой прической, с массою черепаховых и золотых гребней в голове.

Она ходила в шелковом вышитом халатике, который назывался киримоно, опоясанном атласным поясом, или оби…

Киримоно было светло-голубое с желтыми цветами, а оби — черного цвета с золотыми кистями.

Гиме была маленькая японочка, очень нарядная маленькая японочка и вдобавок красивая, как фарфоровая куколка. Кроме черных раскосых японских глазок и черных глянцевитых волос, у Гиме было матово, изжелта-смуглое личико, цвет желтого мрамора, на котором играл не переставая нежный, розовый, как заря, румянец. У Гиме были коралловые губки и черные, точно нарисованные брови. И если девочек с раскосыми глазками можно назвать красивыми, то Гиме была самою красивою из них. Гиме была красавица.

Старый Азума, ее отец, очень любил свою красивую дочку.

Азума давно лишился жены. Он вдовел уже лет десять и теперь всю свою любовь к жене после ее смерти перенес на хорошенькую Гиме.

Старый Азума имел маленький чайный домик близ японской столицы Токио… В этом домике хорошенькие грациозные японочки, называемые гейшами, пели и плясали под звуки ше. Ше — это музыкальный ящик, один из любимых инструментов Японии.

Многочисленные посетители приходили в чайный домик, как у нас приходят в театры, садились за столики и, распивая душистый чай из крашеных фарфоровых чашечек, любовались танцами маленьких и нарядных гейш и давали старому Азуме много золотых монет за представление… И Азума покупал на них своей Гиме нарядные киримоно и золотые гребни и дорогие оби… Азума одевал Гиме, как куколку… Она была наряднее и красивее всех своих подруг. Иногда, по большим праздникам, когда чайный домик посещают особенно знатные иностранцы, Гиме играла и пела с остальными гейшами. И всегда выделялась среди них грацией и красотою.

— Гиме у тебя растет как принцесса! — говорили Азуме знакомые посетители гейш.

— Не дай бог, что случится с тобою, девочке будет очень трудно… Небось немного ты скопил деньжонок для дочки на случай своей смерти.

— Ничего не скопил! — простосердечно сознавался Азума. — Все деньги, которые я выручал с представлений в чайном домике, шли на наряды Гиме… на украшение ее жилища, на всевозможные удовольствия, которые я доставлял ей… О том, чтобы отложить копейку на черный день, я и не думал. Да и зачем думать? Проживу я еще долго… И волею судьбы умру тогда, когда моя Гиме вырастет и будет женою какого-нибудь знатного самурая (рыцаря) или богатого иностранца.

Так говорил своим друзьям Азума.

Так он думал…

А судьба думала иначе…

II.

В один прекрасный вечер в чайный домик приехал знатный богатый русский князь с женою и детьми, одного возраста с маленькою Гиме.

Как только дети князя увидели Гиме, они пришли от нее в неописанный восторг.

— Папа! Мамочка! Смотрите, что за прелестная японочка! — вскричала миловидная белокурая княжна Нина по-английски.

Гиме понимала английский язык, которому ее выучили учителя, приглашенные для ее образования стариком Азумой, и услышала замечание миловидной белокурой княжны, улыбнулась и закивала ей своей хорошенькой головкой.

— Ты мне напоминаешь цветок белой розы! — весело крикнула она белокурой Нине. Это было очень любезное приветствие по японским обычаям. И Гиме начала танцевать свой красивый, полный восточной грации танец под мелодичные звуки ше, струны которого перебирала другая маленькая гейша.

Чем дольше шел танец, тем все грациознее и милее танцевала его Гиме. Ее черные, приподнятые по уголкам, глазки ярко блестели, точно две черные яркие звездочки… Ее приятно матовые щечки горели ярким румянцем. Она была чудно хорошенькая в эту минуту. Маленькие гейши старались не отставать от нее… Но до Гиме им было далеко. И вдруг в самый разгар танцев откуда-то снизу раздался отчаянный крик по-японски:

— Скорее! Сюда! На помощь! Старый Азума разбился. Несчастье со старым Азумой.

Гиме дико вскрикнула и, как подкошенная, рухнула без чувств на пол. Некоторые из публики кинулись к ней, другие бросились на помощь к старому Азуме.

Действительно, страшное несчастье случилось с хозяином чайного домика. Желая угостить гостей, как можно лучше, он спустился в погреб, где у него хранились самые старые и самые лучшие вина, но впотьмах оступился, упал на спину и сломал себе спинной хребет.

Азума умер сразу, тут же на ступенях погреба. Его бережно подняли и отнесли в шайню. А Гиме все еще не приходила в себя.

Около нее хлопотала княгиня и белокурая Нина, жена и дочь посланника.

Вы знаете, что значит посланник, дети? Это представитель каждого государства в другом чужом государстве. Все государства обмениваются между собою посольствами, и князь Павел Петрович Бельский был русским посланником при японском дворе. Оттого он и жил в Токио, в столице японского государства.

Князь Бельский принял большое участие в маленькой Гиме.

Старый Азума лежал мертвый. Его домик наполнился друзьями покойного. Все они спорили и говорили по поводу Гиме.

— Ах, что-то будет с девочкой? Держал ее отец как принцессу, а ничего ей не оставил, ни одной иены. Кто-то примет ее к себе в дом — не обрадуется… Уж очень избалована девочка, а ведь ничего не имеет! Совсем нищая… худо ей будет, бедняжке Гиме!

Князь Бельский прислушивался к этим спорам и сердце его наполнялось жалостью.

В самом деле, что станется с малюткой Гиме? Куда денется бедная сиротка?.. Все ее родственники и друзья не торопятся высказать желание принять Гиме в свой дом. И князь взглянул на маленькую японочку. Она как раз в эту минуту пришла в себя, открыла удивленные глазки и дико озиралась вокруг, как бедный запуганный зверек.

И вдруг увидев труп отца, бросилась на грудь княжны Нины и горько неудержимо зарыдала.

Маленькая княжна, чем могла, утешала Гиме. Она осыпала ее ласками, нежно целовала в коралловые губки… Князь услышал взволнованный лепет дочери и тут же решил:

— Гиме некуда деться… Я возьму ее в свой дом, пока мы поживем здесь, ей будет время привыкнуть, а потом, когда придет срок уезжать в Россию, она уже вполне освоится с нами. К тому же очень приятно иметь в доме такую прелестную, искусную, грациозную девочку.

И князь высказал свое предложение взять Гиме ее родственникам. Те охотно согласились и были даже очень довольны тем, что Гиме попадет в дом богатых и знатных иностранцев.

После похорон старого Азумы Гиме переселилась в дом князя Бельского.

Но человек предполагает, а Бог располагает… Князь думал долгое время пробыть в Токио, но дела повернулись так, что его вызвали в Россию. Он должен был сразу собраться и уехать. Поехала с ним в Россию и его семья. И Гиме поехала с нею…

III.

Гиме очень полюбили в семье князя…

Да и нельзя было не полюбить эту нежную, ласковую, очаровательную девочку. Она долгое время тосковала по отце и горько неутешно плакала… Но мало-помалу горе малютки стало притупляться, ведь время лучший доктор для всякого горя… И с течением времени Гиме стала привыкать к своей потере.

К тому же Бельские окружили маленькую японочку самыми нежными заботами. Ее комнату застлали лучшими восточными коврами, а поверх ковров положили расшитые шелками и разрисованные акварелью татами. Татами называются подушки, которые кладутся на пол и служат вместо мебели для сиденья в Японии.

Всюду были расставлены хорошенькие ширмочки и висели разноцветные бумажные фонарики с нарисованными на них птицами и цветами. В углу комнатки стояла высокая в род глубокой кадки красивая ванна. Ее наполняли теплой водой, и Гиме каждый день купалась в ней, как это делают японцы.

На палочках стояли всевозможные изображения Будды (Бог, которому поклоняются японцы), и перед ними ставились фарфоровые чашечки величиной с наперсток, с крепким ароматичным чаем и клались засохшие цветы.

Это были приношения Будде маленькой Гиме.

Впрочем, не одни засохшие цветы были в ее жилище. Княгиня приказала садовнику вырастить много белых лотосов и хризантем в теплице. Лотосы и хризантемы — это цветы в Японии.

Целые поля лотосов вы найдете там. А хризантема — царственный цветок в Японии и почитается особенно жителями ее.

И вот целые букеты лотосов и хризантем наполняли вазы в комнате Гиме.

Ей не позволили одеваться по-европейски и она носила свои цветные шелковые киримоно, один другого богаче, один другого наряднее…

Когда к Бельским приезжали гости, Гиме призывали в гостиную и заставляли ее играть на ее ше, петь песни и танцевать перед гостями…

И Гиме играла, пела и плясала…

Ее хвалили, восторгались ею, ласкали наперерыв… Ее задаривали конфектами, цветами, подарками… С нею много разговаривали на английском языке.

Гиме была весела, мила и остроумна…

Ее ответы вызывали новый восторг…

— О, она совсем оправилась после своего горя, эта маленькая Гиме; смотрите на нее, как она весела и беззаботна!.. Слышите, как она смеется? — говорили про нее…

Да, маленькая Гиме смеялась…

Она видела заботы чужих ей людей… Ее трогали эти заботы и, чтобы чем-нибудь отплатить за них, Гиме старалась утешить и повеселить добрых людей в свою очередь.

Одного только избегала Гиме… выходить на воздух и смотреть в окна… Шторы в ее комнате, где она проводила весь день, были всегда спущены. Гиме боялась поднять их и взглянуть туда, где было так холодно, и где летали белые пушинки снега, а землю покрывала белая же сплошная пелена. Оттого она и не выходила из своей хорошенькой поэтичной комнатки, где всегда так хорошо пахло цветами и где целый день горела хибаччи, то есть японская переносная печь, жаровня.

И только, когда во всех остальных комнатах огромной княжеской квартиры спускали занавеси на окнах и зажигали лампы, Гиме выходила из своего уютного уголка.

Но чаще всего она сидела в нем, перебирая струны своего музыкального ящика и мурлыкая какую-то восточную песенку.

И лицо у нее делалось трогательно задумчивым и печальным в такие минуты…

Но вот раскрывалась дверь ее комнатки и к ней влетала стрелой княжна Нина.

— Гиме! Голубушка! Что ты одна сидишь! Спой что-нибудь или станцуй для меня! Милая Гиме! Пожалуйста… Мне сегодня так скучно.

И лицо Гиме сразу изменяется… Глаза снова загораются веселыми огоньками… Губки улыбаются. О, она с радостью потешит свою русскую сестру, как называет Гиме Нину, и в следующую же минуту Гиме танцует, напевая какую-то восточную песенку.

— Совсем освоилась у нас Гиме! — в тот же вечер говорит княжна Нина матери.

— Знаете, мамочка, она даже никогда не вспоминает о своей родине… И такая всегда веселая, щебечущая — точно птичка!

— Милая девочка! — ласково целуя Гиме, говорит княгиня.

— А я ей сюрприз приготовил! — говорит князь и лукаво улыбается в сторону Гиме.

— Какой? какой сюрприз, папа? — наперерыв бросаются к отцу княжна Нина и ее младший брат Жорж.

Но Павел Петрович только продолжает улыбаться.

— Сюрприз — Гиме! И никто не должен знать его раньше Гиме… — отвечает он со смехом.

IV.

Это было в день именин Павла Петровича.

Ждали много почетных гостей. По комнатам скользили лакеи, делая всевозможные приготовления к вечеру…

В буфете убирали вазы конфектами и фруктами… Масса цветов, расставленных по углам зал и гостиных, лили свой приятный, сладкий аромат…

Гиме было приказано нарядиться в ее лучший киримоно…

В десять часов стали съезжаться гости.

Позвали Гиме… Она вошла в нарядный зал, одетая как куколка, с оживленным личиком, держа в руках свой музыкальный ящик, и грациозно поклонилась гостям.

Гиме скромно опустилась на шелковое татами, принесенное ей из ее комнаты лакеем и запела.

Ах, как пела Гиме!

Голосок у нее был чистый и звонкий, как свирель… Серебряные звуки его точно таяли в огромной прекрасной зале.

Она пела о синем море, о жарком солнце, о цветах лотоса и хризантемы…

Щечки ее разгорелись и сами стали похожими на розовых хризантем…

И вдруг Гиме вздрогнула…

— Гиме! — позвал ее кто-то позади нее…

Она насторожилась.

Это был совсем незнакомый голос…

— Гиме! — снова произнес голос и тихо продолжал на чистейшем японском наречии:

— Здравствуй, маленькая Гиме! Я привез тебе поклон из нашей обожаемой страны, Дай Нипонь…[6]

Едва только услышала эту фразу Гиме, как тихо вскрикнула… Глаза ее широко раскрылись и смертельная бледность разлилась по прелестному помертвевшему личику.

— Дай Нипонь! Дай Нипонь! — прошептали ее губки, и она тихо без чувств соскользнула на пол со своей татамы…

Страшный переполох наступил в зале.

Гости, насмерть перепуганные, окружили маленькую японочку… Все волновались…

Но больше всех волновался небольшого роста господин с характерным типом лица настоящего японца… Это был член японского посольства, которого пригласил к себе князь Бельский, чтобы доставить удовольствие маленькой Гиме.

Маркиз Ното, молодой японец, очень растерялся при виде бесчувственной малютки Гиме… Он не думал, что Гиме так тяжело переживет первое услышанное ею на чужбине родное японское слово.

Между тем Гиме медленно приходила в себя.

Вот ее черные глазки раскрылись, она увидела князя Бельского и с рыданьем бросилась к нему и зашептала сквозь слезы:

— Простите Гиме! Простите, мой названный отец, не сердитесь на маленькую бедняжку Гиме… Гиме любит свою родину больше всего на свете и если открыто не грустила, не плакала по ней, то только потому, что не хотела огорчать своими слезами добрых русских… пусть же простят маленькую Гиме за то, что она испортила им праздники… но бедняжка Гиме услышала родную речь и вдруг увидела перед собою свою дорогую страну… свой обожаемый Дай-Нипонь… который никогда уже больше не увидит бедняжечка Гиме… — закончила она и слезы неудержимым потоком полились из ее глаз.

— Нет, ты ее увидишь! Увидишь свою родину, дорогая малютка! — горячо возразил глубоко взволнованный князь, — даю тебе слово, что ты ее увидишь скоро, Гиме!

— О! — могла только прошептать Гиме и прижала свои маленькие ручонки к сердцу.

Безумный восторг отразился в ее черных глазах… Голова закружилась… Она едва вторично не лишилась чувств от счастья…

Весь вечер Гиме не отходила от маркиза Ното и жадно расспрашивала его про свою дорогую родину.

А когда маркиз Ното с женою уехали через месяц в Токио, князь Павел Петрович отпустил Гиме вместе с ними…

Осенью маркиз вернется снова в Петербург.

И Гиме вернется вместе тоже…

Она пишет из Токио длинные задушевные письма всей семье Бельских.

Она пишет, что бесконечно счастлива находиться снова в своей чудесной Японии.

Она пишет еще, что очень, очень любит добрых русских друзей и осенью вернется к ним непременно снова…

Чудовище

I.

Когда у фрейлейн болят зубы, Витик бывает очень доволен, и не потому, чтобы Витик был дурной мальчик, нет, у Витика очень доброе сердечко, и он не может без слез видеть прихрамывающую собачку, или запутавшуюся в паутине мушку, а просто Витик рад свободе, потому что когда фрейлейн возится с больными зубами, она совсем забывает о существовании Витика, и он может бежать в свой «уголок».

Ах, этот уголок!

Как там хорошо на крошечной полянке между ледником и прудом, поросшей высокой сочной травой и окруженной густыми кустами смородины. Это лучшее место в саду. Витику «уголок» и раньше нравился, но с тех пор, как он узнал, что-то про соседнюю дачу, прилегающую своим палисадником к «уголку», он стал чаще наведываться сюда.

Правда, ему строго-настрого запрещено подходить к забору, по которому растут кусты смородины с незрелыми ягодами, но никто не мешает ему лежать на траве и смотреть в отверстие между корнями кустов на соседнюю дачу и чудный палисадник.

А ему так интересно смотреть туда.

Прежде там не было так интересно, а с того вечера, как он слышал разговор мамы с фрейлейн, Витик положительно только и думает, что о соседней даче и ее обитателях.

Три дня тому назад, когда шел дождь и Витик не ходил на прогулку, а сидел в детской и устраивал смотр оловянным солдатикам, которых у него было целых четыре коробочки, он слышал, как мама говорила фрейлейн в соседней комнате:

— Ради Бога только, чтобы Витик как-нибудь не увидел его.

— Нет, нет, не беспокойтесь, я буду следить, — отвечала фрейлейн.

— Ведь это чудовище! — ужаснулась мама, — и подумать, что такое чудовище поселилось с нами рядом! Пожалуйста, берегите Витика, прошу вас!

— О, будьте покойны! Витик и не увидит его! — поторопилась успокоить маму бонна.

Витик навострил ушки, страшно заинтересованный разговором, но было уже поздно: он не услышал ничего. Мама ушла в столовую, фрейлейн пришла к нему и строго-настрого запретила тут же подходить к забору, отделяющему «уголок» от соседней дачи.

Витику ужасно интересно было узнать, что это за чудовище, о котором говорили мама и фрейлейн, с рогами оно или с хвостом и бросается ли чудовище на людей или сидит на привязи.

— Фрейлейн, а оно кусается? — спросил он робко бонну.

— Кто? — не поняла фрейлейн.

— Да чудовище, о котором вы сейчас говорили?

Но тут фрейлейн страшно рассердилась и сказала, что Витик скоро состарится, если будет все знать, и велела ему забыть про чудовище.

Но вот тут-то Витик и не мог сладить с собою. Чудовище не выходило у него из головы с этой минуты.

Его поминутно тянуло теперь в «уголок», и он не отрываясь смотрел в чужой палисадник, через отверстие между двумя смородинными кустами. К забору, однако, Витик подходить не смел. И не оттого, чтобы боялся. Нет! Витик никогда не был трусом и даже не боялся лягушек, в то время как фрейлейн благим матом кричала, завидя их; а просто Витику запрещено было подходить к забору, а Витик был послушный мальчик. Он приходил в «уголок» в те часы, когда фрейлейн была занята чем-либо, и думал о чудовище, благо думать ему не было запрещено.

И чудовище представлялось Витику то в виде огромного льва, с мохнатой гривой, то в виде длинной-предлинной змеи.

Ах, как ему хотелось повидать его хоть одним глазком… хоть на минуточку. Ведь Витик не был трусом и потом… потом…

Уж очень ему хотелось повидать чудовище!

II.

Витик лежит в своем уголке. Фрейлейн отпустила его в сад, потому что он только раздражает ее сегодня, и зубы у нее при нем болят сильнее.

Ах, что за прелесть «уголок» Вити! Это совсем, совсем особенный уголок!

В то время как за изгородью сада по шоссе снуют люди, кричат разносчики и серая пыль клубится столбом, здесь чудо как хорошо, зелено и уютно! Белые, желтые и розовые кашки мелькают тут и там в зеленой траве. Быстрые ящерицы скользят мимо и смотрят во все глаза на маленького мальчика, растянувшегося в траве. Витик не боится ящерицы. Уже если чудовища он не боится, то уж ящерицы и подавно!

Он с наслаждением потягивается, жмурится, как котенок, и думает все об одном и том же:

«С рогами чудовище или с хвостом? на цепи или ручное? И увидит ли его когда-нибудь он, Витик?»

III.

Витик сам не заметил, как уснул, лежа на мягкой траве в своем уголке.

Лежал, лежал и уснул.

Вдруг чувствует во сне, как что-то холодное прикасается ему к носу. Витик мигом просыпается.

— Лягушка! Бррр… — вздрагивает мальчик.

Он, конечно, не трус и не боится лягушек, но кому же приятно, когда лягушка усядется вам на нос?

Громкий хохот раздается где-то близко, близко около него.

Витик вскакивает на ноги и смотрит перед собой большими, круглыми от удивления, глазами.

На заборе, отделяющем «уголок» от соседней дачи, сидит мальчик быстроглазый, стройный, хорошенький. На нем рваная курточка с матросским воротником и щегольские желтые сапожки.

Очевидно, курточку он порвал только что, когда лез на забор, потому что все остальное в костюме мальчика новешенько и чисто. Лицо его весело улыбается и губами, и глазами, и щеками. Во всем улыбка. Даже задорно вздернутый носик и белокурый хохол над лбом улыбаются тоже…

— Вот так ловко! — смеется мальчик, — прямо в нос угодил и не целился даже!

Тут только Витик понимает, в чем дело; не лягушка его задела за нос, а небольшой резиновый мячик, который валяется здесь же в траве.

— Что это ты на меня глаза выпучил? — говорит мальчик. — Шагай ко мне! Влезай на забор! Ну, живо! — командует он.

Но Витик очень хорошо помнит, что ему запрещено подходить к забору, и не двигается с места.

Тогда веселый мальчуган в одну минуту спрыгивает на землю, подскакивает к Витику и, дернув его за белокурый локончик, красиво вьющийся на лбу, говорит:

— Здравствуй!

Витику не нравится, что с ним так здороваются, и он хмурит брови. Мальчик замечает это и хохочет громче.

— Федул, что губы надул? — кричит он.

— Совсем я не Федул, — обижается Витик, — а Витя.

— Ну, ладно, Федул или Витя, не все ли равно? — вскричал весело мальчик. — А вот что разиня ты, так это верно! Лежит в этаком довольстве — смородина сама в рот лезет, а он и ягодки не отведал.

И с этими словами веселый мальчик быстро подскочил к кусту, с которого свешивались зеленовато-розоватые ягоды красной смородины, которая могла поспеть не ранее, как через месяц, и с жадностью стал их есть.

— Мне запрещено кушать ягоды! — произнес Витик, глядя на мальчугана, уписывающего смородину за обе щеки, — она еще не поспела.

— Вздор! — прервал его тот. — Или ты трусишь? боишься животик бобо будет, касторки дадут, в постельку положат? — поддразнил его мальчик и смеялся. — Ах ты нюня, девчонка!

Но тут уже Витя не выдержал дольше и, чтобы выказать своему незваному гостю, что он не нюня и не девчонка, стал рвать ягоды по примеру того и класть их в рот. Ягоды были кислые-прекислые, и Витику они не нравились совсем, но, чтобы не отставать от своего нового приятеля, он все ел и ел без конца. Наконец весь рот у него стянуло от неприятного ощущения кислоты и под ложечкой стало неприятно сосать и пощипывать. К тому же один вопрос занимал Витика гораздо больше ягод. Ему ужасно хотелось расспросить веселого мальчика, где спрятано чудовище у них на даче и какое оно на вид, с рогами или с хвостом?

Он уже было и рот раскрыл для этого, как вдруг веселый мальчик отскочил от куста и изо всех ног кинулся к забору.

Через минуту оттуда послышалось жалобное мяуканье и снова появился из-за кустов веселый мальчик, но уже не один, а с большим жирным котом на руках.

— Вот так толстяк! — вскричал он, показывая кота Витику, — в жизни не видел такой здоровенной кошки. Он, поди, и играть не может, неповоротлив, как тюфяк. Сейчас попробуем!

И, прежде чем Витик успел остановить веселого мальчика, он вытащил из кармана кусок бечевки и, сорвав большой лист лопуха, стал привязывать его с помощью веревки к хвосту кошки.

Задумано — сделано!

Кошка делает движение и лопух за нею. Кошка вправо — и лопух вправо. Кошка влево — и лопух за нею. Кошка совсем очумела, кружится волчком по полянке, а веселый мальчик заливается-хохочет.

— Вот так тюфяк! Отлично двигается!.. А я-то думал…

Но тут произошло нечто совсем неожиданное и для Витика, и для веселого мальчика.

Обозленный коташка вместо того, чтобы по-прежнему кружиться в погоне за собственным хвостом, метнулся к тому месту, где сидел Витик, и изо всех сил оцарапал его за щеку.

Витик сначала закричал благим матом, потом заплакал навзрыд. Кошка с лопухом в ту же минуту исчезла куда-то, а веселый мальчик подскочил к Витику и стал его утешать.

— Ну, ну, не реви… будет! Велика важность, кошка цапнула! До свадьбы заживет. Не реви! Смотри, как я кораблик спускать буду!

Витик перестал хныкать при слове «кораблик» и внимательно осмотрелся кругом, ища, где бы мог находиться кораблик. Но его нигде не находилось. Тогда веселый мальчик расхохотался своим громким смехом.

— Думаешь, нет кораблика? Надул я тебя, — смеялся он. — А вот! разве не кораблик?

И самым неожиданным образом он подскочил к Вите и, сдернув у него с ноги желтую туфельку, подбежал к пруду и пустил ее на воду.

Витику это так понравилось, что он и сам рассмеялся.

И правда, кораблик! Плавает роскошно, точно на парусах.

С одной ногой в чулке, с другой в туфле, Витик со всех ног несется к пруду. Веселый мальчик уже там и отталкивает Витину туфлю от берега большим суком.

— Бери вон ту палку и делай то же! — командует веселый мальчик Витику и бросает ему такую же жердь, найденную тут же у пруда.

Витик не заставляет себя просить вторично и тоже отталкивает туфлю от берега поднятым суком. Но туфля не слушается; она завязла в тине и не хочет плыть. Витик тянется еще дальше от берега своим суком и вдруг…

Нога мальчика скользит, голова кружится и он, потеряв равновесие, бултых в воду!

Воды в прудке мало. Там и курице утонуть трудно, а Витику и подавно, но разве приятно очутиться в холодной воде по колени, да еще в тинистой и грязной?

Как вы думаете, читатель?

По крайней мере, Витику это очень неприятно; ему холодно и страшно — он дрожит.

— Давай мне руку! Давай мне руку! — кричит ему веселый мальчик с берега и тянет его из воды.

Витик, с трудом вытаскивая то одну, то другую ногу из тины, причем и вторая туфля падает с его ноги, вылезает на берег.

— Ну вот и спасен! Велика важность, выкупался, не реви только! — говорит веселый мальчик.

— У меня живот болит, — пищит Витик, — от смородины болит незрелой…

— Экая ты братец, неженка, размаз… — начинает веселый мальчик и вдруг останавливается разом, Витик тоже оглядывается и замирает от страха.

К пруду бежит фрейлейн, за нею горничная Даша, за нею кухарка Матрена, а вдалеке виднеется фигура мамы, которая тоже спешит к «уголку».

— Боже мой! — кричит фрейлейн таким голосом, точно она увидела у пруда льва или крокодила. — Чудовище! Витик с чудовищем! Боже мой! Боже мой!

Витик разом оглядывается.

— Чудовище!? Где? Наконец-то!

И как он не заметил, что оно подкралось к нему?

И он оглядывается на все стороны с самым любопытным видом. Но никого нет. Решительно никого. Один только веселый мальчик спешно лезет через забор, отделяющий Витикин «уголок» от чужой дачи.

— Где чудовище? где? — спрашивает Витик и смотрит во все глаза на фрейлейн.

— Он еще разговаривает! — кричит фрейлейн, — а это кто? Чудовище! Разбойник! Негодный мальчишка! Вот постой, я тебя…

И фрейлейн, вся красная от злости, бежит к забору, подняв по дороге сук, брошенный веселым мальчиком.

Но того уже и след простыл. Только где-то за забором слышится его веселый хохот:

— Что, поймали? Как бы не так! — дразнится он.

— Чудовище! — еще раз взвизгивает фрейлейн и, схватив Витика на руки, несет его в дом.

Теперь только Витик понял, что чудовище и веселый мальчик одно и то же. Ему холодно… его лихорадит. Во рту остался скверный вкус от сырой незрелой смородины, в животе — резня. Новые щегольские туфельки навсегда исчезли в воде пруда. Зато теперь Витик понял отлично, какое чудовище поселилось в соседней даче и почему Витику нельзя бывать одному в его «уголке».

Бедный Топсик

— Барыня, милая, купите собачку.

— Нет, нет, голубчик, не надо, проходи!

— Барыня, миленькая, купите! Хорошая собачка! Барчонку весело с нею играть будет. Барыня… Милая!..

— Мамочка! Купи!

— Нельзя, Сережа! Нельзя, дорогой! С собакой много возни, сам знаешь, да и ты такой рассеянный, ветреный, покормить забудешь собачку или погулять ее вывести!.. А этого нельзя. Акулине же и без собаки дела много… Не стоит покупать, дорогой! — Так говорила мама, стоя со своим десятилетним сынишкой посреди бульвара у одной из скамеек, около которой их остановил уличный мальчишка со щенком в руках.

Щеночек был сама прелесть. Черная шерсть, черные ушки, уморительная мордочка и умные живые глазенки… Сам же крохотный, пушистый, забавный. Ну, словом, чудо что такое!

У маленького Сережи глаза разгорелись на щенка.

— Купи, мамуся, милая, дорогая! — чуть ли не плача, стал упрашивать маму мальчик. — Я сам буду ухаживать за щеночком, Акулине не будет с ним хлопот, уверяю тебя, мамочка! Купи только!..

— Купи, барынька, милая, — вторил Сереже и продавец — мальчишка, которому, очевидно, до смерти хотелось продать щенка. Мама, любившая без памяти своего ненаглядного Сереженьку, однако, не сдавалась на его просьбу. Она отлично знала отличительную черту своего сынишки. Сережа был удивительно рассеянный и забывчивый мальчик.

— Сережа, — бывало, говорит ему Анна Викторовна, — убери твои картинки, а то их Акулина может в кухню вымести нечаянно с сором, видишь, на полу валяются!

— Сейчас! Сейчас мамочка! — отвечает на все готовый Сережа и… тотчас же забывает мамино приказание, увлекшись по дороге видом огромной мухи, бившейся о стекло окна.

— Сереженька, — просит мама, — я пойду по делу, ты завтракаешь один. Пожалуйста не ешь черного хлеба, а то у тебя животик болел с утра.

— Хорошо, мамочка! — покорно отвечает Сережа, и в забывчивости съедает за завтраком огромную горбушку.

В школе тоже история. Сережа хороший, послушный мальчик, но удивительно рассеянный и невнимательный бывает порою. Учитель задаст задачу, Сережа забудет ее сделать. Велят выучить стихи — он и про стихи забудет…

— Ну, куда тебе заводить щенка, когда ты и про свои обязанности забываешь! Ведь собачку кормить аккуратно надо! — урезонивает Сережу мама.

— Ах, мамочка! Пожалуйста купи, я тебе слово даю так заботиться о ней! Так…

И Сережа от полноты чувств целует мохнатую мордашку действительно прелестной собачонки.

Глаза Сережи полны мольбы… Голос тоже. У мамы нет духа отказать своему любимцу, и вот, к великому удовольствию Сережи и уличного мальчишки, у последнего покупается щенок. Мальчишке дают целковый, щенка заворачивают в платок и торжественно несут домой.

* * *

Его назвали Топсиком.

Сережа не помнил себя от восторга.

Купили огромную чашку, купили овсянки, купили костей, и Сережа стал брать уроки у Акулины, как готовить обед маленькому Топсику.

Мама сшила щенку перинку, набили ее сеном и устроили Топсику нечто похожее на постель в углу прихожей.

Топсик оказался очень веселым, игривым и забавным существом.

Поутру, уходя из дома в школу, Сережа заготовлял ему пищу на целый день, ставил свежую воду и только после продолжительного прощания со своим новым питомцем уходил в школу.

После окончания уроков Сережа сломя голову спешил домой.

Там его встречал с радостным визгом Топсик. Больше часа гонялись они оба, мальчик и щенок, по маленькой гостиной, столовой и прихожей взапуски, причем Топсик хватал за ноги Сережу, и Сережа хохотал, как сумасшедший. Когда же после обеда мальчик усаживался за приготовления уроков, Топсик растягивался у его ног и погружался в сладкую дремоту.

Но стоило только Сереже вскочить со стула, как Топсик уже был на ногах и оглушительным лаем приветствовал своего маленького хозяина.

Так прошел месяц. Наступали святки.

Школьников распускали по домам на рождественские двухнедельные каникулы.

Сережа с радостью помышлял о чудесной елке и о детском бале, который давал своим приятелям его товарищ Миша Воинов.

И вдруг… Топсик заболел. У Топсика сделалась чума, эта неизбежная болезнь всех щенят. Он перестал бегать и возиться и все больше лежал на своей перинке в углу прихожей. Сереже было очень жаль милого Топсика, но его мысли теперь были заняты иными впечатлениями — балом и елкою, и он менее, чем можно было это предполагать, сокрушался о своем друге. Мама несколько раз уже напоминала мальчику покормить Топсика, переменить ему воду, взбить перинку… Сережа смущался за свою рассеянность, исполнял все необходимое, от души жалел Топсика и раскаивался до слез в своей вине.

Наступил день бала. Сережа любил танцы всей душою, поэтому приготовления к балу заняли все его мысли. В этот день его мама должна была отлучиться с утра по делу, и Сережа собирался на бал без мамы. Бал был назначен в шесть часов вечера, и Сережа с четырех часов принялся мыться, причесываться, одеваться с помощью Акулины.

Мама Сережи была небогатая женщина, жила на пенсию, оставшуюся после покойного мужа, и не могла держать ни бонны, ни гувернантки для Сережи. Когда она находилась в отсутствии, обязанности бонны выполняла кухарка Акулина. И теперь, одевая Сережу, Акулина то и дело торопила его:

— Опоздаешь, миленький, одевайся скорее!

Наконец Сережа был готов и со всех ног пустился бежать по лестнице, чтобы поспеть вовремя, к началу танцев.

Ему было не до Топсика, не до прощанья с ним… Да он, признаться, и забыл о Топсике в эти минуты.

Забыла о Топсике и Акулина, когда 1/2 часа спустя по уходе Сережи запирала дверь квартиры на ключ, отправляясь к куме в гости.

Сережа не ошибся в своем расчете. Бал удался на славу.

Детишки плясали до 11-ти часов вечера, и, когда мама приехала за Сережей, то ей чуть не на руках пришлось тащить домой своего едва стоявшего на ногах от усталости мальчика.

Едва добрался до постели Сережа, как бухнулся на нее и тотчас же уснул. Ему снились всю ночь веселые звуки танцев, кружащиеся под музыку нарядные пары веселых деток, шутки, радостные возгласы, смех.

Проснулся он на другой день поздно, около 12-ти. Мама нарочно не будила его, желая дать выспаться как следует утомившемуся накануне мальчику.

Проснулся и вдруг вспомнил о Топсике… Вспомнил и похолодел от ужаса… Даже пот каплями выступил на его лбу… Смертельная бледность покрыла лицо.

Что он наделал? О Господи! Он совсем, совсем забыл про своего больного Топсика.

Забыл заготовить пищу и питье накануне… С третьего дня бедный Топсик ничего не пил и не ел. О, ужас! О, ужас!

Не помня себя стал одеваться дрожащими руками Сережа… натягивать кое-как куртку, штанишки… Вот он наконец готов! Слава Богу! Стремглав летит в прихожую, подбегает к постельке Топсика и с громким воплем отскакивает назад.

На перинке лежит распростертый Топсик.

Его язык высунут… Глаза со стеклянной неподвижностью устремлены куда-то в угол… Мордочка беспомощно свесилась с перинки.

Не смея догадываться о страшной истине, Сережа стремглав несется в столовую, хватает со стола сдобные булочки и летит с ними к Топсику. Протягивая их к самой мордочке собачки, он жалобно шепчет:

— Топсик! Миленький! Хорошенький! Кушай, пожалуйста!

И вдруг его пальцы нечаянно касаются холодного, как лед, носа Топсика. Сережа испускает отчаянный крик и, закрыв лицо ручонками, громко судорожно рыдает!..

Сомнений нет… Его Топсик мертв! Бедный Топсик!..

Он задохся от жара, не имея ни капли воды, измученный и без того болезнью.

И никто иной, как Сережа, виновен в его смерти, забывший своего больного друга.

Бедный, несчастный, покинутый Топсик!

И Сережа рыдает так, что прибежавшая на его плач мама долго не может успокоить ребенка.

Топсик погиб, но его гибель благотворно подействовала на Сережу. Он окончательно потерял свою рассеянность и забывчивость. Теперь он внимательный, исполнительный мальчик.

Но какой жертвы стоило ему его перерождение!.. Он долго, долго не мог забыть своего милого, мертвого Топсика, погибшего по его вине.

Бедный Топсик!

В гости к бабушке

— Кира… Соня… Алек… Витюша!… - гулко разносится по квартире, — собирайтесь… пора ехать… на поезд не попадем. — Кира! Соня! Алек! Витюша!

— Сейчас! Сейчас! — откликаются звонкие детские голоса и из небольшой, залитой солнцем, веселенькой детской выскакивают два мальчика и две девочки возрастом от шести до 12 лет.

— Няня, одевайте детей, только поскорее. Поезд не ждет, милая.

И Анна Павловна Хромина стала поспешно прикалывать шляпу пред большим зеркалом в прихожей.

Поднялась суматоха невообразимая.

Няне помогала краснощекая, неуклюжая Дуняша, недавно взятая из деревни для комнатных услуг девушка. Надо было одеть детям весенние пальто, повязать на шею галстухи и достать с вешалок шляпы…

Алек, двенадцатилетний гимназист, недавно блестяще сдавший экзамен, один не суетился… Он стоял в сторонке, застегнутый на все пуговицы и с видом скучающего молодого человека рассматривал, как снаряжали его маленького братишку и сестер.

Особенно много было хлопот с шестилетним Витюшей. В то время, как няня занялась обеими девочками, Витюшу одевала Дуняша. Витюша отдувался под ее неловкими руками, как маленький паровоз.

Его крошечный пуговицеобразный носик морщился поминутно, и он делал такие гримасы своей потешной маленькой мордочкой, каким позавидовал бы любой клоун из цирка.

А неумолимая Дуняша продолжала суетиться около него, нимало не обращая внимания на все его нетерпеливые ужимки.

И вдруг оглушительный рев наполнил прихожую.

— Мама! — завопил не своим голосом Витюша, — Дуня меня за шею ущипнула…

Дуняша растерялась. Оставила в покое крючок у ворота Витиной куртки, который намеревалась застегнуть, и осталась стоять с разинутым ртом и выпученными глазами перед плачущим мальчиком. Няня, обожавшая Витюшу, накинулась на Дуняшу.

— Деревенщина… Неуклюжая… Не руки, а грабли… Барское дите обидела… У-у, глупая! Не плачь, мой розанчик, не плачь, моя крошечка, моя ягодка малинная… Дай-кось я тебе конфетку дам!

И вынув из кармана конфетку в особенной соблазнительной ярко-красной обертке, няня сунула ее своему любимцу.

«Ягодка малинная» сразу перестал реветь, позволив няне застегнуть злополучный крючок, и усиленно занялся конфеткой.

Девочки Кира и Соня стали одевать свои шляпы перед зеркалом. Кире было десять лет и она была черненькая, как мушка, Соня же блондинка, того красивого оттенка волос, про который говорят, что он отливает золотом.

Обе девочки были премиленькие и обыкновенно были очень дружны между собою, но сегодня точно злой волшебник встал между ними и поминутно науськивал их одну на другую.

— Сонька, ты мою шляпу надела! — неожиданно заявляет черненькая Кира.

— Ай, неправда! Кирка, ты врешь! — так и вспыхивает белокурая Соня. — Мамочка, скажи Кире, чтобы она не врала.

— Соня! Соня! Что за манеры! — ужасается мама. — Как ты можешь так говорить с сестрою?

— Отдай мою шляпу! — снова повелительно обращается к сестре старшая Кира.

— Это не твоя шляпа, а моя… У тебя была пряжка с жучком на твоей шляпе, а на моей просто шарик! — горячится Соня.

— Неправда, шарик был у меня, ты вечно все перепутаешь! — злится Кира. — Снимай сейчас! — И она тянется к голове сестры обеими руками.

Та отскакивает в сторону и со всего размаха налетает на ногу нянюшки. Нянюшка взвизгивает на всю прихожую… У нянюшки мозоли на ногах и она их тщательно покрывает каждый вечер какою-то темною жидкостью. Не мудрено поэтому, что она чувствует страшную боль под ногою вертлявой Сонечки.

— Да уймитесь вы, сударыни, сладу нет с вами, — сердится она на обеих девочек. — Барыня, прикажите им старые шляпы надеть, что они будут в тюлевых делать, коли дождь пойдет, — обращается няня к Анне Павловне.

Но, оказалось, сделать этого было нельзя. Картонки с простенькими соломенными шляпами отнесены уже в коляску. Идти вынимать их — лишняя проволочка времени. К тому же кучер наемного ландо уже несколько раз присылал от ворот дворника напомнить господам, что он давно ждет и что за рубль целковый он целые сутки стоять не намерен…

— Собрались, наконец? — недовольным голосом говорит мама, которую начинают раздражать эти неимоверно долгие сборы.

— Идемте!

Идут попарно, следом за нею. Впереди Алек с Витюшкой и с длиннейшей удочкою, которою он намерен ловить рыбу на пруде у бабушки, и которою уже поймал сейчас красный тюлевый бант на шляпе у Киры и немилосердно тянет шляпу с головы сестры.

Кира, выступающая подле Сони, громко вскрикивает и хватается за голову. Еще минута, и тюлевый бант оторван от шляпы и висит на удочке в виде особенно красивой пурпуровой рыбы. Кира заливается слезами. Няня бросается освобождать бантик… Алек сконфужен… Такого улова он не ожидал. Наконец бант освобожден и торжественно водворен в карман няне.

— Нет, уж ты как хочешь, а брось эту дрянь, мой батюшка, — решительно заявляет Алеку няня, — а то всем в лонде глаза ею выколешь.

Но Алек не согласен. Вчера он купил удочку. Она самая длинная и удобная, какая была только в магазине… Он выбирал ее целый час и не бросит ни за что на свете.

— Мамочка, — кидается он к матери, — позволь оставить удочку.

Начинается продолжительное совещание, после которого решено удочку дать на козлы Дуняше, которая, за неимением места в экипаже, поедет рядом с кучером. Удочку торжественно вручают горничной. Вот и ландо… Добрались, слава Богу!

Кучер с сердитым лицом требует на чаек.

— Долго больно собирались, господа, лошади застоялись! — говорит он недовольным голосом.

Ему накидывают лишний двугривенный и приступают к самой трудной задаче — усаживанию в ландо. Хотя народу, кажется, и немного, но дело осложняется. Узлов и картонок гибель. В последнюю минуту на крыльцо выскакивает огромный дог Марс и заливается лаем. Он точно предчувствует, что господа уезжают на три месяца и скучная жизнь вдвоем с кухаркой Катериной ему совсем не кажется приятной.

— Марсенька! Миленький! Голубчик! с нами хочешь, с нами, — кричат дети, протягивая сверху руки из экипажа.

Тот лает еще оглушительнее.

— Мамочка, возьмем с собой Марсеньку! — жалобным голосом просят девочки.

— Пожалуйста, мамочка! Бабушка его так любит! — вставляет свою просьбу Алек.

— Но ведь он будет драться с бабушкиной Фанни! — слабо протестует Анна Павловна, которой самой до смерти жаль оставлять Марса.

— Ничего, ничего, мамочка! Мы за ними присмотрим! — хором отвечают дети.

Мама соглашается.

Марсу кричат… хлопают… свищут… Он, как ошалелый, кидается с крыльца к коляске.

— Садись, Марсенька, садись! — наперерыв лепечут Соня, Кира, Алек и Витюша.

Но не тут то было… Марс не намерен садиться в экипаж, где и без него сутолока и давка. Он предпочитает бежать сбоку и лаять на лошадей.

Ландо трогается. Марс стрелою летит вперед.

— Хам! хам! хам! — несется его оглушительный лай на всю улицу.

— Господи, спаси и помилуй! — бросаясь в сторону, испуганно вскрикивают прохожие. — Не собака, а тигра! В сад бы такого. Зоологический! — громко выражает свою мысль встречный городовой.

И все таки ландо медленно подвигается под оглушительный лай Марса. Анна Павловна скользит усталым взглядом по встречным домам и магазинам. Слава Богу, они на целые три месяца освободятся от городской духоты и пыли. У бабушки в ее маленьком имении, Новгородской губернии, такая благодать в летнее время!

И дети поправятся, окрепнут… Особенно Витюша! Он такой хилый, слабенький…

Анна Павловна останавливает на Вите свой заботливый материнский взгляд и вдруг громко неожиданно вскрикивает…

Витюша неузнаваем…

Где его нос, щеки, губы?

Все сплошь покрыто огромными красными пятнами, даже на лбу они, эти страшные пятна, даже на шее…

— Господи, что это? — в ужасе шепчет разом побледневшая Анна Павловна. — Корь? скарлатина? оспа?

— Витюша! Милый! Родной! Что с тобою? — притягивая к себе сына, вся холодная от ужаса, спрашивает на смерть перепуганная мать.

А Витюша сидит как ни в чем ни бывало. У него ничего не болит, его ничто не беспокоит.

Взгляд мамы переходит на курточку Витюши, украшенную белым воротничком с манишкой на груди.

И на белой манишке такие же пятна, как и на лице, и на шее.

Лицо мамы проясняется.

— Витька, гадкий мальчишка, где это ты так разукрасился? — едва удерживаясь от смеха, спрашивает она.

— Не извольте беспокоиться, барыня! — вмешивается няня, — я ему конфетку дала, конфетка в бумажке… Витенька сосали с бумажкой, а бумажка красит!

Вот оно что! Бумажка!

Все смеются. Витюша громче всех… И лицо его в красных пятнах делается при смехе еще забавнее и смешнее.

— Нет, его положительно нельзя везти таким на вокзал! — решает Анна Павловна. — Дуняша! Дуняша! — обращается она к преважно восседающей на козлах горничной, — слезай скорее и беги домой! Возьми полотенце, намочи его водою и сюда обратно! Только скорее, слышишь, как можно скорее!

— Слышу, барыня! — отвечает Дуняша с козел и в один прыжок соскакивает на землю.

На ней зеленая юбка и красная кофта, которую она носила в большие праздники в деревне, и которые в городе кажутся слишком яркими и пестрыми.

Она кивает головою, радостно улыбаясь, и очень довольная промять ноги, стремглав летит домой.

Но вот беда… Дуняша второпях забыла оставить у кучера удочку и бежит с нею, ежеминутно грозя выколоть ею глаза прохожим.

Встречные бранятся… Дуняша, нимало не обращая на это внимание, несется стрелою, размахивая удочкой, как копьем в бою и страшно стуча своими огромными башмаками по тротуару улицы.

Но вот ее красно-зелено-желтая фигура скрылась за углом. Анна Павловна хочет приказать кучеру повернуть обратно к дому за Дуняшей, но няня отговаривает барыню.

— Поворачивать с пути дурной знак! Плохая дорога будет. Здесь лучше дождемся! — говорит она.

Марс, которому надоело лаять и прыгать на лошадей, уселся перед ландо и тяжело дышит, высунув свой длинный, покрытый пеной язык.

И вдруг нежданно-негаданно перед ним появляется огромный черный пудель.

Марс не любит собак, а черных пуделей особенно. Он глухо ворчит и скалит зубы.

И черный пудель ворчит и тоже скалит зубы.

Марс медленно поднимается и, сверкнув глазами, приближается к черному пуделю, очевидно с далеко не благими намерениями.

Господин, идущий с пуделем, поднимает палку и замахивается на марса… Марс не любит палку гораздо более, нежели черных пуделей. В два прыжка он подле господина и награждает его оглушительным лаем, Черный пудель, казалось, только и ждал этой минуты.

Со всех ног кидается он на Марса. Но Марс не промах… Он быстро становится в боевую позу… Драка разгорается в один миг со всеми ее разрушающими последствиями. Марс кусает черного пуделя… Черный пудель — Марса…

Анна Павловна машет зонтиком из экипажа и кричит на Марса… Дети тоже кричат…

И няня кричит, и господин на тротуаре, и городовой на углу… Все кричат…

Дворник от соседних ворот кидается на выручку, за ним еще кто-то, еще и еще…

В эту минуту из-за угла дома показывается длинный тонкий конец удочки, а за ним крупная фигура красно-зелено-пестрой Дуняши. Она машет удочкой и машет чем-то белым, обильно намоченным водой.

— Вот! — говорит она торжествующе, протягивая что-то белое Анне Павловне.

Анна Павловна берет у нее это белое, мельком взглядывает на него и не может удержаться от смеха.

Не полотенце намочила второпях и принесла Дуняша, а Витины нижние панталончики.

Толпа, собравшаяся вокруг дерущихся собак и ландо, видит занимательное зрелище: нарядная дама в коляске оттирает мокрыми панталончиками красные пятна на лице мальчика.

Витюша не любит мыться и вытираться тем более. Он немилосердно гримасничает носом и ртом.

Толпа смеется…

Слава Богу! Удалось Марса отбить от черного пуделя, оставшегося все-таки победителем.

Теперь уже Марс не упрямится и позволяет себя усадить в экипаж.

Дуняша снова громоздится на козлы. Ландо трогается. Удочка в виде знамени покачивается над головою Дуняши.

Все обстоит благополучно.

Вот и вокзал… Но странно! Вокруг него ни экипажей, ни публики, ни обычного движения.

— Поезд только что отошел! — торжественно докладывает носильщик с медною бляхою на груди. — Следующий идет через два часа.

Анна Павловна в ужасе… Дети в унынии… Посудите сами! Каково два часа провести в ожидании на скучном и пыльном вокзале.

К довершению горя Дуняше не обходится благополучно ее вторичное путешествие с козел.

На вокзальном подъезде много носильщиков, торговок с яблоками и сусальными леденцами.

Дуняше, заинтересовавшей взоры всех своим ярким нарядом, нежелательно ударить в грязь лицом перед столь почтенною публикою. Она хочет выказать особую грацию и легкость. Поэтому, прежде чем соскочить с козел, она делает легкий, изумительно грациозный поворот, потом подскакивает на одной ноге и, не глядя вниз, спрыгивает на землю.

Отчаянный визг… Что то мягкое под ее ногами… И в следующую же минуту Дуняша и не вовремя очутившийся у ступеней вокзала Марс барахтаются в одной сплошной куче.

Няня бранится… «Ишь дура безглазая! И сойти-то не умеет, как следует!» — ворчит она. Дети смеются.

От нечего делать решено Дуняшу с обеими девочками отправить погулять в ближайшем к вокзалу городском саду. Няня с Витюшей идут отдыхать в уборную.

Алек с Марсом преважно прохаживаются по платформе.

Анна Павловна хлопочет с билетами и вещами.

Два часа ожидания тянутся медленно, скучно. Наконец они приходят к концу.

Заспанный Витюша приходит с няней из уборной.

Толстый кондуктор подходит к большому колоколу, повешенному у дверей зала III-го класса, и дергает за веревку.

Бим! Бум! Бум! Бим! — сердитым звуком кричит колокол, точно бранится.

Алек и Марс появляются перед Анной Павловной с его первым ударом. Алек в отчаянии…

Толстый кондуктор говорит, что такую большую собаку, как Марс, нельзя везти в вагоне II-го класса. Для этого есть особый собачий вагон.

— Но Марс очень благовоспитанная собака, — убеждает сладким голосом кондуктора Алек, — и никогда никого не тронет.

Как назло, как раз в эту минуту мимо Алека проходит какая-то старушка с корзиной. Из корзины торчит голова кошки. Благовоспитанный Марс заливается оглушительным лаем и кидается к корзинке. Старушка страшно пугается. Она еще никогда не видела такой огромной собаки. Не помня себя, она роняет корзину… Кошка взъерошенным серым клубком выскакивает из нее… Марс бросается к кошке…

Ах!

С отчаянным фырканьем кошка выгибает спину… делает прыжок… и награждает Марса такой царапиной, от которой мгновенно нос задиры-дога превращается из черного в ярко-красный… Алые капли крови выступают на нем, красные струйки льются с морды Марса на пол платформы.

Удовлетворенную мщением и все еще шипящую и фыркающую кошку водворяют в корзину, а Марс мгновенно поджимает хвост и вдруг делается кротким как овечка.

Раздается второй оглушительный удар колокола.

Няня, таща за руку растерянного Витю, почему-то во весь голос кричит на всю платформу Анне Павловне, находясь всего в двух шагах от нее:

— Дуняша с барышнями загулялись… Не поспеют, чего доброго… Скоро третий звонок!

Публика удивленно оглядывает маленькую старушку с таким пронзительным громким голосом и смеется.

— Ах, Господи! — раздраженно отвечает Анна Павловна, — что за несчастье такое! Никогда в жизни не поеду больше с детьми…

— И то правда… Сидели бы дома!.. Куда спокойнее! — продолжает громко кричать няня.

Она недовольна, во-первых, потому, что Дуняша не знает времени и непременно опоздает, а во-вторых, она не успела в суматохе перед отъездом на вокзал напиться кофе.

К довершению всех благ к Анне Павловне подходит кондуктор и говорит, почтительно прикладывая руку к козырьку:

— Сударыня, такую большую и сердитую собаку нельзя везти в пассажирском вагоне.

— Но уверяю вас, она вовсе не сердитая! — вступается Алек за своего любимца. — Кошка сама виновата. Она первая фыркала из корзины. Марс и бросился на нее…

— В таком случае держите ее при себе безотлучно на цепи и оденьте на нее намордник! — идет на соглашение кондуктор.

Новое затруднение!

Намордника нет… Забыли дома…

Что делать?

Тогда Анна Павловна решается сделать намордник наскоро из платка.

Алек, няня и Витюша завязывают морду Марса носовыми платками.

Марс совсем не привык к такому странному обращению… Он крутит головой и глухо рычит, потом неожиданно бросается вперед и, толкнув, роняет няню, Витюшу и Алека, присевших на корточки перед ним для того, чтобы удобнее нарядить его в самодельный намордник.

На конце платформы появляются две тюлевые красные шляпки: это Кира и Соня, преспокойно возвращающиеся с прогулки. Марс, как безумный кидается к ним, сшибив с ног какого-то маленького старика в форменной фуражке по дороге.

— Скорее! Скорее! — кричит Алек сестрам, — спешите: сейчас будет третий звонок!

— Разве? — удивляются девочки, — а мы думали…

Они не доканчивают объяснения того, о чем думали, и вприпрыжку кидаются к вагону.

— А Дуня? Где вы Дуню оставили? где? — волнуясь, спрашивает Анна Павловна девочек.

— Дуня… Ах… да!.. Дуняша остановилась на подъезде покупать подсолнушки, — отвечает Кира, — она сейчас при…

Девочка не доканчивает.

Оглушительным резким звуком раздается третий звонок…

Все бросаются в вагон. Места заблаговременно заняты носильщиками.

Собаку пропустили наконец с ними, благодаря долгим увещаниям Анны толстого кондуктора. У них целое купе… Будут, как дома… Да и ехать-то недолго, всего семь часов, не больше… В три будут на месте.

Но вот беда, — нет Дуняшки…

Третий звонок сменяется пронзительным свистком кондуктора и поезд начинает медленно двигаться…

— Дуняша! Дуняша! — неистово кричит, высовываясь из окна, Анна Павловна.

— Дуняша! Дуняша! Скорее! скорее! — отчаянно вторят ей дети.

На платформе действительно несется что-то красно-зелено-пестрое.

Это Дуняша. Ее красная кофта и зеленая юбка, ее пестрый платок с каймою…

К груди она прижимает мешок с подсолнухами и несется стрелою по платформе, невозможно стуча своими яликами-сапогами.

Поезд движется быстрее, и Дуняша мчится почти наравне с ним, подобно урагану. Она вся красная, такая же красная, как ее кофта. А из прорвавшегося мешка сыпятся на платформу только что купленные подсолнухи.

За Дуняшей стелется узкая длинная дорожка из черных зернышек.

— Скорее, скорее, Дуняша! — кричат ей из окна.

Запыхавшаяся Дуняша пулей вскакивает на площадку вагона, толкнув какого-то барина в цилиндре, причем его цилиндр в одну секунду падает с головы на пол, и бомбой влетает в купе, едва переводя дух.

Анна Павловна так довольна, что Дуняша успела вскочить в вагон, что даже забывает побранить ее.

Зато няня бранит девушку, отводя душу.

Поезд идет быстрее. Вот оканчивается платформа и мелькают железнодорожные строения. Вот и они окончились… Теперь видны из окна дома, домики, сараи, дачи, рощицы и поля, поля без конца…

Весенний воздух тих и приятно-тепел. Ни малейшего ветерка. Мама позволяет спустить окно. И дети высунули в него головы… И Марс просунул между ними свою смышленую морду с отвислыми щеками породистого дога.

— Кира, не высовывайся так! — в четвертый раз замечает мама, — чего доброго, шляпа слетит!

Но Кира самая упрямая из детей Холминых.

— Не слетит, мамочка! — отвечает она, — я ее двумя шпильками приколола.

Витюша начинает пищать: Соня так налегла на окно, что прищемила ему плечо.

Соня божится, что Витя краем фуражки заехал ей в глаз. Один Алек степенен, как и подобает гимназисту третьего класса. Он считает мелькающие версты и поясняет Марсу, сколько их проехали и сколько осталось их до имения бабушки.

— Ай! Ай! Ай! — оглушительно взвизгивает Кира, по пояс высунувшаяся из окна.

— Шляпа моя! Шляпа! Спасите!

Красная шляпа Киры, красивая тюлевая шляпа, Бог весть каким образом сорвалась с головы и, подобно красной птице, несется по полотну железной дороги наравне с поездом. Вот она скатывается по склону железнодорожной насыпи и в одну минуту исчезает из вида.

— Приятного пути! — насмешливо кричит ей вдогонку Алек.

На глазах Киры слезы.

Любимая красная шляпа! Ах, зачем, зачем она высовывалась из окна!

Мама ни одним словом не упрекает девочку. Кира наказана и без того в достаточной мере. Бедная Кира!

Дуняша великодушно предложила старшей барышне свой пестрый яркий платок…

Сама Дуняша чувствовала себя превосходно. Она щелкала уцелевшие в мешке подсолнухи и мурлыкала себе под нос какую-то деревенскую песенку.

В окошке мелькали теперь деревни, покривившиеся избушки… амбары… сараи и опять избушки… Они так напомнили Дуняше ее недавно покинутую ею деревню, что сердце ее забилось шибко-шибко, глаза увлажились, а песня громче и смелее зазвучала на весь вагон. Дуняша теперь пела во весь голос. Няня с Витюшей вышли постоять на площадке, чтобы подышать свежим воздухом и, следовательно, строгой Дуняшиной гонительницы не было подле.

Анна Павловна, жалея девушку, не пожелала остановить ее. И Дуняша пела все громче и громче тонким, визгливым, пронзительным голосом, каким обыкновенно поют бабы на огородах, копая гряды.

«Собрались у церкви кареты,
Там пышная свадьба была…» —

Заливалась пташкой Дуняша.

И вдруг неожиданно дверь купе широко распахнулась, и перед изумленною Анною Павловною, детьми и певуньей горничной предстала высокая фигура в цилиндре, того самого господина, которого толкнула, вбегая в вагон, Дуняша.

— Нет, это что же такое! — сердито заговорил он. — Опера тут что ли, или мирно путешествующие люди? Сударыня, Бога ради уймите эту девицу! У меня от ее визга голова болит!

И, сердито передернув плечами, скрылся за дверью.

Дуняша оборвала песню. Дети притихли.

Няня с Витюшей вернулись в вагон, потому что Витя захотел пить.

Стали рыться по корзинам, ища бутылку с молоком. Няня решительно не помнила, куда сунула ее второпях.

Попадались под руку Алекины книги, взятые для чтения на лето, Витины туфли, Сонины воротнички, Витины штанишки, но молока не было. Не было молока…

— Знаю, знаю, где! Нашла, нашла! Вспомнила! — обрадовалась Дуняша и вся просияла.

— Ну, давай скорее сюда, — оживилась и няня, уставшая искать бутылку и рыться по корзинам и узлам.

— Да она на печке, в городе осталась! — радостно и весело отвечала Дуняша.

— Тьфу ты, дуреха! Как есть дуреха, — окончательно рассердилась няня и свирепо принялась втискивать обратно все вынутые вещи в тючки и корзиночки.

А поезд все подвигался и подвигался вперед да вперед. Вот реки стали попадаться, дома и строения. Чаще леса и рощи.

Оглушительный гудок локомотива… свисток… И он медленно подходит к платформе.

Это уж пятнадцатая остановка, та станция, на которой ожидала дорогих гостей бабушка с экипажем, чтобы увезти их в имение.

Дети издали увидели ее высокую, не по годам прямую, фигуру и седую голову над широкополой шляпой.

— Бабушка! Бабушка! Вот и мы! — закричали они, высовываясь из окон.

Несколько носильщиков сразу кинулись в их купе, предлагая свои услуги выносить вещи.

Дети выскочили из вагона и бросились к бабушке. За ними бросился Марс и Дуняша.

— Бабушка милая! — и дети наперебой целовали и обнимали старушку.

Марс усиленно вилял хвостом и смотрел на всех так, точно хотел сказать окружающим:

— И я приехал! Знаете ли, здесь лучше, куда лучше, нежели в городе! Воздух, знаете ли, приятный и намордника одевать не требуется! Весьма рад! Весьма рад!

А в стороне стояла красно-зелено-пестрая Дуняша и умильно улыбалась, восхищенными взорами глядя по сторонам.

— Точь-в-точь у нас в деревне! — чуть слышно шептали ее губы.

— Что ж ты не подойдешь поздороваться, — зашипела няня, успевшая уже приложиться к ручке старой барыни.

Дуняша вздрогнула, неожиданно оторванная от грез и со счастливой улыбкой приблизилась к группе.

— Здравствуйте, бабушка, — произнесла она, все еще продолжая счастливо улыбаться.

Дети фыркнули. Бабушка улыбнулась. Няня начала ворчать на Дуняшу по своему обыкновению.

— Дура! Деревенщина! — шипела она, бросая сердитые взгляды на девушку.

— Оставьте ее, няня, она хорошая! — остановила разошедшуюся старуху Анна Павловна.

— И правда хорошая! — подхватили дети и наперерыв стали рассказывать бабушке свое неудачное путешествие…

Теперь оно казалось им веселым и смешным. В близком будущем их ожидало веселое летнее время в гостях у бабушки. Все недавние невзгоды отошли куда-то далеко-далеко.

Всем было весело и радостно на душе…

Танюша

I.

— Тетя Лика приехала! Тетя Лика!

И едва молодая, нарядно одетая девушка переступила порог светлой комнаты, она мигом была окружена шумной, веселой толпой детишек, не меньше двух и не старше шести лет.

— Тетя Лика! Холосая! Поцелуй меня, — пищал один голосок.

— И меня! И меня тозе! — вторил ему другой.

— А гостинцев привезла, тетя Лика? — лепетала, бесцеремонно вскарабкавшись на ее колени, четырехлетняя прелестная голубоглазая девочка.

И град частых детских поцелуев посыпался на ошеломленную посетительницу небольшого приюта.

Этот приют был устроен на деньги богатого князя Гарина, и молодая девушка, которую называли тетей Ликой, была одной из попечительниц приюта. Здесь большею частью находились бедные маленькие сиротки, не имевшие ни угла, ни призора.

И все они без памяти любили их «милую тетю Лику».

И тетя Лика ежедневно ездила в приют, где ее ждали два десятка малюток, бросавшихся к ней навстречу с громкими криками восторга.

Она собственноручно причесывала одних, лечила других, мыла третьих и читала им всем или рассказывала сказки.

Надзирательница приюта, добрая, уже немолодая женщина Валерия Ивановна Коркина и ее помощница няня Матвеевна, горячо любившая детвору, помогали Лике.

Молодая девушка была бесконечно счастлива среди детишек. Она с улыбкой выслушивала карапузика Федю, рассказывавшего о том, что добрый «князенька» опять прислал большой ящик конфект для своих питомцев.

— Они объедятся, пожалуй, Валерия Ивановна, — опасливо проговорила Лика, обращаясь к надзирательнице.

— Не беспокойтесь, Лидия Валентиновна, — почтительно отвечала та, — мы с няней следим за ними.

— А Тане князинька куклу прислал. Покажи, Таня, куклу тете Лике, — командовал баловник Федя.

Тетя Лика похвалила куклу, нарядную барыню с эмалевыми глазами, и вдруг ей попалась на глаза огромная шишка на лице трехлетнего мальчугана.

— Валерия Ивановна, отчего это у Митюши шишка на лбу? — спросила она надзирательницу.

— Дерутся они, Лидия Валентиновна, — отвечала та, — ужасные они драчуны, право, сил моих нет с ними.

А тетя Лика уже прикладывала ко лбу Митюши мокрую тряпку и тихо уговаривала детей не ссориться и вести себя, как следует.

II.

Была у тети Лики в приюте своя любимица — голубоглазая сиротка Таня. Тетя Лика любила всех детей, но Таню больше других. Бедная сиротка в свою очередь привязалась к тете Лике и каждый день ожидала ее приезда с большим нетерпеньем.

Но вот наступила зима, настало время балов, театров и вечеров. Лика стала выезжать на эти вечера со своими сверстницами. Ей было так весело в обществе ее подруг, что она временно забывала о приюте и несколько дней не заглядывала туда.

Однажды, под вечер, когда Лика собиралась выехать на бал, ей подали письмо из приюта. Лика быстро вскрыла конверт и прочла:

«Ваша любимица Танюша опасно занемогла. Зовет вас в бреду. Ради Бога приезжайте, Лидия Валентиновна. Ребенок очень привязан к вам. Почтительно преданная Вам Валерия Коркина».

— Танюша! Боже мой, Танюша! — дрожа и волнуясь, шептала Лика, — она больна опасно! Может быть умирает! А я-то? Я-то хороша? Забросила ради балов и веселья милых моих деток. Поделом мне! Умненькая, тихонькая, голубоглазая Танюша, так ласково смотревшая на всех своими огромными глазами, и вдруг умрет… умерла уже! Танюша! Танюша! Надо сейчас же ехать к ней… Сию же минуту!

И Лика дрожащими руками застегивала пальто, закалывала шляпу, вуаль, а сердце ее билось сильно, сильно, не переставая.

Через полчаса она уже была в приюте.

— Слава Богу! Вы приехали, Лидия Валентиновна, — встретила надзирательница молодую девушку.

— Что Танюша? Ей лучше? Хуже?

— Плоха Танюша! Вряд ли выживет!

Жаль девочку! Такая хорошенькая… Нежненькая… Самая ласковая изо всех.

— Умрет?! Но почему же вы раньше не дали знать о ее болезни? — упрекнула Коркину Лика.

— Да помилуйте, Лидия Валентиновна! — оправдывалась та. — Кабы вы могли, сами приехали бы. Ишь ведь на вас лица нет. Тоже больны, верно, были?

Эти слова больно отозвались на сердце Лики.

Нет, она не была больна! Она просто утомилась от танцев и вечеров за последнее время.

Ах, как ей стыдно теперь за все это!

— Где Танюша? — спросила она Валерию Ивановну.

— Пожалуйте. Я вас проведу к ней. Я ее в комнате у себя держу. В детской ребятишки ее беспокоили.

— Тетя Лика приехала! Кто скорее к тете Лике?! — услышала девушка веселый голосок Федюши, и вся ватага детишек бросилась к ней на встречу.

— Ты больна была? Отчего не ехала? А мы ждали, ждали! Танюша захворала… кричит. Доктор ездит, такой важный, с очками… Страсть!.. — докладывали ей со всех сторон ребятишки.

— Милые вы мои… — ласкала их Лика, — соскучились обо мне! Постойте-ка, сейчас я к Танюше схожу и снова вернусь к вам.

Она нежно отстранила от себя Федю, кивнула детям и быстро прошла в комнату Валерии Ивановны.

На широкой постели надзирательницы вся красная, как кумач, лежала Танюша. Белокурые волосы девочки рассыпались по подушке, окружив точно сиянием исхудалое, заострившееся личико. Глаза Тани были широко раскрыты и блестели, как звездочка. Засохшие губки с трудом выпускали горячее дыхание.

— Тетя Лика! — слабо произнесли эти губки, и худенькая, похожая на лапку цыпленка, ручка, с трудом поднявшись от одеяла, потянулась к Лике.

— Сокровище мое! — прошептала девушка, осторожно обнимая исхудалое тельце ребенка.

— Я рада, что ты приехала! Я рада! — лепетала Танюша. — Я боялась, что не увижу тебя. Я так люблю тебя, тетя Лика… и вот, вот, наконец, увидала.

— Когда был доктор? — спросила дрожащим голосом Лика надзирательницу.

— Вчера вечером.

— И что сказал?

— Сказал что вряд ли выживет Танюша, — тихо отвечала Валерия Ивановна, — сил у нее совсем нет.

— Господи! Господи! — прошептала в ужасе Лика, потом разом встрепенулась. Она почувствовала в себе прилив энергии.

— Нужно спасти! Спасти Таню во что бы то ни стало! — мысленно проговорила она и добавила громко, обращаясь к Валерии Ивановне:

— Вы пойдете к детям! Успокойте их… А я останусь одна с Танюшей.

— Но, Лидия Валентиновна! — попробовала возражать Коркина, — не лучше ли я приглашу сиделку?

— Нет, нет! — я одна останусь у Тани.

Надзирательница послушно удалилась. Тяжелая ночь потянулась для Лики. Около одиннадцати заезжал доктор. Он выстукивал, выслушивал и всячески мучил Танюшу и в конце концов заявил, что вряд ли девочка доживет до утра.

— А я вам, барышня, посоветовал бы убраться подобру-поздорову, — дружески посоветовал доктор Лике, — болезнь у Тани заразительная и может перейти на вас.

— Нет, я останусь! — упрямо отвечала Лика.

— Девочка очень плоха. Единственно, что может спасти ее, — это если она уснет хорошенько и этим наберется силы. Лекарства не помогут. Сама природа вылечит скорее, — проговорил доктор и уехал.

Лика осталась.

Каждый раз, что сознательно открывались голубые глазки Танюши, они встречались с большими любящими встревоженными глазами ее «тети Лики».

— Тетя Лика, ты? — с трудом спрашивали запекшиеся губки малютки.

— Я, мое сокровище! Я, моя крошечка! — отвечала молодая девушка, стараясь подавить подступившие к горлу слезы. И обнимала Танюшу, чувствуя под своими пальцами выступившие от худобы ребрышки ребенка.

Девушка с болью думала о том, что не езди она на балы, не увлекись танцами и весельем, может быть, сумела бы захватить болезнь Тани вовремя и девочка осталась бы жить.

Тане становилось все хуже и хуже. Она не бредила и не металась больше, а только слабо трепетала на постели, как подстреленная птичка. Ее губки, широко раскрытые, как у птенчика, жадно ловили воздух.

— Жарко! Пить! — шептала охрипшим голосом больная. — Тетя Лика, пить! Где ты?

— Я тут, моя радость! Тут, детка моя ненаглядная!

И Лика поила Танюшу водой, с трудом пропуская воду сквозь крепко стиснутые зубки ребенка.

— Душно! Жарко! — лепетала Таня тем же тихим, чуть слышным голоском.

Тогда Лика схватила ножницы со стола и в один миг остригла пышные кудри Танюши.

— Теперь легче? Не правда ли, мой ангел? — нежно наклоняясь над девочкой, прошептала она.

Танюша хотела ответить и не смогла, силилась улыбнуться, но улыбка не вышла.

Только слабая судорога повела ее засохшие губки.

Тогда Лика бросилась на колени перед образом и, задерживая рыдание, рвавшееся из груди, произнесла, сжимая руки:

— Боже мой! Спаси ее! Сделай чудо, спаси ее, Господи. Возьми мою жизнь, но сохрани Танюшу! Молю тебя, Господи, исцели ее!

Горячая молитва срывалась с губ молодой девушки. Так еще никогда не молилась в своей жизни Лика. Слезы струились по ее лицу, глаза с теплой верой смотрели на образ.

— Господи, — произносила она, — если выздоровеет Таня, я отрекусь от балов и веселья и все свое время отдам детям.

Уже светало, когда Лика обессиленная поднялась с колен.

— Танюша! — тихо позвала она.

Ответа не было.

— Умерла! — вихрем пронеслось в мыслях Лики, и, вся холодная от страха, она наклонилась над Таней.

Девочка лежала без движения и казалась мертвой.

Но детская грудка дышала ровнее. Губки не ловили воздуха. Крупные капли пота выступили на лбу.

Танюша спала. Это был тот сон, придающий силы, о котором говорил доктор, что он один поможет Тане.

Когда под утро врач приехал к Танюше, он был удивлен больше самой Лики.

— Девочка спасена просто чудом! — произнес он тихо. — Что вы сделали с нею?

Что сделала Лика?

Она просто молилась. И только…

Приключения Мишки

Я начинаю себя помнить маленьким, совсем маленьким медвежонком. У меня добрая мамаша, которая всячески балует меня, очень строгий папаша, братец Косолап и сестрица Бурка.

Мы живем в огромной берлоге в чаще леса, где днем так сумрачно, что кажется, как будто там царит вечная ночь.

Папаша и мамаша с утра уходят на охоту, раздобывать нам что-нибудь покушать, а мы с Буркой и Косолапом усаживаемся у входа в берлогу и начинаем возиться.

Возня заключается в следующем — надо непременно подтолкнуть один другого в такую минуту, когда этот другой меньше всего этого ожидает… Например, сидит Бурка у порога берлоги и сладко мечтает о том, как вернутся отец с матерью с охоты и принесут нам сладкого меду полакомиться. Мед Бурка любит больше всего. Она ужасная лакомка, моя сестрица. И, вдруг, незаметно для Бурки, к ней подкрадывается Косолап.

Бац! И Бурка катится мохнатым клубком по траве, смешно барахтаясь передними и задними лапами. Это Косолап подкрался незаметно и толкнул исподтишка свою дражайшую сестрицу.

Бурка ни за что не спустит такой шутки брату. Подползет к нему бесшумно и трах в свою очередь. Теперь уже валится и катится кубарем сам Косолап.

Со мною они так не возятся: я самый маленький и самый обидчивый. Если меня толкнут, хотя бы и в шутку — я принимаюсь реветь на весь лес. А так как я к тому же мамашин любимец, то Косолапу с Буркой порядочно-таки достается от мамаши за малейшую такую проделку с ее милым Мишенькой. А расправа у мамаши с нами, детьми совсем особая. Кто из нас провинится, того мамаша награждает здоровой оплеухой, то есть попросту пощечиной.

Но, чтобы мне не было скучно сидеть до вечера, до времени возвращения родителей, Косолап придумал чем развлечь меня.

Косолап представлял из себя лошадь, а я всадника. Косолап бегает вокруг берлоги, а я преважно восседаю у него на спине. Сзади нас бежит Бурка и подгоняет Косолапа…

Это было очень весело, мне, по крайней мере. Что же касается до Косолапа, то он очень уставал и тяжело отдувался на всю чащу. Перед заходом солнышка возвращались домой папаша с мамашей и приносили нам наш обед, состоявший, по большей части, из разных кореньев, меду, птичьих яиц, разных личинок, мелких животных, зайчиков, сусликов и пр., а иногда и из унесенных у людей кусков хлеба и даже… не удивляйтесь, пожалуйста… — кринки молока.

Когда мужики работают в поле, им приносят обед и ужин ребятишки из деревни. Мужички пожуют хлеб, похлебают молока и завалятся соснуть на лесной опушке. А хитрые мишки только того момента и ждут. Подкрадутся незаметно к остатку ужина, хвать-хвать! И бегом с ним в лес.

Очень хитрое и вороватое наше медвежье племя!

А как же иначе? Посудите сами: медведь слишком благороден, чтобы есть падаль, как волки. И слишком миролюбив, чтобы накинуться на живое существо — овцу или собаку и задрать его, как это делают волки…

Вот оттого ему и приходится воровать порою, когда захочет полакомиться чем-нибудь изысканным.

И он прав отчасти. Ведь вороватость, пожалуй, лучше, нежели жестокость? Вы как думаете? Впрочем, и то, и другое очень непохвально. Мы, маленькие медведи, не едим животной пищи. Зайчиков, сусликов и прочую лесную дичь мамаша с папашей добывают для себя.

А Косолап, Бурка и я, Мишенька — ваш покорный слуга, предпочитаем мед, птичьи яйца, сладкие коренья и молочко с хлебом.

Ужасно я люблю молочко с хлебом. Право! Только доставать его очень трудно и опасно. Чего доброго, подойдешь не вовремя, увидят тебя мужики и пустят в ход палки да колья. Только тебя и видела лесная чаща.

На нас, мишек, люди охотятся с особенным удовольствием — ведь медвежья шкура ценится дорого, и продавцы берут за нее большие деньги. Понятно, что из-за крынки молока не очень-то хочется рисковать своей шкурой!

А полакомиться желательно и даже очень. Вот и посудите сами, как тут быть?

Впрочем, добывать себе лакомства и даже пищу нам, мишкам, надо только летом. Зимою мы почти не едим. Прячемся в свою берлогу и предаемся постоянной спячке.

Сидим в уголку и спим… Просыпаемся только тогда, когда уж очень есть захочется, или когда что-нибудь неладное около берлоги случится. А затихнет шум и шорох, мы снова спать. Да так и спим всю зиму, пока весеннее солнышко не заглянет в лес и не напомнить, что снова веселая весна возвратилась.

Тут мы встряхиваемся, точно оживаем и снова становимся бодрыми, веселыми мишками.

II.

Так я рос балованным семьею медвежонком.

Как-то в начале весны, время, когда наш медвежий народ оставляет свою зимнюю спячку, в нашу берлогу пришли гости.

Старый полуслепой медведь Топтыгин, вертлявая лисичка Хитруля с очень желтым и очень пушистым хвостом и большой серый волк, которого звали Удалец за его чрезвычайно смелые выходки и очень уважали за храбрость. Удалец не боялся бросаться на путников в одиночку, когда по лесным волчьим обычаям принято всегда нападать всею стаей. Удалец не трусил ружья и ружейный выстрел действовал на него так же, как на взрослого двенадцатилетнего мальчика удар хлопушки.

За то Удалец и пострадал немного. У него был обожженный порохом кончик носа, а правое ухо вовсе отсутствовало, благодаря деревенской овчарке, у которой он намеревался стянуть самую лучшую овцу из стада.

Впрочем, отсутствие уха и обожженный нос нисколько не урезонили Удальца и он продолжал свои боевые похождения, нисколько не устрашенный за их последствия.

Итак, слепой Топтыгин, вертлявая и кокетливая Хитруля и безухий Удалец сидели у нас в гостях. Они зашли не случайно в нашу берлогу, а по приглашению моих дражайших родителей. Это были наши старинные друзья, и мамаша с папашей очень дорожили их советами. Особенно верили они опытности и мудрости Топтыгина.

Должен был произойти семейный совет по поводу меня, вашего покорного слуги.

Дело в том, что я подрос настолько, что мог ходить на охоту, и в то же время был еще очень молод, чтобы делать это одному. Вот и решили спросить у своих друзей мои родители.

Начинать ли мне свою карьеру взрослого медведя или подождать еще годик, пока я окончательно не вырасту и не окрепну.

— По-моему, — густым басом начал свою речь Топтыгин, — мальчишку дольше баловать нечего… Сидя дома, только изленится… Теперь молодежь Бог знает какая стала, вольным духом заразилась… Старших не слушается, учиться не хочет и себя умнее отца и матери ставит. Мой совет — учить мальчугана и приучать его к самостоятельному заработку.

— А по-моему, вы далеко не правы, дорогой М-eur Топтыгин, — вильнув своим пушистым хвостиком, произнесла Хитруля. — Мишеньку я бы не выпускала на промысел так рано из берлоги. Смотрите, какой он еще нежненький и миленький, совсем дитя!

И она ласково потрепала меня кончиком хвоста по морде.

— Послушайте, madame, — снова загудел бас Топтыгина, — вы, извините меня, рассуждаете по-бабьи… Ну, виданное ли дело, чтобы такого молодца, — тут он изо всей силы дружески хлопнул меня по плечу, отчего я присел на пол, — виданное ли дело, держать такого парня около материнской юбки?.. Нет, пусть приучается работать с самого раннего возраста и знает, каково в поте лица зарабатывать хлеб.

— Верно! Верно! — почесав у себя за ухом (за единственным, которое у него осталось), произнес Удалец, — мальчик не девчонка и должен рано начать помогать отцу с матерью. — Неправда ли, m-llе Бурка? — обратился Удалец с любезной улыбкой по адресу моей сестрицы.

Сестрица Бурка разносила в эту минуту гостям яйца лесных голубей и дикий мед на больших листах лопуха — самое изысканное, на мой взгляд, угощение.

Сестрица Бурка смутилась и опустила глазки под взглядом безухого Удальца, по которому она тайно вздыхала, и который не сегодня-завтра должен был к ней посвататься.

Но медлил, зная, что мамаша с папашей будут очень противиться этому браку, так как рассчитывали выдать замуж дочку за какого-нибудь молодого человека из нашего медвежьего общества.

От смущения Бурка выронила голубиные яйца… Они совсем неожиданно выскользнули у нее из лап и разбились вдребезги, ударившись о земляной пол берлоги.

— Ну ты, медведица косолапая! — рассердился на Бурку папаша, — ишь, под потолок выросла, а с хрупкими вещами еще не научилась обращаться, — бранил он растерявшуюся и сконфузившуюся до слез Бурку.

— Не извольте беспокоиться, мы этому горю поможем, — с истинно джентльменскою любезностью вступился за мою обиженную сестру Удалец. — Конечно, было бы приятнее принять угощение из таких прелестных ручек, — тут он кинул восхищенный взгляд на мохнатые огромные лапы Бурки, — но если суждено было мне лишиться этого удовольствия, я, нечего делать, поступлю иначе. — И, улегшись на пол он стал подлизывать размазанное по полу угощенье своим красным длинным волчьим языком.

Его примеру последовал и Топтыгин с Хитрулей. Покончив с одним угощеньем, принялись за другое… Мед, поданный на лопухах, пришелся по вкусу одному только старику медведю, для Хитрули и Удальца были поданы свежезадранные утром молодые зайчата.

Когда гости наугощались на славу, снова состоялся совет. Спорили, говорили, опять спорили и, наконец, окончательно решили выпустить меня из берлоги, учить медвежьему ремеслу и всячески сделать из меня хорошего, благовоспитанного и умного молодого медведя…

III.

Был чудесный солнечный день, когда мы выползли с мамашей из берлоги.

— Сегодня я научу тебя охотиться за медом, — проговорила мамаша, пускаясь со мною в путь.

Папаша не был с нами, так как теперь у него была новая забота. На руках и на попечении папаши находился Косолап, который еще не был настолько взрослым, чтобы охотиться одному. Что же касается до Бурки, то она никуда не ходила и в качестве взрослой барышни сидела дома и занималась хозяйством поджидая в то же время не явится ли кто-нибудь посвататься за нее.

Ужасно глупые эти девчонки! Ни на что путное не способны! Только сидят сложа ручки, а мечтают о женихе. Совсем не то, что мы. Итак, был приятный солнечный летний день, повторяю… Я важно выступал подле мамаши с со знанием полного своего достоинства. Мне так и хотелось громко кричать о том, что я уже взрослый молодой человек и в первый раз отправляюсь на охоту.

На пути нам попалась старая волчиха. Ее звали Зубоскалка и она пользовалась дурною славой в нашем лесном царстве.

Мамаша даже вздрогнула, встретившись с нею, вздрогнула и попятилась назад.

— Нехорошо это… Не к добру… Не люблю встречаться с Зубоскалкой! — успела шепнуть она мне, и, так как старая волчиха была уже всего в двух шагах от нас, то мамаша сделала приветливое лицо в ее сторону.

— Ведете сынка на охоту? — спросила, выставляя свои оскаленные зубы, волчиха. Это означало у нее крайне любезную улыбку. И она помахала хвостиком.

Мамаша кивнула ей в знак ответа и тогда улыбнулась, то есть попросту оскалила зубы.

Так он обе постояли друг перед другом с оскаленными зубами и умильно поулыбались одна другой. Потом Зубоскалка опять повиляла хвостиком.

— Что же, счастливый путь, счастливый путь! — закивала она мордой. — И то сказать, когда имеешь таких прелестных детей — старость пугать не может. Дети прокормят. Вы очень счастливая мать! — произнесла Зубоскалка, с томностью глядя на мою мамашу.

Мамаша была очень довольна этой похвалой и в свою очередь, еще раз осклабившись, пожелала приятного пути Зубоскалке. И мы двинулись дальше… Вот и пасека… Вдали сквозь деревья виднеются маленькие домики… Я знаю, что это за домики — это ульи — жилища пчел… Их очень много. Они разбросаны среди липовой чащи, а там подальше стоит шалаш пасечника, который ухаживает за ульями.

— Тс! Тс! Тс! — предупредила меня шепотом мамаша. — Будь осторожен, Мишенька! Не шуми! Пасечник теперь спит и будет спать до тех пор, пока солнышко не опустится до верхушек деревьев. Пчелы скоро улетят из ульев, и тогда мы можем идти добывать мед.

И она чуть слышно, крадучись, на четвереньках, зашла за толстостволые, как бы сросшиеся липы и прилегла за ними, растянувшись в высокой траве.

Я последовал ее примеру.

В моей голове витали чудные грезы. Я мечтал о той светлой минуте, когда запущу лапу в отверстие улья и, вытащив оттуда соты, с наслаждением полакомлюсь вкусным медом.

Мои сладкие мечты унеслись так далеко, что я положительно чувствовал у себя во рту ароматичный вкусный мед, который своей сладкой тягучей массою так и тает на языке и зубах.

Нет, положительно я испытывал такое ощущение, как будто он находится у меня во рту. У меня даже слюнки потекли от удовольствия.

Ах, как мне неудержимо захотелось меду, сейчас… сию же минуту!.. Положительно я не хотел терять ни одной секунды. Мельком глаза мои обратились на мамашу.

Она очень удобно разлеглась на мягкой траве и, кажется, спала…

Решительно ей не было никакого дела до мучений ее ненаглядного Мишеньки.

И так как мучения мои из-за желания во чтобы то ни стало получить соблазнительный мед сию минуту становились все настойчивее и сильнее, я не рассуждал больше.

Пчелы были в ульях… Я отлично видел, что они еще не улетели оттуда…

Но какое мне было дело до пчел, до всего мира, когда я хотел меду, и только меду…

Быстро поднялся я со своего места и, разваливаясь с боку на бок по своему обыкновению, направился к ульям… Вот и ближайший из них… Совсем, совсем близко… Остается только протянуть лапу и…

Я привожу, нимало не задумываясь, свой план в исполнение…

Моя объемистая лапа просовывается в крошечное окошечко улья.

И…

— Ай! Ай! Ай! Ай! Ай! Ай! Ай! Ай!

Что, кто?

Кто смеет?

Господи помилуй!

Ничего не понимаю!

— Не буду! Не буду! Ай! Ай! Ай! Ай! Никогда не буду!

Целый рой пчел вылетает из улья и впиваются мне в нос, да, именно в нос, единственное место, не защищенное длинной непроницаемой для их класса шерстью.

О, скверные пчелы! Они отлично знали куда нанести удары, чтобы он был чувствительнее!

— Ай! Ай! Ай! Ай! — реву я на весь лес благим матом.

В одну минуту около меня мамаша.

— Молчи несчастный! Что ты делаешь, — шепчет мне на ухо она, — пасечник сейчас проснется и созовет людей. Сейчас, сейчас проснется!

Ho он уже проснулся и, как полоумный, выскочил из своего шалаша и несется во всю прыть по лесу, в ту сторону, где усадьба… И кричит — точно его режут.

И чего кричит?

Велика важность, что на его пасеку забрели два проголодавшиеся медведя! Подумаешь, ужас какой!

Нет, ты покричи тогда, когда в твой нос занесется с десяток этих окаянных жалящих нестерпимо существ, которые называются пчелами! Желал бы я знать, что бы ты сделал в таком случае!

И продолжая выть на весь лес, я тру себе нос лапой и верчусь, как волчок на одном месте.

— Тише! Мишенька! Тише! — машет меня отчаянным голосом мамаша. — Видишь, люди бегут!

— Люди! Где? Этого еще недоставало.

Я делаю безумный скачок и исчезаю в чаще. За мною следует и мамаша.

Раз! Два! Раз! Два! Три!

Вот так скачка! Любой косой заяц позавидует. Люди отстали. Они теперь далеко и никакими судьбами им нас не догнать.

До свидания! Будьте здоровы!

И, смело сквозь слезы, я посылаю им воздушный поцелуй, очень довольный, что удалось спасти свою шкуру.

— Мишенька! Моя радость! — что они сделали с тобою! — восклицает моя мамаша, бросив беглый взгляд на мое лицо.

Я решительно не понимаю, в чем дело… По пути нам попадается ручеек. Заглядываю в него, в прозрачную голубовато-светлую воду и вскрикиваю от неожиданности:

— Мой нос!

— Нет, не нос, а репа.

Окончательно репа. Так он вспух и раздулся от укусов этих отвратительных пчел.

Прекрасное украшение! Нечего сказать!

Есть от чего заплакать!

Я иду домой с понуренным видом!

Подумайте сами, приятно ли носить репу вместо носа такому красавцу, как я, молодому медвежонку? Бурка сочувствует мне и самым тщательным образом занимается моим раненым носом… Она дует на него и прикладывает к нему какую-то травку, которую считают целебной.

Милая Бурка! Приятно иметь такую славную заботливую сестру…

IV.

Мне здорово-таки попало от папаши в тот же вечер, когда он, вернувшись домой, узнал о том, как отличился его Мишенька. Хорошую трепку получил ваш покорный слуга… Мамаша заступалась всеми силами за своего любимца, говоря, что во всем виновата злополучная встреча с зубоскалкой, которая «сглазила» бедного, маленького, неопытного Мишеньку.

И все-таки бедному маленькому Мишеньке немало досталось, несмотря на заступничество доброй мамаши.

Прошло несколько дней со дня моего первого неудачного выхода на промысел. Мало-помалу я стал опытнее. Теперь уже не полезу в улей, когда там находятся пчелиные рои. Нос у меня зажил через неделю и потерял свою ужасную репообразную форму. Теперь я научился, благодаря мамаше, откапывать в земле съедобные коренья, отыскивать птичьи яйца, задирать глупеньких зайчат, сусликов и прочую живность вплоть до птицы включительно. Теперь осталось пройти самую трудную науку. Уметь обмануть бдительность людей и напасть на их съестные припасы тогда, когда меньше всего они ожидают этого…

Но для этой науки я был еще слишком молод, и мамаша решила обучать меня ей значительно позднее.

Но вот к этой-то именно науке особенно и лежало у меня сердце… Не знаю, что меня так заинтересовывало в ней. Простое ли упрямство, каким обладают все маленькие дети и на которых в данном случае очень похожи и молоденькие медвежата, или просто меня влекло ко всему таинственному, опасному, захватывающе-интересному, — не знаю.

Только раз поутру я тихонько шепнул Бурке:

— Пойдем сегодня на сенокосы, мне очень бы хотелось полакомиться молочком с хлебом.

— Нельзя, мамаша не позволила, — степенно отвечала Бурка, которая больше всего в мире любила играть во взрослую благонравную девицу.

— Но мамаша ничего не узнает. Она пойдет в гости в соседний лес к старой больной бабушке Лохматке и вернется только к ночи. Мы сто раз успеем сбегать за это время на сенокос и обратно! — соблазнял я сестрицу.

— Ах, Миша, право, нехорошо это… Узнают наши — рассердятся. И потом, не дай Бог, что с тобой случится. Ведь молод ты для таких экскурсий.

— Ничуть не молод! В мои годы другие медвежата себя совсем взрослыми считают, — защищался я. — А ты подумай только, как долго мы не пробовали вкусного молочка с хлебцем! Какое это очаровательное лакомство! Право, стоит ради него пожертвовать даже своей шкурой.

— Ах, что ты! Что ты! — испугалась Бурка, у которой уже начинали течь слюнки при одном напоминании о любимом кушанье.

Большая лакомка была Бурка, и ей за это порядочно-таки доставалось от родителей.

Долго мы спорили и пререкались с сестрою.

Наконец Бурка уступила мне, как младшему брату и общему любимцу.

— Только, если что-нибудь опасное или подозрительное покажется, сейчас же назад, домой, — проговорила тревожным тоном моя заботливая сестричка.

— Ну, разумеется! — отвечал я очень спокойно, — об этом и речи быть не может! Что мы, глупые дети с тобою, что ли?

Задумано — сделано. Крадучись, тишком, точно два вора, выбрались мы с Буркой из нашей берлоги и направились по знакомой тропинке к опушке леса.

Весело было у меня на душе. Я себя чувствовал совсем особенно, совершенно взрослым молодым человеком, который идет на промысел не возле маменькиной юбки, а вполне, вполне самостоятельно!

Вот и лес поредел… Сейчас и лесная опушка… Мы с Буркой свернули с тропинки, во избежание встречи с людьми и свернули в чащу кустов и деревьев.

Еще немного, и перед нами открылось поле, на котором мужики из деревни косили сено. Оно было покрыто огромными копнами. Там и здесь краснели рубахи мужиков и пестрели сарафаны и платки женщин. Они лежали то там, то тут у стогов и отдыхали, прикрывшись картузами и платками, надвинутыми на глаза от солнца.

Мы выбрали удачное время с Буркой.

Люди спали крепко, утомленные работой под палящими лучами солнца. К тому же от леса до первого стога шел высокий кустарник, под прикрытием которого можно было никем не замеченным добраться до стога… А у ближнего стога лежал всего один мужик и спал крепче других, по-видимому, уткнувшись лицом в сено.

С этой, стороны, следовательно, все обстояло благополучно.

Вечерело… Солнце близилось к закату… Мои глаза, не отрывавшееся от ближней копны, успели рассмотреть, что подле спящего мужика лежал огромный каравай хлеба и стояла объемистая крынка с молоком, очевидно, оставленные для ужина.

— Ты видишь, — произнес я значительным голосом по адресу моей сестрицы, и указал ей на соблазнительные вкусные вещи, находящиеся под копной.

— Вижу! — отвечала мне так же тихо Бурка, — но что же нам делать?

— Что делать? А вот что делать! — произнес я еще более уверенным тоном.

Я, как видите, окончательно привык к моей новой роли и если не сестра заняла теперь место руководителя и главаря, то я поторопился занять его как можно скорее.

— Ты, Бурка, останешься здесь в кустарнике, — как опытный главнокомандующий отдавал я свои приказания, — а я тем временем доберусь до стога и… только, смотри, гляди в оба… Если заметишь, что кто-нибудь проснулся на сенокосе, сейчас же зареви погромче… Они испугаются, замечутся во все стороны, а мы тем временем и улизнем в чащу.

Я говорил так здраво и убедительно, что Бурка почему-то не решилась мне возражать. Она только вздыхала по временам и глаза ее с мольбою устремлялись то на ближний стог, то на меня, ее чересчур энергичного и решительного братца.

Я кивнул головою Бурке и, медленно двигаясь почти ползком, направился к стогу через кустарник.

V.

Совсем, совсем нет ничего опасного!

По крайней мере я прошел добрые две трети пути и вполне благополучно!

На душе все ликует; даже нет в ней ни малейшего раскаяния в том, что делаю потихоньку то, что мне запрещено делать. Вот и стог…

Мужик спит по-прежнему крепко-крепко… Теперь они, крынка и каравай, всего в трех шагах расстояния от меня.

Бурка молчит там, в чаще кустарника, и не подает признаков жизни.

Значит все спокойно, и волноваться нечему. Наконец я у цели. Протягиваю лапу. Раз! Крынка с молоком в моих руках. Два! Каравай хлеба тоже! Я прижимаю то и другое к своей груди, как самые дорогие сокровища в мире.

И вдруг… Оглушительный рев Бурки несется на всю поляну…

Я оглядываюсь… И начинаю дрожать всеми членами с головы до ног… Со всех сторон ко мне бегут люди… Ужас сковывает мое бедное медвежье сердце… Мозг в голове холодеет… Крынка и каравай моментально выскальзывают из моих рук и падают на землю… И я бросаюсь наутек.

— Стой! Стой! Держи его! — несутся крики за мною следом… Я несусь как угорелый прямо в чащу, но отлично чувствую и вижу, что следом за мною почти по пятам бегут люди… Вот они ближе… ближе… вот взвилась в воздухе со свистом веревка и в одну секунду я почувствовал, как плотное кольцо затягивает мою шею.

Я хочу двинуться вперед и не могу… Ужасная веревка давит, душит меня.

Я рвусь назло ей, и, наконец, едва живой, полузадушенный валюсь на землю.

И вмиг мои лапы крепко скручены и я в неволе… в ужасной, столь неожиданной неволе, которую ожидал менее всего…

VI.

Нет, они не убили меня. Они, лишь только увидев меня, сказали:

— Хорош медвежонок, еще махонький, жаль убивать такого. Да и шкура его на шубу не годится — мала еще. Продадим его в зверинец. Деньги по крайности получим.

И, не долго думая, мужички решили отправить меня в зверинец. Ах, читатель, если бы вы знали, что я пережил в эту ночь, в первую ночь моей неволи. Нечего и говорить, что я не спал ни чуточки… Когда летние сумерки спустились и все улеглось спать в деревне, я услышал тихий печальный рев моей матери.

Она подошла совсем близко к деревне и, заливаясь слезами, горько жаловалась на свою судьбу. Она звала меня к себе, наделяя самыми ласковыми именами. Она ни одним словом не упрекнула меня в том, что я пострадал по своей вине.

Она плакала так горько, что мне казалось минутами, что бедная моя мамаша умрет от слез. Я лежал связанный по всем четырем лапам, во дворе ближайшей к лесу избы и слышал все эти жалобы и стенанья моей матери.

Потом она затихла. Голос ее замолк, плач прекратился… Это, верно, папаша с Косолапым пришли за нею и увели ее в берлогу.

Сердце мое заныло еще больнее… Никогда, никогда не увижу я больше моей дорогой мамаши! Ни отца, ни Косолапа, ни Бурки, ни родной берлоги… И сам виноват во всем этом. Сам погубил себя по своей вине!

Уже перед самым рассветом я услышал отчаянный лай собак… Поднял голову и сквозь плетень, отгораживающий дворик от поля, увидел, идущую прямо по направлению деревни Бурку…

— Миша! Миша! — закричала мне она, — я иду к тебе… Я хочу разделить с тобой твою участь. Я виновата, что тебя постигло такое несчастье, и должна ответить за это!

— Что ты! Что ты, Бурочка! — ужаснулся я, — не надо! Не надо! Я один виновен во всем и один за все пострадаю… Ступай домой, Бурка, поклонись от меня нашим дорогим родителям и братцу… Скажи им, чтобы они не скучали по бедному Мишке.

И я заплакал горько, неутешно…

Заплакала и Бурка.

— Нет, нет! Я останусь с тобою, останусь непременно! — проговорила она решительно, и, вбежав во дворик избушки, бросилась ко мне и стала лизать меня, что означало в нашем медвежьем обычае самую нежную родственную ласку.

А собаки заливались все оглушительнее и громче… На крыльце дома, разбуженный их лаем, появился хозяин.

— Беги, пока не поздно, спасайся! — шепнул я сестре.

— Нет! Нет! Я остаюсь! — решила окончательно Бурка. И осталась.

Не скрою, жертва сестры доставила мне огромное удовольствие. Нужно вам сказать, что я был-таки порядочным эгоистом.

VII.

Прекрасный солнечный день… Весь Зоологический сад залит его весенними золотыми лучами. Публики набралось в нем видимо-невидимо…

Особенно много пришло к нам, в отделение бурых медведей.

Я ужасно не люблю, когда так много идет к нам публики… Что за удовольствие потешать людей, когда на душе у самого невесело?

А сегодня особенно невесело у меня на душе… Сегодня я видел во сне, что будто мы с Буркой на свободе гуляем по лесу…

А в лесу хорошо! Птицы поют, ягоды зреют… Ужасно я люблю ягоды… Особенно малину… И много, много, вижу я (во сне, конечно), малины выросло в нашем лесу. Я погуливаю кругом нее, забираю себе за щеки ягодку за ягодкой, веточку за веточкой.

И вдруг… неделикатный пинок ноги прямо мне в спину… Что такое?

Передо мною наш надсмотрщик и хозяин в одно и тоже время.

— Вставай, поднимайся, лентяй! Торопись показывать твои штуки. Публика ждет! Слышишь! — говорит он сердито, расталкивая меня.

Публика ждет, видите ли! Очень это для меня приятно. Тешишь публику, которая редко-редко когда бросит нам в клетку кусочек сахара или краюшку хлеба… Все больше медные монеты бросает нашему хозяину, как будто не мы ее потешаем, а он… Ужасно, подумаешь, как справедливо!

А публики уже видимо-невидимо собралось перед нашей клеткой. Бурка всячески забавляет ее. Она возит коляску с маленьким медвежонком в ней, изображая из себя няньку, она стоит на часах с палкой и отдает честь, как настоящий солдат.

А глаза у Бурки нет-нет да и подернутся печалью… Нелегко ей, бедняжке, живется в неволе, — скучает она…

— Ну-ка, Михайло Иванович, — обращаясь ко мне, говорит наш надсмотрщик, — покажи почтенной публике, как молодые господа на балу вальс танцуют…

Я знаю, чего он хочет от меня, мой мучитель. Недаром целый год он обучал меня всем таким штучкам…

Я подхожу к Бурке, схватываю ее, и мы кружимся бесконечно долго в нашей клетке… Публика чрезвычайно довольна этим зрелищем. Публика хохочет, все время не закрывая рта. Потом целая куча медяков валится в шляпу нашего хозяина… Нам никто ничего не дает… Глупая публика! Разве она не знает, что нас, мишек, здесь держат впроголодь. Ах! Вот, наконец, кто-то догадался бросить ломоть хлеба Бурке. Но Бурка и не трогает его.

— Бери, Мишенька, кушай! Мне что-то не хочется сегодня, — говорит она мне, а сама отворачивается, чтобы я не увидел, с какою жадностью, помимо ее собственной воли, смотрят глаза ее на хлеб…

Слезы готовы брызнуть у меня из глаз… Сердце щемит все больнее и больнее… Бедная Бурка! Что только она не вынесла из-за меня!

Бедная, милая Бурка!