На всех московских колокольнях сидят пономари. С замиранием сердца и дрожа от ночной сырости, они ждут того момента, когда Спасские часы и Иван Великий возвестят полночь. Нервы их напряжены ad maximum {до предела (лат.).}; малейшего звука достаточно для того, чтобы они всполошились и зазвонили ранее традиционного срока. Третьего года у Ивана Воина напряженному слуху пономаря примерещился звон, и Москва загудела десятью минутами раньше, что конечно не обошлось даром епархиальному начальству: оно получило от "Современки" строгий выговор в размере трех плачущих передовых. Народ снует по улицам, и чем ближе к Кремлю, тем гуще толпы и тем больше говора, стукотни, экипажного треска. Кое-где на тротуарах мелькают и чадят плошки. Небо хмурится, словно не верит, что у людей праздник. После недолгого, но томительного ожидания наконец со стороны Кремля несется бой часов... Рука самого нервного из пономарей не выносит томления и, не дав часам окончить даже первый удар, дергает за веревку... Москва слышит быстрый, судорожный, словно с цепи сорвавшийся, звон, нетерпеливому пономарю вторят другие, и, пока на Иване Великом раскачивают языки колокола, Москва уже гудит и переливается всевозможными колокольными звуками... Москворечье и Кремль гудят басами, с Плющих и Разгуляев несутся теноровые звуки... и все сливается в один общий, чудовищный рев. Колокольная буря длится минут пять, и эти поэтические пять минут окупают всю прозу "северной" Пасхи...

* * *

Как далеко могут хватать превратные понятия и нынешний скептицизм, свидетельствует следующий почти анекдотический случай. Жили-были себе в г. Минске два брандахлыста: потомственный почетный гражданин Симанович и столбовой дворянин Барановский. Жили эти две титулованные особы, поживали и с усердием, достойным иного применения, коптили своими дыханиями и без того уж мутное минское небо. Вперемежку с коптением и в потолок плеванием они шутили. Шутили они над всем, не щадя ни великого, ни прекрасного. Так, явились они однажды к минскому полицеймейстеру (sic!) и заявили, что один из них, Симанович, во время пребывания своего в Москве украл у штабс-ротмистра фон Витте золотые часы, другой же, Барановский, назвал себя соучастником первого. Полицеймейстер, рассудив и взвесив, отправил шутников по этапу в Москву. По прибытии их в Москву выяснилось, что у фон Витте никогда никто часов не крал, а что, наоборот, он сам подарил шутнику серебряные часы. На вопрос пристава, зачем он, Симанович, наврал на себя, этот последний ответил:

-- Да так... Прогуляться по этапу захотелось...

-- А я за компанию с приятелем... -- ухмыльнулся Барановский. -- Отправляйте нас теперь обратно в Минск по этапу.

В последней просьбе отказа не последовало, и друзья отправились обратно оплевывать минские потолки.

* * *

Лондонские и парижские мошенники должны побледнеть пред московскими ворами, ибо ни в одном европейском городе не могут так ловко прятать ворованное, как в нашей Москве. Мельницкие закупорили уворованные папашей деньги в птичьи чучелы, а околоточный Сергеев и К умудрились припрятать концы в пожарную каланчу. Этот Сергеев, должно быть, очень умный человек. Он и полицейские писаря Цветков, Макеев и Филиппов недавно обвинялись в том, что обобрали приведенную для допроса в участок воровку и краденое спрятали на пожарной каланче. Каланча -- это важное открытие в области воровской науки. Там не только вещи, но даже и сабинянок прятать можно. Сергеев за свое изобретение ожидал награды и был очень удивлен, когда предстал пред Фемидой. Он не понимал, в чем состояла его вина, и удивлялся...

-- Нешто можно, -- вопрошал он суд, -- служить в полиции околоточным за 45 рублей в месяц без взяток и иных поборов?

Бедняга со своими коллегами-писарями угодил в тюрьму. Не так им обидна эта тюрьма, как то, что им придется просидеть как раз то время, когда люди собирают в житницы, жнут и не сеют -- время собирания обильных праздничных.

* * *

Утка это или не утка? Говорят, что камер-юнкер Бегичев и не имеющий чина Германович затевают в Москве "народный" театр и взывают к субсидии. Очень приятно. Бегичев любит театр; но энергии и деловитости в нем столько, сколько в произведениях Болеслава Маркевича правды. Во всяком случае, "весьма и весьма приятно!"