Рассказ Егора

Доктор, у которого я квартировал, уехал на материк вскоре после увольнения от службы, и я поселился у одного молодого чиновника, очень хорошего человека[42]. У него была только одна прислуга, старуха-хохлушка, каторжная, и изредка, этак раз в день, наведывался к нему каторжный Егор, дровотаск, который прислугою его не считался, но "из уважения" приносил дров, убирал помои на кухне и вообще исполнял обязанности, которые были не под силу старушке. Бывало, сидишь и читаешь или пишешь что-нибудь, и вдруг слышишь какой-то шорох и пыхтенье, и что-то тяжелое ворочается под столом около ног; взглянешь — это Егор, босой, собирает под столом бумажки или вытирает пыль. Ему лет под сорок, и представляет он из себя человека неуклюжего, неповоротливого, как говорится, увальня, с простодушным, на первый взгляд глуповатым лицом и с широким, как у налима, ртом. Он рыжий, бородка у него жидкая, глаза маленькие. На вопрос он сразу не отвечает, а сначала искоса посмотрит и спросит: "Чаво?" или "Кого ты?" Величает вашим высокоблагородием, но говорит ты. Он не может сидеть без работы ни одной минуты и находит ее всюду, куда бы ни пришел. Говорит с вами, а сам ищет глазами, нет ли чего убрать или починить. Он спит два-три часа в сутки, потому что ему некогда спать. В праздники он обыкновенно стоит где-нибудь на перекрестке, в пиджаке поверх красной рубахи, выпятив вперед живот и расставив ноги. Это называется "гулять".

Здесь, на каторге, он сам построил себе избу, делает ведра, столы, неуклюжие шкапы. Умеет делать всякую мебель, но только "про себя", то есть для собственной надобности. Сам никогда не дрался и бит не бывал; только когда-то в детстве отец высек его за то, что горох стерег и петуха впустил.

Однажды у меня с ним происходил такой разговор:

— За что тебя сюда прислали? — спросил я.

— Чаво ты говоришь, ваше высокоблагородие?

— За что тебя прислали на Сахалин?

— За убийство.

— Ты расскажи мне с самого начала, как было дело.

Егор стал у косяка, заложил назад руки и начал:

— Ходили мы к барину Владимиру Михайлычу, рядились о дровах, о пилке и поставке на станцию. Хорошо. Порядились и пошли домой. Этак не далеко отошедши от села, послал меня народ в контору с условием — засвидетельствовать. Я был на лошади. По дороге к конторе Андрюха воротил меня: был большой разлив, нельзя было проехать. "Завтра, говорит, я поеду в контору об земле своей рендовой и это условие засвидетельствую". Ладно. Отсюда пошли мы вместе; я на лошади, а кумпания пешком. Дошли мы до Парахина. Мужики зашли закуривать к кабаку, мы с Ачдрюхой сзади остались на тротуаре около трактира. Он и говорит: "Нет ли у тебя, братко, пятачка? Выпить, говорит, хотно". А я ему: "Да ты, брат, говорю, такой человек: зайдешь выпить за пятачок, да тут и запьянничаешь". А он говорит: "Нет, не буду, выпь", да и пойду домой". Подошли к мужикам, сговорили на четверть, собрали на четверть, в кабак зашли, четверть водки купили. Сели за стол пить.

— Ты покороче, — замечаю я.

— Постой, не перебивай, ваше высокоблагородие. Роспили мы эту водку, вот он, Андрюха то есть, еще взял перцовки сороковку. По стакану налил себе и мне. Мы по стакану вместе с ним и выпили. Ну, вот тут пошли весь народ домой из кабака, и мы с ним сзади пошли тоже. Меня переломило верхом-то ехать, я слез и сел тут на бережку. Я песни пел да шутил. Разговору не было худого. Потом этого встали и пошли.

— Ты расскажи мне про убийство, — перебиваю я,

— Постой. Дома я лег и спал до утрия, пока не разбудили; "Ступай, кто из вас побил Андрея?" Тут уж и Андрея привезли, и урядник приехал. Урядник стал допрашивать нас всех, никто мы не признаемся к этому делу. А Андрей еще живой был и говорит "Ты, Сергуха, ударил меня стягом, а больше я ничего не помню". Сергуха не признается. Мы все так и думали, что Сергуха, и начали глядеть за ним, чтобы не сделал себе чего. Через сутки Андрей помер. Сергея и подучи там свои, сестра да тесть: "Ты, Сергей, не отпирайся, тебе всё равно. Признавайся да подтягивай, кого ближе захватил. Тебе влегота будет". Как только что помер Андрей, мы весь народ и собрались к старосте и Сергея оповестили. Сергея допрашиваем, а он не признается. Потом пустили его к себе ночевать в свой дом. Некоторые его здесь стерегли, не сделал бы себе чего. У него тут ружьишко было. Опасно. Поутру хватились — его нет, тут соскорили у него обыск делать, и по деревне искали, и в поле бегали, искали его. Потом уж пришли из стану и объявили, что Сергей уже там. Тут нас начали забирать. А Сергей, знашь, прямо к становому да к уряднику, на коленки стал и говорит

на нас, что Ефремовы дети уже года три нанимали побить Андрюху. "Дорогой, говорит, шли мы втроем — Иван, да Егор, да я — и сговорились вместе побить. Я говорит, корчевочкой ударил Андрюху, а Иван да Егор схватились бить его, а я испужался да назад, говорит, побежал, за задними мужиками". Потом нас — Ивана, Киршу, меня и Сергея — забрали и в тюрьму в город.

— А кто такие Иван и Кирша?

— Братья мои родные. В тюрьму пришел купец Петр Михайлыч и взял нас на поруки. И были на поруках у него до Покрова. Жили мы хорошо, сохранно. На другой день Покрова нас судили в городе. У Кирши были свидетели — задние мужики выправили, а меня так, брат, и влопало. Я на суде говорил то, что тебе вот сказываю, как есть, а суд не верит: "Тут все так говорят и глазы крестят, а всё неправда". Ну, осудили, да в острог. В остроге жили под замком, но только был я парашечником, подметал камеры и обед подносил. Давали мне за это каждый по пайку хлеба в месяц. Фунта три будет с человека. Как заслышали выход, телеграмму домой послали. Перед Николой было дело. Женка и брат Кирша приехали нас проведать и кое-чего тут привезли из платья, да еще кое-чего... Женка плакала-выла, да ничего не поделаешь. Как поехала, я ей туда домой два пайка хлеба дал в гостинцы. Поплакали и поклон послали детям и всем крещеным. Дорогой мы были скованы нарушнями. По два человека шли. Я шел с Иваном. В Новгороде с нас карточки снимали, тут заковали нас и головы брили. Потом в Москву погнали, В Москве, когда сидели, на помилование прошение посылали. Как ехал в Одессу, не помню. Хорошо ехал. В Одессе нас выспрашивали в докторской, скидывали одёжу всю, оглядывали. Потом собрали нас и погнали на пароход. Тут казаки и солдаты нас рядом вели по ступенькам и посадили нас в нутро. Сидим на нарах, да и всё. Всяк на свое место. На верхней наре пять человек нас сидело. Сперва мы не понимали, а потом говорят: "Поехали, поехали!" Ехали, ехали, а потом начало качать. Жар такой, голые стояли народ. Кто блевал, а другой ничего. Тут, конечно, больше лежали. А шторм горазд был. Во все стороны кидало. Ехали, ехали, потом и наехали. Нас так и толконуло. День туманливый. Сталось темно. Как толконуло, и установилось, качается, знаешь, на скалах; думали, что рыбина это качает под низом, ворочает пароход[43]. Наперед дергали, дергали — не сдернуть, да назад зачали дергать. Назад стали дергать, посередке и проломило снизу. Начали парусом дыру затягивать; затягивали, затягивали ничего способу нет. Вода накопилась до самого полу, где народ сидит, и стала под народ выходить вода на пол. Народ просит: "Не дайте погибнуть, ваше благородие!" И он сперва: "Не ломитесь, не проситесь, не дам погибнуть ничего". Потом стало накопляться под нижние нары. Крещеные стали проситься да ломиться. Барин и говорит: "Ну, ребята, выпущу вас, только чтоб не бунтовать, а нет — всех перестреляю". Потом выпустил. Сделали богомоление, чтобы господь усмирил, не погибнуть бы. Молились на коленках. После богомоления выдавали нам галеты, сахар, и море засмирилось. На другой день стали вывозить народ на баржах на берег. На берегу было богомоление. Потом нас перегрузили на другое судно, турецкое[44], и привезли сюда, в Александровск. Сняли нас засветло на пристань, да тут долго нас продержали, и отправились мы с пристани уже в потемушках. Крещеные так плетнем и шли, а тут еще навалилась куриная слепота. Друг за дружку держатся; кто видит, а кто и нет — вот и цеплялись. Я за собой десяток крещеных вел. Пригнали в тюрьму на двор и стали разбирать по казармам, кого куда. Ужинали перед сном, что было у кого, а утром нам начали выдавать, что следует. Дня два отдыхали, на третий в баню, а на четвертый работать погнали. Перво-наперво копали канавы под здание, где лазарет теперь. Корчевали, обирали, копали и всё прочее — этак неделю или две, а может, и с месяц. Потом мы возили бревна из-под Михайловки. Таском тащили версты за три и в груды у моста сваливали. Потом на огород погнали ямы для воды копать. А как наступил сенокос, стали собирать крещеных: спрашивают, кто косить умеет, — ну, кто признавался, того и писали. Выдали нам на всю артель хлеб, крупу, мясо и погнали с надзирателем на сенокос в Армуданы. Жил я ничего, бог здоровья давал, и косил я хорошо. Других надзиратель колотил, а я дурного слова не слыхивал. Ругается только народ, зачем бойко идешь, — ну, да ничего. В слободное время или когда дождь, я плел себе ступни. Люди спать с работы, а я сижу да плету. Ступни продавал, две порции говядины за ступни, а это четыре копейки стоит. Сенокос выставивши, пошли домой. Домой пришли, сняли нас в тюрьму. Потом взяли меня к поселенцу Сашке на Михайловку в работники. У Сашки я делал всё по крестьянской работе: жал, убирал, молотил, картошку копал, а Сашка за меня в козну бревна возил. Ели всё свое, что получали из козны. Отработал я два месяца и четыре дня. Обещал Сашка денег, да не дал ничего. Только и дал, что пуд картошки. Привез меня Сашка в тюрьму и сдал. Выдали мне топор и веревку — дрова таскать. Семь печей отоплял. Я в юрте жил, за камарщика воду носил и подметал. У татарина-магзы[45] майдан сторожил. Как приду с работы, мне он свой майдан уверял, я продавал, а он мне за это 15 копеек в сутки платил. Весной, когда дни стали подолже, я стал плесть лапти. Брал по десять копеек. А летом рекой дрова гонял. Накопил я их кучу большую и потом этого продал жиду-банщику. Накопил я также лесу 60 дерев и продал по 15 копеек. Вот и живу помаленьку, как бог дает. А только, ваше высокоблагородие, разговаривать мне с тобой некогда, надо по воду идти.

— В поселенцы скоро выйдешь?

— Лет через пять.

— Скучаешь по дому?

— Нет. Одно вот только — детей жалко. Глупы.

— Скажи, Егор, о чем ты думал, когда тебя в Одессе на пароход вели?

— Бога молил.

— О чем?

— Чтобы детям ума-разума послал.

— Отчего ты жену и детей не взял с собой на Сахалин?

— Потому что им и дома хорошо.