— Сейчас у меня с моей дамой, пока мы плясали, был разговор, рассказывал медик, когда все трое вышли на улицу. —Речь шла об ее первом романе. Он, герой —какой-то бухгалтер в Смоленске, имеющий жену и пятерых ребят. Ей было 17 лет и жила она у папаши и мамаши, торгующих мылом и свечами.
— Чем же он победил ее сердце? — спросил Васильев.
— Тем, что купил ей белья на пятьдесят рублей. Чёрт знает что!
"Однако же, вот он сумел выпытать у своей дамы ее роман, — подумал Васильев про медика. — А я не умею..." — Господа, я ухожу домой! — сказал он.
— Почему?
— Потому, что я не умею держать себя здесь. К тому же мне скучно и противно. Что тут веселого? Хоть бы люди были, а то дикари и животные. Я ухожу, как угодно.
— Ну, Гриша, Григорий, голубчик... — сказал плачущим голосом художник, прижимаясь к Васильеву. — Пойдем! Сходим еще в один, и будь они прокляты... Пожалуйста! Григорианц!
Васильева уговорили и повели вверх по лестнице. В ковре и в золоченых перилах, в швейцаре, отворившем дверь, и в панно, украшавших переднюю, чувствовался всё тот же стиль С-ва переулка, но усовершенствованный, импонирующий.
— Право, я пойду домой! — сказал Васильев, снимая пальто.
— Ну, ну, голубчик... — сказал художник и поцеловал его в шею. — Не капризничай... Гри-Гри, будь товарищем! Вместе пришли, вместе и уйдем. Какой ты скот, право.
— Я могу подождать вас на улице. Ей-богу, мне здесь противно!
— Ну, ну, Гриша... Противно, а ты наблюдай! Понимаешь? Наблюдай!
— Надо смотреть объективно на вещи, — сказал серьезно медик.
Васильев вошел в залу и сел. Кроме него и приятелей, в зале было еще много гостей: два пехотных офицера, какой-то седой и лысый господин в золотых очках, два безусых студента из межевого института и очень пьяный человек с актерским лицом. Все барышни были заняты этими гостями и не обратили на Васильева никакого внимания. Только одна из них, одетая Аидой, искоса взглянула на него, чему-то улыбнулась и проговорила, зевая:
— Брюнет пришел...
У Васильева стучало сердце и горело лицо. Ему было и стыдно перед гостями за свое присутствие здесь, и гадко, и мучительно. Его мучила мысль, что он, порядочный и любящий человек (таким он до сих пор считал себя), ненавидит этих женщин и ничего не чувствует к ним, кроме отвращения. Ему не было жаль ни этих женщин, ни музыкантов, ни лакеев.
"Это оттого, что я не стараюсь понять их, -думал он. —Все они похожи на животных больше, чем на людей, но ведь они все-таки люди, у них есть души. Надо их понять и тогда уж судить..."
— Гриша, ты же не уходи, нас подожди! — крикнул ему художник и исчез куда-то.
Скоро исчез и медик.
"Да, надо постараться понять, а так нельзя..." — продолжал думать Васильев.
И он стал напряженно вглядываться в лицо каждой женщины и искать виноватой улыбки. Но -или он не умел читать на лицах, или же ни одна из этих женщин не чувствовала себя виноватою — на каждом лице он читал только тупое выражение обыденной, пошлой скуки и довольства. Глупые глаза, глупые улыбки, резкие, глупые голоса, наглые движения —и ничего больше. По-видимому, у каждой в прошлом был роман с бухгалтером и с бельем на пятьдесят рублей, а в настоящем нет другой прелести в жизни, кроме кофе, обеда из трех блюд, вина, кадрили, спанья до двух часов...
Не найдя ни одной виноватой улыбки, Васильев стал искать: нет ли умного лица. И внимание его остановилось на одном бледном, немножко сонном, утомленном лице... Это была немолодая брюнетка, одетая в костюм, усыпанный блестками; она сидела в кресле, глядела в пол и о чем-то думала. Васильев прошелся из угла в угол и точно нечаянно сел рядом с нею.
"Нужно начать с чего-нибудь пошлого, — думал он, — а потом постепенно перейти к серьезному..."
— А какой у вас хорошенький костюмчик! —сказал он и коснулся пальцем золотой бахромы на косынке.
— Какой есть... —сказала вяло брюнетка.
— Вы из какой губернии?
— Я? Дальняя... Из Черниговской.
— Хорошая губерния. Там хорошо.
— Там хорошо, где нас нет.
"Жаль, что я не умею природу описывать, -подумал Васильев. — Можно было бы тронуть ее описаниями черниговской природы. Небось, ведь любит, коли родилась там".
— Вам здесь скучно? — спросил он.
— Известно, скучно.
— Отчего же вы не уходите отсюда, если вам скучно?
— Куда ж я уйду? Милостыню просить, что ли?
— Милостыню просить легче, чем жить здесь.
— А вы откуда знаете? Нешто вы просили?
— Просил, когда нечем было платить за ученье. Хотя бы даже не просил, это так понятно. Нищий, как бы ни было, свободный человек, а вы раба.
Брюнетка потянулась и проводила сонными глазами лакея, который нес на подносе стаканы и сельтерскую воду.
— Угостите портером, — сказала она и опять зевнула.
"Портером... — подумал Васильев. — А что, если бы сейчас вошел сюда твой брат или твоя мать? Что бы ты сказала? А что сказали бы они? Был бы тогда портер, воображаю..."
Вдруг послышался плач. Из соседней комнаты, куда лакей понес сельтерскую, быстро вышел какой-то блондин с красным лицом и сердитыми глазами. За ним шла высокая, полная хозяйка и кричала визгливым голосом:
— Никто вам не позволял бить девушек по щекам! У нас бывают гости получше вас, да не дерутся! Шарлатан!
Поднялся шум. Васильев испугался и побледнел. В соседней комнате плакали навзрыд, искренно, как плачут оскорбленные. И он понял, что в самом деле тут живут люди, настоящие люди, которые, как везде, оскорбляются, страдают, плачут, просят помощи... Тяжелая ненависть и гадливое чувство уступили свое место острому чувству жалости и злобы на обидчика. Он бросился в ту комнату, где плакали; сквозь ряды бутылок, стоявших на мраморной доске стола, он разглядел страдальческое, мокрое от слез лицо, протянул к этому лицу руки, сделал шаг к столу, но тотчас же в ужасе отскочил назад. Плачущая была пьяна.
Пробираясь сквозь шумную толпу, собравшуюся вокруг блондина, он пал духом, струсил, как мальчик, и ему казалось, что в этом чужом, непонятном для него мире хотят гнаться за ним, бить его, осыпать грязными словами... Он сорвал с вешалки свое пальто и бросился опрометью вниз по лестнице.