Кстати, не могу не сказать об одном довольно замечательном случае. В 1862 году я был назначен партионным офицером в так называемую амурскую золотоискательную партию, которая в то время должна была открыть свои действия на отрогах горного хребта, который служит водоразделом системы вод Олекмы, притоков Шилки и верховьев Амура. Местность эта и в Восточной Сибири многих пугала своей внушительной отдаленностью, суровостью климата и ужасающим безлюдием. Угрюмая тайга тут царила в полнейшем смысле этого слова, а безграничная ширь трущобы заставляла задумываться и привычного к тайге человека. Вот в этом-то отдаленном уголке мне и пришлось скитаться почти три года сряду. Товарищем моих похождений был ссыльнокаторжный Алексей Костин, мужчина высокого роста, довольно красивой наружности и атлет по геркулесовскому сложению. Водку он пил понемногу, хотя мог переносить и здоровую выпивку; характера был ровного, но духа отчаянного — ничто и никакая сила его не останавливала, опасности он не знал и точно презирал ее. Костин был человек замечательной честности и очень доброй души, так что невольно приходило в голову — за что на этом человеке на лице, на руках и на лопатках были поставлены ссыльно каторжные знаки? Я настолько любил и уважал Костина, что никогда не решался узнать его биографию и спросить его, за что он пришел в каторгу. Словом, я как-то сдружился с этим человеком, вдвоем проездил почти три года по безграничной тайге, пил из одной рюмки, ел из одной чашки; а если и случалось загнуть ему трехэтажное слово или дать хорошего тумака, то на это Алексей не обижался, а я долго лиха не помнил. Бывало, только и скажет: "Ну прости, барин, — виноват"; а я в ответ: "Ладно, не сердись Алеха; служба службой, а дружба дружбой! Вот тащи фляжку, давай выпьем по рюмочке" — и только! выпьем и все забыто. Мы с ним были ровесники по возрасту, и что влекло нас друг к другу — право, хорошенько не знаю, но знаю, что я душою и сердцем любил Костина, а он меня, в чем я убедился неоднократно. Случалось, бывало, в тайге и прихворнуть, то, верите ли, Алексей ходил за мной, как нежная мать за своим детищем, а я в таких случаях за ним.
Вот я и заболтался немного, а все потому, что хотелось познакомить читателя с тою личностью, которая так дорога для меня в воспоминаниях и причастна к тому случаю, о котором хочется рассказать.
Но, виноват, еще одно слово. Приводя на память все былое и вспоминая о Костине, мне желательно почтить его добрым словом и, если он жив, то сказать ему — будь здоров и счастлив; спасибо, спасибо тебе и тысячу раз спасибо! Если же он там, в Елисейских, то мир праху твоему и вечный покой, Алексей!..
В 1863 году, кажется, в феврале месяце возвращался я с Алексеем из тайги и был уже в пути несколько дней сряду, оставив партию рабочих в вершинах речки Урюма. Ехали мы вниз по реке в двух маленьких пошевенках поодиночке; нам оставался еще один переезд верст в 80, и мы в первом казачьем селении Оморое, что уже недалеко от населенной реки Шилки.
Встав с утра до зари и потрухивая на бессменных лошадях, мы притомились, позамерзли и торопились засветло доехать до излюбленного ночлега. Вдруг слышим ужасный, раздирающий душу крик человека. Крик этот выходил откуда-то из близлежащих гор тайги и своей неожиданностью и отчаяньем потрясал всю душу и нервы. Мы невольно задержали лошадей и стали прислушиваться. Ужасный крик все продолжался и еще более усиливался, но где-то далеко, глухо.
— Слышишь? — спросил я Костина.
— Слышу, как не слыхать, барин. Фу, как жалко и отчаянно кричит.
— Побежим, поможем?
— Давай побежим, — отвечал Алексей.
В одну минуту мы выпрягли лошадей, вскочили верхом и, едва вскарабкавшись на крутой берег, бросив пошевенки на речке, поскакали на крик. Глухая чаща леса царапала нас ужасно; мерзлые прутья хлестали по рукам, по лицу, но мы точно не замечали этого препятствия и, понукая коней, бежали. Изредка останавливались и прислушивались, но крик заметно ослабевал. Проскакав всего версты полторы, мы остановились еще раз послушать, но до нас долетали едва слышные замирающие, неясные звуки, и потом вдруг все смолкло. Тишина и мрачная чаща тайги окружала со всех сторон, только вспотевшие кони тяжело дышали и зорко поглядывали. В эту минуту эта тишина была для нас несравненно тяжелее отчаянного вопля. Как-то невыносимо тяжело сделалось на душе, а сердце точно сдавило клещами. Постояв и дав вздохнуть лошадям, мы снова бросились примерно в ту сторону, где слышались последние стоны. Ездили, ездили, кричали и аукали, но отзыва не получали и никого не видали, а потому в особенно грустно-тяжелом настроении поехали обратно к брошенным пошевенкам. Я ехал впереди и, оборачиваясь, видел, как Алексей, зажмурив глаза, крестился и что-то шептал. Я невольно сделал то же и сняв чебак (теплая шапка с ушами), набожно помолился…
Молча запрягли мы лошадей и молча потрусили далее, к ночлегу.
Что-то тяжелое давило нас обоих.
Кто этот несчастный, который так отчаянно кричал и как бы звал на помощь и, вероятно, отдал Богу душу в объятиях суровой тайги — до сих пор осталось для меня тайной, несмотря на то, что я несколько лет расспрашивал и близживущих казаков и бродячих орочон, этих аборигенов забайкальских трущоб.
Солнце уже садилось, когда мы, проехав несколько верст, добрались до крутого и высокого берега, на котором в затишье, в локотке выдающегося подножия лесистой горы, было место излюбленного ночлега. Так как берег был очень высок, заехать в санях на него было невозможно, да и не было надобности, то мы всегда на этом месте пошевенки оставляли на реке, а что нужно забирали с собой и уходили ночевать на берег. Так сделали и на этот раз. Но я забыл сказать, что за два дня около оставленного рыбопромышленниками еза (закол чрез всю реку, в котором делаются воротцы, а в них ставятся ловушки — верши, морды, фитили и проч.) к нам пристала небольшая собачонка, вероятно, забытая хозяевами еза, которая и бежала с нами.
Только что с трудом вскарабкался я на крутой береговой яр, обовьюченный разными дорожными принадлежностями, дошел до места ночлега и хотел уже приниматься рубить сушину для дров, чтоб ночевать у огня, как слышу крик Алексея, который остался на реке выпрягать лошадей.
Барин, барин! Беги скорее сюда, скорей, с винтовкой беги.
Хоть я и не из трусливого десятка, но, признаюсь, этот тревожный призыв несколько озадачил, так что меня порядочно передернуло, тем более потому, что и первый крик несчастного звенел еще в ушах и нервно отзывался во всем моем организме. Прежде всего мне пришла в голову мысль, что не зверь ли напал на Алексея, ибо знал, что человек этот даром не закричит. Все эти соображения были, конечно, делом одной минуты. Живо бросился я к винтовке и, вооруженный ею и топором, побежал к берегу, с которого, как на ладони, увидал следующую картину.
Лошади были уже отпряжены и топтались около задних пошевенок, а Алексей, лежа на брюхе, возился около передних санишек с наречного края, а от берега тормошилась собачонка и тоже лезла под сани, взвизгивая и лая, как только могла.
Убедившись, что никакого серьезного нападения не произошло, но все-таки не понимая в чем дело, я закричал:
— Алексей! что ты там делаешь, зачем звал?
— Да вот копалуха залетела под сани, ее добываю. Беги скорей, барин, помогай! — кричал Алексей, не подымаясь и копошась по-прежнему около саней.
— Что ты врешь, какая такая копалуха забилась под сани? — кричал я, спускаясь с яра.
— А вот беги скорее, так увидишь сам, что копалуха, взаболь, копалуха, — возражал мой Алеха.
Добравшись до саней, я загородил передок, приподнял головки пошевенок, и копалуха была поймана, но уже порядочно помятая и потеребленная собачонкой.
Долго мы удивлялись и ахали, не понимая причины такого самосохранения птицы, но дело оказалось очень простым, когда на берегу на сушине увидали огромного филина, который, с высоты как-то смешно и дико выворачивая глазищи, перебирая по сучку ногами и подергивая крыльями, как-то особенно чиркая клювом, заглядывал на нас, точно бесясь и волнуясь, что мы лишили его добычи.
Увидав его, Алексей, крепко держа бившуюся копалуху, надо полагать, с радости и поняв причину, не мог удержаться от смеху и, картавя, сказал:
— А вот, барин, гляди — и понужало сидит; вишь, буркалы-то уставил, точно наш казначей в очки смотрит. Дунь-ка его из винтовки, чтобы не натряхивался да не дразнился, паршивый! Вишь, как глазищи-то выворачивает! Стрель его, пожалуйста!
— Ну его к черту, лупоглазого; за что его бить, — сказал я и, бросив суком, прогнал филина.
Привязав лошадей на выстойку и собрав все необходимые пожитки, мы взобрались на яр и пришли к ночлегу. Так как солнце давно уже село и стало смеркаться, я велел Алексею заколоть копалуху и рубить скорее дрова, чтоб не затемнеть без огня. Но Алексей, видимо, медлил, топтался на месте и не колол копалуху.
— Что же ты думаешь еще? Коли скорее да руби; видишь — темнеть начинает, — сказал я.
— Нет, барин, не станем ее колоть, а лучше отпустим, пусть летит. Это не наша добыча, а притча какая-то, — картавил Алеха.
— Полно ты вздор молоть, какая еще притча; коли, да и станем варить похлебку, вот вся и штука, — уже волнуясь, проговорил я.
— Правду, притча, — упорствовал Алексей, — лучше отпустим. Мне что, одна голова и помру, так не беда. А ведь она залетела под твои сани-то, тебе нехорошо будет. Я про это много слыхал и на людях видел. Правду, лучше отпустим. Худая это примета у нашего брата. Вот вы, господа, ничему эвтому не верите; все у вас вздор да пустяки, а вот стань примечать, так и сам увидишь, что Костин правду сказывает. Все едино — что пристройку к дому сделать, что ворота новые поставить, что избу на проезжем месте срубить, что…
— Ну будет, будет тебе, довольно! Закаркал, как старая баба, всякой брехне веришь, а еще умным мужиком считаешься. Стыдно тебе, Алеха! — сдерживаясь, убеждал я товарища.
Дрова были нарублены, и копалуха давно уже варилась в котелке, а мы сидели у огонька, покуривали трубочки и с нетерпением ждали похлебки. Наконец поспела и она, мы выпили по рюмке водки и закусили вплотную. Но было уже поздно; ночь была хоть и морозная, но тихая, и звезды как-то особенно ярко горели и точно заглядывали на нас сквозь хвою близстоящих сосен и громадных лиственниц. Мы сходили на речку, прорубили прорубь и поставили лошадей к корму. Все это делалось обыденным порядком, но треволнения дня нас, видимо, беспокоили, что-то точно ерошило за плечами и, чувствуя эту ненормальность, мы как бы скрывали друг от друга это тяжелое состояние. Однако ж, придя к ночлегу, мы практично устроились и улеглись спать. Но — увы! — сон нас оставил, и мы только насильственно шипели, стараясь уснуть. Наконец я не выдержал, вылез из-под теплого одеяла, закурил трубку и уселся к огоньку.
Смотрю — вылез и Алеха из-под своей шубы, набил тютюнком носогрейку и подсел ко мне. Долго, долго, далеко за полночь протолковали мы около огня и переговорили, кажется, все, что было за пазухой. Не забуду я этой беседы. Вот где сказывался простой человек, видавший всевозможные виды и перенесший столько горя и превратностей судьбы. Частенько у Алексея навертывались слезы, но он таил их и только выдавал себя в это время тем, что неожиданно смолкал или говорил как-то порывисто, в нос, колупая и раздувая давно погасшую трубку. Жалею, что не место говорить об этой беседе, а много в ней интересного и поучительного. Ну, когда-нибудь, до другого раза.
Дня через два мы благополучно добрались до дому, на Карийских золотых промыслах, и снова помаленьку стали приготовляться к следующей поездке в тайгу.
Как бы там ни было (не смейся, читатель), но вскоре наступило то время, что пришлось невольно вспомнить притчу Алексея. В августе того же года у меня вдруг захворал первый сын Александр, совершенно здоровый и крепкий мальчик, и неожиданно скончался 29 августа, так что 30-го числа, в день своих именин, по милости пьянства наших мастеров мне самому довелось обивать гробик сыну (тоже именинничку) и в это же тяжелое время принимать знакомых поздравителей. Можете судить, в каком настроении я встречал и провожал гостей. Но всех тяжелей был визит Алексея Костина, когда этот клейменый человек пришел проститься с Сашей и поздравить меня.
Пришел он бледный, с запекшимися губами, красными веками, но глаза его как-то сухо горели; пройдя к столу, он мельком, но пытливо взглянул на меня, помолился образу, поклонился покойнику, медленно перекрестился, протяжно поцеловал Сашу и торопливо хотел выйти, но я подал ему рюмку. Алексей молча взял ее трясущейся рукой, молча выпил и молча, едва сдерживаясь, вышел в сени…
Мы поняли друг друга…
После Алексей еще долго ездил со мной по тайге, но никогда не вспоминал о притче.