С Кубанской чрезвычайкой я хорошо знаком по личному опыту. При одном из очередных арестов социалистов, живущих на Кубани, я был арестован и доставлен в участок милиции города Екатеринодара.

При моем входе в помещение участка сидевший дежурный чиновник восточного типа, очевидно, счел меня по внешности за какое либо начальство, почтительно встал, не менее почтительно поклонился, заискивающе улыбаясь; но картина резко изменилась, когда приведший меня милиционер заявил, что я — арестованный.

— Садысь, — грубо, начальническим тоном, указывая на стул, важно проговорило начальство, не менее важно вновь усаживаясь в кресло.

Я с любопытством начал было рассматривать довольно тесное и грязное помещение милиции, публику, несмело толпившуюся здесь в ожидании разрешений всевозможного рода нужд; мысленно сравнивал все это с прежней полицией, — как дверь с шумом распахнулась, в участок быстро вошел высокого роста, в папахе набекрень, в красной черкеске, в щегольских сапогах, вооруженный почти до зубов человек, оказавшийся впоследствии начальником милиции Колесниковым. Начальнически небрежный взгляд скользнул по мне, затем начальство круто, по военному сделало полуоборот к дежурному, и громко раздалась команда:

— Усиленный караул!.. Подвал!.. Живо!..

Точно из под земли выросло шесть вооруженных милиционеров, тесным кольцом окружили меня, вывели во двор и ввели в подвал. Яркие лучи южного осеннего солнца сменились слабым мерцанием электричества, в лицо пахнули спертым подвальным запахом, плесенью, сыростью; щелкнул железный засов, лязгнуло ржавое железо, и я был впихнут в небольшой сырой, абсолютно темный каменный склеп. Не ожидая ничего подобного, я сначала опешил, растерялся, а потом нервно зашагал по каменному полу склепа, чутко прислушиваясь к глухому сдавленному топоту собственных шагов. Кроме меня в подвале оказался какой-то армянин. Он справился, не по «спекулянтскому» ли я делу и убедившись, что нет, опять забился в свой угол, где и уселся, по восточному, на корточках.

Медленно, тягуче тянулось время. Чувствовалось, что уже давно свечерело. В склепе сделалось чрезвычайно холодно. Легкая сорочка и накинутый на плечи пыльник плохо согревали мои застывшие члены. Зубы стучали от холода. Уже казалось, я сижу целую вечность, как в коридоре раздался топот ног, лязгнул засов двери, задрожал слабый свет фонаря, прорезывая густую холодную тень склепа, вошедшие четыре милиционера молча подошли к быстро вскочившему на ноги армянину, и началась самая дикая безобразная расправа. Армянина били кулаками, пинками, шашкой. Сначала несчастный стонал, умолял, затем совсем умолк, И только глухие удары по упругому телу, площадная брань милиционеров нарушали зловещую тишину могильного склепа.

Я инстинктивно, из чувства самосохранения отскочил к противоположному углу. В висках у меня болезненно стучало. Как утопающий за соломинку, хватался я за все, что могло меня защитить, и тут только я почувствовал всю бездонную глубину моей беспомощности по отношению к палачам. Ничего не соображая, я сначала приготовился к защите, однако безумие такой мысли было слишком очевидным. Злоба, отчаянная злоба и презрение к палачам быстро сменили инстинкт самосохранения. Машинально я сорвал с глаз золотое пенснэ и также машинально сунул в какой-то карман. Под влиянием неведомого мне чувства я выступил вперед и превратился в библейский соляной столб, решив не шевельнуть пальцем, не издать ни одного звука. И только мысли густым роем болезненно кружились в моем раскаленном мозгу. Точно на кинематографической ленте промелькнула предо мною вся моя далеко неприглядная и нерадостная жизнь, полная лишений, нищеты и громадного упорного труда.

Однако, кончив экзекуцию, милиционеры также молча вышли, как молча вошли. Лязг железа, отдаленный гул сапог — и в склепе водворилась жуткая тишина, сквозь которую отчетливо слышались тяжелые вздохи распластанного на холодном каменном полу армянина.

Прошло несколько томительных минут. Армянин быстро вскакивает, утирая струившиеся кровоподтеки и в то же время театрально-трагически потрясая в воздухе кулаками, он сдавленным сиплым голосом, долетавшим лишь до моего слуха и терявшимся в каменных сводах склепа, со свистом кричал:

— Мучители!.. Кровопийцы!.. Скоро ли перестанете вы пить нашу кровь!.. Ведь житья нет!.. Мы задыхаемся!.. Кровопийцы!..

Голос его оборвался. Пошатываясь и еле волоча ногами, он медленно побрел к углу, бормоча под нос какие-то ругательства по адресу всех и вся…

История его оказалась очень несложной. Он — мелкий спекулянт. Гнал на перепродажу шесть быков. Около Круглика (Небольшая роща около Екатеринодара.) его схватила милиция и в каком-то административном порядке арестовала на три дня. Два дня сидел он спокойно. На третий день рано утром жена, принеся чай и завтрак, сообщила ему, что быки, оказывается, милицией еще не найдены, они в Круглике; есть большие опасения, что их сегодня найдут и реквизируют. На их след, кажется, уже напали. Армянин недолго раздумывая, напился чайку, плотно подзакусил и, пользуясь слабым надзором за ним, как за срочным арестантом, завтра утром подлежащим освобождению, «тикнул» в Круглик, нашел быков, спекульнул ими на два с половиной миллиона, явился домой, где вновь был арестован и посажен за побег в этот склеп, а бившие его милиционеры, — те караульные, от которых он тикнул и которые сами подверглись наказанию.

В час ночи нас вызвали на допрос. Разбитый физически и нравственно, закоченевший от холода я, с присущей мне раздражительностью, набросился на начальника милиции Колесникова за содержание меня в склепе, и самым решительным образом заявил, что в подвал я более не пойду. — «Только силою штыков можно вновь меня туда бросить». — Не знаю, моя решимость и угрозы жаловаться на дурное обращение со мной, человеком ни в чем неповинным, или чувство сострадания взяло верх у немного хмельного Колесникова, но факт тот, что меня милостиво разрешено было перевести в общую камеру арестованных, где есть и свет, и тепло, и нары.

— А эту сволочь в подвал, — грозно сверкая глазами, приказало начальство, тыча большим украшенным дорогим перстнем пальцем в армянина. — Ты у меня завтра пойдешь в ревтрибунал, а оттуда лет на пять, на шесть на принудительные работы… Не будешь бегать в другой раз. И отборная площадная брань начальства заключила собой все остальные невыгодные перспективы побега.

Общая камера на верхнем этаже, светлая, теплая, хотя переполненная народом и вонючая, показалась мне раем. Люди здесь валялись на нарах, под нарами, в проходах.. Свернувшись калачиком, я скромно примостился около порога и, почуяв тепло, умученный пережитым, уснул, как убитый. Каково же было мое удивление, когда утром, проснувшись, я рядом с собой увидел блаженно улыбающееся и еще заспанное, подбитое, в синяках, лицо армянина.

— Вы как сюда попали? — удивился я. — Ведь вас Колесников приказал в подвал посадить?

— В подвал… — хитро ухмыльнулся тот. — Быков продал, да в подвал. Чай я не дурак… Я ведь их всех знаю, как свои пять пальцев. — И он растопырил свои пять довольно таки грязных коротких пальцев, и начал мне почти скороговоркой рассказывать биографию каждого милиционера, большинство которых — пристава, помощники приставов, надзиратели царских времен.

— Колесников ушел, а его помощник сюда из подвала меня перевел. Вот они! — ухарски хлопая себя по карману смеялся армянин. Всех их можно купить и продать.

— Вы думаете, меня действительно пошлют в ревтрибунал за побег? Отдадут на принудительные работы? Нынче же домой пойду. Нынче третий день моего ареста! мало пятьдесят, — сто тысяч дам, двести, а дома буду!

И действительно, в три часа дня, когда я под конвоем с казенным пакетом направлялся в Кубанско-Черноморскую Чрезвычайную Комиссию по борьбе с контрреволюцией, мой сосед, приятельски распрощавшись с милицейским начальством, крепко пожал мне руку, весело посоветовал поскорее освободиться и, семеня ножками, быстро зашагал домой.

В Чеке я заполнил анкету, и после этого был доставлен на предварительный допрос к следователю, молодому человеку, лет 18–20, важно заседавшему в шикарно обставленном кабинете, напоминавшем рабочий кабинет солидного буржуа.

Только начался допрос, только я успел дать несколько ответов на поставленные мне вопросы, как в кабинет вбегает лет 16 — 17 девица со стаканом в руке и волнующимся голосом, игриво обращаясь к следователю, во всеуслышание заявила:

— Петька, иди скорее, иначе они все пожрут и тебе ничего не останется.

«Петька» краснеет, беспомощно бросает сконфуженные взгляды на меня, слабо упирается и бормочет что то невразумительное. Тогда я пришел к нему на помощь я предложил закончить следствие, ибо я охотно признаю себя виновным в социалистическом образе мышления.

Этим все дело быстро закончилось к общему удовольствию. «Петька» присоединился к пирующим, а меня под конвоем отвели в камеру Чеки.

Во всех камерах Чеки, рассчитанных приблизительно на 200 — 240 человек максимум, содержится свыше 500 человек. Люди спят на нарах, под нарами, в проходах. Движение невозможно, приходится или полусидеть или полулежать, или стоять на ногах. Грязь — классическая. Если с тротуаров около помещения Чеки трудом арестованных ежедневно сметается каждая пылинка, и если кабинеты и вообще апартаменты господ чекистов этим же трудом убираются и моются каждодневно, то во дворе и внутри камер, где находятся заключенные, отчаянная грязь, вонь и мерзость запустения.

В течение четырехмесячного моего сидения помылся только два раза. Бани не полагается. Случайно один раз за всю зиму были в бане. Все просьбы заключенных сводить в баню — успеха не имели. Само собою разумеется, что все мы в pendant к чистоте помещения обросли на вершок грязью, обовшивели. Вши, блохи, клопы гуляли стадами. А грубое обращение с заключенными чинов караула, услащаемое самой отборной большевистской площадной бранью, вполне соответствовало скотскому положению заключенных.

Прогулок не полагалось, если не считать весьма редкие, не периодические, всецело зависящие от каприза караула 5-10 минутные проверки наличности числа заключенных, происходившие иногда не в камерах, а во дворе. Круглые сутки приходится глотать гнилой спертый воздух, от которого с непривычки или после долгого пребывания на свежем воздухе, кружится голова. Да это и понятно, при отчаянном переполнении, при отчаянной грязи, — физиологические потребности арестованные выполняют круглые сутки в «парашу». Правда, есть выводные караульные, по два человека на камеру, выводящие по два человека «оправиться». Но так как в камере содержится 148–160 человек, то это равносильно издевательству, и большинство прибегает к «параше».

В довершение этих бед мы не могли располагать достаточным количеством воды, не только для умывания, но даже для питья. Водопроводный кран или замерзает, или в неделю раз шесть портится от бесхозяйственности, и мы сплошь и рядом сидим не только без чаю, но и без воды, мучимые жаждой. Что касается пищи, то, помимо ее отвратительности (черствый, как камень, хлеб и просяной с кукурузой суп), она раздается в скотских условиях: за неимением посуды пища разносится по камерам в тех самых ведрах, из которых ежедневно моются отхожие места, коридоры и полы присутственных и неприсутственных комнат Чеки.

И как бы для полноты ансамбля, разливается и раздается рядом с «парашей», в атмосфере наибольшей вони и наибольшей грязи. Только отчаянный голод побеждает чувство брезгливости и заставляет есть казенную пищу. Как то раз пища отдавала запахом какого то лекарства. Объяснилось это просто: ведро, в котором была принесена пища, употреблялось при мытье полов в амбулатории чеки, в которой делали перевязки больным чекистам, и в ведро попали загноенные, пропитанные лекарствами сменные перевязки. Отсюда и запах супа.

При Чеке имеется амбулатория и врач, некая Говорова. Впрочем, я сильно сомневаюсь, чтобы эта почтенная особа, всегда напудренная, нарумяненная, с большими резервами косметики на лице, была действительно врачом. Ровно в 11 часов по камерам громко сбавляется: «Больные к врачу». Однако, можно сказать, что медицинской помощи никакой нет. Когда я обратился к почтенному эскулапу за помощью от воспаления среднего уха, то получил краткий ответ: «Мы ухи не лечим, зеркал нет». Не осталось и камфары, масла и бинта. Обращающимся с зубной болью врач заявляла: «Здесь не В.Ч.К., где есть и зубная лечебница, а мы такой пустяк, как болезни зубов, не лечим». Когда же один из товарищей обратился с болезнью глаз, то в ответ получил цинично-шутливый каламбур: «Здесь не глазная лечебница. Но зачем вам сейчас глаза: не запутаетесь — часовые вас провожают, а если выйдете, то тогда и лечить будете».

Само собой разумеется, что к врачу ходили только или новички, или шутники, позабавиться ее методами лечения. А методы весьма занимательны. К больным она не приближалась. Термометр не полагался. Все сводилось к двум — трем вопросам. Иногда больной успевал ответить, иногда нет, как диагноз уже готов и больной получает какие то порошки. Нужно ли говорить, что болезни свили себе прочное гнездо в камерах Чеки. В нашей камере много было сифилитиков, были тифозные, чесоточные. Иногда умирали. Покойника выносили, место на котором он лежал и умер, подтирали, и оно с бою занималось новым человеком.

Каковы условия, в которых находятся заключенные, видно из отзывов сидевших в это время в Чеке эс-эров армавирцев — К. М. Варсонофьева, П. Л. Никифорова, сына известного народника Льва Павловича Никифорова, и других, видавших «виды» при царской власти, в полной мере испытавших прелести царских центральных тюрем, пересылок и этапов. Они в один голос заявляют: «Год заключения в тюрьме при царской власти равен месяцу сидения в Чеке» — по лишениям и издевательствам над заключенными.

Все просьбы, протесты против такого режима, индивидуальные и коллективные, словесные и письменные, положительного результата не давали. Дальше корзины коменданта они не шли. Вот одно из серии таких заявлений-протестов:

Коменданту Кубчеки Старосты 3 камеры Нестерова Заявление. «Установившийся в Чеке для содержащихся режим настолько суров, что заставляет меня по поручению заключенных камеры вновь просить Вас товарищ комендант, об устранении этой суровости, как опасной для здоровья заключенных и решительно ничем не оправдываемой. Нас в камере, рассчитанной на содержание 60–70 человек, содержится около 150 человек. Добрая половина валяется под нарами, в проходах, в самых нечеловеческих условиях. Казалось бы, что такие условия диктуют введение широких гигиенических мероприятий. Однако, мы сидим сплошь и рядом не только без чаю, но без воды, мучимые жаждой. Большинство из нас за неимением воды не умывается. Посуда, из которой берется еда, употребляется на мытье полов, не моется, грязная, и издает зловоние. Пища и чай раздаются рядом с „парашей“, что вызывает не только одно брезгливое чувство, но и опасность заражения сифилисом, дизентерией и другими болезнями, которые и так в камере имеются в изобилии. Все это заставляет камеру просить Вас об отмене суровой меры содержания заключенных, предоставив нам прогулки, получение пищи самими заключенными из котла на кухне в свои посуды, вывод на двор к крану умываться и предоставление бани. Староста 3 камеры Нестеров».

Однако, несмотря на то, что такие же заявления подавались и другими камерами, дальше корзины роскошного кабинета коменданта Чеки они не шли и режим оставался прежним.

Заключенные Чеки, несмотря на то, что они являлись подследственными, лишались самых элементарных прав и совершенно теряли свое человеческое достоинство. В особенности это сказывалось на отношениях к женщинам. Ежедневно и в холод и в грязь их силой заставляли мыть не только великолепные кабинеты судей и администраторов чеки, но и длинные каменные коридоры всего помещения Чеки, заранее зная, что через пять минут эти коридоры будут такие же грязные, ибо по ним пройдут не сотни, а тысячи ног караула и заключенных. Бедные женщины работали несмотря ни на какой возраст, в отчаянной стуже, холодной воде, в грязи под сладострастными взорами и насмешками, наиболее рьяных чинов караула… В отрицании человеческого достоинства администрация дошла до того, что не постеснялась устроить почти общее отхожее место и для женщин и для мужчин. А на протесты некоторых заключенных мужчин слышались ответы:

— Ничего, не стесняйся, мы баб уже приучили к тому, что они не стесняются.

И в это время женщины, а в особенности девушки красные вскакивают со своих мест, стыдливо опуская юбки. Что касается Особого Отдела, то там в этом отношении пошли еще дальше. Когда водят в баню женщин, то расстанавливают караул не только в раздевальне, но и в самой бане, где женщины моются.

На почве абсолютного бесправия заключенных, их скотского содержания, не мог не вырасти пышным букетом самый разнузданный произвол со стороны караула.

Заключенным приносится с воли от родных или знакомых пища в установленные администрацией дни: понедельник и пятница. Однако, пища иногда принимается и в другие дни. Как будто это наводит на мысль об излишней любезности администрации. Но ларчик открывается просто: принесенная пища караульными чинами разворовывается самым бесцеремонным образом. Заключенные получают едва половину принесенного, а иногда удовлетворяются и одной третьей частью, при чем все это проделывается на глазах заключенных, без всякого стеснения.

Приносится пирог со сливами заключенному Каратыну, а последний получает две раздавленные сливы. Я передавал в женскую камеру подушку, последняя очутилась у одного из чинов караула. Все просьбы, все хлопоты, даже жалобы — оказались гласом вопиющего в пустыне. Заключенному Давыденко принесли несколько сот папирос. И на глазах его и наших все чины караула начали преспокойно раскуривать его папиросы. Протесты приводили к заявлениям караула: «Совсем перестанем передавать». А это равносильно голодной смерти при скудости казенного пайка, выдаваемого к тому же один раз в сутки. Само собою разумеется, в лучших условиях находились наиболее состоятельные люди, коим могли и часто и помногу приносить пищу.

Бесправие заключенных сказывалось решительно во всем. Начальства мы в своей камере никогда не видали, если не считать минутные заглядывания коменданта. Но однажды заявляется сам председатель Чеки Котляренко, с целью проверки наличности заключенных. По наличным спискам вызвали всех. Выяснилось, что здесь сидят уже по два, по три месяца заключенные, нигде не зарегистрированные, не допрошенные, и их пребывание в Чеке обнаружено случайно только впервые с приходом Котляренко.

Все обитатели Чеки по роду преступления делились на четыре неравные группы: спекулянтов — самая небольшая по численности группа, дезертиров — группа превосходившая численностью спекулянтов; сравнительно большая группа обвинялась в должностных преступлениях и, наконец, самая большая группа — обвинявшихся в контрреволюции.

Спекулянты делились на крупных и мелких. Первые не задерживались долго: через какие-нибудь недели две — три они освобождались и по прежнему продолжали заниматься своим ремеслом. Хуже обстояло дело с мелкими спекулянтами, которые сидели дольше… Вообще нужно сказать, между чекистами и спекулянтами, в особенности крупными, существовали какие то специальные отношения. Так, в Екатеринодаре, на главной улице (Красная) в то время, когда все было национализировано, когда срыты были и базары, неожиданно для жителей появилась посредническая контора «Технотруд», во главе с заведующим конторой Михидаровым. Поставив себе целью скупку всевозможного сырья для перепродажи Внешторгу, контора быстро раскинула сеть агентов, завязала большие связи среди бывшего торгово-промышленного люда, и недели через три после своего открытия, вся была арестована за исключением заведующего Михидарова, оказавшегося агентом Чеки. Всего в Чеке оказалось около ста человек.

Кого, кого тут только не было! Преступление всех арестованных заключалось в том, что они имели намерение вести торговлю, которая была запрещена. Началось следствие, в результате которого крупные спекулянты были освобождены через несколько дней, мелкие сидели дольше. Наконец, все были освобождены, за исключением самых мелких во главе с Амирхановым. Последние сидят неделю, другую, месяц, бомбардируя начальство Чеки всевозможными заявлениями, просьбами об отпуске. В конце концов Амирханов передает секретное заявление на имя председателя Чеки, в котором, жалуясь, что крупные спекулянты освобождены, а они, бывшие в конторе «Технотруд» на положении конторщиков, без допроса сидят более месяца, — предлагает свои услуги Чеке выдать весьма крупных спекулянтов, избежавших ареста, но имевших дело с конторой «Технотруд». Этого было достаточно, чтобы Амирханов без всякого допроса в тот же день вечером был выслан из Чеки в эксплуатационный полк, а секретное заявление Амирханова на другой же день было известно освобожденным крупным спекулянтам.

Гораздо серьезнее вопрос решался для группы дезертиров и зеленых. Несчастные, не взирая ни на что, расстреливались все. Замечательно, что в отношении их применялась тактика маккиавелизма. В амнистии местной власти черным по белому было написано: «получают полное прощение все, боровшиеся активно против советской власти с оружием в руках. Находящиеся за эти преступления в заключении подлежат немедленному освобождению». И несмотря на это все сто процентов дезертиров и зеленых расстреливались. Впрочем, амнистия ни к кому, кроме спекулянтов и милиционеров, не применялась.

Третья группа, по численности больше первых двух — это группа должностных преступников. Одна характерная особенность лиц этой группы: все они садились в Чеку не по доносам обывателей, как это часто имело место к отношению спекулянтов и контрреволюционеров, а по доносам должностных же лиц. Если сидит председатель какого либо исполкома, значит он посажен по доносу какого либо советского чина, или агента чрезвычайки или, всего чаще, по доносу милиции. Если сидит милиционер — знай, что его усадил в Чеку какой-либо чин исполкома. Словом, на фоне абсолютного бесправия простые смертные люди уже не рискуют тягаться с чинами советской службы. Сами должностные преступления весьма различны. Большинство — взятки, кражи, мошеничество, однако немалый процент сидевших обвинялось в грабежах, разбоях, убийствах, в изнасиловании женщин и т. п.

Что касается основательности улик к обвинению, то все зависит от социального положения и партийной принадлежности обвинителей и обвиняемых. Из станицы Славянской сидел заведующий больницей доктор И. И. Попов. Обвинялся он в краже пяти полбутылок спирта и нескольких пар больничного белья. Самое обвинение возникло весьма любопытно. Смотритель больницы и фельдшер-коммунист пьянствовали и разворовывали больницу. Попов решил их уволить. Но так как коммунисты наделены дискреционной властью, Попов не решился уволить пьянствовавших собственной властью и для этого поехал в Екатеринодар, к заведующему Здравотделом. Добившись приказа об их увольнении и взяв для больницы пять полубутылок спирта и пятьдесят пар белья, Попов возвратился в Славянскую, счет на полученные продукты и приказ об увольнении фельдшера и смотрителя оставил в конторе больницы для регистрации, а спирт и белье из чувства недоверия к увольняемым взял к себе на квартиру. Этого было вполне достаточно, чтобы узнавший обо всем фельдшер, будучи членом местной комячейки, заявил местной Чеке — политбюро о краже доктором спирта и белья, а Попов, не успевший еще провести в жизнь приказ об увольнении, был арестован, и как важный преступник, под строжайшим конвоем отправлен в Екаринодар, в распоряжение Особого Отдела.

Последний, признав дело подсудным Чеке, доктора через два недели освободил и дело передал в чрезвычайную комиссию. Однако, стоило только продолжавшему служить фельдшеру узнать о положении дела доктора Попова, как последний вновь арестовывается, сажается в Екатеринодарскую чеку и сидит в ней около двух месяцев. Напрасно Попов показывал следователю, бывшему официанту одной из Екатеринодарских гостиниц, что в его деянии не были состава преступления, — все было бесполезно, следователь его называл вором, грозил пятилетним сроком принудительных работ, и, может быть, осуществил бы свою угрозу, если бы не амнистия в честь трехлетия октябрьской революции, когда доктор Попов был амнистирован. Нужно ли говорить, что в Славянской он более уже не показывался…

В большинстве случаев в должностных преступлениях обвинялись начальствующие лица: различные комиссары, начальники милиции, председатели и члены исполкомов, председатели и члены различного рода ударных троек. На плечах всего этого начальства лежали тягчайшие преступления, но все они отделывались весьма легко. За грабежи, взятки и другие художества в Чеке сидел целиком ревком станиции Ладожской в лице председателя Шадурского и секретаря Шарова. Посажен он был распоряжением уполномоченного Майкопской Чеки Сараева.

Как то поздно ночью, когда камера уже дремала, многие спали, щелкает засов двери и в камеру вошло начальство: кожаная новая с красными звездами «спринцовка» на голове, в лисьей с бобровым воротником шубе, прекрасных галифе, словом — важная птица. Начальство, морща от вонючего спертою воздуха нос, быстрым взором окинуло камеру, заметило еще не успевшую лечь фигуру секретаря Ладожского ревкома Шарова и быстро повернуло назад к двери. Однако, последняя оказалась уже запертой, а в прозурку ясно послышался грубый голос часового: «Сиди, завтра заявки сделаешь. Теперича нет коменданта».

Для камеры ясно стало, что начальство само очутилось на положении арестанта. Арестанты начали вставать, любопытством посматривая на вошедшего, как вдруг тишину прорезал громкий голос Шарова: «Товарищи, это уполномоченный Чеки, — указывая на начальство, кричал Шаров. — Это он нас с Шадурским арестовал. Шуба на нем не его, а моя. Он ее отобрал у меня, как вещественное доказательство, а сам, вот видите, носит. Отдай, это моя шуба», — злобно и вместе с тем с радостью обратился он к Сараеву. Окруженный со всех сторон, силясь улыбнуться, хотя кроме жалкого искривления побледневших губ ничего не выходило, Сараев что то бессвязно говорил. Моментально собрался импровизированный суд, и шуба торжественно была снята с плеч Сараева и не менее торжественно надета на плечи Шарова.

Однако, пытливая мысль на этом не остановилась. Для каждого ясно было, что шуба, стоющая по довоенным ценам 600 — 700 рублей, вряд ли могла принадлежать Шарову, до этого рассказывавшего о своем трудовом прошлом. Впоследствии выяснилось, что и Шарову шуба досталась так же легко, как и Сараеву. Будучи начальником какого то карательного отряда. Шаров запасся весьма ценным имуществом, во том числе и шубой.

Сараев и Ладожское начальство не составляли исключения среди арестованных. Вместе с ними сидело начальство из Майкопа — члены революционной тройки — Нестеров, Бахарев и Рыбалкин. Все это начальство — коммунисты, к нам, простым смертным, относилось свысока, жило в камере обособленно, варилось в собственном соку, а так как этот сок был — копание в своем революционном прошлом, то это революционное прошлое предстали пред нами во всей своей неприглядной наготе. Оказывается, что уполномоченный Чеки Сараев обвиняется в изнасиловании. Этот маленький станичный царек, в руках которого была власть над жизнью и смертью населения, который совершенно безнаказанно производил конфискации, реквизиции и расстрелы граждан, был пресыщен прелестями жизни и находил удовольствие в удовлетворении своей похоти. Не было женщины, интересной по своей внешности, попавшейся случайно на глаза Сараеву, и не изнасилованной им. Методы насилия весьма просты и примитивны по своей дикости и жестокости. Арестовываются ближайшие родственники намеченной жертвы — брат, муж или отец, а иногда и все вместе и приговариваются к расстрелу. Само собой разумеется, начинаются хлопоты, обивание порогов «сильных мира». Этим ловко пользуется Сараев, делая гнусное предложение в ультимативной форме: или отдаться ему за свободу близкого человека, или последний будет расстрелян. В борьбе между смертью близкого и собственным падением, в большинстве случаев жертва выбирает последнее. Если Сараеву женщина особенно понравилась, то он «дело» затягивает, заставляя жертву удовлетворить его похоть и в следующую ночь и т. д. И все это проходило безнаказанно в среде терроризованного населения, лишенного самых элементарных прав защиты своих интересов. И если Сараев в конце концов попал в Чеку, то, во-первых, через полтора месяца сидения он был освобожден и вновь занял прежнее место в Екатеринодаре, а, во вторых, его выдала простая случайность. Намеченная им жертва была женой начальника районной милиции и поэтому последний имел смелость жаловаться, да и самая «обстановка» дела сложилась для Сараева крайне неудачно. Дело происходило так. Во время «решительного объяснения» намеченная Сараевым жертва упала в обморок. Шум от падения на пол тела привлек бывших в соседней комнате посторонних лиц. Сараев, отучившись от всякой осторожности и забыв запереть дверь, поспешил воспользоваться удобным случаем — отсутствием сопротивления — и был застигнут на месте преступления.

Однако, в этом занятии не он только один оказало повинен. Абсолютное бесправие граждан и вместе с тем трудовая повинность, точно тучный чернозем, порождали такого рода садистов. В одной из станиц председателю революционного комитета Косолапому понравилась местная учительница народной школы. Издается приказ о назначении ее в порядке трудовой повинности на должность секретарши исполнительного комитета. Все доводы учительницы за оставление ее в школе ни к чему не привели. Ей было заявлено, что за несоблюдение трудовой дисциплины она будет сослана на пять лет в концентрационный лагерь, как явная контрреволюционерка и саботажница советской власти. Пришлось подчиниться. Это было бы пол беды. Но беда заключалась в том, что вскоре начальство стало приказывать новой секретарше приносить ему вечерами на дом деловые бумаги, где с присущей начальству грубостью и прямолинейностью начало делать ей гнусные предложения, перешедшие впоследствии в явные попытки изнасилования. Кончилось это исчезновением новой секретарши из станицы. Немедленно во все концы полетели срочные телеграммы дословно следующего содержания.

«Скрылась явная контрреволюционерка и саботажница советвласти К. Просьба все места учреждения и начальства таковую задержать, арестовать и направить этапным порядком в распоряжение исполкома. Предисполкома Косолапый».

Несчастная К. была задержана в Екатеринодаре, приведена в милицию для отправления по назначению. Но, к счастью для нее, там оказался знакомый начальник милиции, культурный человек, бывший присяжный поверенный, не большевик. И дело приняло иной оборот. К. была отпущена, по поводу действий Косолапого было начато следствие… вскоре прекращенное.

В станице Пашковской председателю исполкома понравилась жена одного казака, бывшего офицера Н. Начались притеснения последнего. Сначала начальство реквизировало половину жилого помещения Н… поселившись в нем само. Однако, близкое соседство не расположило сердца красавицы к начальству. Тогда принимаются меры к устранению помехи — мужа, и последний, как бывший офицер, значит контрреволюционер, отправляется в тюрьму, где расстреливается.

Фактов эротического характера можно привести без конца.

Все они шаблонны и все свидетельствуют об одном — бесправии населения и полном, совершенно безответственном произволе большевистских властей.

Не мало должностных преступлений совершено на почве личного обогащения. В станице Ставропольской, как на курорте, временно в течение лета проживал В. В. Пташников, страдавший туберкулезом. Так как у Пташникова были золотые и серебряные вещи, которыми захотел воспользоваться хозяин дома, где жил Пташников, казак Жинтиц, то в Чеку полетел донос о связи Пташникова с белозелеными бандами. В результате следует арест Пташникова и его жены. Золото остается у Жинтица. В процессе ведения следствия больному Пташникову удается установить невиновность. Окрыленный этим, несчастный имел неосторожность заявить о золотых вещах, оставшихся у Жинтица. Этого было достаточно, чтобы вещи были в частном порядке отобраны у Жинтица, присвоены себе следователем чекистом, а во избежание дальнейших осложнений В. В. Пташников был расстрелян.

Само собой разумеется, что в условиях полной безответственности агентов Чеки процветает колоссальное взяточничество. Сплошь и рядом людей гноят в тюрьмах с единственной целью получить приличную мзду с состоятельных близких родственников или самих заключенных. В этих целях не безынтересна судьба гражданина Л. Слывший за состоятельного человека, Л. неоднократно подвергался аресту. Ему предъявлялись заведомо вздорные обвинения, и в конце концов дело кончалось двумя-тремястами тысяч рублей, а с падением курса рубля требование взяток повышалось до миллионов рублей. С уплатой «дани» Л. освобождался, чтобы через месяц или два-три снова сесть.

Из Крыма, когда он находился в руках Врангеля, шел коммерческий пароход в Батум, находившийся в руках Грузии. Не то шалость матросов, не то действительно не хватило угля, но факт тот, что пароход остановился недалеко от Сочи, и при помощи военной шлюпки был взят Советской властью. Пассажиры все были арестованы, обысканы и у них были отобраны и вещи и деньги. В числе пассажиров были арестованы ехавшие из Крыма в Батум два греческих подданных Константиниди и Попандопуло и у них отобрано восемнадцать миллионов рублей денег, в числе которых были деньги Николаевского образца, донские, золотые турецкие лиры и греческие драхмы. Через три дня Попандопуло и Константиниди освобождаются, причем в назидание начальство объявило им следующее: У них денег не восемнадцать миллионов рублей, а только семь. И если они где либо станут рассказывать про восемнадцать миллионов, то будут немедленно расстреляны на месте. Само собой разумеется, после такого предупреждения греки начали внушать себе, что у них было всего на всего семь миллионов, и за получением последних явились по начальству.

— Приходите завтра. Еще не пересчитали деньги, — последовал ответ.

Но и завтра деньги оказались не пересчитанными, через неделю Константиниди и Попандопуло были вновь арестованы, этапным порядком отправлены сначала в Новороссийскую, а затем, просидев здесь полмесяца, в Армавирскую тюрьму. Просидев и здесь без всякого допроса месяц, греки вновь были освобождены, с предложением немедленно убираться из пределов Армавира.

— А получить бы наши семь миллионов? — робко спросили греки.

— Хорошо, приходите завтра. У греков блеснул луч надежды наконец то выбраться из пределов социалистической республики, простившись с ее прелестями. Но на другой день, вместо получения денег, вновь были арестованы и отправлены в распоряжение Екатеринодарской чрезвычайной комиссии, где и просидели без допроса три месяца… Первое время они надеялись, что их скоро освободят. Но, потеряв всякую надежду на освобождение, греки начали всеми правдами и неправдами искать сношений с волей, в целях откупа. К счастью для них в Екатеринодаре нашлись родственники, последние нажали педали в Чеке и в результате от следователя Чеки получили согласие на освобождение греков при условии: во первых, никаких миллионов у Константиниди и Попандопуло нет, и о них они не должны поминать, во вторых, Констандиниди и Попандопуло обязаны уплатить следователю для округления три миллиона рублей. Начался торг, в результате которого следователь дополучил два с половиной миллиона рублей, а Константиниди и Попандопуло были освобождены по амнистии.

Гражданин П. за спекуляцию подлежал высылке в Екатеринбургскую губернию на принудительные работы. Жена П. начала умолять следователя чекиста освободить мужа. Следователь согласился при условии уплаты ему 300 тысяч рублей. Деньги были полностью уплачены. Но по какой то случайности П. все таки был выслан. Тогда жена бросилась к следователю, требуя возврата данных 300 тысяч рублей.

— Напрасно волнуетесь, товарищ, — спокойно заявило начальство, — дело вполне поправимо: давайте еще 700 тысяч рублей, я знаю, деньги у вас есть, и муж ваш будет возвращения, что вы, взяв 700 тысяч рублей вернете мужа? — с недоверием спросила женщина.

— Вы гарантии хотите? Извольте. Деньги я с вас вперед не возьму, сначала вытребую назад мужа, тогда вы их мне и отдадите. Но знайте, если деньги вы мне не принесете, муж ваш будет расстрелян. Сделка состоялась, а таких сделок весьма много. За взятки оказались освобожденными граждане В., М-с., П. и другие.

Но взятки чекистские следователи берут не одними денежными знаками, а и натурой. Дочери одного из бывших губернаторов К., обвиняемой в контрреволюции, чекист Фридман на допросе предложил альтернативу: или «видеться» с ним и получить свободу, или быть расстрелянной. К. выбрала первое предложение и сделалась белой рабыней в руках Фридмана.

— Вы такая интересная, что ваш муж недостоин вас, — заявил г‑же Г. следователь чекист, и при этом совершенно спокойно добавил, — вас я освобожу, а мужа вашего, как контрреволюционера, расстреляю; впрочем, освобожу, если, вы, освободившись, будете со мною знакомы… Взволнованная, близкая к помешательству рассказала Г. подругам по камере характер допроса, получила совет во что бы то ни стало спасти мужа, вскоре была освобождена из Чеки, несколько раз в ее квартиру заезжал следователь, но… муж ее все таки был расстрелян.

Сидевшей в Особом Отделе жене офицера М. чекист предложил освобождение при условии сожительства с ним. М. согласилась, была освобождена, и чекист поселился у ней, в ее доме.

— Я его ненавижу, — рассказывала М. своей знакомой госпоже Т., но что поделаете, когда мужа нет, на руках трое малолетних детей… Впрочем, я сейчас покойна, ни обысков не боишься, не мучаешься, что каждую минуту к тебе ворвутся и потащут в Чеку.

При аресте чекисты тщательно всех обыскивают. Наличные деньги все отбирают, выдавая арестованному квитанцию в отобрании денег, но суммы преуменьшаются. Так, армавирцам, арестованным за принадлежность к партии социалистов-революционеров, не додали 15.000 рублей. Например, у Панкова отобрано было 19.000 рублей, а возвращены при освобождении 16.000. Данько вместо 8.000 возвратили 7.000, Балакину вместо 4.000 возвратили 3.000, Трифонову, Соколову и другим не додали по полторы и по тысяче рублей. Подавали жалобу, но последняя дальше корзинки коменданта Чеки не пошла.

Возможна ли борьба с этой вакханалией, с глумлением над человеческой личностью? Можно дать только один ответ: нет. Судьба доктора Попова, о котором мы говорили выше, красноречиво это подтверждает. Но кроме этого примера есть много других. Уже один факт отсутствия доносов на должностных лиц со стороны простых смертных граждан говорит о многом. Слишком велик размах кровавого террора, слишком велика совершенно безответственная свобода для произвола чекистов и коммунистов на фоне абсолютного бесправия граждан, чтобы была возможна борьба. Для иллюстрации я позволю себе привести один факт из сотен аналогичных фактов.

В станице Славянской заведующий отделом рабоче-крестьянской инспекции Бельский, солдат по духу, искренне веривший и уверявший в возможности борьбы с наиболее больными язвами советского строя — чрезвычайкамм (нужно к этому добавить — искренне преданный советскому строю), собрал богатый фактический материал о вопиющих злоупотреблениях агентов местного отдела Чрезвычайки — политбюро. Подтвердив этот материал жалобами, поданными ему, как представителю рабоче-крестьянской инспекции, Бельский все это направил по начальству: подлинные документы на имя заведующего отделом областной кубано-черноморской рабоче-крестьянской инспекции рабочего Гука, а копию в центр, в Москву.

Результат сообщений Бельского получился блестящий: вся Славянская Чека была раскассирована, многие попали в тюрьму, в ревтрибунал. Словом, добродетель вполне восторжествовала. Но стоило только кончиться шумихе вокруг этого дела, стоило только некоторым чекистам и просто коммунистам реабилитировать себя и возвратиться к своим пенатам, как Бельский тотчас же арестовывается. под предлогом того, что он контрреволюционер, скрывающий офицерское звание. Все доводы его, что он никогда не скрывал своего офицерского звания, во всех многочисленных анкетах писал о нем, — были отклонены. Не дала желаемых результатов и предъявленная им кипа всевозможных документов, удостоверяющих его добросовестное отношение к не менее многочисленным регистрациям лиц офицерского звания, — Бельский срочно, этапным нарядом под сильным вооруженнием как важный преступник отсылается в распоряжение кубанско-черно-морской областной чрезвычайки. Просидев в Чеке полтора месяца, доказав полную лойяльность по отношению к советской власти за все время ее существования случайно сохранившимися и не отобранными у него документами, в том числе и соблюдением бесчисленных регистрации по офицерскому званию, Бельский был освобожден.

От Гука получил благодарность за честное отношение к делу и повышение по службе. Казалось, судьба улыбается ему. Но дернула его нелегкая поехать в Славянскую за семьей и домашним скарбом, чтобы перетащить все это на новое место службы в Екатеринодар, как этого было вполне достаточно, чтобы он был вновь арестован славянскими чекистами и вновь, как опасный контрреволюционер, направлен в распоряжение Екатеринодарской областной чеки, откуда получил высылку на пять лет принудительных работ в один из концентрационных лагерей в глубине России, как контрреволюционер.

Таким образом мы вплотную подошли к четвертой группе заключенных; к «контрреволюционерам». Эта группа самая большая, ее преступления самые разновидные, а наказания за них самые жестокие. Здесь — люди, начиная с детского возраста, кончая древними старцами. По обвинению в попытке взорвать Екатеринодарскую чеку сидел 12-летний мальчик Воронов; стольких же лет, если не меньше, сидел Мальчик Кляцкин, ученик 3-го класса бывшего реального училища Шкитина в Ростове. Вместе с этим был посажен, как контрреволюционер 97-летний глухой и слепой старик. И так как он не в состоянии был доходить до «параши» и физиологические потребности отправлял под себя, то по настойчивой просьбе всей камеры этот опасный для власти человек был на другой день после ареста из чеки отправлен в больницу, откуда, кажется вскоре освобожден.

Как легко создаются обвинения в контрреволюционности и какова степень наказания, хорошо свидетельствует следующий факт:

Ночью, часов в 12, в камеру привели молодого человека восточного типа, щегольски одетого, с шаферским цветком на груди и без фуражки. Оказывается, привели прямо со свадебного бала. Молодой человек этот Авдищев, занимающийся с отцом чисткой сапог на улицах Екатеринодара, мирно жил в содружестве с двумя товарищами, служившими агентами чеки. Молодые люди, как соседи, постоянно бывали друг у друга, проводили вместе досуг, и, казалось, ничто не говорило о трагедии. Один и товарищей, чекистов, Кожемяка, выдает замуж свою сестру и приглашает в качестве шафера Авдищева.

Как и водится на свадьбе, подвыпили, водка и коньяк развязали языки, прибавили смелости, которая Авдищеву позволила весьма неосторожно поцеловать жену Кожемяки. Взбешенный чувством ревности супруг хватает за шиворот своего товарища и собственноручно, прямо с бала доставил в чеку. Сначала это дело вызывало улыбки среди арестованных, не исключая и самого Авдищева. Но с первого же допроса Авдищев вернулся в самом удрученном настроении, объявив в камере, что его обвиняют, во первых, что он — бывший офицер, а во вторых, что он был агентом контрразведки Деникина. Обвинение в офицерском звании отпало само собой, ибо следователь, при всей его неопытности, все же не мог допустить, чтобы немогущий связать пару слов Авдищев, к тому же занимающийся чисткой сапог, был офицер. Однако, обвинение в службе в контрразведке Деникина вполне подтверждалось свидетелем чекистом Кожемякой. Как ни старался Авдищев доказать свою невиновность, как ни пытался он выяснить истинную подкладку обвинения — ничего не помогало и Авдищев был расстрелян.

На городских бойнях в Екатеринодаре в качестве заведующего служил ветеринарный врач Крутиков. Общественный деятель, социалист, принадлежавший к партии социалистов революционеров, весьма уважаемый в городе человек. В момент смены власти, при отступлении Деникина, служащие боен, Ионов, Бойко, Пинчугин, Передумов и др., пользуясь обычной в таких случаях неурядицей, присвоили несколько штук коров. Крутикову это было известно. Последнее обстоятельство весьма беспокоило Ионова и компанию, устроившихся членами местного комитета на бойнях при советской власти. И тогда у большевика Ионова возникает мысль отделаться от весьма опасного свидетеля, каким являлся Крутиков. Случайно у последнего на квартире находилось старое, негодное к употреблению ружье, не сданное, согласно приказа надлежащим властям. В результате Ионов делает донос, Крутиков арестовывается и… расстреливается. В конце концов вся эта компания проворовывается, садится в Чеку, в которой Ионов, оправдываясь и перечисляя свои революционные заслуги перед советской властью, не забыл в своих показаниях упомянуть, что он «честный, коммунист, борется с контрреволюцией и благодаря только его доносу, советская власть расстреляла контрреволюционера врача Крутикова». Нужно ли говорить, что Ионов и вся компания, просидев около двух месяцев в Чеке, оказались на свободе.

Как легко угодить в Чеку и даже быть расстрелянным, говорит еще один типичный случай. Более полтора месяца в Чеке сидел гражданин Преображенский, как ярый контрреволюционер. Через полтора месяца при допросе Преображенского обнаружилось, что в деле единственной уликой против него имеется карандашом набросанный на клочке бумаги анонимный донос, в котором указаны и свидетели, могущие удостоверить службу Преображенского в Деникинской контрразведке.

«Тебе, товарищ, грозит расстрел, — скажи, кто мог на тебя донести» — задал Преображенскому вопрос следователь.

— Не знаю, — ответил Преображенский, — вам лучше знать.

— «Все вы ничего не знаете. Я те заставлю сказать». Однако, Преображенский упорно твердил, что не знает доносчика. Указанные в доносе свидетели, которым предъявлялся Преображенский, заявили, что они этого человека видят в первый раз. И только после этого последовало освобождение Преображенского.

Сплошь и рядом люди садятся в Чеку и приговариваются к тягчайшим наказаниям не за преступные деяния, а просто за их социальное положение или просто потому лишь, что имеют несчастье навлечь на себя гнев какого-либо большевика. Так, гражданин Сатисвили имел неосторожность обругать своего комнатного жильца-коммуниста. И только за эту «контрреволюционность» был сослан на два года в шахты на принудительные работы. Табельщик одного из заводов Екатеринодара Архипкин поссорился с большевиком-рабочим и за это пошел на пятилетние принудительные работы в Екатеринбург. А так как за него вступились другие рабочие завода и наказать его только за ссору с большевиком было неудобно, его обвинили в том, что в момент прихода белых в Екатерннодар, полтора года тому назад, Архипкин имел на рукаве белую повязку. Как ни доказывал последний, что повязку носил не он один, а все дружинники по охране города от грабежей в момент смены власти, и что белые повязки, как и сама организация дружины, были разрешены отступавшими из Екатеринодара большевиками, доводы его оставались гласом вопиющего в пустыне.

Бывший Ейский городской голова Глазенко, избранный на эту должность в 1917 году по закону Временного Правительства, на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования, сидел полтора месяца в Чеке и в Ейске и в Екатеринодаре лишь за то, что он был избран городским головой «по контрреволюционному» закону буржуазной власти. Наряду с этим бывшие городские головы дореволюционной эпохи гуляли на свободе, а некоторые, в содружестве с чекистами, «прибыльно» спекулировали.

В момент высадки Врангелем дессанта на Таманский полуостров, на Кубани циркулировали слухи, что часть дессанта была высажена около Анапы. Об этом сами же большевики писали в газетах, наконец, все говорили. В частной беседе в виде вопроса об этом же спросил председателя революционного комитета станицы Пашковской диакон этой станицы Лукин… Однако, спустя три месяца после ликвидации дессанта, когда о нем уже забыли, Лукин был арестован и за разглашение председателю революционного комитета ст. Пашковской ложных «слухов об Анапском дессанте» был посажен в камеру смертников, а затем выслан на пять лет на принудительные тяжелые работы в Пермскую губернию.

Большинство обвиняемых в контрреволюции расстреливается. Амнистии их не касаются. После амнистии в память трехлетия годовщины Октябрьской революции в Екатеринодарской Чеке и Особом Отделе обычным чередом шли на расстрел и это не помешало казенным большевистским публицистам в местной газете «Красном Знамени» помещать ряд передовых и непередовых статей, в которых цинично лгалось о милосердии и гуманности Советской власти, издавшей амнистию и будто бы широко ее применявшей ко всем своим врагам.

С августа месяца 1920 года по февраль 1921 года только в одной Екатеринодарской тюрьме расстреляно было около трех тысяч человек. Наибольший процент расстрелов падает на август месяц, когда был высажен на Кубань Врангелевский дессант. В этот момент председатель Чеки отдал приказ: «расстрелять камеры Чеки». На возражение одного из чекистов Косолапова, что в заключении сидит много недопрошенных и из них многие задержаны случайно, за нарушение обязательного постановления, воспрещающего ходить по городу позже восьми часов вечера, последовал ответ: «Отберите этих, а остальных пустите всех в расход».

Приказ был в точности выполнен. Жуткую картину его выполнения рисует уцелевший от расстрела гражданин Ракитянский.

«Арестованных из камер выводили десятками» — говорит — Ракитянский. «Когда изъяли первый десяток и говорили нам, что их берут на допрос, мы были спокойны. Но уже при выводе второго десятка обнаружилось, что берут на расстрел. Убивали так, как убивают на бойнях скот». Так как с приготовлением эвакуации дела Чеки были упакованы и расстрелы производились без всяких формальностей, то Ракитянскому удалось спастись. Вызываемых на убой спрашивали, в чем они обвиняются, и в виду того, что задержанных случайно за появление на улицах Екатеринодара после установленных 8 часов вечера отделяли от всех остальных, Ракитянский, обвинявшийся, как офицер, заявил себя тоже задержанным случайно, поздно на улице и уцелел. Расстрелом занимались почти все чекисты с председателем чрезвычайки во главе. В тюрьме расстреливал Артабеков. Расстрелы продолжались целые сутки, нагоняя ужас на жителей прилегающих к тюрьме окрестностей. Всего расстреляно около 2.000 человек за этот день.

Кто был расстрелян, за что расстрелян, осталось тайной. Вряд ли в этом отдадут отчет и сами чекисты, но расстрел, как ремесло, как садизм, был для них настолько обычной вещью, что совершался без особых формальностей. По крайней мере, когда в октябре 1920 года приехала в Екатеринодар неожиданно ревизионная комиссия из Всеросийской Чрезвычайки для ревизии местной, то арестованные в этот момент и за переполнением помещения сидевшие рядом с канцелярией Чеки инженер Б., студентка М., учительница М., агроном Д. и гражданка Н. были невольными свидетелями суматохи екатеринодарских чекистов, рвавших и прятавших от начальства дела со смертными приговорами.

«Приговоры — в которых ясно говорилось „расстрелять“, — мы находили пачками в отхожих местах» — рассказывали невольные свидетели.

По всей вероятности эти приговоры относились к расстрелам в момент десанта Врангеля, когда большевики, находясь в паническом состоянии, готовились к эвакуации, поэтому расстреливали заключенных, о чем свидетельствует Ракитянский. Расстрелы совершались пачками — 30 октября 1920 года было расстреляно 84 человека в том числе Морозов, Глазков, Ганько и др.; 6 ноября расстреляно свыше 100 человек, в том числе бывший член Рады инженер Турищев, Калишевский, Богданов, мать и дочь Маневские, Домбровская, которую подвергли жестокой пытке, четверо юношей — казаки станицы Полтавской за дезертирство и др. 22 декабря расстреляно 184 человека, в том числе доктор Шестаков, которого подвергли психической пытке, баронесса Майдель, Грамматикопуло, поручик Савенко, поручик Иванов, генерал Косинов, рабочий Анико, студент Анненков, казак Дубовик и др.

24 января 1921 г. расстреляны 210 человек — отец и дочь Рукавишниковы. Последняя перед расстрелом успела сохранить и принять цианистый калий, Оганесьянц, казаки Ищенко, Юрченко, Монастырный, Кутняк, Дьяченко, Макаренко, Янченко, Звягин и др., офицер Ярковенко; 5 февраля расстреляно 94 человека, в том числе Падалка, Тарай-Магура и др.

Как же производится самый суд, если так свободно применяется смертная казнь? Самым упрощенным способом и в большинстве случаев самыми невежественными людьми. Происходит допрос. Вас допрашивает следователь, обычно подросток или девица. При допросе употребляются все средства, чтобы или получить от вас чистосердечное признание в виновности, или путем самых сбивчивых вопросов со ссылкой на несуществующие показания свидетелей, будто бы допрошенных уже и подтвердивших вашу виновность, стараются вызвать противоречия в показаниях обвиняемого. Твердо установлены два положения, кои проводятся в жизнь неукоснительно: это, во-первых, полная изоляция от остального мира, следовательно, полная невозможность доказать свою правоту, и, во-вторых, чекисткие следователи при производстве следствия исходят из положения: раз ты арестован, значит, ты виновен и обязан доказать свою невинность.

Однако доказательство это абсолютно невозможно: ссылка на свидетелей, не принадлежащих к партии большевиков, да если еще имеющих несчастье принадлежать к интеллигенции, во внимание не принимается и в худшем случае может послужить вполне достаточной уликой для обвинения в контрреволюции самих свидетелей; ссылка же на свидетелей из рядов коммунистов не всегда доступна. И в сущности весь разбор дела ограничивается допросом вас следователем. Последний по следствию дает свое заключение, и это заключение, скорее формально, а не по существу, рассматривается уполномоченным чрезвычайной комиссии и затем коллегией Чеки, которая и ставит свой штемпель: «расстрелять», или «сослать на пять или на десять лет на принудительные работы», в зависимости от данного следователем заключения. Вот, в сущности, весь багаж правосудия.

Нужно ли говорить, что такая упрощенная форма суда в условиях всеобщего бесправия и террора в стране создает безбрежные границы самого безудержного произвола. Застенки Чеки напоминают средневековье по своей дикости, жестокости и глумлению над человеческой личностью. Пытки, взятки деньгами и натурой в Чеке расцвели махровым букетом. При чем пытки совершаются путем физического и психического воздействия. В Екатеринодаре пытки производятся следующим образом: жертва растягивается на полу застенка. Двое дюжих чекистов тянут за голову, двое за плечи, растягивая таким путем мускулы шеи, по которой в это время пятый чекист бьет тупым железным орудием, чаще всего рукояткой нагана или браунинга. Шея вздувается, изо рта и носа идет кровь. Жертва терпит невероятные страдания. При этом нужно оговориться, что пытке подвергаются лишь более важные «контрреволюционеры», замешанные в какой-либо опасной организации, которую чекисты стремятся раскрыть. Такой пытке в Екатеринодарской Чеке подвергся офицер Терехов, кстати сказать уже психически больный, ибо во время пытки он лишь смеялся, чем привел в ярость палачей; затем гражданин Аксютин, впоследствии расстрелянный, гражданин Потоля, обвинявшийся в убийстве и приговоренный на 8 лет принудительных работ. При чем с пыткой Потоли произошел любопытный казус: Потоля коммунист. Когда истязали некоммунистов, то сидевшие в камере коммунисты, о которых мы говорили выше, Нестеров, Шадурский, Шаров, Сараев и др. оставались безучастными и ничем на этом не реагировали. Но достаточно было подвергнуть пытке коммуниста Потолю, как поднялась буря негодования и обвинение чекистов в возврате к старому режиму, в продажности буржуазии и т. п. Тотчас в камере состоялось совещание всех сидевших коммунистов, начался стук в двери и вызов председателя Чеки Котляренки. В камеру явился комендант и прочие власти Чеки в целях успокоения расходившихся товарищей по партии. И нужно сознаться, эта демонстрация имела свои последствия: истязуемых не стали сажать в общие камеры, а в одиночки.

Так, в одиночке тюрьмы истязали учительницу Домбровскую, вина которой заключалась в том, что у нее при обыске нашли чемодан с офицерскими вещами, оставленными случайно проезжавшим еще при Деникине ее родственником офицером. В этой вине Домбровская чистосердечно созналась, но чекисты имели донос о сокрытии Домбровской золотых вещей, полученных ею от родственника, какого-то генерала. Этого было достаточно, чтобы подвергнуть ее пытке. Предварительно она была изнасилована и над нею глумились. Изнасилование происходило по старшинству чина. Первым насиловал чекист Фридман, затем остальные. После этого подвергли пытке, допытываясь у нее признания, где спрятано золото. Сначала у голой надрезали ножом тело, затем железными щипцами плоскозубцами отдавливали конечности пальцев. Терпя невероятные муки, обливаясь кровью, несчастная указала какое-то место в сарае дома № 28, по Медведевской улице, где она и жила. В 9 часов вечера 6 ноября она была расстреляна, а часом позже в эту же ночь в указанном ею доме производился чекистами тщательный обыск, и, кажется, действительно, нашли золотой браслет и несколько золотых колец.

В станице Кавказской при пытке пользуются железной перчаткой. Это массивный кусок железа, надеваемый на правую руку со вставленными в него мелкими гвоздями. При ударе, кроме сильнейшей боли от массива железа, жертва терпит невероятные мучения от неглубоких ран, оставляемых в теле гвоздями и скоро покрывающихся гноем. Такой пытке, в числе прочих, подвергся гражданин Ион Ефремович Лелявин, от которого чекисты выпытывали будто бы спрятанные им золотые и николаевские деньги. В Армавире при пытке употребляется венчик. Это простоя ременный пояс с гайкой и винтом на концах. Ремнем перепоясывается лобная и затылочная часть головы, гайка и винт завинчиваются, ремень сдавливает голову, причиняя ужасные физические страдания.

Наряду с пытками физическими производятся пытки психические. Так, доктора Шестакова, в записной книге которого имелся адрес одного из членов Генерального Штаба в Москве, заподозрили состоящим в военной организации. Шестаков отрицал. В результате психическая пытка. В хорошую погоду вечером, когда Екатеринодар наиболее оживлен, когда одна из центральных улиц — Красная — запружена народом, когда жизнь бьет ключом и невольно тянет к жизни, Шестакова чекисты сажали в автомобиль, возили по главной улице и подчеркивая прелести жизни, сатанински говорили:

— Смотрите, какая хорошая жизнь… как много в ней прелестей… Вы человек молодой, вам всего 25 лет… выдайте вашу организацию и вы спасете свою жизнь. Автомобиль катит за город, к реке Кубани. Здесь Шестаков принуждается рыть себе могилу, идут приготовления к его расстрелу… дается по нем залп из холостых… Вновь автомобиль, вновь катанье, вновь дьявольские предложения… вновь залпы… И так несколько дней. Последний раз над ним учинили такую же пытку, когда он находился в камере смертников. Несчастный, близкий к психозу, в конце не выдержал, указал на каких-то лиц, всю ночь не спал, сменяя безудержные рыдания смехом… надеялся на скорое освобождение, о чем радостно писал сидящей в женской камере своей жене, но… на другой же вечер 22 декабря был расстрелян. Расстреляна была также и его жена и даже хозяин его квартиры, греческий подданный Грамматикопуло, совершенно непричастный к делу Шестакова человек, вина которого заключалась лишь в том, что Шестаков по ордеру реквизировал и занимал у него комнату, как мобилизованный советской властью врач.

Впрочем, условия сидения в камере смертников тоже одна из психических пыток. Мне пришлось ее переживать, она врезалась в память, а самая камера за № 10 в среде заключенных называлась не иначе, как преддверие могилы.

В страшную камеру под сильнейшим конвоем нас привели часов в 7 вечера. Не успели мы оглядеться, как лязгнул засов, заскрипела железная дверь, вошло тюремное начальство, в сопровождении тюремных надзирателей.

— Сколько вас здесь? — окидывая взором камеру, — обратилось к старосте начальство.

— Шестьдесять семь человек.

— Как шестьдесять семь? Могилу вырыли на девяносто человек, — недоумевающе, но совершенно спокойно. эпически, даже как бы нехотя, протянуло начальство.

Камера замерла, ощущая дыхание смерти. Все как бы оцепенели.

Ах, да, — спохватилось начальство, — я забыл, тридцать человек будут расстреливать из Особого Отдела.

Потянулись кошмарные, бесконечные, длинные часы ожидания смерти. Бывший в камере священник каким то чудом сохранил нагрудный крест, надел его, упал на колени и начал молиться. Многие, в том числе один коммунист, последовали его примеру. Кое где послышались рыдания. В камеру доносились звуки расстроенного рояля, слышны были избитые вальсы, временами сменявшиеся разухабисто веселыми русскими песнями, раздирая и без того больную душу смертников — это репетировались культ-просветчики в помещении бывшей тюремной церкви, находящейся рядом с нашей камерой. Так по злой иронии судьбы переплеталась жизнь со смертью.

В девять часов вечера в прозурку коридорный Прокопенько объявил нам, чтобы мы спали спокойно: расстреливать сегодня не будут: уехал из Екатеринодара председатель Чеки Котляренко. Расстреливать завтра будут из Особого Отдела. И действительно, на другой день в 9 час. вечера в коридорах был топот множества людей, временами слышалась исступленная брань, возня. В грязные окна со второго этажа нам все же видно было, как под руки выводили смертников в сопровождении сзади чекистов с наставленными в затылки наганами.

Так тянулось восемь дней. Почти все мы написали предсмертные записки и всякими правдами и неправдами, при помощи частью коридорных, частью арестантов не смертников, ухитрились переслать их на волю. И тем не менее с жизнью мы еще не покончили. В душе каждого из нас теплилась надежда на возможность спасения. Очевидно, только эта надежда останавливала нас от желания разбить свои черепа о толстые каменные стены мрачной тюрьмы. Временами даже казалось, что нас просто запугивают… Но, к несчастью… это только казалось. В половине девятого вечера в коридоре раздался зловещий топот множества ног. Лязгнул ржавый засов двери. В камеры с фонарем и наганом в руках вошли чекисты; в руках зашуршала бумага со списком обреченных. Пока читался список, некоторые успели прочесть на нем роковое «расстрелять».

Трудно передать состояние, охватившее заключенных в этот момент. Некоторые бились в истерике, рыдая, словно малые дети. Иные сразу изменились — с землистыми лицами, с ввалившимися глазами, с заострившимися, как у мертвецов носами, бессмысленно, точно истуканы, смотрели на чекистов. Но состояние оцепенения, продолжавшееся несколько минут, сменилось неудержимо бурной тягой к жизни. Хочется жить… Безумно рветесь к жизни, Кажется, в эти минуты вы познаете всю бездонную глубину прелестей жизни. Точно раскаленными щипцами ухватили вас за сердце, и вы с адской болью бросаете тревожные взоры в мрачное тюремное окно, скрывающее от вас вместе с толстыми тюремными стенами бесценную дорогую для вас свободу. Как затравленный зверь, вы ищете спасения, больной, распаленный мозг лихорадочно работает. И чем больше вы думаете о спасении, тем больше вы познаете всю бездну вашей беспомощности. За несколько минут адского страдания вы устаете, делаетесь и физически и нравственно разбитым, точно целую вечность совершали тяжелый, каторжный труд. Надежды на спасение нет. И от одного сознания близкой потери жизни в душе вашей совершается болезненный психический процесс. Вы ощущаете страшный упадок сил и постепенно впадаете в какой то столбняк, через несколько минут сменяющийся опять бурным порывом, но порывом к смерти. С обрывом тяги к жизни в вашей больной душе появляется такая же бурная тяга к смерти. Скорее смерть…

В этот момент в камере раздалась бравая разухабистая песня, послышался смех, шутки. Некоторые все свое внимание сосредоточивали на каких либо действиях, мало напоминающих близкую смерть. Так, генерал Касинов, постоянно куривший трубку, мало заботившийся о ее чистоте, начал тщательно ее вычищать, обтирать, точно он будет из нее курить целые годы. Один казак, зная, что через несколько минут будет расстрелян, спокойно, не спеша, расстелил платок с провизией, нарезал хлеба, сала и начал преспокойно закусывать, точно он не ел целую вечность. Поручик Савенко распевал песни. Но, конечно, все это совершалось в состоянии патологического аффекта механически, бессознательно. Только теперь я, пережив все это, ничуть не удивляюсь некоторым жертвам французской революции, входившим с шутками… на эшафот.

Из камеры жертв расстрела выводили по десяти человек. Каждый брался под руки двумя чекистами, третий чекист шел сзади, держа над затылком приговоренного заряженный наган. Малейшая попытка к сопротивлению парализовалась расстрелом. Расстрелы производились на краю ямы, в упор, так что голова дробилась до неузнаваемости. Расстреливались в нижнем белье, верхнее платье делалось добычей чекистов.

Теперь спрашивается, каков же должен был в этой атмосфере выработаться нравственный и психический тип вершителя судеб русского обывателя — чекиста? На этот вопрос ответом служат факты. В Екатеринодаре одно время оперировала шайка грабителей, которую в конце концов милиции удалось проследить. Был оцеплен дом, где грабители имели притон. Последние оказали вооруженное сопротивление, во время которого один из грабителей был ранен. Впоследствии оказалось, что притоном этой компании служила квартира следователя чеки Климова.

В 1916 году Екатеринодарский Окружный Суд приговорил австрийского подданного Альберта за убийство к 20-летней каторге. По какой то причине Альберт не был отправлен, а оставался в тюрьме. Большевики освободили Альберта, последний вступил в коммунистическую партию, а затем служил агентом секретно-оперативного отдела. От союза молодежи был делегирован в число студентов Кубанского университета. Впоследствии обнаружилось, что этот же самый Альберт, в то же самое время состоял одним из главарей шайки грабителей, совершивших ряд ограблений и грабежей. Последнее обстоятельство обнаружилось лишь случайно, благодаря тому, что товарищ по грабежам Кравцов, от которого Альберт скрыл добычу, донес на него.

Всех агентов Чеки, маленьких и больших, можно сгруппировать следующим образом: одна часть весьма невежественная, является идейно коммунистической. В каждом интеллигенте, в каждом человеке из буржуазной среды она видит контрреволюционера, с которым необходимо бороться, и метод борьбы один — физическое уничтожение. Таков закон революции — а посему расстреливай. Вторая часть — совершенно беспринципная, близкая к отбросам интеллигенции. Ее идеал — жить для того, чтобы есть. Сегодня большевики — она служит большевикам, завтра — черная сотня, она служит ей. И, наконец, третья часть, правда, меньшая, насколько можно судить по Кубанской чеке, интеллигентная, преследующая известные принципы. Это бывшие офицеры, озлобленные на демократию вообще и интеллигенцию в частности за переживаемые офицерством страдания, и поэтому жестоко расправляющаяся с каждым интеллигентом и с каждым активным демократом. Эта часть не социалистична, и вряд ли ошибусь, если причислю их к сторонникам черной сотни. Однако, их трудно отличить от коммунистов, ибо по расправе с контрреволюционерами они весьма жестоки и вполне солидарны с коммунистами. Насколько эта расправа жестока, можно судить по весьма любопытному факту, имевшему место в Екатеринодаре, в Особом Отделе.

25 августа 1920 года, в момент высадки на Кубани десанта Врангеля, в Екатеринодаре были арестованы начальник транспортного отделения эвакопункта Е. I. Корвин-Пиотровский и его помощник — начальник санитарного транспорта Н. К. Минко. В чека, а потом в Особом Отделе обоим предъявлено было обвинение в сокрытии своего аристократического происхождения и службы на ответственных постах у белых. Следствие вел самый свирепый палач из палачей на Кубани, уполномоченный Всероссийской чеки Кафронта Атарбеков, на совести которого не одна тысяча замученных жертв в застенках чеки и Особого Отдела. И Минко и Корвин-Пиотровский отрицали обвинение, несмотря на пытки, которым был подвергнут Корвин-Пиотровский. Последнего, кроме жестоких побоев в камере, несколько раз выводили на расстрел, проделывая на его глазах приготовления к расстрелу. Затем объявили ему, что если он не сознается, то арестованные его жена и десятилетняя дочурка будут расстреляны. И, действительно, ночью вдали, так что можно было разобрать лишь силуеты женщины и девочки, последние выводились к яме и по ним давался залп (впоследствии оказалось, что это особый метод воздействия на обвиняемого; жена и дочь Корвин-Пиотровского никаким расстрелам не подвергались, хотя и были арестованы). В это же время в тюрьме сидел некто Добринский, бывший директор политического кабинета генерала Корнилова, впоследствии Донской министр иностранных дел в правительстве генерала Краснова. При большевиках Добринский проживал в Армавире под фамилией Пшеславского, был арестован и обвинялся в участии в подпольной организации, имевший целью поддерживать интересы белых.

На допросе Пшеславский, спасая свою шкуру, выдал Атарбекову целый ряд лиц, в том числе полковника Кадринского, Руденко и др. Жизнь Пшеславскому Атарбеков оставил, но держал его, хотя и с некоторым ослабленным режимом, в тюрьме. С переходом же Атарбекова из Екатеринодара в Баку, Пшеславского в тюрьме как бы забыли, что часто бывает в советских тюрьмах, и последний продолжал там сидеть. Узнав, что недалеко от его одиночки сидит важный преступник Корвин-Пиотровский, что обвиняется он в участии в организации белых и что уехавший из Екатеринодара Атарбеков организацию эту не обнаружил, что Корвин-Пиотровский предъявленное ему обвинение отрицает, Пшеславский предложил начальнику Особого Отдела Добрису свои услуги в раскрытии организации, выговорив себе свободу. В результате в одиночку к Корвину-Пиотровскому сажается неизвестный, и началась работа по раскрытию организации. Так как Корвин-Пиотровский и Пшеславский-Добринский оба из Петрограда, оба из высшего аристократического круга, то у них оказалось много общих знакомых. Это обстоятельство дало возможность Пшеславскому ближе подойти к жизни Корвин-Пиотровского, разузнать круг его знакомства в Петрограде и в Екатеринодаре и облегчить выполнение задуманного им дьявольского плана.

— Знаете что, — обратился к Корвину-Пиотровскому Пшеславский, — терять времени нечего: вас все равно решено расстрелять, между тем у меня есть хороший знакомый, начальник штаба 9-й армии Корвин-Круковский, рискните обратиться к нему с письмом о помощи, возможно, что он облегчит вашу участь и освободит от расстрела. Письмо это можно переправить при помощи знакомого мне надзирателя.

Письмо рукою Корвина-Пиотровского было написано. На адресе, во избежание каких либо недоразумений, был рукою того же Корвина-Пиотровского помечен цифровой шифр, необходимый по мнению Пшеславского в переписке с Корвин-Круковским, установленный между последним и Пшеславским. Адрес следующий:

Секретно (774-4-3-2-Х1). Лично И. Л. Русиновой для передачи Корвину — Круковскому.

Через несколько дней Пшеславский из тюрьмы освобождается, но одновременно с этим в Екатеринодаре, среди военных, а особенно среди служащих транспортного отдела, которых арестовали со всеми их семьями, произведены массовые аресты. В числе около сотни арестованных оказались — инспектор пехоты IX армии полковник Радецкий, командующ. обороной черноморского побережья ген. Певнев, преподаватель командных курсов генерал Гутор и полковник Анисимов, служащая санчасти И. Л. Русинова, через которую должно было идти письмо к Корвин-Круковскому, Начсанарма Макаренко, Начэвака Корнеев, Грабовский и много других.

Всем им предъявили обвинение в шпионаже в пользу мирового империализма. Причем улики обвинения были весьма вески и весьма различны. Виновность Радецкого, Певнева и Анисимова уличалась имеющимся в следственном производстве секретным (расшифрованным) приказом генерала Врангеля, в котором последний объявляет этим лицам благодарность за преданную ему службу во вражеском стане. Другой расшифрованный приказ того же ген. Врангеля производил в действительные статские советники Минко и Корвина-Пиотровского за такую же хорошую службу во вражеском стане и т. д. Виновность Русиновой уличалась перехваченным письмом, адресованным на ее имя, для передачи начальнику контрразведки генер. Врангеля Корвину-Круковскому от шпиона Корвина — Пиотровского. Следствие вел уполномоченный Особого Отдела Святогор, средних лет человек, европейски культурный, с светскими манерами, — грубостей, жестокостей и зуботычин, так обычных в застенках, не было.

Мягким, весьма предупредительным тоном Святогор сообщил на допросах обвиняемых, что их ждет одна участь — расстрел. И, действительно, всем был подписан смертный приговор коллегией Особого Отдела, в которой участвовал и Святогор, являвшийся таким образом и судьей. Для совершения расстрела обвиняемых привели в тюрьму, за стеной которой, на реке Кубани, производятся расстрелы. Однако, арест весьма ответственных работников, какими являлись Гутор, Радецкий и др., да еще в военной среде, обеспокоил Москву и задел честолюбие Атарбекова. Покидая Кубань, этот палач заверил центр, что он всю крамолу с корнем вырвал на Кубани, и вдруг, не успел выехать из Екатеринодара, в последнем открыт грандиозный заговор в среде военных. С другой стороны, влиятельные родственники нажали все педали и в центре и на Кубани, чтобы спасти несчастных. И с кафронта полетели грозные телеграммы в Особый Отдел, призывающие временно приостановить исполнение приговора, а вслед за этими телеграммами, совершенно неожиданно для Особого Отдела, заявился и сам Атарбеков, перед которым и предстала на допросе случайно не расстрелянная центральная фигура заговора И. Л. Русинова.

— Все равно, вы будете расстреляны, — самодовольно улыбаясь, объявил Русиновой Атарбеков. Виновность ваша бесспорна. Вы явились передатчицей письма Корвин-Пиотровского Начальнику Врангелевской контрразведки Корвин-Круковскому, ясно — вы шпионка. — Пытливо посматривая на Русинову, Атарбеков не без злорадства показал ей злополучное письмо Корвин-Пиотровского, написанное последним под диктовку Пшеславского.

Никакие оправдания Русиновой успеха не имели. В воздухе пахло кровью.

— Но вы должны же дать мне очную ставку с Корвин-Пиотровским, — возбужденно требовала Русинова с решительностью человека, которому терять нечего. — Корвин-Пиотровский не мог писать мне такое нелепое письмо!… Я требую очной ставки!…

Кривая усмешка скользнула по губам палача, садически наслаждавшегося болезненными переживаниями своей жертвы.

— Никакой очной ставки вам не будет, — все тем же саркастическим тоном продолжал Атарбеков, — Корвин-Пиотровский сошел с ума, находится в психиатрической лечебнице, и только зная это, вы яростно требуете очной ставки с ним. Она невозможна, да и излишня: ясно, что вы — шпионка.

— Неправда! — перебивая Атарбекова, запротестовала Русинова, — Корвин-Пиотровский сидит в тюрьме в одиночной камере рядом со мной, я его сегодня видела, он совершенно здоров. Я требую очной ставки!—

И действительно, перед тем как ехать на допрос, проходя тюремным коридором, Русинова видела Корвин-Пиотровского, обругала его идиотом и теперь требовала очной ставки.

Атарбеков насторожился. Уверенный, не допускающий никаких сомнений тон Русиновой внушал доверие. Возможность легкой проверки ее уверений подкупили его. Через полчаса он был уже в тюрьме, где Корвин-Пиотровский рассказал всю историю злосчастного письма на имя Корвина-Круковского. Тем самым обнаружилось, что уверение уполномоченного Особого Отдела Святогора о пребывании Корвин-Пиотровского в психиатрической лечебнице, о его душевной болезни, о невозможности очной ставки, — все это было сплошной выдумкой Святогора.

На другой же день приказом Атарбекова все обвиняемые в шпионаже в пользу международного империализма, приговоренные к расстрелу и лишь случайно не расстрелянные, были из тюрьмы переведены в подвалы Особого Отдела, откуда все вскоре, за исключением Корвина-Пиотровского, Минко и Русиновой освобождены, а на их места в тюрьму были посажены все ответственные агенты Особого Отдела во главе с начальником его Добрисом и уполномоченным Святогором. И здесь только Русинова и другие вчерашние «шпионы» узнали, что уполномоченный Святогор был никто иной, как Пшеславский, он же Добринский.

А Минко, допрашиваемый Святогором-Пшеславским — Добринским, припоминает, что внешность, манеры, голос, даже рост Святогора поразительно напоминают ему светлейшего Чингис-хана князя Татарского, с которым он в дореволюционную эпоху по служебным делам встречался в Петербурге, в кабинете министров.

Я не знаю судьбу Добринского-Пшеславского-Святогора-светлейшего Чингис-хана-князя Татарского, быть может он даже расстрелян. Но для меня одно бесспорно: чрезвычайки кишат такими Добринскими. В той же Екатеринодарской Чеке, под фамилией Искритского известен был своей свирепостью бывший, кажется, полковник, некий Быстров, на совести которого не одна тысяча замученных жертв.

Искритские, Святогоры и tutti quanti — отбросы русской, латышской, еврейской и других интеллигенций, являются душою и мозгом чрезвычаек. Стоя на целую голову по развитию выше люмпен-пролетариата, обслуживающего Чеку, эти дельцы революции ловко пользуются невежеством чекистских агентов-коммунистов, доводя до максимума их террористическую деятельность по отношению к политическим противникам, главным образом, интеллигенции.

Ведь только простая случайность разбила карьеру Святогора, вырвав из объятий смерти почти сотню ни в чем неповинных людей. Только грандиозность заговора в военной среде, среди влиятельных людей, имевших прочные связи с центром, честолюбие Атарбекова, почувствовавшего себя задетым, наконец, недюжинный ум и энергичные действия И. Л. Русиновой создали около этого дела шум и апелляционную инстанцию в лице заинтересованного Атарбекова, давшего другое направление делу и обнаружившего провокацию…

А ведь сотни тысяч жертв не имеют ни связей, ни апелляционных инстанций, и погибают в чекистских застенках, проклиная вдохновителей большевистского террора. И тем не менее Корвин-Пиотровский, Минко и Русинова не были освобождены Атарбековым. Они оказались высланными по разным городам севера, пройдя через все мучения тюремного этапа.

— Вы не виновны, я в этом уверен, — заявил им Атарбеков, — но освободить я вас не могу. —

Вот тот фундамент, та опора, на которую опирается большевистская власть. В ней заложены начала гнилости всего механизма этой власти. Чека — это государство в государстве. Это сверх-правительственный «центр-центров». Гниение большевизма идет изнутри. Из самой его сердцевины.

Г. Люсьмарин.