Характер исторического прогресса.-- Обзор состояния Западной Европы.-- Положение дел во Франции.-- Парламентская реформа в Англии1.
Последнее десятилетие было очень тяжело для друзей света и прогресса в Западной Европе. Но что же тут удивительного, что редкого? В каком же веке не бывало в двадцать раз больше мрачных лет, нежели светлых? Людям нашего поколения в Западной Европе пришлось перенести очень много тяжелых испытаний; но в каком же поколении жизнь людей, желавших добра, не отравлялась почти постоянно испытаниями, быть может, еще более тяжелыми? История любит прикрашивать прошедшее, как старые кокетки любят говорить, что некогда наслаждались непрерывным рядом сладких побед; но люди, бывшие свидетелями их прошедшего, слушают этот вздор с улыбкой, думая про себя: "однако же самохвальство -- очень легкое дело; мы помним, что никогда вы не были так хороши, как воображаете". В самом деле, где же в прошедшем какой бы то ни было страны Западной Европы найдутся десятилетия хорошего времени? Припомним хотя последние полтора столетия. О Германии, Италии, Испании нечего и говорить: их история за все это время очень незавидна, и счастливых годов они могут искать разве в будущих годах XIX столетия, а никак не в прошедших его годах и не в XVIII веке. Припомним судьбы двух народов, жизнь которых до сих пор была удачнее, чем всех других; кстати же история Франции и Англии несколько знакомее нам, русским, и дело будет понятно без длинных рассуждений. Попробуем подводить итоги для жизни каждого поколения этих племен, начиная с людей, бывших прадедами дедам наших современников.
Что видел вокруг себя в свою жизнь француз, бывший стариком в 1730 году, молодым человеком в 1700? Прежде всего он видел страшное истощение Франции предшествовавшими войнами, которые по рассказам его отцов были славны для французского оружия, но, как он замечает сам, не принесли Франции ровно никакой пользы кроме чести разориться самой для опустошения Нидерландов и Западной Германии, а потом он видит поражение французских войск в современных ему битвах Евгением Савойским и герцогом Марльборо, видит постыдный для Франции Утрехтский мир2 и предшествовавшее ему унижение французского короля {Людовик XIV.-- Ред. } перед каким-нибудь Гейнзиусом. Престарелым королем овладели иезуиты, можно свободно кощунствовать над всем святым, попирать ногами все нравственные законы, надобно только льстить иезуитам, -- и будешь могуществен, богат, всеми уважаем. Ему говорят, будто бы прежде было лучше, но он вспоминает, что первым впечатлением его детства было: отменение Нантского эдикта3, казни несчастных гугенотов, между которыми благословляли судьбу те, которые могли бежать из любимой родины. Теперь драгоннады продолжаются, к ним присоединилось преследование янсенистов4, и человек, который исповедуется пред смертью не у иезуита, не будет похоронен по христианскому обычаю. Все государство предано произволу кровопийц, называющихся откупщиками, интендантами 5; министры заботятся только о том, чтобы угодить госпоже Ментенон; народ изнемогает под бременем невыносимых налогов, а в казне все-таки нет ни копейки денег, и с каждым годом растут долги. Хорошо было при Людовике XIV, еще лучше сделалось при герцоге-регенте6. Приятное тридцатилетие! Но все-таки оно лучше следующих тридцати лет, а эти тридцать лет, кончающиеся позорным поражением при Росбахе7, все-таки лучше следующих пятнадцати лет на столько же, на сколько маркиза Помпадур была лучше графини дю-Барри. Но если первая половина жизни третьего поколения была еще тяжелее, нежели жизнь второго, которая в свою очередь была еще несчастнее жизни первого поколения, то вот является надежда, что последние пятнадцать лет будут для внуков лучше, нежели первые: новый король {Людовик XVI.} -- человек добрый, желающий блага народу. Кто же является при нем всесильным министром? Старый весельчак граф Морепа, который был слишком дурен даже для прежних времен. Хороши надежды! "Но сила общественного мнения поддержит доброго короля в его благих намерениях". Действительно, потребности, высказываемые общественным мнением, дают такую сильную опору честным людям, что Тюрго и Мальзерб едва могут удержаться в министерстве несколько месяцев и удаляются, не успев сделать почти ровно ничего. Далее ход событий известен; вероятно, он был хорош, если как раз под конец третьего тридцатилетия привел к ужасному взрыву {Революция 1789 года.-- Ред. }. О следующих четырех или пяти годах мы не будем говорить; но, вероятно, и они были не очень счастливы, если кончились возникновением позорной Директории с ее бесстыдным Баррасом, променять которого на Наполеона Бонапарте казалось уже огромным выигрышем8. При Наполеоне гром побед долго тешил хвастунов; но, озираясь вокруг себя, рассудительный человек видел, что во Франции уже не оставалось молодых людей, которые все, кроме калек и уродов, забраны конскрипциею {Рекрутский набор.-- Ред. }. Всякая мысль, не только свободная, но и решительно всякая, преследовалась во Франции; все права были отняты у граждан; над всею страною тяготел деспотизм. Победы были так удачны, что кончились вторжением врагов во Францию. Изнуренная страна не имела сил защищаться, и правление Наполеона было вообще так хорошо, что французы приветствовали своих завоевателей как освободителей. Наполеона сменили Бурбоны, которые заставили Францию жалеть о нем. Деспот, избавителями от которого были чужеземцы, явился избавителем от Бурбонов и был встречен с таким же восторгом, каким за год встречены были враги, освобождавшие от него9. Затем последовало новое завоевание Франции, которая, при всем страшном своем изнурении, принуждена была заплатить огромную контрибуцию и содержать иностранные армии. В этом положении застает Францию 1820 год, которым кончается четвертое тридцатилетие. Человеку, желавшему добра, легче ли было жить в это время, нежели как было его отцу, деду, прадеду и прапрадеду? Бурбоны с самого начала заставили жалеть о Наполеоне, освободиться от которого было приятно для Франции даже ценою своего завоевания иноземцами; но каково бы ни было сначала правление Бурбонов, все-таки полного своего совершенства оно достигло именно с 1820 года, которым начинается жизнь нового поколения: до той поры реставрация колебалась между крайними фанатиками и людьми, которые назывались умеренными по сравнению с ними. Теперь умеренные (действовавшие, впрочем, так, что ужасался и совестился даже сам Фуше, человек известной репутации) были совершенно оттеснены тою партиею, которая своею яростью набрасывала на них вид умеренности. Что говорилось и делалось в это время, с 1820 до 1830 года, то было в редкость даже при Людовике XV. А для того, чтобы оценить следующие 18 лет, довольно сказать, что по общему мнению людей, содействовавших перевороту 1830 года, Франция едва ли много выиграла через него; а многие из самых либеральных людей находили, что прежде было едва ли не лучше. Да и то сказать, можно ли похвалить такое положение, от которого в 30 лет происходят две революции? Чем же для пяти предшествующих поколений французов жизнь была лучше, нежели для нынешних?
"Но что же вы говорите о Франции? -- заметят многие из читателей: -- французская история действительно представляет очень мало отрадного: там вечные смены угнетения и анархии" приводящей к другому угнетению. Во Франции действительна никогда не было легко жить, тут не нужно никаких доказательств. Вот другое дело Англия: в ней порядок, в ней свобода, в ней непрерывный прогресс, столь же быстрый, как и мирный". Мы рады слушать утешения. Очень приятно, если английская история окажется отраднее французской. Но только жаль, что очень многие уверяют совершенно в противном: они утверждают, будто бы в Англии массе народа всегда было тяжелее жить, нежели во Франции. Быть может, они ошибаются, но самое существование их мнения уже доказывает, что слишком большого превосходства над французской жизнью английская не имеет, иначе ошибка их была бы невозможна: ведь можно спорить разве о том, в чем больше горечи, в полыни или в горчице; если бы полынь сравнивалась с сахаром, никто бы и спорить не стал. Посмотрим же на историю этой Англии, столько хвалимой одними, столько ненавистной другим.
Что видит вокруг себя англичанин, начинающий самостоятельную деятельность в 1700 году? (Мы уже не говорим, что видит ирландец, -- пусть речь идет только об англичанине, для которого ирландец тогда был хуже собаки). Первая приятность для человека хотя с некоторым чувством справедливости и доброжелательства состоит в том, что гораздо более нежели девять десятых частей нации совершенно лишены всякой недвижимой собственности и могут быть уподоблены тому греческому мудрецу, изречение которого известно всем нам в латинском переводе: omnia mea mecum porto {"Все свое ношу с собою".-- Ред. }. Впрочем, это удовольствие вовсе не составляет привилегии человека, жизнью которого мы начинаем наш очерк: то же самое удовольствие доставляет зрелище родины и его сыну, и внуку, и правнуку, и праправнуку. Итак, вопрос о положении массы простолюдинов отбросим в сторону: вероятно, оно для Англии так и следует быть, если искони веков до нашего времени так остается. Посмотрим на то, как удовлетворяются нравственные потребности образованного сословия. Наш англичанин 1700--1730 годов читал между прочим Локка, а может быть и Мильтона; оба они растолковали ему, что свобода совести -- дело священное, что когда одна секта присвоивает себе все государственные права, то хорошего ничего нельзя ожидать. А между тем не только нашему англичанину, но и его сыну, и его внуку, и даже правнуку не удастся видеть признания политических прав за людьми, не согласными с оксфордским изуверством: этот гостинец английская история бережет только уже для второй четверти XIX столетия10.
Значит, и об этом толковать нечего: вероятно, стеснение иноверцев не должно возмущать англичанина с гуманным образом мыслей. Притом же надобно полагать, что он утешится очаровательным зрелищем свободного парламентского правления. В самом деле, умилительно и подумать об английском парламенте: собираются представители нации, на их мудрое и благонамеренное обсуждение предоставляются все дела, -- превосходно; но только и тут есть для нашего англичанина 1700--1730 годов небольшое огорчение. В палате общин из десяти членов девятеро назначаются вовсе не нациею, а несколькими лордами, и обязаны подавать голоса, как прикажут им хозяева. Притом ни министры королевы Анны, ни министры Георга I не хотят подчиняться парламенту, а напротив, или подкупают его, или, если не удастся подкупить, просто-напросто не слушают его и распоряжаются государственными делами, как сами хотят; и великолепный спектакль парламентского правления почти постоянно оказывается чистою комедиею, смысл которой -- полнейший произвол придворного управления, не только в это, но и в следующее тридцатилетие, так что сыну при Георге II так же мало отрады, как и отцу при Анне и Георге I11. Но вот в молодые годы внука начинается правление Георга III. Хотя теперь не обратится ли парламентская комедия в серьезное дело? Вот нарушены коренные законы Англии в деле Вилькса12. Много лет волнуется Лондон, волнуется все государство в негодовании на преступных министров; гремят ораторы в парламенте; письма страшного Юниуса разят преступников, как частые удары молнии; а преступные министры, ненавидимые нациею, улыбаются и преспокойно себе управляют Англией. Мало того, что они нарушают законы в Англии, они хотят обратить в рабов американцев, чтобы при помощи этих рабов, по знаменитому выражению лорда Четема, обратить потом в рабство и самую Англию. Вся Англия негодует сильнее прежнего, вся сочувствует обижаемым американцам; а министры все-таки продолжают свое дело, улыбаясь в ответ на проклятия народа, раздающиеся по улицам, и грозные речи великих ораторов, гремящие в парламенте. Министры таки сделали свое дело, довели американцев до восстания: братья режут братьев, и европейские братья вдобавок нанимают краснокожих, чтобы они скальпировали американских братьев. Тут зрелище становится еще отраднее: те самые англичане, которые негодовали на угнетение американцев и поощряли их к сопротивлению, теперь одушевлены уже враждою к ним за то, что они не дали поработить себя и не захотели быть орудием порабощения для Англии 13. Среди этих сцен проходит жизнь внука. При правнуке они продолжаются в более широких размерах и растягиваются еще на большее число лет. История, бывшая с американцами, повторяется относительно французов: начинается слишком двадцатилетняя война с Францией) за то, что французы, наслушавшись английских речей о свободе, произвели у себя революцию, к которой ободряли их сами же англичане: видите ли, Англия погибнет, если не будут восстановлены Бурбоны, которых Англия имела непримиримыми своими врагами до самой минуты их падения. Льется двадцать лет английская кровь в Испании, в Голландии, во Франции, обагряются ею все моря, Англия облагает себя двойной тяжестью податей, увеличивает до баснословной цифры свой долг, чтобы восстановить Бурбонов, которые всегда были и опять будут ее врагами. Занятым войною англичанам уже не до того, чтобы думать о внутренних улучшениях. Мало того, что некогда думать об улучшениях, -- под влиянием одностороннего напряжения сил на внешнюю войну внутренние учреждения Англии едва ли не ослабевают; по крайней мере после войны, когда внимание снова обращается к внутренним делам, Англия видит в своем правительстве решительное стремление к подавлению прав, которыми пользовалась нация. В 1820 году праправнук, начинающий жить, находит свою родину во власти обскурантов и реакционеров, давно уже господствующих в ней. Наконец, избыток угнетения пробуждает нацию от долгой политической дремоты, и возникает стремление к реформам. Есть народы, которые могут завидовать англичанам во второй четверти нашего века; но для самих англичан мало утешения в том, что у других хуже, нежели у них: как бедны и узки достигаемые ими реформы и каких долгих хлопот стоит каждая из них! Несколько десятков лет нужно волноваться целому государству, чтобы добиться отмены злоупотребления, и потом оказывается, что злоупотребление осталось почти во всей своей силе. Великим делом в жизни поколения 1820--1850 годов была парламентская реформа, необходимость которой чувствовалась по крайней мере уже лет сорок, да и то была произведена в таком жалком размере, что осталось почти неприкосновенным зло, против которого она была направлена. Палата общин попрежнему осталась представительницею почти одного только аристократического интереса; не только простолюдины не приобрели доступа в нее своим депутатам, но и среднее сословие, которое в Англии богаче, просвещеннее и многочисленнее, нежели где-нибудь, почти не имело в ней голоса до 1850 года. Реформа {1832 года.-- Ред. } была так узка и бедна, что нимало не удовлетворила требованиям проницательных людей, которые потом почти 30 лет напрасно выбивались из сил, чтобы дополнить ее. Она была произведена так неудовлетворительно, что первым результатом ее было доставление господства той самой партии, которая противилась ей. Другим важным делом было отменение хлебных законов; оно составляет до сих пор предмет пышных похвал; но наш англичанин 1820--1850 годов только под конец своей жизни дождался этой реформы, которая требовалась еще его отцом; стало быть, свою жизнь провел он в тяжелом ожидании, да и под конец жизни чем он был утешен?-- Тем, что славу улучшения похитил человек, всеми силами противившийся ему до последней минуты, а люди, которые были истинными виновниками улучшения, остались по-прежнему предметом презрения обеих господствующих партий14. Да, мы забыли еще одну приятность для англичанина 1820--1850 годов. При нем Англия сделалась самостоятельною державою, а до тех пор, с самого начала прошлого века, вся ее политика подчинялась надобностям ганноверского курфюрста, который постоянно жертвовал интересами Англии интересам своей немецкой области15. Хорошо состояние государства, 120 лет терпящего такую обременительную нелепицу. Мы знаем, что такой отзыв о развитии английских учреждений в 1820--1850 годах несогласен с господствующим мнением; но он покажется менее странным, когда нам представится случай ближе всмотреться в историю Англии за последние 40 лет. Да и теперь читатель, может быть, не осудит его, если подумает о том, что реформа 1832 года оставила палату общин попрежнему во власти вигов и тори, и что только ныне начинает возникать в ней независимая от этих узких котерий партия, служащая представительницею среднего сословия16; также если вспомнит, что Роберт Пиль, отменяя хлебные законы, только воспользовался чужими трудами, которым до тех пор всячески противился; а Кобден, которому Англия действительно обязана этим великим делом, до сих пор не удостоился иметь никакого участия в правительстве. Хорош порядок дел, когда лучший министр вынуждается к согласию на отмену вопиющих злоупотреблений только страхом революции!
"К чему же ведет этот очерк? Неужели вы хотите доказать, что в истории Англии 1820--1850 годов не было ничего хорошего?" Напротив, хорошего было сделано очень много и в это время, и в прежние периоды, не только в Англии, не только во Франции, но даже и в Неаполе, и в Португалии, и в самой Турции. Мы вовсе не отвергаем прогресса, а только хотим показать, что нашему поколению жить ничуть не тяжелее, нежели какому бы то ни было из предыдущих поколений; и что во все времена и во всех странах мыслящие люди были ровно на столько же довольны ходом и характером событий во все продолжение их жизни, на сколько могут быть довольны теперь; что и в прежние времена удачи для них были очень редки и давались им судьбою в очень урезанном виде; что прогресс всегда и везде происходил очень медленно, сопровождаясь целою тучею самых неблагоприятных обстоятельств и случаев, беспрестанно перерываясь видимым господством реакции или, по крайней мере, застоем.
А прогресса мы не только не думаем отрицать, напротив, даже не понимаем, как можно сомневаться в его неизбежности при каких бы то ни было задержках и неудачах. Закон прогресса -- ни больше, ни меньше как чисто физическая необходимость вроде необходимости скалам понемногу выветриваться, рекам стекать с горных возвышенностей в низменности, водяным парам подниматься вверх, дождю падать вниз. Прогресс -- просто закон нарастания. Ничто не остается без следа; после каждого процесса образуются какие-нибудь остатки, при помощи которых или бывает легче повторяться тому же процессу, или открывается возможность для другого процесса, которому нельзя было бы произойти без помощи этого удобрения, и который, следовательно, принадлежит уже к высшему порядку, нежели прежний. Элементы и процессы в истории общества гораздо сложнее, нежели в истории природы, и поэтому следить за их законами гораздо труднее; но во всех сферах жизни законы одинаковы. Отвергать прогресс -- такая же нелепость, как отвергать силу тяготения или силу химического сродства.
Исторический прогресс совершается медленно и тяжело -- вот все, что мы хотим сказать; так медленно, что если мы будем ограничиваться слишком короткими периодами, то колебания, производимые в поступательном ходе истории случайностями обстоятельств, могут затемнить в наших глазах действие общего закона. Чтобы убедиться в его неизменности, надобно сообразить ход событий за довольно продолжительное время, и именно с этой целью мы припоминали главные черты истории двух передовых народов Европы за целые полтораста лет. Сравните состояние общественных учреждений и законов Франции в 1700 году и ныне, -- разница чрезвычайная, и вся она в выгоду настоящего; а между тем почти все эти полтора века были очень тяжелы и мрачны. То же самое и в Англии. Откуда же разница? Она постоянно подготовлялась тем, что лучшие люди каждого поколения находили жизнь своего времени чрезвычайно тяжелою; мало-помалу хотя немногие из их желаний становились понятны обществу, и потом когда-нибудь, чрез много лет, при счастливом случае, общество полгода, год, много -- три или четыре года, работало над исполнением хотя некоторых из тех немногих желаний, которые проникли в него от лучших людей. Работа никогда не была успешна: на половине дела уже истощалось усердие, изнемогала сила общества, и снова практическая жизнь общества впадала в долгий застой, и попрежнему лучшие люди, если переживали внушенную ими работу, видели свои желания далеко не осуществленными и попрежнему должны были скорбеть о тяжести жизни. Но в короткий период благородного порыва многое было переделано17. Конечно, переработка шла наскоро, не было времени думать об изяществе новых пристроек, которые оставались не отделаны начисто, некогда было заботиться о субтильных требованиях архитектурной гармонии новых частей с уцелевшими остатками, и период застоя принимал перестроенное здание со множеством мелких несообразностей и некрасивостей. Но этому ленивому времени был досуг внимательно всматриваться в каждую мелочь, и так как исправление не нравившихся ему мелочей не требовало особенных усилий, то понемногу они исправлялись; а пока изнеможенное общество занималось мелочами, лучшие люди говорили, что перестройка не докончена, доказывали, что старые части здания все больше и больше ветшают, доказывали необходимость вновь приняться за дело в широких размерах. Сначала их голос отвергался уставшим обществом как беспокойный крик, мешающий отдыху; потом, по восстановлении своих сил, общество начинало все больше и больше прислушиваться к мнению, на которое негодовало прежде, понемногу убеждалось, что в нем есть доля правды, с каждым годом признавало эту долю все в большем размере, наконец, готово было согласиться с передовыми людьми в необходимости новой перестройки, и при первом благоприятном обстоятельстве с новым жаром принималось за работу, и опять бросало ее не кончив, и опять дремало, и потом опять работало.
Прогресс совершается чрезвычайно медленно, в том нет спора; но все-таки девять десятых частей того, в чем состоит прогресс, совершается во время кратких периодов усиленной работы. История движется медленно, но все-таки почти все свое движение производит скачок за скачком, будто молоденький воробушек, еще не оперившийся для полета, еще не получивший крепости в ногах, так что после каждого скачка падает, бедняжка, и долго копошится, чтобы снова стать на ноги, и снова прыгнуть, -- чтобы опять-таки упасть. Смешно, если хотите, и жалко, если хотите, смотреть на слабую птичку. Но не забудьте, что все-таки каждым прыжком она учится прыгать лучше, и не забудьте, что все-таки она растет и крепнет и со временем будет прыгать прекрасно, скачок быстро за скачком, без всякой заметной остановки между ними. А еще со временем, птичка и вовсе оперится и будет легко и плавно летать с веселою песнею. Правда и то, что, судя по нынешнему, не слишком еще скоро придет ей время летать; а все-таки придет, сомневаться тут нечего.
За напряжением сил следует усталость, принуждающая к бездейственному отдыху; во время отдыха восстановляются силы, бездействие, сначала столь отрадное, мало-помалу становится скучным, и возвращается жажда деятельности, покинутой на время от изнеможения; воскресают прежние стремления, и с свежими силами, умудренный прежним опытом, человек горячо берется за продолжение дела, к которому на время охладевал. Таков общий вид истории: ускоренное движение и вследствие его застой и во время застоя возрождение неудобств, к отвращению которых была направлена деятельность, но с тем вместе и укрепление сил для нового движения, и за новым движением новый застой и потом опять движение, и такая очередь до бесконечности. Кто в состоянии держаться на этой точке зрения, тот не обольщается излишними надеждами в светлые эпохи одушевленной исторической работы: он знает, что минуты творчества непродолжительны и влекут за собою временный упадок сил. Но зато не унывает он и в тяжелые периоды реакции: он знает, что из реакции по необходимости возникает движение вперед, что самая реакция приготовляет и потребность, и средства для движения. Он не мечтает о вечном продолжении дня, когда поля облиты радостным, теплым светом солнца. Но когда охватит их мрачная, сырая и холодная ночь, он с твердой уверенностью ждет нового рассвета и, спокойно всматриваясь в положение созвездий, считает, сколько именно часов осталось до появления зари.
Не год и не два года продолжается тяжелый застой в истории Западной Европы; но несомненные признаки показывают, что полночь уже прошла, и до нового дня осталось меньше времени, нежели сколько пережито от заката солнца в предыдущий день. Все приметы, которые были перед прошлым утром, появляются вновь, и происходят факты, соответствующие тем, какие мы видели около пятнадцати или двадцати лет тому назад. Как тогда, так и теперь правительственный дух в большей части второстепенных государств Западной Европы от крайней реакции начинает несколько склоняться к слабому либерализму. Читатели знают, что учреждение регентства в Пруссии было победою над крайними реакционерами и сопровождалось обещанием либерального направления18. В большей или меньшей степени подобные перемены начинают происходить и во многих других второстепенных государствах. Изменение тут в сущности невелико, но все-таки оно произведено общественным мнением и указывает на возобновление политической жизни в обществе. В некоторых других государствах, как, например, в Испании, произошли перевороты, также заменившие прежних крайних реакционеров людьми, которые сравнительно с ними считаются либеральными, и, например, Сан-Луис сменился О'Доннелем19. Итальянская революционная партия в последние два-три года несколько раз возобновляла старинные попытки на Неаполь и Сицилию 20. Наконец, носятся слухи об опасностях для австрийского владычества в Ломбардии, как носились в 1846 и 1847 годах, когда европейский переворот начался именно такими же столкновениями в Северной Италии; и снова Сардиния провозглашает себя защитницею Италии от австрийцев. Не надобно приписывать большого значения происшедшим переменам, не надобно ожидать происхождения новых перемен именно от тех столкновений, какие уже видим теперь в Италии. Ломбардия и Сардиния сами по себе были бы слишком слабы для победы над Австриек), а Франция, что бы она ни говорила, остается в сущности пока при намерении не переступать за границы дипломатических действий. Да если бы и действительно происшедшие перемены были важны, а предсказываемые газетными слухами перевороты осуществились, то все они имели бы только местное значение, относясь к таким государствам Западной Европы, история которых не имеет решительного влияния на общий ход европейских дел. Чтобы видеть, чего надобно ожидать для целей Западной Европы в ближайшие годы, надобно обратить внимание на состояние Англии и Франции, каждая значительная перемена в которых отзывается соответствующим изменением в целой европейской политике.
Движение к парламентской реформе, овладевающее теперь Англиею, мы подробнее рассмотрим ниже. Теперь обратим внимание только на отношение этого движения к состоянию умов в целой Западной Европе. Со времени падения Наполеона два раза Западная Европа подвергалась общему потрясению, и в оба раза переворот на материке совпадал с великою реформою в английских учреждениях. Революции 1830 года соответствует агитация в Англии для парламентской реформы; революции 1848 года соответствует отменение хлебных законов. Оба раза промежуток между континентальным переворотом и английскою реформою, или следовавшею за ним, или предшествовавшею ему, имел менее двух лет. Эта близость по времени вовсе не дело случая. Состояние общественного мнения в Англии имеет такую громадную силу над общественным мнением континента, что горячее настроение английской жизни к радикальным переменам служит значительным подкреплением для таких же стремлений на материке; и, наоборот, Англия теперь так тесно связана с континентом, что господствующее на нем стремление отражается и на англичанах. Но еще важнее этого взаимодействия то обстоятельство, что свои собственные местные причины к возрождению преобразовательных стремлений начинают усиленно действовать в Англии и на континенте почти в одно и то же время. Исходною точкою новой истории были и для Англии, и для континента одни и те же годы-- 1813, 1814 и 1815, одно и то же событие -- низвержение Наполеона и прекращение войн, последовавших за большою французскою революциею. Каждый отдельный человек изнашивается событиями, в которых участвовал; образ его мыслей и размер его желаний складывается в неизменную форму пятнадцатью или двадцатью первыми годами его общественной жизни. Таким образом, когда завершился известный цикл событий, известный период государственного порядка, почти все общество состоит из людей, сформировавшихся прежними стремлениями, не стремящихся или не отваживающихся стремиться ни к чему новому сверх того результата, который произведен прежним порядком вещей и характером идей их молодости. Чтобы совершилось в обществе что нибудь важное, новое, нужно большинству общества составиться из новых людей, силы которых не изнурены участием в прежних событиях, мысли которых сложились уже на основании достигнутого их предшественниками результата, надежды которых еще не обрезаны опытом. Чтобы состав общества обновился таким образом, нужно бывает около пятнадцати лет, по простому арифметическому закону физической смены поколений: в пятнадцать лет большинство людей, бывших взрослыми при начале срока, вымирает или дряхлеет и заменяется новым большинством, составившимся из людей, бывших при начале периода юношами или детьми. Эти новые люди могут обнаружить решительное влияние на ход событий несколько раньше среднего срока, например, лет через десять, если обстоятельства благоприятствуют ускорению перемены, или несколько позднее, например, лет через двадцать, если обстоятельства неблагоприятны ее быстроте. Но все-таки существует средний срок для осуществления новых идей, и нельзя не заметить, что крайние колебания и пределы разных эпох, то растягиваясь, то сокращаясь, колеблются около средней цифры, пятнадцати или шестнадцати лет. Эта периодичность замечена всеми в событиях новой французской истории, но она также видна во всех тех веках и странах, которые особенно важны были для прогресса.
В самом деле, с 1789 до 1848 года прошло 59 лет. В эти 59 лет Франция пережила четыре смены внутренней жизни: революцию, империю Наполеона I, реставрацию и Орлеанскую монархию. В эти 59 лет отжили свой век два поколения и четыре раза сменялось большинство взрослых людей. Период, соответствующий силе каждого большинства, приблизительно соответствует одному из четырех периодов государственной жизни.
1789 Большая революция -- 11 лет
18Э0 Наполеон I -- 14 "
1814 Бурбоны -- 16 "
1830 Орлеанская монархия (до 1848) -- 18 "
4 периода государственной жизни в 59 "
Эти цифры, замеченные всеми, служили обыкновенно только для каббалистической игры праздным острякам, не понимавшим их зависимости от физиологии и психологии. Но они приобретают смысл, когда мы сообразим их связь с физическим законом смены поколений. Такая же периодичность легко замечается и в других странах и в другие времена, которые важны в истории прогресса. Мы говорили о новой английской истории. Просмотрим ее хронологию.
Через 17 лет после окончания революционных войн (1815) произошла парламентская реформа (1832), через 14 лет после того отменение хлебных законов (1846). Теперь все видят, что не дальше как в следующем году, а по всей вероятности в нынешнем, совершится новая парламентская реформа21, и можно уже определить продолжительность периода, доживаемого теперь Англиею, государственная жизнь которой изменится с исполнением дела, руководимого Брайтом:
1815 Окончание революционных войн -- 17 лет
1832 Парламентская реформа -- 14 "
1846 Отменение хлебных законов (до 1859 или 1860) -- 13 или 14 "
3 периода государственной жизни в 44 или 45 "
Опять видим тог же средний срок, около 15 лет, для смены одного характера государственной жизни другим, срок, в который прежнее большинство общества заменяется другим большинством из нового поколения.
Началом новейшей истории для Англии, как для Франции и для остального континента Западной Европы, были почти одни и те же годы: 1813 год для Германии (освобождение от французов; восстановление старого порядка вещей); 1814 для Италии, Испании и Франции (низвержение наполеоновской власти, восстановление старинных монархий); 1815 для Англии (окончание революционных войн); продолжительность времени, нужного для достижения человеком физической и нравственной возмужалости, и срок для смены одного большинства взрослых людей новым большинством одинаковы у всех народов, населяющих Европу. Из этого натурально следует, что возникновение новых эпох в разных государствах Западной Европы происходило бы довольно одновременно даже тогда, когда народы Западной Европы не были бы так тесно связаны один с другим и решительные перемены в жизни сильнейших между ними не имели бы прямого влияния на судьбу других. Из этого мы видим, что реформационное движение, охватившее теперь Англию, должно служить указанием на близость времени для подобных движений и у остальных народов Западной Европы.
Но мало того, что есть в жизни одного из двух господствующих народов Запада симптом, ясно указывающий приближение новой эпохи на континенте Западной Европы. В жизни другого господствующего народа, который каждым изменением в характере своей истории прямо возбуждает или придавливает политическую энергию других западных обществ, замечаются признаки, свидетельствующие о том, что приближается для французских учреждений новый кризис.
Волнения, раздиравшие Францию в первой половине 1848 года, были так тяжелы, что президентство Луи-Наполеона показалось отдыхом, успокоением для утомленной нации. Меры, посредством которых Кавеньяк и его партия почли нужным поддержать порядок, были так ужасны, что Луи-Наполеон после Кавеньяка представлялся кротким и легким правителем. Реакционеры, легитимисты и орлеанисты, господствовавшие в Национальном Собрании 1849 года, были так ожесточены против новых учреждений и идей, что, действительно, Луи-Наполеону не было никакой надобности самому принимать какие-нибудь стеснительные меры во время своего президентства: все, что могло казаться ему нужным для окончательного подавления пораженной в июне 1848 года революции, с великим рвением и опрометчивою поспешностью делало само Национальное Собрание, не дожидаясь его желания. Ему оставалось только смотреть, как усердно работают другие. Национальное Собрание доходило до таких крайностей, которые даже превышали меру собственной надобности реакционеров, и Луи-Наполеон мог безвредно для своих целей противиться некоторым намерениям их, без пользы раздражавшим народ. Этим он [дешево] приобретал себе оттенок демократизма.
Особенно помог ему в этом отношении знаменитый закон, разными условиями отнимавший у значительной части простолюдинов право быть избирателями. Эта мера против тогдашних знаменитых фантомов красной республики и социализма была совершенно неуместна в 1850 и 1851 годах, потому что работники, против которых она была направлена, и без того надолго перестали быть опасными, потеряв всех энергических своих товарищей в июньской битве и лишившись всех значительных людей близких к ним партий по Буржскому и Версальскому процессам 22. Притом же Луи-Наполеон думал, сделавшись безусловным господином над Франциею, обратить выборы в [пустую] формальность, [производимую под строжайшим полицейским и, в случае надобности, военным надзором]. Следовательно, ему легко было выставлять себя защитником народного права, которому он не хотел оставлять серьезного значения. Именно этот маневр, раздор с Национальным Собранием для восстановления suffrage universel {Всеобщее избирательное право.-- Ред. } во всей его обширности, и послужил Луи-Наполеону предлогом к [насильственному] закрытию Национального Собрания, пробудившего против себя сильную ненависть в массах стремлением восстановить прежнюю монархию, представители которой, Генрих V и принц Немурский (ему следовало быть регентом малолетнего Орлеанского претендента), не пользовались популярностью. Напротив того, Луи-Наполеон умел возбудить в массах надежду, что займется общественными преобразованиями для улучшения материального быта. Правда, в целые три года своего президентства он ничего не сделал в этом смысле, но он постоянно сваливал вину своего бездействия на Национальное Собрание, совершенно связывавшее будто бы ему руки своею враждою. Действительно, Национальное Собрание враждовало с президентом; с тем вместе оно враждовало и против низших классов. Натурально, масса пришла к тому убеждению, что, имея тех же врагов, как и президент, должна смотреть на него как на своего друга. И в самом деле, как мог не верить наивный и честный [человек] тому, что президент желал бы водворить во Франции новый порядок гражданских отношений, благоприятный для низших классов? Ведь Луи-Наполеон, когда был еще изгнанником или пленником, написал множество горячих сочинений, в которых являлся приверженцем новых социальных теорий и доказывал, что династия Бонапарте -- вернейшая представительница демократического принципа. Правда, будучи президентом, он часто говорил против опасных мечтателей, прибегающих к оружию для изменения гражданского быта. Но ведь он говорил только против безрассудных мер, против кровавых восстаний и уличных смут, -- тут нет еще ничего противного народному интересу. Ведь народ испытал в июне 1848 года, что восстание обращается на погибель ему самому; а через год, в июне 1849 года, он видел, что люди, против которых восстает иногда Луи-Наполеон, приглашают простолюдинов к восстанию, ничем не обеспечив его успеха, не сообразив, благоприятствуют ли обстоятельства их замыслу. Что ж, Луи-Наполеон прав: они в самом деле люди не практичные, опасные мечтатели. А против идей, которыми они приобрели некогда доверие народа, Луи-Наполеон ничего не говорит; он не отказывается от своих прежних мыслей, напротив, постоянно твердит, что призван судьбою осуществить их, но только осуществить практичным образом, в пределах благоразумия, путем порядка. Стало быть, вся разница между ними и красными республиканцами или социалистами в том, что те люди опрометчивые и непрактичные, а он практичен и благоразумен: нельзя сказать, чтобы разница не была в его пользу. Народ уже испытал плоды мечтательности и понимает цену благоразумия. Так думала значительная часть народной массы, пока продолжалось президентство Луи-Наполеона, и очень многие простолюдины с большими надеждами встретили 2 декабря; но, разумеется, главным обстоятельством надобно тут считать то, что Национальное Собрание, против которого направился удар, состояло из реакционеров, представителей ненавистной буржуазии, на которой лежало проклятие простолюдинов за июньские свирепости, за множество придуманных ею потом стеснительных мер, за явное стремление к восстановлению старого порядка.
В продолжение целых трех с половиною лет Луи-Наполеон умел поддерживать мнение о себе как о друге народа, призванном осуществить социальные теории, призванном незыблемо утвердить во Франции владычество демократии и преобразовать к лучшему материальное положение массы. На этом был основан его успех 2 декабря, а на успехе 2 декабря основалась репутация его гениальности. Действительно, нельзя не признать его чрезвычайно замечательным человеком со стороны уменья пользоваться обстоятельствами для своих видов [, для устройства своих дел. Это качество сильнее всего развивается постоянным и исключительным положением думать единственно о себе]. Но [для того, чтобы быть хорошим правителем, нужно другое качество, именно способность думать о выгодах ближнего, о пользах общества, о благе нации.] Дело частного человека, прокладывающего себе дорогу вперед, совершенно не таково, как дело правителя, задача которого состоит в удовлетворении потребностям общества. Очень часто бывает, что чрезмерное сосредоточение мысли на первом предмете лишает человека и охоты, и возможности приготовиться к занятию вторым предметом, а без приготовления и охоты никогда не будет и уменья. В истории много примеров тому, что люди, с чрезвычайным искусством доходившие до получения власти, лишены были способности пользоваться ею. Все министры Людовика XV, все министры Иакова II и королевы Анны принадлежали к людям такого типа. [Надобно перечитать историю этих эпох, и для нас совершенно объяснится различие между Луи-Наполеоном, стремящимся к президентству и потом к императорству, и между Луи-Наполеоном, управляющим Францией) под именем Наполеона III.
Факты о внутреннем управлении Наполеона III со времени восстановления империи изложены в статье, которую читатель найдет в этой книжке23. Неизвестный автор статьи, заимствованной нами из английского журнала {"Вестминстерское обозрение".-- Ред. }, находит Луи-Наполеона замечательным правителем только в сношениях с другими державами; и мы заметим, что этот факт подтверждает нашу мысль об исключительном источнике талантов, приписываемых Наполеону III. В иностранных делах цель обыкновенно та, чтобы приобрести как можно больше влияния и могущества. Ясно, что тут для Наполеона III-правителя продолжается то же самое дело, которым занимался он во Франции до восстановления империи. Только сфера действия обширнее, а интерес деятельности тот же самый, чисто личный интерес. Понять, какого союза выгоднее держаться, какими столкновениями как воспользоваться для извлечения себе выгод, до какой поры поддерживать {В журнальном тексте пропущено слово "мир" или "согласие".-- Ред. } или вражду с кем-нибудь, кому и какую услугу надобно оказать, кого и как уколоть или обойти, -- все это принадлежит к той заботе, которая исключительно занимает Наполеона III, и потому он может мастерски вести дипломатические дела.
Но совершенно не таковы задачи внутренней политики, тут личное дело уже] доведено восстановлением империи до полнейшего окончания: нечего более желать, не к чему более стремиться, кроме только упрочения своего настоящего положения. Власть приобретена была такая беспредельная, [такая произвольная], что дальнейшего расширения для нее не существует, надобно только употреблять ее. [На что же употреблять? Обязанность правителя требует осуществления известных убеждений, удовлетворяющих, по его мнению, нуждам общества. Но есть характеры, неспособные иметь никаких убеждений или потому, что вовсе лишены всякой энергии, или потому, что ум, занявшись каким-нибудь одним специальным, так сказать, техническим делом, теряет всякий интерес к общим идеям, ко всему тому, что выходит за границы личных забот и из чего возникают убеждения. В недостатке твердой воли Наполеона III нельзя подозревать, но все-таки он не имеет никаких твердых убеждений, кроме одного, что правительственный механизм, придуманный его дядею, чрезвычайно хорош. Да и эта мысль держится в нем твердо единственно потому, что действительно механизм первой империи действительно самый лучший, лучший для доставления безграничного произвола лицу, держащему его в руках. Словом сказать, и тут опять исключительно субъективная мысль, никак не заменяющая совершенного недостатка убеждений.
Правда, Наполеон высказывал разные убеждения. До той поры, как сделался кандидатом в президенты, он утверждал, что любит первую империю за ее революционное происхождение, что сам он -- революционер и хочет войти на императорский престол революционным путем, чтобы быть на нем послушным исполнителем требований социализма. Сделавшись кандидатом в президенты, он стал утверждать, что первая империя была хорошею формою для своего времени, а теперь была бы совершенно неуместна и дурна; что республика действительно лучшая форма правления, и что он искреннейший республиканец, но что революционный путь гнусен и гибелен; что революционерство было у него пагубным влечением молодости; что Луи-Филипп поступил совершенно хорошо, посадив его в Гамскую крепость; что он действительно был преступником, когда являлся в Страсбурге и Булони; что он раскаивается в этом, и т. п. После 2 декабря он снова находит, что республика -- чистейшая нелепость, но уже молчит о социалистских рассуждениях своих, писанных в Гамской крепости, утверждая, что всякое преобразование в общественных отношениях было бы нарушением общественного порядка. К такому разнообразию в словах надобно прибавить, что его действия постоянно не имели никакого отношения к словам, которые всегда служили только средством заявить себя приверженцем такой партии, расположение которой казалось ему полезным. Они удовлетворяли этой цели, пока не было у него власти, или пока мог он утверждать, что власть его стеснена сопротивлением Национального Собрания. Но когда не стало этого оправдания для бездействия, то открылось, что за словами не было ничего, кроме желания достигнуть безграничной власти. Что делать с ней, на что употребить свое безграничное могущество, он не знал и не знает до сих пор. В статье, нами переведенной, доказано фактами, как шатки были все его намерения произвести ту или другую реформу, какую слабость и робость обнаруживал он во всех тех мерах, которые не внушались ему интересом самоохранения, как неловко брался он за дело и как торопливо покидал его при первом неудовольствии. Он знал, что надобно сделать что-нибудь для пользы общества, но что именно и как, он не знал. Затруднительность его положения может быть понята теми из нас, которые решительно лишены вкуса, например, в музыке, живописи, поэзии или скульптуре. Смотрит, например, на картину, и что подумать об ней, похвалить или осудить ее, решительно не знает, надобно однако же сказать что-нибудь для поддержания своей репутации, и скажет, что картина хороша. Помилуйте, она дурна, возразит сосед. Он пробует защитить свое мнение, но с нескольких слов его разбили, и [он] поспешно прерывает спор, заводя речь о другом предмете. А, может быть, картина и в самом деле не дурна, но как ему знать это, на чем опереться, когда он сам чувствует, что картина не производит на него ровно никакого впечатления.
Мы уже говорили, что люди, все мысли и заботы которых сосредоточены на личных делах, не могут верно судить о предметах общего интереса, потому что неспособны принимать к сердцу чужие интересы. Все, что не освещено для них расчетом их собственной выгоды, навсегда остается для них темным. Не имея чувства истины, они действуют только наудачу там, где не говорит инстинкт личной пользы, и потому действуют слабо, робко, бессвязно и бесплодно.
А между тем могущество приобретено страшное, энергия воли чрезвычайно сильна, и нет могуществу и характеру никакого занятия, кроме охранения собственных интересов. Понятно, с какою напряженностью обращается сила на единственный предмет для нее занимательный. Понятно также, как неизбежна чрезвычайная подозрительность в человеке, чувствующем свою неспособность к исполнению принятой на себя обязанности, и как усиливается подозрительностью напряжение забот о самоохранении. Отсюда объясняются все те многочисленные стеснительные меры, ряд которых наполняет всю историю внутреннего управления при Наполеоне III.
Само собою разумеется, что при подобном характере внутренней политики,] прежние чувства массы должны были скоро смениться неудовольствием. ["Как много для себя, как сильно и успешно все для себя и как мало для общества; и какая же нам польза? что мы выигрываем чрез 2 декабря?" -- думал каждый. Появление неудовольствия заставило прибегнуть к мерам еще более стеснительным, от них неудовольствие только росло быстрее и быстрее.] Надобно было чем-нибудь отвлечь внимание общества от внутренней политики и найдено было к тому средство в искусственном возбуждении биржевых спекуляций. Но скоро и этого стало мало: [с небольшим через год после 2 декабря] пришлось начать войну, совершенно ненужную для Франции24. Успех этих средств известен: войну пришлось прекратить, чтобы не повредить самому себе ее продолжением: прежний союзник {Англия.-- Ред. } был раздражен, бюджет расстроен хуже прежнего, положительных выгод государству война не успела доставить никаких. [Через несколько месяцев по ее окончании убедились в ее ненужности и бесполезности для Франции даже те, которые на минуту были ослеплены батарейным фейерверком, и все убедились, что война была просто следствием личного расчета. К тому же времени начал с довольно смрадным запахом гаснуть и другой фейерверк, отвлекавший внимание толпы от внутренней политики. Чрезмерно-возбужденные спекуляции истощили запас капитала и за" пас доверия публики.] Биржевые курсы стали падать, и напрасны были все усилия поддерживать фонды, а колоссальные компании, ослеплявшие всех фальшивыми дивидендами, увидели свои акции упавшими до половины и еще ниже против прежней цены. В это время произошло покушение Орсини на жизнь Наполеона III. Последствия этого случая известны. Меры предосторожности, принятые Наполеоном, были [так ужасны], что до крайности увеличили общее неудовольствие, и менее нежели через полгода он принужден был отказаться от [терроризма, которым думал ограждать себя.] Покушение 14 января {1858 года.-- Ред. } послужило поводом и к первому [поразительному] неуспеху Луи-Наполеона во внешней политике. Он раздражил англичан нападениями на их учреждения, [появлявшимися в газетах правительственной партии;] он оскорбил их угрозами вторжения в Англию и неосторожным требованием изменить коренной закон Англии. Негодующая нация низвергла министерство {Палльмерстона.-- P ед. }, подчинившееся французскому влиянию, [и общественное мнение произнесло приговор через присяжных одному из участников в замысле Орсини {Симону Бернару.-- Ред. }. Сначала Наполеон думал запугать рассердившихся англичан и послал в Лондон Пелиссье, который бы заговорил с англичанами языком лагерных приказаний. Но едва дошли в Англию слухи о назначении нового посланника с таким значением, как раздались насмешки, показавшие бессилие угроз, и пришлось истолковать грозное назначение в смиренном смысле, будто бы Пелиссье выбран именно для того, чтобы напомнить англичанам об идиллических временах нежной их дружбы с французами под Севастополем, и объяснить, что бомба вовсе не начинена порохом, а наполнена конфектами. Потом почтено было нужным, чтобы важнейший между наперсниками императора, Персиньи, сказал в собрании одного из департаментских советов речь, которая служила бы извинением перед Англиею. Эти нежности не смягчили англичан, но зато послужили прикрытием полного дипломатического поражения.] Едва кончилась несчастная история с Англией, как было употреблено в дело новое средство отклонить внимание нации от внутренних вопросов. Начались слухи о войне с Австриею для освобождения Северной Италии. [В этом спектакле надобно было бы ожидать успехов.] Но до сих пор нет еще доказательств, что угрозы осуществятся [; они останутся одними словами, как в раздоре с неаполитанским королем]. Если война же действительно начнется, она на несколько времени задержит опасность, [грозящую французскому правительству:] но еще больше расстроит финансы, и каждый месяц отсрочки будет куплен двойным приближением неизбежного финансового кризиса.
[Дипломатическое поражение разрушило ореол всемогущества над Европою, которым украшался Наполеон III во мнении французов.] Необходимость отставить Эспинаса, [министра-террориста, и против собственной воли смягчить] внутреннюю администрацию была первою победою общественного мнения над коренным принципом Наполеоновой системы. [До той поры император отступал перед оппозициею множество раз, но только в таких делах, которые не относились к его личным интересам; теперь он отменил меру, прямо выходившую из его заботы о самом себе, из его единственного убеждения. Он признал, что даже и свой принцип, в котором прежде был непреклонен, теперь не в силах уже он поддержать против оппозиции. Вся Франция, самые приверженцы его увидели и даже сам он признался, что, приняв слишком произвольные меры после покушения Орсини, он выказал опрометчивость, потерял рассудительность в единственном вопросе, который вел до той поры непогрешительно, в вопросе о собственных выгодах. В первый раз он растерялся тут и наделал вреда сам себе, прибегнув к средству, совершенно не соответствовавшему цели.] Несостоятельность его [поддерживать далее принцип безграничного произвола] раскрылась так ясно для всех, что надобно было вывести некоторые из правительственных газет на совершенно новую для них дорогу уступок общественному мнению. Они заговорили о том, что стеснение свободы не есть коренная черта наполеоновской системы, а только временная мера, которая нужна была в первые годы нового правления, пока нация не привыкла к нему; что теперь правительство думает отказаться от стеснений; они советовали ему поскорее "довершить конституцию" дарованием журналистике широкой свободы. Оказалось мало этих советов; почли нужным, чтобы ближайшие официальные советники императора высказали ту же мысль не только как желание некоторых частных людей, пользующихся благосклонностью правительства, но и прямо, как положительное намерение самого императора. Морни и Персиньи, назначенные президентами двух департаментских советов, воспользовались открытием их для произнесения речей о том, что империя примиряется с свободою; что напрасно думают, будто между этими двумя принципами есть несовместность, что, напротив, правительство нуждается в советах независимого общественного мнения. И этого всего показалось еще мало. Император почел нужным примириться с своим кузеном, принцем Наполеоном, которого прежде держал в немилости, как вредного демократа. [Много ли серьезности в демократизме принца Наполеона, этого нам не нужно разбирать, довольно того, что он слывет в реакционных кругах красным, чуть ли не республиканцем и чуть ли даже не социалистом.] За эту репутацию [,до сих пор мешавшую его земному преуспеянию,] теперь увидели в нем полезного правительству человека [и сочинили] для него новый министерский департамент -- Алжирии и колоний. [Собственно говоря, новый департамент не был нужен для администрации и служит только для увеличения беспорядицы в алжирских делах, потому что новый ми" нистр лишнее звено в механизме при существовании алжирского генерал-губернатора. Но драгоценно было то, чтобы доставить принцу Наполеону место в совете министров, официальное участие в правительстве;] через это правительство, по выражению покровительствуемых им газет, "обновлялось погружением в демократический элемент и укреплялось в либеральном направлении мудрыми советами принца Наполеона, известного своею преданностью делу свободы". [Мудры ли советы принца Наполеона, способен ли он давать их и способен ли его кузен слушать их, разобрать это уже дело самих французов, а для нас интересен только тот факт, что империя принуждена делать, хотя на словах, уступки либеральным партиям и признавать несовместность прежней своей внутренней политики с требованиями общественного мнения. Целым рядом обещаний она старается смягчить его, но все напрасно: уже обнаружилось для всех бессилие прежней системы], и воодушевляются гражданским мужеством даже те бесцветные люди, которые семь лет не смели пикнуть ни слова. Какое-нибудь "Revue des deux Mondes", два-три месяца тому назад наполнявшее свою политическую хронику разборами французского перевода книги Маколея, истории Пьемонта, написанной на итальянском языке Киалою, мемуаров графа Мио-де-Мелито, драмы в стихах "Персты феи", написанной господами Скрибом и Легуве, и других столь же политических предметов, -- это "Revue des deux Mondes" с июля месяца прошлого года отваживается возвышать голос, требует свободы для политических прений в журналистике и не боится даже подозрений в несогласии своих желаний с наполеоновскою конституциею, без страха называя своих противников абсолютистами, а их мнения анахронизмами. Послушайте, как рассуждает политическая хроника "Revue des deux Mondes" 1 августа: "Мы неуклонно будем возвращаться к великим вопросам, недавно предъявленным. На наши прежние советы о необходимости либеральных уступок нам отвечали истинными анахронизмами. Нас выставляют защитниками парламентаризма, противниками нынешней системы. Слишком много чести для нас, милостивые государи. Мы не имеем претензии разбирать нынешнюю конституцию; даже в нынешнюю летнюю пору мы не имеем охоты пускаться в эту мерзлую область. Мы не хотим даже заглядывать под вуаль конституции, мы не позволяем себе таких фамильярностей с нею; мы довольствуемся тем, что верим на слово привилегированным счастливцам, которые водят ее под руку. Что говорили они? Они говорили, что политическое движение нынешней Франции имеет два рычага: инициативу верховной власти и самодержавное общественное мнение, всегда одерживающее последнюю победу. Они говорили серьезно, мы хотели и хотим верить этому серьезно. Результатом того было наше требование, чтобы самодержавие общественного мнения было избавлено от опеки. Мы требуем перемены в законах, которым ныне подчинена журналистика". Одною половиною своих газетных органов правительство было принуждено одобрять эти требования, но другая половина полуофициальных газет защищала прежнюю политическую систему. Но [, увы,] было уже поздно: уступки только вели к усилению требований, [противоречия только пробуждали сильнейшие насмешки над системою, уличенною в бессилии]. Через два месяца, 1 ноября, хроника "Revue des deux Mondes" говорила еще несколькими тонами выше, уже прямо обвиняя в злонамеренности и безумстве [абсолютистов], прибегавших к разным изворотам для защиты прежней системы, которую уже не смеют они защищать открыто. "Мы не побоимся (провозглашала хроника) прямо сказать, что только люди дурного ума могут приписывать мелочному раздражению выражаемую нами потребность в свободе политических прений. Интересы, с которыми связано во Франции дело либерализма, так высоки и велики, что, разумеется, должны возбуждать искреннее и горячее беспокойство в людях, приверженных к другому образу мыслей. Дело либерализма связано, по нашему мнению, с делом народной чести и общественного спокойствия. От свободы для Франции зависит честь, потому что самым оскорбительным унижением для нашей родины было бы, если бы она дала уверить себя, что она действительно неспособна принимать участие в управлении своими делами посредством непрерывного и полного пользования политическими правами. Точно так же, по нашему мнению, от свободы зависит и общественная безопасность: степенью способности народа управлять самим собою измеряется степень его безопасности. Как ни преувеличивайте раболепную лесть, а все-таки ваши великие люди зависят от нации, которою, повидимому, руководят. Этим всегда кончается дело: в истории самых порабощенных и послушных народов бывают минуты, когда общественная сласть изнемогает, и восстановить ее можно только совокупными силами целой нации. Не ясно ли, что лучшим приготовлением к такому критическому положению служит для народа свобода? Да и не говоря уже о чрезвычайных обстоятельствах, мы живем в такие времена, когда участие общественного мнения в правительственных делах представляется практическою необходимостью. Ныне все смотрят на правительство просто как на дирекцию коммерческой компании, акционеры в которой -- все мы; и как бы ни были искусны директоры, акционеры иногда лучше их знают, как надобно вести дела компании. Власть лежит ныне во всех нас, происходит из нас; та власть, которую имеет правительство, только вручена ему нами, как нашему поверенному в делах. Итак, мы сохраняем относительно правительства все те права контролировать его, и в случае надобности брать инициативу в свои руки, -- все те права, которые имеет доверитель над своим поверенным. Эти права на государственном языке называются политическою свободою; она состоит в свободе тиснения, в свободе и публичности прений совещательных корпораций государства. Народ, не пользующийся этими правами, не изучающий своих выгод, не ведущий надзора за своими делами, не подающий правительству советов и внушений, которые правительство может получать только от него, -- такой народ не замедлит понести наказание за это забвение своих обязанностей: он подвергнется долгим и бедственным волнениям. Мы опасаемся, что стеснение, наложенное на некоторые наши права, приведет к таким последствиям, если продлится сверх меры. Наши революции свидетельствуют о том, и своими настоятельными требованиями мы хотим предупредить новые опасности". Каков язык? -- и от кого же? Вы подумаете, что читаете Руссо или по крайней мере Ледрю-Роллена, -- нет, вы читаете смиренное "Revue des deux Mondes", которое "всегда было другом порядка и повиновения существующим законам". О вашей конституции, говорит оно, мы и толковать не хотим; пусть занимаются ею те, кому охота хвалить это мерзкое существо. Вы утверждаете, что наше желание противоречит конституции, -- такой ответ чистый анахронизм; мы уже сказали, что нам нет дела до вашей конституции. Мы требуем свободы. Вы противоречите нам, -- что же за важность: из этого видно только, что вы люди дурного ума. Два месяца тому назад мы требовали только изменения законов о книгопечатании, вы не соглашались, -- так теперь нам этого уже мало: мы требуем теперь свободы тиснения и парламентской формы правления. Ведь вы -- не больше как только наши поверенные в делах, и мы имеем право полного контроля над вами и, в случае надобности, право взять власть из ваших рук в свои. Пожалуйста же, поторопитесь исполнить наше требование, а не то будет революция.-- Каков язык! И хоть бы от демократов, от каких-нибудь красных или хоть бы просто от республиканцев, -- нет, от "Revue des deux Mondes", которое за несколько месяцев держало себя застенчивее скромной девушки, от буржуазии, которая, год тому назад, была тише воды, ниже травы: вода забурлила и бурлит безнаказанно.
Да что уж "Revue des deux Mondes"! Оно хотя и трусило и молчало, но по крайней мере не рвалось прежде в переднюю. А вот даже и граф Монталамбер, который так усердно терся в передней, и тот уже бравирует господина, которому присягал не в пример прочим. "Франция порабощена, -- пишет он: -- нам нужны английские учреждения, мы не хотим быть рабами". Отдавать или не отдавать под суд непокорного служителя? И то, и другое представляется опасным. Наконец, решаются отдать под суд. Половина Франции хохочет скандалу между прежними друзьями, другая негодует на строгость [и бестактность правительства]. Суд приговаривает виновного к наказанию, смягченному до последней крайности. Негодование усиливается. Наполеон III спешит замять дело помилованием осужденного. Осужденный храбрится пуще прежнего. "Не принимаю прощения. Оно незаконно. Вы не имели права давать его. Я подал апелляцию. Вы не смеете прерывать хода правосудия вашими произвольными прощениями, в которых никто не нуждается. Пусть меня судит закон". Опять новые беспокойства в правительстве: может ли суд пересматривать дело, конченное помилованием? Ведь это значило бы соглашаться с Монталамбером, что [император поступил] незаконно, преждевременно вмешавшись в дело. [Оно, может быть, и так, но] все-таки суд принимает просьбу и пересматривает дело, как будто бы помилования и не существовало. Он произносит новый приговор. Давно ли было время, когда такая самостоятельность была бы объявлена [непризнаванием императорских прав], несоблюдением конституции? Но теперь [уже не до того, и власть, получившая столько оскорблений, считает] нужным снова заминать дело новым помилованием. ["Пустите меня в тюрьму! -- кричит Монталамбер:-- я не хочу иметь с вами никаких сделок!" и ломится в тюрьму. Его упрашивают пощадить правительство от дальнейших скандалов и остаться свободным. Какая комедия! Но была ли бы она возможна за год или за два? Система ослабела до того, что даже прежние служители нагло отвергают ее милости и вызывают ее на бой с дерзким криком: попробуй ударить, если смеешь! И она не смеет ударить.
Луи-Наполеон чувствует] невозможность остановить возрастающую смелость [террористическими] мерами и [видит необходимость прибегнуть к тому средству, которое раз уже употреблял с таким успехом для отвлечения внимания] нации от домашних дел. Распущены слухи о войне Франции с Австрией. Фраза, сказанная австрийскому посланнику на новый год, подтвердила общую молву. "Я скорблю, что наши отношения к вашему правительству не так хороши, как прежде". Итак, война. Но английское правительство не одобрило сильную фразу, и в официальных французских газетах объясняют, что напрасно придавали ей воинственный смысл, что она сказана была доброжелательно, дружеским тоном; а в разговоре значение слов зависит от тона, которым они говорятся; да и самые слова, даже и без всякого тона, как следовало бы принять? Сожалеть о вещи значит -- жалеть, что ее нет, и желать, чтобы она была, потому: "я сожалею об ослаблении дружбы с вами", просто значит: "я желаю, чтобы дружба наша восстановилась". [Император просто хотел выразить, что постарается прекратить всякие неудовольствия с Австрией. Вольно же было понимать его слова в другом смысле.]
После таких объяснений, разумеется, трудно сказать, миром или войною кончатся дипломатические столкновения Франции с Австрией. Видно только, что французскому правительству хотелось бы начать войну, но оно пока еще боится прибегать к этому последнему средству для выхода из опасностей, которые росли [для него] постоянно с самого окончания русской войны [и особенно быстро стали развиваться вследствие опрометчивости, овладевшей им после покушения 14 января.]
Англия от опрометчивых угроз [Наполеона] по делу Орсини приобрела [кроме случая выказать уверенность в превосходстве своих сил над силами нынешнего французского правительства] существенную выгоду: излишняя податливость Пальмерстона убила в общественном мнении этого старого шутника, популярность которого была уже несколько лет самым вредным препятствием для внутренних улучшений. Теперь трудно Пальмерстону сделаться главою министерства, а не дальше как за год нельзя было и предвидеть, когда кончится его министерство, отнимавшее возможность всяких улучшений для внутренних учреждений Англии и отвлекавшее внимание нации от всех серьезных вопросов государственного благосостояния дипломатическими фокусами, совершавшимися обыкновенно на маленьких государствах, самая слабость которых должна была бы служить защитою им от пошлых обид. У нас во время войны писали много дурного о лорде Пальмерстоне, считая его истинным виновником страшного кровопролития; но теперь забыта тогдашняя досада, и Пальмерстон снова принимается многими за серьезного государственного человека. Да и прежние порицания ему большею частью приходились невпопад, потому что его, бедняжку, совершенно напрасно винили в русской войне: куда бы ему было решиться на войну с сильной державой! Он удовольствовался бы бумажною перестрелкою да шуточками в парламенте. Греция, это -- иное дело; а от России постарался бы отделаться без пушечного выстрела этот, по выражению Диккенса, "старый фарсер, лучший виртуоз фокус-покусов и превращений".
В молодости лорд Пальмерстон был фешенеблем26 первого сорта и знаменитым Дон-Жуаном. Тот же блеск и ту же любовь к легким победам перенес он в свою политическую деятельность. Но известно, что [Дон-Жуаны не охотники ухаживать за женщинами, которых нелегко победить, а] франты вообще не любят серьезных занятий. Для реформ нужно серьезное изучение внутреннего быта страны во всех подробностях, и лорд Пальмерстон был всегда врагом реформы, -- и тогда, когда был тори, и тогда, когда обратился к вигизму. Но как же он обратился к вигизму? Очень просто, Дон-Жуаны всегда предпочитают те гостиные, в которых можно иметь больше успеха. Во время наполеоновских войн, в 1807 году, когда началась политическая карьера Пальмерстона, владычествовали тори; владычествовали они уже давно и сильно укрепились в министерских и парламентских позициях, так что должны были удержаться в них еще очень надолго; потому и лорд Пальмерстон был тори, а в награду за свой торизм был военным министром. Надобно заметить, что он из фамилии Тэмплей, к которой принадлежат герцоги Бокингемы и Чендосы, стало быть, имел наследственное право на министерский сан. Лорд Веллингтон побеждал французов в Испании, потом в Бельгии, стало быть, военному министру хорошо было говорить в парламенте надлежащие речи. Потом министерства сменялись, потому что различные политические принципы поочередно брали верх один над другим, а лорд Пальмерстон при всех переменах оставался на своем месте, потому что для него были равны всякие принципы. Таким образом дожил он до министерства Веллингтона и по наследству от прежних достался и этому. Но Веллингтон был человек суровый относительно принципов: по его мнению, если уже называться тори, то и не надобно отступаться от торийских правил; через несколько времени он отнял должность у своего товарища. Тогда, разумеется, надобно было перейти в оппозицию: нельзя же не сердиться, потерявши место, на котором сидел 20 лет. Оппозициею были виги, -- как же не сделаться вигом?
Тут подоспела июльская революция; отголоском этого потрясения были низвергнуты тори, вошли в министерство виги, с ними и Пальмерстон. Виги предложили парламентскую реформу. Пальмерстон 20 лет противился всяким реформам, но теперь противиться реформе значило б надолго потерять министерское место. Кто себе враг? Пальмерстон не противоречил реформе и остался министром еще на десять лет. С этой поры, с 1830 года он руководил иностранною политикою Англии до прошедшего года, за исключением только двух периодов: министерства Пиля (около 5 лет) и недолгого министерства Дерби (перед русскою войною). Управляя иностранною политикою, он много геройствовал над маленькими государствами, как, например, над Грециею, которую Чуть не бомбардировал по делу Пачифико. Кроме того, имел он привычку делать неприятности и сильным державам, но только так, чтобы дело не доходило до войны. Из этой невинной наклонности ободрял он к волнению сицилианцев, ломбардо-венецианцев и венгров, обещая им покровительство Англии. Но когда волнения обращались в вооруженные восстания, и для исполнения обещаний пришлось бы объявить войну Австрии и Неаполю, Пальмерстон рассудил, что это значило бы заводить шутку за пределы благоразумия, и покинутые инсургенты были подавляемы. А, быть может, они и не взялись бы за оружие, если б не получили уверений в покровительстве от лорда Пальмерстона. Где ж было такому человеку, дерзкому над слабыми, робкому перед сильными, начать войну против России? Но он любил шуметь, пока дело не представляло опасности, и говорить в парламенте язвительные речи. Масса, не знавшая его дел (он отличался чрезвычайным искусством очень долго скрывать от парламента дипломатические документы, на все требования отвечая, что переговоры еще не кончены, и обнародование депеш имело бы невыгодное влияние на ход их), принимала слова за дела, полагала, что он на самом деле поступает в переговорах так же храбро, как в парламентских речах, и воображала Пальмерстона героем иностранной политики. На этом основалась его громадная популярность и никто не полагал, чтобы храбрец был храбрецом только до первой угрозы, произнесенной сильным голосом. Это обнаружилось, когда он на угрозы Наполеона, на крики официальных французских газет, что надобно истребить Англию, притон убийц и заговорщиков, -- отвечал предложением английскому парламенту изменить английский закон в угодность Франции. Тут в один миг рассеялись многолетние заблуждения и как дым исчезла вся популярность Пальмерстона. Он пал, и если когда-нибудь вновь сделается министром, то уже никак не по собственной силе, а разве по родственным связям [и будет занимать в кабинете уже очень второстепенное место]. Да и то пока остается неправдоподобным27.
Английская нация чрезвычайно много выиграла, освободившись от пристрастия к лорду Пальмерстону, потому что с падением его прекратилась помеха к улучшению внутренних учреждений. Нынешнее торийское министерство, не имея большинства в палате общин своею собственною партиею, принуждено искать опоры в том отделе либеральной партии, который недоволен чистыми вигами (пальмерстоновскими и росселевскими) как людьми отсталыми, держащимися слишком узких границ в реформах. В первый раз этот отдел выступил самостоятельною партиею по делу о предложении подвергнуть порицанию торийский кабинет за знаменитую депешу, посланную лордом Элленборо к Ост-индскому генерал-губернатору. Но прежде нежели начались прения, открылось, что лорд Элленборо действовал в этом случае без согласия своих товарищей, которые и заставили его выйти в отставку. Этим фактически было уже уничтожено значение депеши, и за предложением подвергнуть порицанию министерство оставался уже один тот смысл, чтобы низвергнуть торийский кабинет. Но в таком случае образовалось бы вигистское министерство Росселя или Пальмерстона, или обоих вместе. Члены, желающие широких реформ, решились сосчитать свои силы, чтобы увидеть, действительно ли от них зависит дать большинство вигам или тори, и в случае, если бы оказалось это, действовать самостоятельно, поддерживать тори или вигов, смотря по тому, которая из двух аристократических партий готова будет сделать им больше уступок.
И вот собрались, чтобы сосчитать своих членов, разные отделы реформаторской партии: люди манчестерской школы, радикалы и те немногие хартисты, которые заседают в парламенте; они увидели, что составляют пятую часть всего числа членов палаты общин. Остальные члены почти поровну разделены на вигов и тори; следовательно, и те, и другие в нынешней палате общин приобретают или теряют большинство, смотря по тому, за них или против них будут члены, желающие широких реформ. Тогда эти члены, соединившись в одну партию "независимых либералов", то есть либералов, недовольных отсталыми понятиями чистых вигов, потребовали от министерства решимости действовать либеральнее чистых вигов. Лорд Дерби должен был согласиться, потому что иначе подвергся бы поражению. Независимые либералы подали голос за министерство: оно было спасено и с тем вместе обнаружилась неизбежность парламентской реформы как единственной цены, которою может быть куплена необходимая торийскому министерству поддержка независимых либералов.
С этой минуты агитация в пользу парламентской реформы приняла огромные размеры, как дело о вопросе, достигшем практического значения. Руководителем агитации был избран по предложению самого Робака, главы радикалов, бывший сподвижник Кобдена по отменению хлебных законов Джон Брайт, в настоящее время едва ли не первый по таланту между всеми английскими ораторами, один из честнейших людей в Европе. Читатель, конечно, видел в газетах извлечения из его речей в главных городах Великобритании на митингах, собиравшихся для изъявления сочувствия к делу парламентской реформы. Мы должны будем много раз возвращаться к этому предмету и тогда изложим его подробнее, а теперь скажем лишь несколько слов о личности государственного человека, ставшего во главе реформирующей партии, о смысле движения, избравшего своим оратором этого честного квакера, и о тех шансах, какие теперь имеет дело парламентской реформы.
Брайт -- один из тех государственных людей, для которых еще недавно не существовало возможности в Англии. Почти до конца второй четверти нынешнего века вся государственная власть была там захвачена двумя аристократическими партиями, потому что и виги, предводители которых всегда были аристократами по происхождению, давно уже сделались узкими аристократами также и по своим политическим принципам. Первым примером сильного государственного человека, давшего парламентским решениям направление, независимое от аристократических расчетов, явился Роберт Пиль в 1846 году, когда принудил значительную часть торийской партии подать голос за отменение хлебных законов. Но при этом случае он только воспользовался могущественным положением, которое занимал; а этого могуще-ственного положения он достиг только тем, что совершенно примкнул к тори и много лет был послушным их органом. Без своего торизма он был бы ничем. После отменения хлебных законов аристократические партии начинают понемногу дряхлеть при могущественном напоре новых идей; от них начинают отделяться люди с более светлыми головами: от торийской партии -- пилиты, от вигов -- манчестерская школа и радикалы. Когда-нибудь мы расскажем весь ход этого изменения, а здесь заметим только одно: до половины последнего года разложение прежних аристократических партий не достигло еще таких размеров, и новых людей с независимыми понятиями в палате общин было еще не так много, чтобы характер палаты общин существенно Изменился. Правда, пилиты приобретали по временам довольно важное участие в составе того или другого кабинета; правда, по предложениям радикалов Робака и Мильнера-Джибсона принимались иногда довольно важные решения; но все это бывало только счастливою случайностью, не изменявшею общего хода дел. Верховное руководство государственными делами никогда не выходило из рук аристократов или если не аристократов по происхождению, то послушных представителей той или другой аристократической партии. Если не тори, то виги, если не виги, то тори -- другой альтернативы не было. Если не лорд Дерби с своим помощником д'Израэли, то лорд [Джон Россель или лорд] Пальмерстон или оба вместе, -- других правителей Англия не могла иметь. Всего только полгода тому назад люди, не принадлежавшие к аристократическим партиям, нашли себя в палате общин достаточно многочисленными для того, чтобы составить новую, независимую партию и свергнуть с себя зависимость от вигов. Главные лица этой новой партии: Кобден, Робак и Брайт. Не знаем, кто из них будет постоянным ее предводителем, но по делу парламентской реформы она избрала своим предводителем Брайта.
Джон Брайт, сын Джемса Брайта, ланкаширского фабриканта, родился в 1811 году, следовательно, теперь ему около 47 лет. Отец его был квакер, и он воспитан в правилах этого исповедания, из которых неуклонно следовал всегда двум основным: говори всегда правду, хотя бы пошлое житейское благоразумие предписывало молчать о ней, и считай преступлением войну, как убийство. Знаменитость его началась чрезвычайно энергическим и блистательным содействием Кобдену в агитации для отмены хлебных законов. Речами на митингах по этому вопросу он приобрел такую известность, что в 1843 году мог явиться кандидатом в Дёргеме, где протекционисты были чрезвычайно сильны. Его соперник лорд Денгеннон одержал верх, но только посредством подкупа; это было доказано, и парламент объявил выбор недействительным. Тогда Брайт снова явился кандидатом и был выбран в члены парламента. Деятельность его в парламенте и на митингах с каждым годом увеличивала его славу, и в 1847 году Манчестер, центр агитации против хлебных законов, единогласно избрал своим представителем его вместе с Кобденом. В парламенте он, разумеется, энергически поддерживал все либеральные предложения, и популярность его возрастала до самой той поры, когда поднялся в Англии фанатический вопль против папизма, по случаю официального назначения папою католического архиепископа (кардинала Уайзмена) и нескольких католических епископов для Англии. Брайт не мог для сохранения популярности пожертвовать убеждением в обязанности каждому просвещенному человеку защищать свободу совести и восстал против нетерпимости. Это несколько повредило ему в общем мнении. Но он все-таки пользовался любовью, и при новых выборах в 1852 году Манчестер остался ему верен. Но вот началась русская война, Брайт всячески старался предупредить ее, доказывал ее ненужность, указывал средства избежать ее; на него стали смотреть очень косо.
Война началась, судьба английской армии была печальна, национальная гордость англичан жестоко страдала и потому их раздражение было безгранично. Общий крик: "надобно как можно энергичнее продолжать войну, чтобы загладить первые неудачи и ошибки, чтобы рассеять в иностранцах и в нас самих сомнение о нашем могуществе", заглушал все другие речи, подавлял все другие чувства. Страшно было противоречить безграничному увлечению; замолчали почти все не одобрявшие войну. Брайт не отступил от исполнения того, что считал своею обязанностью. Громче прежнего он доказывал ненужность войны. Все закричали, что он -- изменник отечества, что он -- сумасшедший негодяй. Вся популярность его исчезла, он подвергся презрению и ненависти нации. Но не отступил он от обязанности говорить ей то, что считал правдою. Во время войны у нас было переводимо множество отрывков из его удивительных речей; но выбор делался обыкновенно очень односторонним образом, так что публике нелегко было отгадать существенный смысл сопротивления Брайта войне. Многие полагали у нас, что Брайт осуждает войну из пристрастия к России; другие думали, что он проклинает ее только как филантроп, как сантиментальный мечтатель или как сектант, единственно из теоретических или религиозных убеждений о грехе проливать человеческую кровь. Нет, он доказывал ненужность войны с чисто-английской точки зрения, имея в виду интересы не России, а своей родины, и доказывал это соображениями чисто практическими, говорил как государственный человек, а не как идеалист. Он доказывал, что могущество России не до такой степени безмерно, чтобы цивилизованным странам Западной Европы можно было серьезно страшиться его. Он доказывал, что Россия едва ли хотела и едва ли могла овладеть Константинополем, если бы даже западные державы и не подавали помощи Турции. Во всяком случае, говорил он, Турция так нелепа и расстроена, что не служит оплотом Западной Европе против России, и если не может охраняться от России своими Балканами, пустынями и болотами, то лучше и не поддерживать ее, потому что поддержка будет стоить гораздо дороже, нежели стоило бы прямое столкновение с Россиею на западно-европейской почве. Он говорил, что излишнее расширение границ не усиливает, а ослабляет государство, и если бы Россия завоевала Турцию, то не укрепилась бы, а изнурилась бы присоединением болезненного нароста к своему организму. Наконец, он доказывал, и это было главнейшим его основанием, что могущество государства зависит гораздо больше от его богатства и умственного развития, нежели от его обширности и числа его жителей. Потому, говорил он, пусть Россия делает, что хочет, лишь бы не мешала вашим домашним делам. Если она кажется вам опасною своим могуществом, если вы находите нужным принять какие-нибудь усиленные меры, чтобы взять перевес над нею, эти меры должны состоять в усиленной заботливости английского правительства о развитии английской промышленности, о распространении просвещения в Англии и более всего о возвышении благосостояния бедных классов английского народа. Последняя забота важнее всех, как потому, что благосостояние массы само по себе -- главнейший источник государственного могущества, так и потому, что оно служит необходимым условием для развития двух других условий государственной силы, -- для развития промышленности и просвещения. Если вы пойдете по этому пути быстрее, нежели Россия, с каждым годом вы будете становиться сильнее ее; а если она хочет идти другим путем, путем войны, завоеваний и насилия, она быстро будет терять и прежнюю свою силу. Но я не желаю вреда никакому народу, хотя больше всего желаю пользы своему. Я не радовался бы, если бы Россия действительно хотела губить себя войнами и завоеваниями. Я хочу думать, что нынешнее столкновение ее с Турцией было только следствием несчастных обстоятельств, которые скоро минуются; и во всяком случае нельзя не предвидеть, что очень скоро она обратит свои силы вместо завоеваний на развитие истинных источников могущества, на заботу о своей промышленности, своем просвещении, о благосостоянии своих простолюдинов, и как вы, если будете благоразумны, быстро станете усиливаться, так будет возрастать и ее истинное могущество. Пусть возрастает: мы должны желать ей того, как надобно желать и всякому другому народу, потому что такое могущество дает только счастье и безопасность самой державе, им владеющей, а не представляется опасностью для других держав: ведь око основано на промышленности, образованности, на благосостоянии массы народа; а чем промышленнее и образованнее государство, тем меньше ищет оно войны, и чем благосостоятельнее масса народа, тем усерднее народ станет в случае надобности защищать свои границы, но тем меньше будет у него охоты нападать на других.
Такова была сущность мыслей, которыми Брайт доказывал ненужность и вред войны с Россиею для самой Англии. В те времена раздраженные, ослепленные англичане вознегодовали на него за такие речи; он сделался предметом самых позорных ругательств и проклятий, самой нелепой клеветы. Он безумец, он изменник родине, он защитник деспотизма, он подкуплен Россиею, он -- раб русского царя, кричали про него все. Он остался верен своей обязанности говорить правду, но ненависть и гнев народа, который он так любил, тяжело подействовали на него, так что его здоровье расстроилось, и по окончании парламентской сессии 1855 года он, изнуренный борьбою, для поправления здоровья уехал в Италию. Разумеется, к прежним клеветам тотчас же прибавилось новое истолкование: прежде его называли гнусным изменником, теперь дополнили его характеристику помешательством. Озлобление против него было так упорно, что при выборах в марте 1857 года Манчестер лишил Брайта (вместе с Кобденом, который действовал в том же духе и подвергся той же ненависти, как Брайт) звания своего представителя.
Но тут начинается новый переворот в общественном мнении относительно Брайта и его товарищей. Исключение из парламента людей столь замечательных было несправедливостью уже слишком резкою, и нация вдруг вспомнила о их прежних заслугах по отменению хлебных законов. Да и притом, кто будет разбирать в палате общин промышленные вопросы с глубоким знанием дела, с совершенною проницательностью, если не будет в ней представителей манчестерской школы? Они необходимы для палаты, и при дополнительных выборах они введены были в парламент. Брайта выбрал Бирмингем. Скоро после того нация разочаровалась в Пальмерстоне, в жертву которому принесла Брайта и его товарищей. Воинственный жар успел остыть, последствия войны подтвердили фактами справедливость мнений Брайта. Все убедились, что Турция не стоила потраченных на нее сил. Россия по окончании войны предалась новому направлению, неизбежность и пользу которого предсказывал Брайт, и, занявшись благодетельными внутренними преобразованиями, фактически доказала, что не хочет страшить Европу с вредом для себя, а заботится о действительном своем благе, с пользою и для самой Европы. Непопулярность Брайта исчезла в несколько недель, заменившись прежнею или еще большею любовью нации. Масса народа в Англии, как и повсюду, прямодушна и расположена ценить прямоту характера чуть ли не выше всего. Англичане поняли, какая редкая честность нужна была Брайту, чтобы не замолчать в-> время войны перед раздраженною нациею о ненавистной тогда истине; какую чрезвычайную преданность общему благу доказали он и его товарищи, не колеблясь жертвовавшие собою для отклонения нации от разорительной ошибки. С уважением к нему как к великому оратору, с возвращением наклонности к признаванию правды в его убеждениях, соединилось чрезвычайное почтение к удивительной прямоте и честной твердости его характера. В это время возродилось стремление к парламентской реформе, на время подавленное войною, и Брайт, явившийся самым блистательным оратором на митингах в пользу этого вопроса, был избран от всей партии реформаторов по предложению самого Робака, который один мог иметь притязание на соперничество с ним, главою реформационного движения. Какое участие принимает он в нем, мы расскажем после, а теперь мы хотели только сказать, каков человек, избранный английскою нациею в руководители такого дела, перед которым ничтожны все другие дела, занимающие теперь Англию.
Сравните Брайта с Пальмерстоном, и вы поймете, как будет отличаться от прежней английской политики новая: когда партия, одушевленная понятиями, производящими ныне реформу, станет сильнее двух прежних партий, тогда будут невозможны государственные деятели, подобные лорду Пальмерстону. Дурные люди останутся, но принуждены будут руководиться в своих государственных действиях мнениями честных людей. Очень вероятно, что часто будут управлять государством попрежнему тори или виги, но они должны будут, чтобы удержаться в министерстве, поступать сообразно с требованиями новых людей, понимающих государственное благо вернее их. Начало этому новому периоду английской истории мы видим уже теперь, когда лорд Дерби (этот идол крыловской басни, изрекающий мудрые ответы, потому что в нем сидит жрец очень тонкого ума, д'Израэли), этот наследник людоедов, подобных лорду Лондондерри, является уже гуманным и просвещенным правителем, потому что независимые либералы накинули довольно крепкую узду на него и его товарищей. С течением времени узда будет становиться крепче и крепче, т. е. и в вигах, и в тори будет еще больше хорошего, вкладываемого в их действия если не внушениями собственного сердца, то внешнею необходимостью. С этой стороны, со стороны уступок требованиям просвещенных людей среднего сословия, доселе остающихся в Англии защитниками интересов и простого народа, история министерства лорда Дерби чрезвычайно занимательна. Мы теперь коснемся смысла главнейшего из ее эпизодов, смысла подготовляемой агитациею парламентской реформы. Чего хотят люди, избравшие своим предводителем Брайта? Чем недовольны они в нынешнем устройстве парламента, и каков был бы результат требуемых ими перемен? В следующем изложении мы будем отчасти пользоваться статьею Файдера, помещенною в "Indépendance Belge" 8 и 9 декабря прошлого года.
Первое изменение, требуемое реформационною партиею, относится к продолжительности срока, на который избираются члены палаты общин по распущении прежнего парламента.
По старинным законам продолжительность одного и того же парламента не была ограничена никаким сроком и зависела единственно от воли короля. Он мог сохранять один и тот же парламент во все продолжение своего царствования, если находил то удобным для себя и полагал, что новые выборы будут ему менее благоприятны, нежели выборы, произведенные при его восшествии на престол. Таким образом один из парламентов, бывших при Карле II, продолжался целых семнадцать лет. По закону парламент не мог пережить только кончины того короля, по грамотам которого произведены были выборы. Смертью короля распускался его парламент, и новый король должен был назначать новые выборы.
По изгнании Стюартов, при Вильгельме III, почли нужным ограничить прежний произвол и обеспечить для нации средство чаще приводить в соответствие с господствующим мнением корпорацию, представляющую голос нации. По статуту, называющемуся трехгодичным законом (Triennal act), было постановлено, что один и тот же парламент не может продолжаться долее трех лет и общие выборы производятся на этот срок. Через двадцать два года, при Георге I, срок этот был продлен на семь лет по семигодичному закону (Septennial act); изменение предложено было вигами и нашло сопротивление в торийских абсолютистах и реакционерах. Лорд Сомерс, один из самых честных и свободомыслящих людей тогдашней Англии, лежавший при смерти, сказал одному из своих друзей вигов, пришедшему посоветоваться с ним об этом намерении: "Я никогда не одобрял трехгодичного билля и всегда думал, что на самом деле он производит результат противный тому, какого хотели мы достичь. Вы имеете сердечное мое сочувствие в этом деле, и я думаю, что оно будет самою твердою опорою для свободы Англии". Теперь, напротив, прогрессисты требуют сокращения срока. Откуда такая разница в желаниях людей сходного образа мыслей? В начале XVIII века назначение огромного большинства членов палаты общин зависело от лордов, и частая смена парламентов не благоприятствовала самостоятельности депутатов, которые только долгим сроком выборов избавлялись от произвола своих патронов. Подобное положение вещей Продолжалось до самой реформы 1832 года, которая, увеличив число депутатов, назначаемых большими городами" ввела в палату общин значительное число представителей среднего сословия, независимых от патронатства. Но все еще большинство депутатов избирается под сильным влиянием нескольких богатых землевладельцев или даже просто по их назначению. Новая реформа намерена положить конец этому введением тайной баллотировки и другими изменениями, о которых скажем ниже. Тогда большинство палаты общин будет состоять из людей истинно независимых, и более частые выборы будут принуждать их соображаться не с желаниями каких-нибудь патронов, как было прежде, а с потребностями их избирателей, также делающихся независимыми от патронатства, т. е. быть верными представителями общественного мнения. Таким образом, с переменою обстоятельств один и тот же закон из либерального становится реакционным или наоборот; и прогрессисты находят ныне пользу в сокращении срока, между тем как прежде продолжительный срок был нужен для того, чтобы палата общия хотя несколько повиновалась общественному мнению.
Теория различных оттенков реформационной партии почти единодушна по этому вопросу. Могущественное общество "Друзей всенародного выбора" (Complète suffragist), радикалы и прогрессивные либералы, подобно хартистам, которых очень мало в парламенте, но к которым попрежнему принадлежит большинство простолюдинов, желают ежегодных выборов, которые были одним из шести пунктов знаменитой "народной хартии" (People's Charter), представленной в 1839 году палате общин в форме просьбы с 1.200.000 подписей и вновь представленной в 1848 году с таким же числом подписей28.
Если семилетний срок не удержится, то виги и тори, вероятно, будут отстаивать трехлетний срок, бывший в конце XVII века. Мы говорим "вероятно", потому что ни виги, ни тори еще не высказывали своих программ по вопросу о реформе; и только по открытии парламентских заседаний, около половины февраля, когда лорд Дерби и лорд Россель (быть может, и лорд Пальмерстон отдельно от Росселя) представят свои собственные билли в соперничество с Брайтовым, можно будет с достоверностию определить, какую меру уступок предлагают от себя та и другая из старых партий. Еще неизвестно, какой срок сочтет практичным для настоящего времени и реформационная партия.
Другое коренное изменение относится к составу палаты общин. Реформационная партия требует нового распределения избирательных округов между деревнями или" как называют в Англии, графствами и городами.
В настоящее время палата общин состоит из 658 человек; но избирательные округи назначают известное число депутатов вовсе не по пропорции к числу своего населения, как во всех европейских государствах и в Америке, а просто -- каждый округ известного класса выбирает известное число депутатов, одно и то же в самых маленьких и в самых больших округах этого класса.
Во-первых, пользуются правом назначать депутатов в парламент три университета: Оксфордский, Кембриджский и Дублинский св. Троицы, каждый по два депутата.
Второй разряд избирательных округов составляют деревни; их депутаты называются, как мы знаем, депутатами графств. Число всех таких депутатов в палате общин простирается до 253. Тут избиратели -- немногочисленные землевладельцы и толпа фермеров, совершенно зависящих от землевладельцев, которые нарочно не соглашаются на заключение с ними срочных контрактов, а ограничиваются контрактами бессрочными (at will {По усмотрению.-- Ред. }), которые могут быть уничтожены во всякое время произволом каждого из двух контрагентов. Выборы происходят в Англии посредством записи в книгу, за какого кандидата какой избиратель подает голос. Таким образом, землевладелец может прогнать с фермы фермера, который не послушается его приказания и не поддержит своим голосом кандидата, пользующегося покровительством землевладельца. Почти вся земля в Англии сосредоточена,, как известно, в руках нескольких сот аристократов, и эти немногочисленные богатые землевладельцы назначают всех так называемых депутатов графств, то есть почти две пятых части всего числа депутатов, составляющих палату общин.
Остальные 399 депутатов избираются городами, или, чтобы вернее передать смысл английского термина, -- замками или цитаделями (borough). В самом деле, некогда все города были крепостями, и городскую корпорацию составляли только граждане, жившие в собственно так называемом укрепленном городе, а жители предместий были исключены от участия в их правах. Мало-помалу все это изменилось, стены разрушились, жители предместий сравнялись в правах с жителями старого города; но в избирательном смысле город попрежнему называется не просто городом (city), a укрепленным городом или замком (borough). Средневековое начало осталось не в одном имени, но и в чрезвычайной неравномерности пропорций между числом жителей или даже избирателей и числом назначаемых ими депутатов. Землевладельческие или деревенские округи по крайней мере все довольно велики; но в числе городов, назначающих каждый по столько же депутатов, как Ливерпуль, Манчестер, Глэзго, Лидс или Бирмингем, находится множество маленьких и ничтожных местечек, более похожих на деревушки, нежели на города. Количество этих запустевших городов (rotten borough), составляющих каждый по отдельному избирательному округу, уменьшено наполовину реформою 1832 года, но все-таки их остается еще чрезвычайно много; между прочим насчитывается 59 таких городов, которые имеют каждый менее 500 избирателей. Все вместе эти 59 городов, имея только 20.076 избирателей и всего населения не более 373.000, посылают в парламент 89 депутатов, между тем как Ливерпуль, один имеющий большее число жителей и избирателей, нежели все они вместе, назначает только двух депутатов.
В числе многочисленных маленьких городков, имеющих избирательную привилегию, находится много таких, в которых все жители совершенно зависят от одного землевладельца, как будто в деревне; поэтому не будет преувеличением сказать, что до сих пор большинство палаты общин назначалось несколькими сотнями богатых землевладельцев, а весь остальной миллион избирателей Англии назначал только меньшую половину депутатов, составляющих палату общин.
Изменение в распределении избирательных округов, требуемое реформационною партиею, имеет двоякую цель: во-первых, уменьшить зависимость палаты общин от аристократических землевладельцев, и без того уже имеющих слишком значительную долю в законодательной власти по своему званию членов палаты лордов. Во-вторых, уничтожить страшную неравномерность числа депутатов с числом населения в разных избирательных округах.
В теории тут и манчестерская школа, и радикалы опять согласны с хартистами: они считают наилучшим тот принцип, какой введен во всех новых конституционных государствах Западной Европы, именно, распределение страны на избирательные округи без различия городов от деревень, и каждому избирательному округу предоставление числа представителей, прямо соразмерного его населению. Тогда, например, Манчестер составлял бы один избирательный округ с окрестными местечками и деревнями или, пожалуй, и целое Ланкастерское графство, то есть и Манчестер, и Ливерпуль, и другие города со всеми деревнями Ланкастерского графства составляло бы один округ. И, например, в первом случае, если Манчестерский избирательный округ имел бы 500.000 жителей, между тем как все Великобританское королевство с Ирландиею 28.000.000, и в палате общин попрежнему будут находиться 658 членов, то на долю Манчестерского округа пропорционально числу его жителей пришлось бы выбирать 11 или 12 представителей.
Такова теория реформистов. До какой степени возможным сочтут они изменить в настоящее время распределение избирательных округов на практике, мы скоро узнаем.
Третье изменение относится к условиям, которые до сих пор были нужны человеку для того, чтобы он мог явиться кандидатом на парламентские выборы. До сих пор мог быть членом парламента от графства только владетель участка земли, дающего не менее 600 фунт, стерл. (немного менее 4.000 р. серебром) годового дохода, а представителем от города -- только человек, имеющий собственность, приносящую не менее 300 фунт, стерл. (около 2.000 руб.) ежегодного дохода. Исключение из этого допускалось одно, и то в пользу аристократии: старшие сыновья перов Англии могут быть избираемы депутатами от графств, хотя бы не имели никакого самостоятельного дохода.
Вся реформационная партия согласна в теоретическом желании" чтобы это и некоторые другие стеснительные условия кандидатства были отменены и депутатом мог быть каждый англичанин, которого почтут своим доверием избиратели.
И теперь есть, и прежде были в числе членов палаты общин люди без всякого состояния; но они вступали в парламент как клиенты могущественных аристократов, которые, сообщив им право называться владельцами нужной для кандидатства собственности посредством какого-нибудь фиктивного акта, доставляли им для безбедной жизни какую-нибудь синекуру или просто давали содержание от себя. Если другие перемены, требуемые реформационною партиею, осуществятся в надлежащем размере, то в палату общин войдет множество людей без состояния, но дорожащих своею независимостью, -- таких людей, которые не захотят принимать синекур, а тем менее позволят кому-нибудь предложить им содержание. Но обязанность члена палаты общин, действительно исполняющего свой долг, отнимает чрезвычайно много времени. В течение всей парламентской сессии одно присутствие в заседании отнимает у него почти половину дня. Если же он будет говорить речи, то ему понадобится еще много времени на статистические, исторические, юридические и другие ученые занятия. Притом жизнь в Лондоне гораздо дороже, нежели в провинциальных городах, а тем более в деревнях. Человек небогатый не может быть отвлекаем так сильно от своих частных дел и переселяться в столицу без вознаграждения. Потому необходимым дополнением к другим преобразованиям является назначение жалованья членам палаты общин. Народная хартия определяла его в 500 фунтов (несколько более 3.000 руб. сер.) в год.
В соединенном королевстве Великобритании и Ирландии считается около 7.000.000 взрослых мужчин. Из них до сих пор только одна шестая часть, немногим более 1.000.000 человек, пользовалась правом подавать голос на парламентских выборах. В графствах это право предоставлено теперь только владельцам независимых участков земли, frecholders, дающих не менее 10 фунт, дохода, и фермерам, платящим за наем фермы землевладельцу не менее 50 фунтов; а в городах -- лицам, занимающим квартиры ценою не менее 10 фунтов. Таким образом, даже и среднее сословие не всё пользуется избирательным правом, а из простолюдинов недоступно оно, можно сказать, никому.
Хартисты, радикалы и манчестерская школа согласны в том, что следовало бы желать, чтобы каждый взрослый англичанин без всякого различия состояний сделался избирателем. В теории вся реформационная партия принимает suffrage universel. Какими условиями надобно ограничить его, чтобы реформа могла пройти через нынешнюю палату общин, огромное большинство которой принадлежит к старинным аристократическим партиям,-- это другой вопрос; и теперь еще неизвестно, какие именно основания для расширения числа избирателей примет Брайт в своем билле по совещанию с депутатами главнейших реформационных обществ, покрывающих теперь всю Англию своими комитетами. Из его речей на митингах известно только, что он считает для настоящего времени практичным основанием такое расширение избирательного права, чтобы участвовал в парламентских выборах каждый, участвующий в выборах лиц, заведующих сборами на неимущих, то есть каждый глава семейства или человек, живущий самостоятельным хозяйством.
Остановится ли он на этом основании или по совещанию с важнейшими представителями реформационной партии найдет практичным изменить его, -- пока еще неизвестно. Но этот вопрос представляется наименее сомнительным из всех составных пунктов реформы относительно своего действительного осуществления. Старинные партии, вероятно, будут противиться введению баллотировки и пропорционального распределения депутатов по числу населения избирательных округов; но кроме немногих слишком упорных тори, думающих отделиться от лорда Дерби и остальных тори, чтобы безусловно отвергать реформу, все оттенки парламентских партий согласны в том, что избирательное право должно быть расширено в очень значительной степени; и едва ли можно сомневаться в том, что реформа введет в число избирателей половину совершеннолетних англичан, так чтобы понижение ценза обняло значительную часть простолюдинов.
Но предоставление прав бедной части среднего сословия и простолюдинов даст их потребностям действительное влияние на состав палаты общин только тогда, когда независимость избирателей будет ограждена введением тайной баллотировки (ballot) на выборах. Эта гарантия в Англии необходимее, нежели где-нибудь. Во Франции, в Бельгии, в Германии есть очень много простолюдинов, владеющих землею, следовательно, независимых от чужого произвола; многие ремесленники также занимаются в этих странах своими промыслами как самостоятельные хозяева. В Англии ни тот, ни другой разряд самостоятельных простолюдинов почти не существует. Простолюдины-земледельцы там -- не более как наемные работники, подчиненные произволу фермеров, которые в свою очередь также подчинены произволу землевладельцев. Ремесленные промыслы гораздо в сильнейшей степени, нежели на континенте, сосредоточены в обширных мастерских, и ремесленники так же, как и земледельцы, почти все обратились в наемных работников; о фабричных работниках нечего и говорить. Потому введение тайной баллотировки реформационною партиею требуется с такою же настойчивостью, как расширение избирательного права. Но из всех пунктов Брайтова билля баллотировка встретит самое сильное сопротивление со стороны старинных партий, сознающих, что именно в этом вопросе заключается вопрос о продолжении или падении прежней их силы. Пройдет ли это требование реформационной партии через палату общин, трудно сказать прежде, нежели разъяснятся мнения той части вигов, которая отвергла Пальмерстона и возвратилась к прежнему главе всей вигистской партии, лорду Росселю.
Мы изложили требования реформационной партии и смысл их.
Народная хартия также ограничивалась шестью пунктами, составляющими теперь программу всех независимых либералов. Ее знаменитые требования были:
1) Всеобщее право иэбирательства; избирателем должен быть каждый совершеннолетний человек, находящийся в здравом рассудке и не осужденный за уголовное преступление.
2) Ежегодные парламентские выборы.
3) Жалованье членам палаты общин, чтобы и люди без состояния могли принимать на себя звание депутатов.
4) Выборы посредством тайной баллотировки, чтобы оградить независимость избирателей.
5) Новое распределение избирательных округов, чтобы число" депутатов от каждого округа было соразмерно его населению.
6) Отменение ценза для кандидатов, чтобы нация могла избирать своих депутатов без различия между богатыми и бедными.
В 1839 году и даже не дальше как в 1848 году народная хартия называлась безумием, выставлялась гибелью для Англии. Теперь мы видим, что честнейшие и наиболее практичные из государственных людей Англии, такие люди, как Брайт и Кобден, своею деятельностью в Лиге против хлебных законов доказавшие, что они вовсе не похожи на сантиментальных идеалистов, принимают все шесть пунктов народной хартии; и если билль Брайта допустит некоторые ограничения в изложенной нами программе" то эти изменения явятся только временною уступкою для приобретения большего числа союзников в нынешней палате общин, только следствием парламентской тактики, принимающей компромиссы, взаимные уступки или сделки в подробностях для доставления скорейшего торжества основным принципам. В мире нравственном, так же, как и в материальном, то, что сначала казалось невозможностью, часто является необходимостью, и то, что казалось безумием, признается мудростью через пятнадцать, двадцать лет после того, как было отвергаемо, осмеиваемо или проклинаемо.
Вопрос об исполнении требований, выставляемых всею реформационною партиею, стал теперь вопросом только о времени. Не ныне, завтра, несколькими годами раньше, несколькими годами позднее все они должны быть приняты парламентом. Вопрос о парламентской реформе вообще не допускает и такой отсрочки; она должна быть произведена не позже как в следующую сессию, если не будет произведена в сессию нынешнего года, что гораздо вероятнее для нас и представляется несомненным для всех английских газет. Но спрашивается теперь, в какой степени именно нынешнею реформою будут удовлетворены требования реформаци-онной партии. Мы уже говорили, что это должно разъясниться не дальше как через месяц, вскоре по открытии парламентской сессии. Теперь еще неизвестно, все ли шесть пунктов будет обнимать билль Брайта, или реформационная партия найдет практичным взяться на первый раз за проведение только трех основных пунктов (расширение избирательства, передел округов и баллотировка). Неизвестно также, какой именно тактике захотят следовать три оттенка старых аристократических партий, заключающих в себе четыре пятых частей всего состава нынешней палаты общин. Они еще и сами не решили в точности, как будут действовать: подобные решения, вынуждаемые необходимостью, подчиняются обстоятельствам, изменяющимся каждый день, и потому окончательно принимаются только накануне самого действия. Мы перечислим различные шансы, указывая на те, которые ныне представляются правдоподобнейшими, но которые могут смениться другими в промежуток, отделяющий нынешний день от прений в палате общин о реформе.
Само собою разумеется, мы не имеем претензии предсказывать, как именно и что именно случится: очень может быть, что, вместо комбинаций, излагаемых нами, явятся вследствие непредвидимых обстоятельств другие комбинации. Мы только хотим перечислить случаи, представляющиеся вероятнейшими теперь, чтобы читатель мог легче соображать значение отрывочных газетных известий о тех парламентских движениях, которые более или менее подходили бы к тому или другому из сочетаний, объясненных нами.
В настоящее время палата общин распадается, как известно, на четыре большие партии: тори, пальмерстоновские виги, росселевские виги и реформисты. Они должны слиться в две партии, по крайней мере по важнейшим вопросам, именно по вопросам о тайной баллотировке, переделе округов и степени расширения избирательного права. Будут сначала представлены три главные билля: торийский билль Дерби, билль Росселя и билль Брайта. Представит ли Пальмерстон свой особенный билль, еще неизвестно, да и неважно знать это, потому что он не знаток в подобных делах и будет не более как компилятором. Быть может, и пилиты представят особенный билль; но они малочисленны и имеют важность только тем, что могут служить посредниками для сближения Брайта с Росселем или с Дерби, или Росселя с Дерби. Из этих трех, четырех или пяти биллей только два, имеющие наиболее надежды соединить большинство голосов, послужат серьезным предметом прений; другие будут представлены собственна только для формы, для очищения совести той или другой партии, чтобы не сказали, будто она не имела собственного решения па поднятому вопросу. Чьи же это два билля, которые будут серьезнейшими соперниками? По всей вероятности, билль Дерби и билль Росселя. Партия Дерби так многочисленна, что не может примкнуть к другой партии, а может только делать уступки, чтобы к ней примкнула какая-нибудь другая партия. Пальмерстон, изнемогающий под непопулярностью, и малочисленные пилиты не могут быть серьезными соперниками Дерби. Билль Брайта не может приобрести голосов ни массы тори, ни массы вигов: он будет слишком прогрессивен для них. Лучшее, на что он может надеяться, -- это отделить в свою пользу по двадцати или тридцати прогрессивнейших людей из того и другого лагеря, то есть ни в каком случае не мог бы он иметь у себя более 250 голосов и, вероятно, будет иметь гораздо меньше, может быть всего с небольшим 150, a для большинства нужно более 300 голосов; следовательно, он будет служить, так сказать, только запросом, только средством поднять цену согласия со стороны независимых либералов на поддержку билля какой-нибудь другой партии. Итак, серьезным соперником биллю Дерби, вероятно, останется только билль Росселя. Который же из них восторжествует? Эта зависит от двух шансов.
Во-первых, на что решатся пальмерстоновские виги. Присоединившись к Дерби, они едва ли дадут ему большинство, но сделают невозможным его сближение с реформационною партиею. Присоединившись к Росселю, они заставят Дерби сделать всевозможные уступки для приобретения помощи реформистов, без которой тогда ему не будет спасенья.
Но, быть может, реформисты сделают выбор между Дерби и Росселем раньше, нежели исполнят свой маневр пальмерстоновские виги. В таком случае победа скоро будет решена: она, по всей вероятности, останется за тою стороною, к которой присоединятся реформисты.
К какой же стороне присоединятся они? Надобно думать, что это зависит не столько от Дерби, сколько от Росселя. Он и его часть вигов -- настоящие господа нынешнего положения вещей, насколько оно обрисовалось до сих пор. Как бы едко ни говорили реформисты о вигах, сколько бы услуг ни оказали они до сих пор лорду Дерби, все-таки у них гораздо больше расположения к союзу с Росселем, нежели с Дерби: они сами вышли из вигов, у них множество общих воспоминаний с партиею Росселя, и Россель все-таки гораздо лучший прогрессист, нежели Дерби, хотя оба они -- довольно плохие прогрессисты. Да и Дерби поддерживали они некоторое время только для того, чтобы вынудить больше уступок у Росселя. Что касается до принципов, Росселю уступки, нужные для сближения с реформистами, были бы вовсе не так тяжелы, как Дерби; но тут примешивается другое обстоятельство, отнимающее возможность достоверно предвидеть решение Росселя. Уступки в отвлеченных принципах мало. Если билль Росселя восторжествует, министерство Дерби падет, и образуется новый кабинет, кабинет Росселя. Если он будет обязан победою реформистам, приличие требует дать им некоторые из министерских портфелей или, как говорят в Англии, печатей. Но для этого надобно было бы отказаться от постоянного правила предводителей вигистской партии, которые всегда берегли министерские места исключительно для членов пяти или шести главных вигистских фамилий; именно эта уступка -- допущение в кабинет людей среднего рода (употребляем удачное выражение одного из наших соотечественников: оно как нельзя лучше характеризует понятия владычествующих в Англии фамилий) -- по всей вероятности, будет для Росселя и его товарищей тяжелее, нежели для Дерби и торийской партии, которая так обветшала и оскудела умственными силами, что давно уже видит себя в необходимости подкреплять свои кабинеты людьми среднего рода" терпела уже унижение своему суздальскому чувству (прибегаем опять к удачному выражению того же соотечественника: только подобные выражения и могут объяснять русскому читателю, почему Англия, при многих великих сторонах несомненного превосходства, не пользовалась до сих пор популярностью на континенте), повинуясь Роберту Пилю, а теперь слушаясь д'Израэли, и уже притерпелась к этой беде.
Чтобы привлечь к себе реформистов, Россель должен ввести в свой билль тайную баллотировку, -- введет ли он ее? Тяжело взять в товарищи себе людей среднего рода; тяжело и подкопать основу аристократического господства над палатою общин. Но, с другой стороны, как же уступить Пальмерстону, ненавистнейшему сопернику, как не превзойти его в либерализме? А ведь приверженцы Пальмерстона уже соглашались на расширение избирательного права до какой угодно степени, хотя бы даже до всенародного избирательства. Стало быть, превзойти их в этом пункте нельзя, и остается только вопрос о тайной баллотировке. Что же касается до ослабления зависимости выборов от аристократического влияния, тут опять с некоторой неприятностью соединено и сильное удовольствие, да и большая выгода. Почти все большие землевладельцы -- заклятые тори; уничтожить влияние лендлордов на выборы значит подорвать в самом корне могущество торийской партии: партия вигов на четыре пятых выходит из независимых выборов, стало быть, потеряет очень мало, потеряв членов, даваемых ей несвободными выборами, зато приобретает множество новых членов от выборов, которые выйдут из-под власти тори. А партия тори, вся до последнего человека" входит в палату общин только через аристократическое влияние. Выражаясь терминами, употребительными на континенте, тайная баллотировка имела бы такое влияние на состав палаты общин: ныне правая сторона (Дерби) имеет две пятых части голосов; центр (Россель) также две пятых части; левая сторона (Кобден, Брайт, Робак) одну пятую часть; чрез введение тайной баллотировки, от нынешней правой стороны уцелеет разве четвертая часть; остальные ее голоса пополам разделятся между двумя остающимися партиями. Таким образом, нынешний центр, несколько подвинувшись направо, займет всю правую сторону и будет иметь три пятых части всех голосов, т. е. располагать решительным большинством и господствовать, не нуждаясь уже ни в каких союзах и уступках. Выгоды для Росселя тут очевидные. Потому многие полагают, что он введет в свой билль тайную баллотировку. Отважится ли он на такое отступление от своих прежних биллей, мы не знаем; но если отважится -- победа его не подлежит сомнению, по крайней мере при нынешнем положении обстоятельств. Правда, пальмерстоновские виги могут тогда отшатнуться от него, но и вместе с тори едва ли составят они большинство.
В таком случае правдоподобнейший ход дел был бы следующий: билль лорда Дерби отвергается (прения, вероятно, начнутся с него); это значит, что палата предпочитает билль Росселя. По парламентским правилам лорд Дерби и его товарищи немедленно подают в отставку. Королева поручает Росселю составить министерство. Обычай обязывает его взять своими товарищами в министерство несколько человек из реформистов, содействовавших падению прежнего министерства. Но он может не сделать этого, и для составления большинства ввести в министерство пальмерстоновских вигов и пилитов. По окончании прений и по утверждении Росселева билля парламент будет распущен, и назначены выборы на основании нового закона. Они, по всей вероятности, дадут Росселю такое большинство, что он будет в состоянии освободиться от всяких союзников, сколько-нибудь стеснительных, и тогда реформисты будут составлять оппозицию вигистскому министерству.
Довольно вероятным представляется и другой случай. Если Россель не введет в свой билль тайную баллотировку, реформисты будут поддерживать билль Дерби, который в расширении права избирательства может не пожалеть уступок, чтобы превзойти Росселя либерализмом. Тогда билль Дерби проходит, и торийское министерство назначает новые выборы по утверждении своего билля королевой. Но только до этой поры и простирается разница между двумя случаями, о которых мы говорим: результат новых выборов всегда будет один и тот же. В новом парламенте тори будут слабы, большинство приобретут виги, а реформисты, усилившись вдвое против нынешнего, будут составлять оппозицию.
Наконец, может представиться третий случай, который по нынешнему положению дел вероятен не менее двух других: упорство вигов против коренной реформы может взять такую силу над их чувствами, что они захотят соединиться с тори, своими давнишними соперниками, лишь бы только дать как можно менее простора преобразованию. Тогда Дерби, Пальмерстон и Россель или Дерби и Россель станут поддерживать один и тот же билль, составленный из соединения торийского с вигистским. Тогда из вигов очень многие отделятся от своих прежних предводителей и присоединятся к реформистам. Но все-таки за массою остальных вигов вместе с тори будет очень сильное большинство. Они будут вынуждаться тогда к уступкам уже не парламентскою необходимостью, а только влиянием общественного мнения, которое в этом случае получит наименьшее возможное удовлетворение" Возникнет коалиционное министерство Росселя и Дерби или Росселя, Пальмерстона и Дерби; но и оно опять-таки приходит к тому же концу: после новых выборов виги получают большинство и остаются одни полными господами в кабинете. Тогда в новом парламенте тори сохранят несколько больше голосов, хотя все-таки ослабеют. Это сбережение некоторой силы произойдет на счет вигов, большинство которых не будет так значительно, как в двух других случаях 29.
Вот различные шансы для хода событий, и один из трех представленных нами случаев непременно должен осуществиться, если не произойдет каких-нибудь непредвиденных теперь политических событий на континенте в недолгий промежуток, отделяющий нас от прений о реформе. Мы видим, что каковы бы ни были политические маневры партий, дело все-таки должно придти к одному и тому же концу после новых выборов: в новом парламенте тори ослабеют, виги приобретут большинство и войдут в министерство на место тори; реформисты усилятся до того, что будут составлять оппозицию, между тем как до сих пор оппозицией) бывали поочередно только или виги, или тори, для которых реформисты служили не более как союзниками.
От хода событий, от передачи кабинета одними партиями другим, обратимся к соображению о том, какое влияние обнаружит парламентская реформа на общий характер английской политики. Если читатель хотя несколько сочувствует тем понятиям о ходе истории, которые выражены нами в начале этого очерка, он не будет увлекаться блистательными надеждами и одобрит наше правило: предполагать всегда наименее благоприятную для прогресса развязку каждого кризиса. Вся история человечества внушает скромность ожиданий от настоящего. Да оно и лучше, когда не надеешься ничего особенно выгодного или радостного: по крайней мере избавляешься от разочарований. Зато, когда надежды приведены к наименьшему размеру, какой только допускается здравым смыслом, можно быть уверенным, что то немногое и малое, на что рассчитываешь, уже неизбежно случится.
А если против ожиданий обстоятельства повернутся несколько благоприятнее, нежели могли бы повернуться в наихудшем случае, тогда принимаешь каждую данную ими прибавку как сюрприз судьбы. Будемте предполагать, что нам придется носить шубы до самого июня, а если теплая погода начнется раньше, тем лучше. Мы возьмем самый худший случай, какой возможен. Предположим, что виги и тори, забывая прежнее соперничество, соединяются для сопротивления опасности, действительно грозящей одинаково и тем, и другим. Ведь широкая реформа подорвала бы могущество не только тори, но и вигов: виги усилились бы только на короткое время, и реформисты с каждыми новыми выборами стали бы захватывать на их счет все больше и больше депутатских мест. Если приятность временного торжества не возьмет верха над желанием упрочить свою нынешнюю силу, виги соединятся с тори теперь же для сопротивления реформистам. Тогда реформа будет иметь наименьший размер. Пусть будут отвергнуты сокращение срока парламента и жалованье депутатам, и тайная баллотировка, и уничтожение ценза для кандидатов. Все-таки остаются еще два пункта, в которых старые партии не могут не сделать уступок общественному мнению, в которых они уже решились на уступки. Эти два пункта: изменение избирательных округов и расширение избирательства. И Дерби, и Пальмерстон, и Россель -- все уже сказали, что этих двух вещей нельзя не сделать. Пусть и в них уступка будет сделана самая меньшая, хотя бы даже ничтожная, хотя бы даже на первое время чисто формальная и вздорная. Пусть останется очень резкая непропорциональность между числом депутатов и населением округов. Пусть основою для расширения избирательного права будет принята не самостоятельность и какое бы то ни было участие в платеже прямых местных податей, а только понижение ценза, которое давно уже предлагают и Дерби, и Пальмерстон, и Россель. Все-таки в городах избирателями сделаются довольно многие простолюдины, и, следовательно, от тех больших городов, где выборы имеют уже и теперь независимость, депутатами в парламент будут назначаться люди, служащие более точными представителями национальных потребностей, нежели теперь; и все-таки у некоторых из маленьких городов, не имеющих независимости, будет взято несколько депутатов и передано большим независимым городам. В результате число депутатов, действительно представляющих в парламенте национальные потребности, все-таки значительно увеличится и качество их, есл" можно так выразиться, степень соответственности их голосов с голосом нации, улучшится. Их будет больше, это значит, усилится их влияние на парламентские прения; смысл их речей улучшится, это значит, что с большею против прежнего силою они будут требовать от парламента для блага нации больше, нежели могли требовать до сих пор. Словом сказать, пусть реформа будет обрезана старыми партиями до последней крайности, все же она усилит в парламенте людей, заботящихся о благе нации, т. е. хотя несколько облегчит дальнейший путь к более полным реформам, а до той поры, до осуществления более полных реформ, все-таки принудит парламент хотя на одну каплю более думать об истинных потребностях нации, нежели как было до сих пор. Этого мы не "надеемся" от реформы, -- "надеяться" тут выражение неуместное; разве говорится: "я надеюсь, что 20 января солнце взойдет несколько раньше и закатится несколько позже, чем 19-го?" Разве говорится: "я надеюсь, что февраль будет несколько теплее января?" Нет, говорится просто: я знаю это, -- как и мы скажем просто: мы знаем, что реформа даст английской нации больше силы над ведением английской политики, нежели сколько нация имела силы до сих пор.
А английская нация не совсем похожа на лорда Пальмерстона и ему подобных буянов над слабыми, трусов перед сильными. Она, как и все европейские нации, живет своим трудом, стало быть, не имеет ни времени, ни охоты без нужды вмешиваться в чужие дела, а хочет только заботиться о своем благосостоянии, искренно желает добра и другим. Она, как и все трудящиеся люди, хотела бы только того, чтобы лучшим устройством ее домашних отношений было облегчено ее существование и каждому из ее трудящихся членов дана возможность после тяжелой дневной работы отдохнуть вечером у домашнего очага, дана возможность иметь несколько досуга, при котором человек из чернорабочей машины мало-помалу становится действительно человеком.
Но мы забыли еще один шанс. Если не вспыхнет какая-нибудь неправдоподобная война в два-три следующие месяца и не отвлечет бедную нацию, жертву чужого честолюбия и легкомыслия, от заботы о своих делах, то билль о реформе будет принят палатою общин в нынешнюю сессию, т. е. никак не дальше половины нынешнего года. Но ведь этим еще не кончается дело: билль, про-шедши через палату общин, нуждается потом в согласии палаты лордов и, только прошедши через нее, получает утверждение королевы. Что, если палата лордов отвергнет билль? Едва ли. В подобных вопросах не допускается сопротивление палате общин. Это не какой-нибудь вопрос о допущении евреев в парламент; это не какие-нибудь дрязги, в которых палата общин может перенести отказ: тут отказ повлек бы за собою принятие решительных мер для уничтожения самой возможности сопротивления; дело может коснуться состава палаты лордов. Но если б и в самом деле палата лордов отвергла билль, этим она произвела бы разве отсрочку на один год, и в этот год агитация приняла бы такие размеры, что никто не мог бы уже и подумать о дальнейшем сопротивлении; да и самые требования сильно возвысились бы и билль следующего года был бы гораздо радикальнее нынешнего, каков бы ни был нынешний; следовательно, отказ палаты лордов послужил бы только в пользу реформе.
Мы успели представить очерк только двух вопросов из всего бесчисленного множества дел, занимающих Западную Европу. В числе этих Дел есть довольно важные; напр., в Англии вопрос об Ионических островах; во Франции, Австрии и Сардинии -- сопрос о ломбардо-венецианских землях; в Турции и Австрии, отчасти Франции и Англии -- вопрос о дунайских княжествах и Сербии; вопрос о направлении нового правительства в Пруссии; есть кроме того вечные вопросы о Шлезвиг-Гольштейне, о Кубе, о Центральной Америке и бог знает еще сколько других историй, дающих занятие дипломатам и газетам. Кроме всего этого, еще тянется война в Ост-Индии, делают что-то европейцы в Кохинхине, проникают в Китай и Японию. Обо всем этом до следующих книжек.
-----
P. S. 15 января 1859. Когда наша статья уже печаталась, мы получили газеты с известием о митинге 17 января в Бред форде, где Брайт довольно полно изложил главные основания своего билля. Смысл этих оснований и шансы, которые указываются ими для реформационной партии, объяснять теперь было бы слишком долго. Заметим только два обстоятельства: билль составлен в духе чрезвычайно умеренном и, очевидно, произвел в обществе очень благоприятное впечатление, потому что газеты, враждовавшие против Брайта (и во главе их "Times"), почли нужным хвалить его билль, хотя и продолжают восставать против его личности. Кроме того, есть в речи Брайта несколько выражений, по которым надобно заключать, что предводители одной из старых аристократических партий вступили с ним в переговоры. Он говорит о "могущественных людях, симпатия которых с ним, которые наблюдают признаки времени и ждут известий о митингах, подобных настоящему, для определения своего пути". Кого надобно разуметь под этими словами: вигов или тори? Судя по тому, что Брайт сильно настаивает на передаче большим городам почти всех депутатских мест, отнимаемых у мелких, несамостоятельных городов, и никак не соглашается уступить их земледельческим графствам, можно предполагать, что он сходится с вигами: тори никогда не согласились бы в этом отношении на уступки, а виги сами держатся того же плана, как Брайт. Но эта догадка -- не более как наша догадка. Да и самые переговоры, с кем бы ни велись они, могут расстроиться: посмотрим, согласится ли Россель на баллотировку, -- от этого зависит очень многое.
Итальянский вопрос.-- Чувство, с которым встречены во Франции слухи о войне.-- Брошюра "Auronsnous la guerre?" -- Колебания, оставляющие всех в недоумении.-- Побуждения к войне у Наполеона III и у Сардинии.-- Соображения, заставляющие англичан идти против желаний Сардинии.-- Речь сардинского короля.-- Прения о займе в сардинской палате депутатов.-- Бракосочетание принца Наполеона и принцессы Клотильды.-- Сардинский заем.-- Параллельность миролюбивых и воинственных манифестаций во Франции.-- Речи Наполеона III и Морни 7 и 8 февраля.-- Нынешнее положение итальянского вопроса.-- Парламентская реформа в Англии.-- Отношения английской журналистики к Брайту.-- Бредфордский митинг и билль Брайта.-- Митинг лондонских хартистов.-- Проект Times'a.-- Рочдельская речь.-- Билль министерства.-- События на Ионических островах.-- Выбор Александра Кузы в Валахии.-- Изгнание Сулука.
Вся Западная Европа занята приготовлениями к войне; вся Европа встревожена слухами о ее неизбежности. Мы не будем пересказывать слухов, носившихся еще с половины прошлого года, если не раньше. Читатель знает, что все эти толки казались неправдоподобными до той минуты, как французский император сказал австрийскому посланнику, во время торжественного представления поздравлений с новым годом от дипломатического корпуса, знаменитые слова: "я жалею, что наши отношения с Австриек) гак дурны". Официальная редакция, явившаяся через несколько дней во французских газетах, несколько смягчила фразу, заменив слова "так дурны" словами "не так хороши, как были прежде". Но и в смягченном виде фраза выражает близость войны. А действительно сказана она была в той более сильной форме, которую мы сообщили. Надобно прибавить, что слова эти были произнесены тоном гораздо более резким, нежели каким обыкновенно говорит французский император, и сопровождались одушевленным жестом. Сцена, сделанная так неожиданно, в такой официальной обстановке, произвела на многочисленных зрителей впечатление, напомнившее о подобной сцене, сделанной Наполеоном I английскому посланнику перед разрывом Амьенского мира1. Говорят, что военный министр, маршал Вальян, подошел к Гюбнеру и сказал: "Я полагаю, что после этого я не должен подавать вам руки". Но только немногие люди во Франции приняли предвестие войны с такою готовностью, как этот воинственный член Института. Курсы на парижской бирже сильно упали. Желание поддержать их заставило полуофициальные французские газеты прибегать ко всевозможным истолкованиям для успокоения капиталистов; да и потом за каждым воинственным словом или распоряжением постоянно следовали смягчительные объяснения и миролюбивые статьи для той же самой цели, для успокоения биржи. В отношениях к ней надобно полагать одну из причин колебаний, которым подвергалась, по крайней мере в глазах людей, не посвященных в дипломатические тайны, французская политика по вопросу о войне. Но биржа, при всем своем расположении к миру, мало доверяла миролюбивым чувствам. Курсы фондов, особенно австрийских, сардинских и французских, постоянно падали. Как велики потери, понесенные капиталистами уже от одних слухов о войне, можно судить по следующим цифрам. 31 декабря 3-проц. французские фонды на парижской бирже стояли на 72 франках 90 сантимах (курс действительной продажи за наличные деньги, без отсрочки); 31 января тот же курс был только 68 франков 35 сантимов; по количеству фондов, находящихся в руках публики, это понижение на 4 фр. 55 с. составляет потерю более, нежели в 400.000.000 фр. Другие кредитные ценности во Франции понизились в такой же пропорции. Еще больше поколебались сардинские и австрийские ценности. Около 10 января общую потерю на всех кредитных ценностях Западной Европы оценивали уже в 1 1/2 миллиарда франков. Теперь она еще значительнее. Но что разорительно для людей, не посвященных в тайны, то самое служит в огромную пользу счастливцам, узнающим о политических переменах раньше, чем они сделаются известны публике. Говорят, что слова французского императора доставили много миллионов тем избранным, которые накануне нового года знали, что скажет он барону Гюбнеру: сделав в огромном размере спекуляцию на понижение фондов, они приобрели громадные барыши. Понижением фондов отчасти объясняется отвращение к войне, столь сильно обнаружившееся в целом французском обществе. Число людей, имеющих фонды государственного долга, всегда было во Франции огромно; но со времени займов, произведенных в Крымскую войну и раздававшихся самыми маленькими частями, оно учетверилось. До 1848 года облигации государственного долга были в руках 292.000 человек; в начале 1857 года число лиц, владевших этими облигациями, простиралось уже до 1.028.284 человек; с того времени оно, конечно, еще увеличилось. Каждый из этих людей теряет часть своего капитала при понижении фондов; понятно, как должны они все бояться войны, один слух о которой отнял у них уже более 6 франков из каждых 100 франков. Нынешнее французское правительство само заботилось о увеличении числа владельцев ренты, интерес которых связан с высоким курсом фондов, и которые, следовательно, должны противиться всяким смутам и резким политическим переменам, понижающим курс. Привлекать небогатых людей к тому, чтобы каждую сотню франков, сбереженную от расходов, они променивали на фонды, -- это называлось демократизациею ренты и должно было служить к упрочению нынешней системы. Забота о демократизации ренты удалась; но вот, когда понадобилось начинать войну, весь тот миллион семей, которых должны были фонды сделать защитниками нынешней системы, заговорил против войны, необходимой для нее. Вся промышленная и торговая часть французской нации также против войны, -- это не требует объяснения. Кроме офицеров, находящих славу и денежную выгоду в войне, вся Франция в пользу мира, потому что трудно найти человека, интересы которого не пострадали бы от его нарушения. Общее мнение так неуступчиво в этом вопросе, что ни в одном департаменте, ни в одном городе до сих пор не удалось устроить хотя какую-нибудь манифестацию в пользу войны, несмотря на все усилия префектов. Этим настроением умов объясняется, почему от времени до времени необходимым считают допускать чрезвычайно сильные печатные протестации против войны: необходимо делать уступки общественному мнению. Одним из первых протестов была статья Прево-Парадоля в Journal des Débats 12 января.
"Органы общественного мнения (говорит газета, обыкновенно столь осторожная в словах) не должны терять из виду, что ответственность на них лежит не только за то, что они говорят, но и за то, что они умалчивают; не должны забывать, что именно за молчание, когда было бы полезно и можно прервать его, тяжелее всего подвергаться ответственности. Если бы мы могли думать хотя минуту, что нам будет запрещено выразить общее мнение о важном вопросе внешней политики, занимающем ныне всех, это принужденное молчание огорчило бы наш патриотизм, но не уронило бы нашей чести, и мы могли бы считать себя как бы избавленными от обязанности, невозможной для исполнения. Но мы не думаем, чтобы так было; мы убеждены, напротив, что никому не может быть неприятно, если мы, повинуясь нашей совести, скажем правду о вопросе, касающемся важнейших интересов Франции.
"Мы верим искренности слов правительства, что оно не ищет войны; но мы боимся, чтобы оно не было вовлечено в нее и без желания. Мы видим, что некоторые газеты (Débats намекает главным образом на Presse и Constitutionnel, из которых первая служит органом принцу Наполеону, а вторая пользуется непосредственными внушениями самого Наполеона III, сносящегося с ее редакциею иногда даже мимо своих министров) расточают правительству гибельные советы и стараются передать ему свои заблуждения. Ему представляют освобождение Италии делом легким; ему показывают за Альпами союзника, силу которого преувеличивают [; ему показывают за Вислою другого союзника, за содействие которого ручаются], и, к довершению обмана, изображают ему остальную Европу в таком виде, как будто бы она была расположена мирно смотреть, с оружием в руках, с тайным удовольствием и эгоистическим ужасом, на раздробление Австрийской империи.
"Мы уверены, что французское правительство, знающее состояние Европы по крайней мере не меньше, нежели знает его образованная часть публики, не может быть обмануто этими грубыми уловками, и ручательством за то нам служат мирные уверения, недавно им данные".
Далее Journal des Débats доказывает, что Австрия -- противник могущественный; что Пруссия и весь Германский союз взялись бы за оружие против Франции, если бы Австрии стала грозить серьезная опасность; что Англия также приняла бы сторону Австрии. [Потом автор статьи продолжает.
"Итак, остается Россия. Хвалятся неизбежностью ее содействия. Но мы с чрезвычайным недоверием принимаем слухи, будто бы Россия, столь тяжело испытанная последнею войною, столь сильно предавшаяся промышленным предприятиям, требующим мяра и времени, и, что важнее всего, занятая внутреннею реформою чрезвычайно серьезною, может выказывать какую-нибудь охоту к пробуждению всеобщей войны. Мы скорее думали бы, что она станет сохранять нейтралитет, нежели воевать. Мы думаем, что Россия дорожит миром гораздо больше, нежели как уверяют некоторые наши газеты. И, надобно сказать правду, так же дорожит миром почти вся Европа, которая почла бы печальною необходимостью вмешаться в войну, если б это понадобилось"].
Единственным исключением (продолжает Прево-Парадоль) служит Пьемонт, имеющий свою частную выгоду в войне. Желая войны, он старается действовать на Францию и выказывать французское правительство в таком положении, будто бы оно уже запуталось до того, что не может отказаться от войны.
"Вот вся политика врагов мира. Она не глубока; но не в первый раз судьба народов была бы решена непредусмотрительностью и дерзостью, при помощи случая. Что до нас, мы верим миролюбивым объявлениям французского правительства; мы убеждены, что оно не станет слушать тех, которые хотят поставить его в безвыходное положение, принудить его делать выбор между его честью и национальным интересом; мы уверены, что оно не дозволит близоруким агитаторам подвергнуть опасностям судьбу Франции.
"Чем бы ни кончилось дело, мы исполняем нашу обязанность перед правительством и перед обществом, говоря правду".
Journal des Débats отличается от всех других независимых европейских газет совершенной дипломатичностью своего языка" Он всегда говорит: "мы уверены в вашем желании", вместо "мы требуем от вас"; "вы этого не сделаете", вместо "вы будете безрассудны, если так сделаете"; "вам дают дурные советы", вместо "у вас дурные мысли". Но дипломатический язык, при всей своей мягкости, вовсе не лишен ни силы, ни едкости. Надобно только взвешивать его выражения, и мы найдем под уверенностью -- разрушение доверия, под любезностями -- вражду, под деликатностями -- сарказм. "Constitutionnel дает гибельные советы", -- но разве не известно каждому парижанину, что Constitutionnel пишется под диктовку императора? Сопоставление мнений Constitutionnel^ с словами "мы верим уверениям в миролюбии правительства" придает этим последним словам значение вовсе недвусмысленное. "Французское правительство, знающее состояние Европы, конечно, не хуже, нежели знает образованная часть публики, разумеется, не думает" -- каков смысл этой фразы, когда правительство уверяет, будто оно так думает?
Статья Débats была понята всеми; она говорила: "мы не верим формальным уверениям нашего правительства; оно ищет войны; оно хочет обмануть публику, обещая нейтралитет Германии и Англии [.обещая деятельное участие России в войне;] но обман слишком груб. Правительство так запуталось, что жертвует национальными интересами для своей надобности".
Но дипломатический язык кажется, слишком мягким для массы публики. Через несколько дней (20 января) явилась брошюра Феликса Жермена "Будет ли у нас война -- Auronsnous la guerre?" Автор ее -- один из журналистов бонапартистской партии, у которой никогда не бывает остановки за пышною лестью [Наполеону III]. В брошюре много льстивых фраз, но посмотрите, в каких страницах вплетены [раболепные выражения].
"Будем ли мы иметь войну? Да, если бы я остался один выразителем полезных истин. Нет, мы не будем иметь войны, если Франция имеет мужество думать вслух, если громадное большинство нации возвысит свой голос, потому что глава государства глубоко заинтересован в том, чтобы выслушать его и последовать ему. Единственное затруднение в том, как довести до него истину; я признаюсь, что при нынешнем этикете это не очень легко. Но все-таки надобно попытаться; действовать необходимо; каждого из нас коснутся последствия преступного бездействия, опасной апатии.
"В своей речи при раздаче медалей на всемирной парижской выставке 15-го ноября 1855 года император заметил: "В нашу цивилизованную эпоху даже самые блестящие успехи оружия мимолетны. На деле одерживает последнюю победу непременно общественное мнение".
"Министры, сенаторы и депутаты, государственные советники и префекты, поставленные в центре страны для изучения ее потребностей, для узнавания ее чувств, ее желаний и ее опасений, соберите и сравните сведения, внимательно всмотритесь, кого радуют военные слухи и кого они удивляют, печалят и ужасают, -- сравните н судите, если смеете, вы, ближайшие, лучшие друзья, вернейшие спутники Луи-Наполеона. В этом последнем испытании вы более не усомнитесь сказать ему все; вы изложите в своих донесениях все, что знаете; и, поднимаясь из круга в круг, истина, разоблаченная от своей придворной маски, достигнет до подножия трона. Тот, кто занимает трон, при свете ее факела увидит, что народ не повторяет своего прошедшего, и что второе издание первой империи -- опасная химера, искушение, идущее из ада. Он увидит, что цивилизация и нравы Европы требуют мира [, что даже железные дороги, сближая народы, учат их отбросить чувство взаимной ненависти, выгодное исключительно для правительств, но гибельное для них самих]. Узнав правду, император своим точным, ясным и всегда эмфатическим языком рассеет беспокойство и положит конец усиливающейся тревоге.
"Говорят, что Франция желает войны. Ошибка, роковая ошибка! Ступайте, куда хотите, от кого хотите почерпайте сведения. Проникните на чердак бедняка, на фабрики, в избы поселян, в мелочные лавки и обширные магазины, -- везде, со всех сторон вы услышите один голос, голос в пользу мира. Со всех сторон получите вы уверение, что Франция не только не верит в своевременность войны, но, напротив, глубоко враждебна всем проектам заграничного вмешательства, что она вперед осуждает все, что было бы предпринято в этом смысле: и что, если бы правительство сделало шаг в этом направлении, оно с печалью потеряет веру в искренность бордосских слов: "империя -- это мир"; Франция не станет верить, что император хочет мира. Жестоко обманутая, она с трепетом станет смотреть на будущее, на которое недавно смотрела с гордостью. Разочарованная, она обратится к тем, которые говорили ей: "Вы желаете империи, -- будет вам империя; империя -- это война с Европой". В своем прискорбии она скажет: "это -- правда". И сама империя, -- какая судьба ждет ее среди этого всеобщего разочарования? Не обольщайте себя; сомнения тут нет: из 36.000.000 французов более 35 миллионов молятся о сохранении мира. Идея разыграть во второй раз подвиги первой империи представляется Франции анахронизмом и опрометчивостью безумия.
"Мысль вмешаться в итальянские дела, объявить войну Австрии, не оскорбляющей нас, очевидно, принадлежит к такому плану, исполнение которого пробудило бы всеобщую войну, и каждый восстает против этой мысли, потому что, за исключением немногих опасных фанатиков, никто не желает подвергаться почти верным потерям.
"Франция боится шансов войны, потому что наши национальные интересы не требуют ее. Нация отвергает ее, потому что справедливо видит в ней зародыш коалиции против нас.
"Пусть клеветники Наполеона III убеждают его презреть столь многими соображениями, требующими сохранения мира для его личной безопасности. Пусть они даже стараются принудить его к совершению ошибок, которые довели до погибели первую империю. Но что он слушает этих коварных внушений, что он волнует народ известиями о разрыве с государствами, не оскорбляющими нас, что он сам добровольно возбуждает недоверие, что он увеличивает затруднительность коммерческого положения, и без того слишком шаткого, что он сам подвергает сомнению достоверное, что осуществляет предсказания своих врагов, всегда уверявших, что он не сдержит своего бордосского обещания, что он согласен повторить басню Bertrand et Raton2 в пользу Пьемонта, что он сам поднимает в Италии вопрос о национальностях, -- вопрос, грозящий седьмою коалициею, во главе которой будет стоять Англия, -- это превосходит всякое вероятие, спутывает все мысли. Ощупываешь себя и осматриваешься, как будто бы давит тебя кошмар, и думаешь, что все это -- галлюцинация".
Этот язык очень силен. Однако же дали время разойтись целому изданию брошюры в нескольких десятках тысяч экземпляров; дали также разойтись почти всему второму изданию и запретили продажу брошюры уже тогда, когда некому было покупать ее, потому что все ее имели в руках. Автор не подвергся никаким неприятностям.
Мало того, что дозволяют печатать подобные протесты в Париже, -- даже провинциальные газеты, которые находятся обыкновенно еще под большим стеснением, нежели столичные, и те отваживаются говорить громко против войны. Вот отрывок из провинциальной газеты La France Centrale:
"Франция хочет мира. В этом не может быть и тени сомнения. Гибельное впечатление, произведенное словами императора австрийскому посланнику, объясняет положение дела. Эти слова, еще не заключавшие положительного объявления войны, уже стоили государственному богатству Франции более миллиарда франков. Мы не можем допустить мысли, что перспектива ужасных бедствий, представляющаяся нам, не возвратит в ножны полуобнаженную шпагу; потому что мы не хотим предполагать безумства, совершенного помешательства. Нарушить с непростительным легкомыслием существующие трактаты, вызвать европейскую коалицию, пробудить повсюду революцию, и все это решительно без всякого национального интереса, -- это такая политика, следовать которой, по нашему мнению, французское правительство не отважится, особенно теперь, когда общественное мнение высказалось столь сильным и решительным голосом".
Какая судьба постигла дерзкую, ничтожную газету? Редактор и автор, вероятно, преданы суду, газета запрещена или по крайней мере получила выговор? Ничего не бывало, газета спокойно продолжает выходить, никто не предан суду и даже не получил выговора, и то же самое так же безнаказанно говорят десятки других провинциальных газет, с которыми, кажется, легче было бы справиться, нежели с парижскими, потому что крутые меры против этих безвестных изданий наделали бы менее шума.
От чего такая безнаказанная дерзость? Число виновных слишком велико и притом их соучастники находятся между главными людьми правительства. Говорят, что большая часть министров против войны, говорят, что Валевский, министр иностранных дел, несколько раз отказывался подписать одну из нот венскому двору; говорят, что не только большинство министров, но и некоторые из важнейших генералов сильно советуют императору французов не рисковать войною; в числе их называют маршала Пелиссье; говорят, что ближайшие друзья Наполеона, Персиньи и Морни, решительно противятся войне; говорят, что сама императрица французов, обыкновенно не вмешивающаяся в политические дела, упрашивала своего супруга оставить мысль о войне. Все это только слухи, и многие из них могут быть не совсем верны, зато другие едва ли не совершенно достоверны, например, о противоречии большинства министров войне и о решительных советах Персиньи в пользу мира. Во всяком случае, достоверно известно то, что общественное мнение во Франции очень сильно восстает против войны.
Неблагоприятно смотрят на нее и все державы Западной Европы, кроме Сардинии: некоторые из опасения, что война привела бы их к изменению нынешней политической системы, -- таковы чувства Неаполя, папы и герцога Тосканского; другие потому, что они расположены к Австрии, -- например, Бавария и некоторые из маленьких западно-немецких государств; третьи потому, что предполагают вместе с вторжением в Ломбардию открытие войны на Рейне для расширения французских границ на счет Германии, --это опасение руководит чувствами Пруссии и большей части второстепенных немецких государств. Наконец, все члены Германского союза чувствуют себя обязанными, по самым условиям союза, принять участие в войне при нападении на Австрию. Вообще, все державы Западной Европы чувствуют, что трудно им будет не быть вовлеченными в войну между двумя такими сильными соперницами, как Франция и Австрия, особенно когда у той и другой есть еще союзницы из второстепенных держав. Если бы театр войны мог не перейти за пределы Северной Италии, если бы все дело могло ограничиться борьбою за приобретение Ломбардии Виктором-Эммануилом, отдаленные государства Западной Европы и, вероятно, даже сама Пруссия могли бы оставаться хладнокровными зрительницами итальянских битв. Но все видят, что война, начавшись из-за одной провинции, превратится в вопрос о жизни и смерти и для Австрии" и для нынешней французской системы. Громадный размер, который должна будет принять война при таком обороте, грозит страшными потерями для всех государств Западной Европы.
Из всех западных держав особенно важно мнение Англии. Издавна владычествует в английском народе сочувствие к независимости Италии, желание, чтобы Ломбардия и Венеция освободились от австрийского ига. Можно было рассчитывать, что это чувство заставит англичан одобрить намерения Сардинии и Франции. Некоторые из партии графа Кавура рассчитывали даже на помощь Англии. Орган принца Наполеона Presse также высказывала эту надежду. Люди более хладнокровные из желавших начать войну полагали по крайней мере, что Англия сохранит нейтралитет. Конечно, рассчитывали они, Англия не может радоваться вероятному расширению французских границ и, во всяком случае, расширению французского могущества; но как же свободный английский народ объявит себя против освобождения другого народа, как он скажет, что хочет поддерживать деспотизм австрийцев? Потому с нетерпением ждали отзыва английской журналистики о словах, сказанных императором французов австрийскому посланнику. Задача для английских газет была действительно затруднительная; дня два они колебались, не зная, как предугадать решение общественного мнения. Но оно скоро составилось, обнаружилось с чрезвычайной силой и совершенным единодушием, и английские газеты начали единогласно выражать, развивать и усиливать его. Кроме одной только Morning Post, состоящей в прямых отношениях к французскому правительству, все они, без различия партий, заговорили против войны, объявляя, что Англия не может остаться в нейтралитете. Это произвело сильное действие на французскую политику: разноречия в ее проявлениях становились все резче по мере того, как возрастало опасение иметь против себя Англию. До сих пор нельзя сказать, к войне или к миру приблизилась Европа в полтора месяца, прошедшие после знаменитой фразы нового года. Едва ли есть в Европе три человека, которые бы знали наверное хотя то, серьезны или нет приготовления к войне во Франции. Очень может быть, что, кроме императора французов, знает это граф Кавур, но больше нет участников в тайне. Сам Виктор-Эммануил напрасно похвалился бы, если бы сказал, что ему открыты все планы его союзника и его первого министра. А, может быть, даже и граф Кавур знает не все. Персиньи и Валевский имеют сведений разве немногим более положительные, нежели каждый иэ нас. О других дипломатах нечего и говорить: граф Момсбери получил уверения; но какое значение можно придавать этим уверениям, он не может решить. Самые знающие и проницательные дипломаты могут достоверно сказать только то, что "по их предположению" император французов очень "желал бы" действительно начать войну. Это знает и каждый из нас. Но решился ли бы он начать войну, это известно ему да разве еще графу Кавуру.
Из каких же столкновений и причин возникает в некоторых государствах стремление к войне, столь противное условиям нынешней промышленной эпохи? Главнейшее место тут занимают отношения нынешнего французского правительства к общественному мнению. Мы говорили в прошедший раз, что. тотчас же по окончании Крымской войны внимание французского общества обратилось на вопросы внутренней политики. Мы приводили из французских журналов отрывки, показывавшие, как смелы и настоятельны становились требования. После покушения Орсини, в начале прошлого года, были приняты чрезвычайные меры, отчасти для ограждения личной безопасности императора французов, а еще более для того, чтобы заставить молчать общественное мнение. Но этого усиленного направления нельзя было долго выдержать; а с отменением исключительных распоряжений во второй половине прошлого года, общественное мнение заговорило сильнее прежнего. Мы рассказывали, как ему были деланы уступки, возможные без отказа от основных принципов нынешней системы, и как все уступки оказывались недостаточными. Надобно было чем-нибудь отвлечь внимание общества от опасных вопросов, и вот отсюда -- существенная необходимость войны как средства к развлечению. Надобно отдать справедливость искусству, с которым был выбран предмет войны. Италия пользуется общим сочувствием в Европе, особенно во Франции и Англии. Из всех бедствий, угнетающих эту страну, самой возмутительной несправедливостью представляется занятие австрийцами Ломбардо-Венецианских земель. Защищаемое дело имеет в свою пользу всех; враг, с которым надобно будет бороться, имеет всех против себя. Кроме Баварии, Неаполя и маленьких итальянских государств, нет правительства, сколько-нибудь расположенного к Австрии. Общественное мнение повсюду ненавидит ее. В войне с ней Франция должна была явиться только союзницею Сардинии; и если война поведет к завоеваниям, то надобно было предполагать, что увеличение Сардинии не возбудит ни в ком опасений или зависти; напротив, общественное мнение самым сильнейшим образом было расположено в пользу этого государства, таким блистательным путем развивавшего свои силы. Франция обещала совершенное бескорыстие, говорила, что все завоевания будут предоставлены Пьемонту. Правительства не должны были тревожиться; народы должны были приветствовать Францию, как освободительницу Италии. Была еще особенная выгода в такой политике. Покушение Орсини вытекало единственно из вражды за холодность императора французов к судьбе Италии. Орсини говорил, что надобно императору французов сделаться защитником Италии, что только этим он может обезопасить свою жизнь.
Далее мы увидим, какое сильное влияние имели на мысли Наполеона III те соображения, которые нашел он в бумагах Орсини или узнал из его изустных объяснений. Теперь заметим только, что с самого января прошедшего года представлялась ему непрерывная опасность от покушений, подобных орсиниевскому заговору. Естественно было предполагать, что между итальянскими патриотами находится много людей, думающих подражать Орсини. Это соображение, основанное на характере и положении итальянских энтузиастов, подтверждалось рассказами о странных случаях, из которых два, относящиеся к последним месяцам, мы передадим подлинными словами парижского корреспондента газеты Manchester Guardian:
"Ручаюсь за достоверность двух следующих анекдотов. Недавно некто граф Л ***, карбонарий, был избран своими товарищами повторить дело Орсини. Он отказался. Через пять дней он был найден у дверей своей квартиры убитым. В груди его был кинжал. Около того же времени молодой генуэзец*** получил подобное же назначение; также отказавшись исполнить это поручение, он возвратился домой и застрелился, оставив письмо к одному из своих ближайших друзей с объяснением причины своего самоубийства. Мне это рассказывал тот самый человек, к которому было адресовано письмо, -- он теперь здесь в Париже; он заслуживает доверия".
Достоверность этих рассказов мы оставляем на ответственности корреспондента английской газеты; во всяком случае, довольно уже и того, что подобные рассказы ходят в Париже. Конечно, они хорошо известны полиции и самому императору французов, который действительно полагает, что его жизнь подвергается опасности от итальянских кинжалов. Отвратить такую опасность одно средство -- явиться защитником итальянской свободы: тогда друзья и подражатели Орсини из врагов и убийц обратятся в преданнейших императору людей.
Оба эти соображения -- необходимость войны для отвлечения французов от мысли о внутренних делах и необходимость защищать итальянскую национальность для избавления собственной жизни от покушений, чрезвычайно сильны. Но война непопулярна в самой Франции. Это не должно служить остановкою для решительного правителя: против очарования побед не устоит общественное мнение не только во Франции, которую особенно винят за эту слабость, но и ни в какой другой стране: даже у англичан и северо-американцев победа всегда имеет на своей стороне нацию; а в победе сомневаться едва ли можно. Что ж тут смотреть на общественное мнение? Оно будет изменено первой удачей и будет прославлять победоносную войну.
У Сардинии также есть побуждения к войне, вытекающие из личных расчетов. Савойский дом всегда стремился к увеличению своих владений. В 1848 году очень значительное влияние на ход войны имело именно то обстоятельство" что Карл-Альберт имел в виду собственно эту цель, а не какую-нибудь другую, и действовал так, как требовали его личные интересы. В самом деле, странно было бы, чтобы король помогал учреждению республики на своих границах, притом республики более обширной, нежели его собственное королевство, и притом имея в числе своих провинций одну, самую богатую (Геную) с явным расположением к республиканской форме и с ненавистью к туринскому владычеству. Карл-Альберт не мог оказать ломбардцам пособия иначе как на том условии, чтобы они присоединились к сардинскому королевству. Сообразно с этим был рассчитан весь план его действий. Сын не мог отказаться от наследственной политики, имевшей такую выгодную цель. Теперь Виктор-Эммануил и граф Кавур желают овладеть всею Северною Италиею, чтобы сделаться правителями первоклассной державы. Есть и другая причина. Постоянно готовясь к завоевательной войне, граф Кавур содержал армию слишком многочисленную для средств маленькой и небогатой Сардинии. По уплате издержек и контрибуции за войну 1848 года, в следующие годы государственный долг Сардинии вырос едва ли не вдвое против величины, к какой доведен был войною. В начале прошлого года он был выше 200 миллионов рублей серебром и составлял уже тяжесть, чрезвычайно обременительную для государства, доходы которого не выше 35 миллионов, а с каждым годом он должен был увеличиваться, если бы продлилось нынешнее положение дел. Поэтому для графа Кавура остается или начать войну, чтобы поскорее достичь цели, стремление к которой так обременительно для сардинских финансов, или отказаться от воинственной политики, перестать грозить Австрии, заменить вражду к ней отношениями мирными, хотя бы и холодными. Перестать грозить Австрии значило бы для нынешнего сардинского министерства потерять главное основание своего существования. Не опираясь на левую сторону, требующую войны, граф Кавур потерял бы большинство, должен был бы уступить власть правой стороне, желающей мира. Надобно полагать, что не только в парламенте, но и в уме самого короля граф Кавур лишился бы опоры, если бы перестал стремиться к войне. Известно, по какому обстоятельству утвердилась парламентская форма в Сардинии. Карл-Альберт был чрезвычайно не расположен к ней до войны с Австриею; но после поражения сардинской армии Радецким свободное политическое устройство осталось единственным средством поддерживать в сардинском народе расположение к правительству и бодрость для новой войны, о которой не переставали думать. Эта форма должна была также служить сильнейшею приманкою для других итальянских областей, чтобы они прониклись желанием присоединиться к Сардинии (Северная Италия), или признать ее гегемонию (средняя и южная Италия), чтобы вся Италия ждала своей свободы от Сардинии. Для этой важной цели Карл-Альберт переломил свои чувства, свой характер и, чтобы сделаться со временем властителем могущественной, быть может, первоклассной державы, решился быть либеральным конституционным королем. Как человек с твердо-определенною целью, он выдерживал этот характер и ту же политику завещал сыну. Впрочем, мы вовсе не отрицаем того, что кроме расчета сильное влияние имеет на сардинскую политику и патриотизм. Сардинское правительство, вероятно, в самом деле хочет независимости Италии, по крайней мере от австрийцев, если не от французов; но хочет ее с тем условием, чтобы очищенные от иностранцев провинции послужили к увеличению Сардинии.
Итальянские патриоты, кроме маццинистов, легко принимают это условие из усердия к национальному делу. Какими соображениями руководятся эти люди и какими заключениями стараются они склонить в пользу сардинского завоевания и французского вмешательства общественное мнение других стран Западной Европы, не расположенных к нынешней войне, читатель увидит из двух писем "Итальянца", помещенных в Times'e. Мы приводим в конце этой статьи извлечение из красноречивых тирад неизвестного автора. Ненависть к австрийскому влиянию вообще берет верх над всеми другими чувствами у большинства образованных итальянцев, так что они забывают даже рассчитывать, какие внутренние учреждения получила бы Италия, освобожденная от австрийцев нынешнею Франциею. А если им говорят, что французская помощь будет куплена введением нынешних французских форм в устройстве отнятых у Австрии областей, они отвечают, что все-таки французская администрация лучше австрийской, а тем более папской и неаполитанской, а французские гражданские законы, независимые от формы правления, превосходны. Потому, заключают они, друзья свободы в Западной Европе все-таки должны желать изгнания австрийцев французами и особенно должна сочувствовать этому свободная Англия. Что отвечают англичане на такие соображения, читатель увидит из ответа Times'a на второе письмо "Итальянца". Извлечение из этой статьи также переведено у нас в конце настоящего обзора.
Нам остается только показать основания, которыми руководилось в итальянском вопросе общественное мнение в Англии. О побуждениях Австрии нечего говорить: они очевидны. Австрия играет в этом деле чисто-страдательную роль и хочет только сохранить нынешнее свое положение.
Англичане не думают, чтобы в случае победы над Австриею французские границы остались без перемены. Они полагают, что или Сардиния уступит непосредственно французам часть Савойи в благодарность за приобретение обширных областей на востоке помощию Франции, или, если такой обмен окажется неудобным, то будет составлено из легатств3 и некоторых других частей Центральной Италии довольно большое владение для принца Наполеона, т. е. возникнет в Италии вместо австрийского владения французское. Во всяком случае, полагают они, Сардиния станет в совершенную зависимость от Франции. Как бы ни велики были приобретения Виктора-Эммануила, хотя бы он кроме Ломбардии и Венеции получил большую половину Центральной Италии, все-таки, полагают англичане, он обманется в своей надежде стать независимым государем могущественной державы. Напротив, он тогда будет едва ли не слабее, чем теперь. Австрия, конечно, не откажется от стремления возвратить свои итальянские провинции; государство Виктора-Эммануила само по себе не будет иметь сил для сопротивления Австрии, следовательно, станет в совершенную зависимость от Франции. Теперь Сардиния ведет дружбу с Франциею добровольно, тогда будет существовать только по милости Франции, только ее поддержкою. Таким образом, англичане находят, что доброжелательство к Сардинии вовсе не ставит их в надобность одобрять войну, польза от которой будет для Сардинии обманчива. Напротив, они полагают, что именно из желания добра Сардинии должны удержать ее от войны. Точно так же понимают они свои обязанности и относительно всех других итальянцев, а в особенности относительно ломбардцев и венецианцев. Желая национальной независимости Италии, они также желают ей и политической свободы, а французское влияние, по их мнению, было бы теперь для развития внутренних учреждений в Северной Италии еще неблагоприятнее, нежели для ее национальной независимости. Этим одним не ограничивается, по мнению англичан, для внутренних учреждений Италии невыгодность освобождения чрез нынешнюю войну; другая опасность северно-итальянским областям и самой Сардинии грозит от завоевания. Теперь ломбардцы и венецианцы могут желать присоединения к Сардинии, потому что не видят другого средства избавиться от австрийцев; но Ломбардия и Венеция имеют славную историю; они так высоко ценят себя, что для них в 1848 году была унизительна мысль сделаться провинциями государства, по всему бывшего далеко ниже их в прошлые времена. Только теперь это чувство заглушено горькою необходимостью, да и то далеко не во всех ломбардцах и венецианцах: подчиниться Сардинии для очень многих и ныне кажется обидно, а едва австрийцы будут изгнаны, старинное чувство гордости воскреснет с прежней силой, вновь приобретенными провинциями овладеет желание или отделиться от Сардинии, или взять над нею решительное первенство, стать самим метрополиею, а ее обратить в свою провинцию. Последствия такого порядка вещей ясны. Сардиния, по мнению англичан, должна будет удерживать в соединении с собою Ломбардию и Венецию против их воли, т. е. насильственными средствами; а свободные учреждения падают при таких средствах, и потому, не говоря уже о влиянии Франции, даже сама Сардиния не могла бы предоставить очищенным от австрийцев областям действительной внутренней свободы. Сардиния, продолжают англичане, подверглась бы такой участи и по другой причине. Мы видели источник верного сохранения парламентских форм в Сардинии: они кажутся нужными, чтобы служить приманкою для Ломбардии и Венеции; они -- только средство для достижения совершенно другой цели, для расширения границ. Когда эта цель будет достигнута, когда Сардиния преобразуется в королевство Северной Италии, цель будет достигнута, стало быть, и средство перестанет быть нужным. Тогда не будет побуждений оставлять и в собственной Сардинии парламентские формы в нынешней их силе. Прежние предания, которым следовал Карл-Альберт до 1848 года, снова возьмут верх, Кавур и ему подобные стеснительные люди будут отброшены в сторону, и возвратятся на сцену старинные министры Карла-Альберта и их продолжатели. Есть и другая причина ожидать этой перемены во внутренних учреждениях Сардинии после завоевания Ломбардо-Венецианских областей. Тогда Сардиния станет в полную зависимость от Франции, и покровительствующая держава будет склонять ее к принятию нынешних французских учреждений, чтобы самой избавиться от неприятного соседства с парламентскими формами. Само собою разумеется, что все эти соображения, справедливые или несправедливые, не представлялись бы уму англичан так сильно, если бы развитию подобного взгляда не содействовало опасение, что война доставит Франции решительное господство над политикою всего континента Западной Европы, и что тогда, располагая силами гораздо громаднейшими, нежели теперь, Наполеон III перестанет дорожить союзом с Англиею и даже может серьезнее прежнего думать об отмщении ей за своего дядю.
Мы изложили побуждения, которыми управлялась политика трех западных держав, имевших особенное участие в ходе итальянского вопроса. Теперь нам надобно сделать перечень фактов, которые возникли из этих основных обстоятельств. Само собою разумеется, что по дипломатическим удобствам в официальных переговорах часто выставлялись на первый план предлоги, служившие только благоприятными случаями для действий, вызываемых причинами более глубокими.
Так, например, поводом к разрыву Франции с Австриек) с первого же раза был избран случай, не имевший ничего общего с коренным вопросом о Ломбардии и Венеции. Читатели знают эту историю. Сербы низвергли своего князя Александра Карагеоргиевича, пользовавшегося милостью Австрии, и призвали на престол снова Милоша, которого и Австрия, и Турция могли опасаться. Одаренный чрезвычайным талантом возбуждать к войне и организовать народные массы, Милош мог казаться вреден австрийцам, потому что при первом удобном случае сумеет действовать на турецких и австрийских сербов. Еще не зная хорошенько, в какой мере сильна скупштина4, призывавшая Милоша, австрийцы и турки вздумали было искать предлога, чтобы разогнать ее, занять Сербское княжество и помешать возвращению Милоша. Австрийский генерал Коронини получил предписание идти в Сербию, если турки потребуют его помощи. Это было бы нарушением парижского трактата, по которому ни одна держава не должна вмешиваться в турецкие дела без согласия всех других держав, подписавших трактат. Когда императору французов представилась надобность объяснить причины своего неудовольствия на Австрию, он указал этот факт. Но Австрия дала объяснение такого рода, что ее войска должны были вступить в Сербию только по требованию турецкого начальства; а турецкое начальство не могло потребовать их помощи, не получив на то разрешения из Константинополя; а Высокая Порта" конечно, никогда не хотела требовать помощи австрийских войск, не объявив об этом предварительно европейским посланникам в Константинополе и не получив их одобрения. Таким образом, Австрия грворила, что никогда не хотела нарушать парижского трактата односторонним вмешательством в турецкие дела без согласия других держав, подписавших парижский трактат. Франция продолжала утверждать, что приказание, данное Коронини, все-таки не согласно с трактатом; но между тем сербские дела разъяснились. Австрийцы и турки увидели, что сербы единодушны и не дешево поддадутся чужому вмешательству. Неудовольствие, возбужденное избранием Милоша, надобно было заглушить в себе и отложить мысль о вооруженных действиях против Сербии. Благодаря этой невозможности, Австрия отвечала императору французов, что каково бы ни было приказание, данное генералу Коронини, это приказание не имеет никаких шансов быть исполненным на деле, остается без всякого действия и, следовательно, не заслуживает никакого внимания.
Первый предлог к разрыву уничтожился. Тогда выставлено было на первый план другое дело. Наполеон III давно говорил, что содержание французского корпуса в Риме неприятно для него, и давно требовал у папы реформ, которые, примирив народ с папским правительством, позволили бы ему остаться без иноземной поддержки. Австрия укрепляла папу в сопротивлении этим советам. Кроме того, австрийские войска занимали северную часть Папской области и французский отряд не мог выйти из Рима до их удаления, иначе австрийцы оставались бы безграничными господами всей Италии. Теперь Франция стала громко жаловаться на такой порядок вещей, и переговоры до сих пор идут главным образом о состоянии Центральной Италии, о необходимости, по мнению Франции, австрийцам вывести свои войска из областей, не им принадлежащих, чтобы и Франция могла вывести свой отряд из Рима. В каком положении находится этот вопрос, лучше всего читатели могут видеть из прений в английском парламенте об адресе в ответ на тронную речь. Мы представляем в конце нашей статьи выписку из речей Пальмерстона, д'Израэли и Росселя по этому предмету. С соблюдением дипломатической осторожности, все трое говорят о делах Центральной Италии, т. е. Папской области, будто о существенном пункте дела. Все трое согласны, что занятие Папской области иностранными войсками -- факт ненормальный, что желание императора французов вывесть свой отряд из Рима заслуживает полного одобрения, но что. действительно, французам нельзя выйти из Рима, пока австрийцы не очистят всех итальянских городов, которые заняли за пределами своих Ломбардо-Венецианских областей. Есть разногласие в том, как помочь этому делу. Д'Израэли говорит, что вывесть теперь иностранные войска из Папской области нельзя, потому что вспыхнуло бы восстание против папского правительства. На этом, без всякого сомнения, стоит Австрия. Но, прибавляет д'Израэли, надобно вытребовать у папы согласие на такие реформы, которые бы примирили народ с его правительством. Это, без сомнения, согласно с словами, Франции. Лорд Россель, напротив того, полагает, что лучше всего было бы немедленно вывести войска, предоставить папскому правительству управляться с своими делами, как само знает, и не жалеть о нем, если оно будет низвергнуто. Этого мнения, сходного с желаниями либеральной партии в целой Европе, вероятно, ни одна держава не предъявляет при переговорах. Мы видим, как легко было бы Франции и Австрии согласиться в вопросе о Центральной Италии: английское министерство, признавая справедливость и французского, и австрийского мнения, очень удобно соглашает их одно с другим. Если бы мы не знали, что вопрос о Центральной Италии служит только предлогом, за которым скрывается вопрос о Ломбардии и Венеции, а за вопросом о Ломбардии и Венеции находится надобность для нынешней французской системы заглушить войною заботу о внутренних делах, -- если бы мы не знали всего этого, мы не могли бы понять, как можно выводить правдоподобность войны из разногласия по такому неважному делу, как вопрос о Папской области. Но, несмотря на всю осторожность английских ораторов, из которых один -- министр теперь, а двое других рассчитывают скоро сделаться министрами, и потому все должны соблюдать дипломатические приемы, -- несмотря на всю серьезность, с которой говорят они о Папской области, будто о настоящем предмете спора, все-таки проглядывает в их речах сущность дела. Все они согласны, что следствием войны было бы отнятие итальянских владений у Австрии. Даже и в мирном разрешении спора, которое предлагает д'Израэли, видна неизбежность коснуться ломбардо-венецианского дела. В предложениях д'Израэли о конгрессе5 есть черты, показывающие, что дипломатам пришлось бы рассуждать на нем и о Северной Италии.
В 20 числах января (нового стиля) разнеслись в Париже слухи, что конгресс, предлагаемый Англиею, имеет в самом деле ближайшее отношение к Ломбардо-Венецианским землям. В мае 1848 года, когда потеря итальянских областей казалась неизбежною для Австрии, австрийский поверенный в делах при лондонском дворе, Гиммельауэр, предлагал кончить войну тем, чтобы итальянские провинции получили особенного вице-короля и совершенно независимое управление с конституционною формою и остались соединены с Австриею только номинальным единством в лице императора. Говорят, что английское министерство предложило составить теперь конгресс для устройства итальянских дел на таких основаниях, что в Париже это предложение было принято и что теперь остается дело только за согласием Австрии. Не знаем, действительно ли подобное предложение было сделано из Лондона, но должны сказать, что это кажется нам не совсем правдоподобным. Австрия наверное должна была отвергнуть его: может ли она без войны сделать такие уступки, которые почти равняются отказу от итальянских областей, то есть самому худшему результату несчастливой войны? Лондонский кабинет, желающий примирения, поступил бы совершенно неосновательно, предлагая к примирению такие способы, которые не могут не быть отвергнуты одною из двух спорящих сторон. Скорее можно думать, что в Лондоне была мысль о конгрессе только относительно очищения Папской области от австрийских и французских войск (этот смысл дается словами д'Израэли), а мысль о переговорах на основаниях 1848 года возникла уже в Париже. Если бы удалось склонить Англию и другие державы согласиться на подобный конгресс" а Австрия отвергла бы его, то она выставлялась бы менее уступчивою, нежели Франция, которая могла бы тогда говорить, что она все сделала для сохранения мира, что вся Европа признавала умеренность ее условий, но что Австрия не хотела мира. Такой оборот был бы очень выгоден для Франции, и потому-то, если мысль о конгрессе на основании предложений 1848 года действительно была, то надобно полагать, что она вышла не из Лондона, а из Парижа. Но все это только слухи и догадки: оставим их и припомним факты, которыми обозначались различные колебания итальянского вопроса.
После сильных слов, сказанных императором французов австрийскому посланнику, и еще более сильного ответа на них в английских и немецких газетах первым воинственным фактом была речь сардинского короля при открытии туринского парламента (10 января). Читателям известны решительные слова Виктора-Эммануила:
"Господа сенаторы, господа депутаты! Горизонт, среди которого встает новый год, не совершенно ясен; несмотря на то, вы с обыкновенной вашей ревностью займетесь парламентскими трудами. Ободряемые опытом прошедшего, мы готовы с решимостью встретить шансы будущего. Это будущее должно быть счастливо, потому что наша политика основана на справедливости, на любви к свободе и отечеству. Наша страна, небольшая по объему, приобрела уже уважение в советах Европы, потому что она велика по идее, ею представляемой, и симпатиям, ею внушаемым. Это положение не изъято от опасности, потому что, уважая трактаты, мы не остаемся бесчувственны к воплю страдания, доходящему до нас на столь многих частей Италии. Сильные нашим согласием, уповая на нашу справедливость, мы ждем рассудительно и решительно судеб от божественного провидения".
Тут ясно говорилось, что война близка, что Сардиния хочет стать в ней представительницею Италии, что Италия сочувствует ей, просит ее помощи и будет иметь ее защиту. Король прочел речь свою твердым, сильным голосом. Каждая из переведенных нами фраз перерывалась восторженными криками и аплодисментами сенаторов, депутатов и зрителей, толпившихся на трибунах.
Адрес палаты депутатов в ответ на эту речь соответствовал восторгу, с которым она была выслушана. Палата поручила составление адреса одному из ломбардских эмигрантов, Корренти, чтобы ломбардцы и венецианцы видели в этом выборе залог симпатии к ним.
"Вы правы, государь, с надеждою смотря на шансы будущего для вашего народа (говорил адрес). Ваш голос, государь, влиятельный и уважаемый во всех цивилизованных странах, великодушно выражающий сострадание к бедствиям Италии, конечно, оживит воспоминания о торжественных обещаниях, доселе остававшихся не исполненными, и поддержит в народах твердую веру в непреодолимую силу цивилизации и в могущество общественного мнения. Если эти отрадные мысли и это воззвание к общественному разуму навлекла бы опасности или угрозы на вашу священную главу, нация, видящая в вас могущественного заступника за дело свободы в европейских кабинетах, знающая, что в вас и чрез вас найдена наконец столько веков бывшая утраченной тайна итальянского единодушия, -- нация, говорим мы, вся до последнего человека окружит вас и покажет, что она вновь научилась старинному искусству соединять повиновение солдата с свободою гражданина".
Этот совершенно воинственный адрес был встречен необыкновенно громкими аплодисментами, и, говорят, даже министерская партия дивилась единодушному энтузиазму, выказанному палатой.
Но единодушный энтузиазм уже не проявлялся при двух следующих важных событиях: бракосочетании принцессы Клотильды и утверждении проекта о займе на войну. Принц Наполеон, приехавший в Турин на другой день после принятия адреса палатою депутатов, был встречен сардинцами, по рассказам одних газет, совершенно холодно, по рассказам других -- если не холодно, то без всякого восторга. Он слишком стар для своей молоденькой невесты (принцу Наполеону 36 лет, а принцессе Клотильде только 5 марта нынешнего года исполнится 16). Говорят, она долго не соглашалась и, как ребенок, была убеждена удивительными браслетами и тому подобными уборами, присланными ей от императрицы французской, а еще больше настояниями отца. Сардинцы чрезвычайно гордятся древностью своей династии, которая едва ли не старше всех других в Европе, и находят, что для внука простых корсиканцев слишком большая честь получить руку их принцессы. Притом носились слухи, что часть предполагаемых завоеваний будет отдана принцу Наполеону, вместо того чтобы достаться Сардинии. Все это -- слухи, но достоверно то, что в высших кругах сардинского общества брак был сильно осуждаем, а жених видел холодность.
Между тем приготовления к войне производятся в Сардинии очень деятельно, и уже понадобилось сделать заем в 12 1/2 миллионов pv6. сер. на покрытие издержек. Предложение о займе было, конечно, принято палатою депутатов, но правая сторона, постоянно бывшая против наступательной войны, уже отважилась снова возвысить голос. Одни из ее членов сказали, что одобряют заем, если война будет чисто оборонительная, если сама Австрия начнет ее; но не хотят нападения на Австрию со стороны самой Сардинии. Другие пошли еще далее: они совершенно отвергли надобность займа.
"Я всегда был противником политики министерства (сказал граф Ревель), той политики, которая привела нас к нынешнему положению. Не скажу, что мы не должны опасаться нападения со стороны Австрии. Меня нельзя назвать другом Австрии, потому что есть доказательства моим чувствам. Я был министром одиннадцать лет тому назад, когда мы объявили Австрии войну, столь счастливо начатую, столь несчастно конченную. Я признаю, что меры, принимаемые Австриею, могут внушать опасения, потому необходимо нам вооружаться. Мне прискорбно разойтись на этот раз с моими товарищами (другими депутатами правой стороны, решившимися вотировать против займа); но я не могу отказать правительству в средствах защиты. Если оно употребит их во ало, не моя будет вина; ответственность упадет на него".
"Преданность к отечеству одинакова во всех нас (сказал маркиз Коста-де-Борегар, один из савойских депутатов), -- я говорю это особенно от имена моих товарищей, депутатов Савойи, бывшей колыбелью нашей монархии; но я не верю в нападение на нас. Австрия слишком осторожна, слишком хитра, она никогда не выставит себя нанимательницей войны. Притом и положение Италии не таково, чтобы война была необходимостью. Общественное мнение говорит против войны. Англия употребляет все свое влияние на сохранение мира. А между тем Пьемонт готовится к войне. Граф Кавур хочет войны, и он не такой человек, чтобы отступить. Но наша судьба, судьба савойской династии, служит ставкою в этой игре. Он берет на себя тяжелую ответственность. Я не хочу подвергаться ей вместе с ним. Я боролся против той опрометчивой политики, в жертву которой принесли счастье нашей земли. Я не откажусь от своих убеждений, не сделаю такой слабости ("Браво!" с правой стороны). Это я говорю как депутат всего Сардинского королевства; как депутат Савойи я скажу еще больше. Говорят, что война должна отделить Савойю от остальной Сардинии (маркиз Борегар намекает на предположение, что Савойя будет отдана Франции в благодарность за приобретение Ломбардо-Венецианских областей для Сардинии). Если это предположение, естественное следствие ваших итальянских комбинаций, осуществится, то дай бог, господа, чтобы вы не пожалели о том, что расстались с нами. Но мы всегда сохраним нашу симпатию к савойской династии (аплодисменты раздаются на многих скамьях)".
"Я встал с постели, чтобы бросить черный шар в урну (сказал де-Вири). Я присоединяюсь к моему почтенному другу, Коста-де-Борегару. Вы налагаете на Савойю..." (Между депутатами начинается сильнейшее смятение, так что оратор не может докончить своей фразы. Заседание приостановлено, и де-Вири сходит с кафедры).
"В начале заседания, господа, президент убеждал нас быть единодушными (сказал граф Соларо-де-ла-Маргарита, предводитель правой стороны). Мы с восторгом принимаем такие слова всегда, когда дело идет о чести короны, о независимости страны. Никто не может сомневаться в нашей преданности нашей славной династии. Но надобно знать, какая опасность грозит нам. Положение Сардинии печально: торговля в упадке, промышленность также, земледелие в дурном положении, налоги тяжелы. Нам всем известна ревность, деятельность военного министра, но может ли он думать, что численность нашей армии соразмерна с громадностью войск, против которых мы пошли бы? А мы сами можем ли подвергнуться нападению? Австрия заключила заем, наполнила Ломбардские провинции солдатами, придвинула войска к нашим границам. Но думает ли Австрия напасть на нас? -- вот вопрос. Не нужно иметь особенной политической проницательности, чтобы видеть противное. Венский кабинет, всегда, осмотрительный и осторожный, никак не поставит себя в наступательное положение; он не хочет привлечь на себя французские войска. Слова лорда Дерби, мистера д'Израэли подтверждают мое мнение. (Английские министры сказали, что Австрия дала им обещание не начинать войны и что они уверены в искренности этого обещания; о подобном обещании Наполеона III лорд Дерби сказал только, что Англия хочет верить ему.) Будем говорить, господа, откровенно. Если бы мы думали о развитии наших учреждений, об улучшении наших финансовых дел, если бы мы не старались разжигать страстей в других итальянских областях, мы не были бы в таком положении, как теперь. Во мнении целого света мы будем зачинщиками войны. Народ, в огромном своем большинстве, желает мира с его благотворными следствиями и особенно с уменьшением налогов. Благоразумие велит нам не бросать перчатку на вызов тем, которые давно приготовились поднять ее. Я говорю не в духе партии, я говорю в интересах нашей земли -- всей Италии. Подав голос в пользу займа, я изменил бы своей совести. Я отвергаю заем в нынешних обстоятельствах и прошу, чтобы пощадили нашу страну от новых бедствий и чтобы не подвергали опасности нашу независимость".
Граф де-ла-Маргарита и граф Ревель по общим своим убеждениям представляются нам достойными гораздо меньшего сочувствия, нежели граф Кавур. Но должно признаться, что в настоящем случае они смотрят на дело или, по крайней мере, говорят о нем гораздо прямее знаменитого министра. В некоторой части их речей есть даже полная справедливость. Сардинский народ действительно обременен налогами. Мы не решимся сказать, что они говорят неправду, когда утверждают, что большинство сардинского населения, особенно земледельческий класс, не разделяет воинственного энтузиазма. Корреспонденты английских газет уверяют, что даже в Ломбардии земледельцы против войны.
Этим кончаются нынешние известия о Сардинии. Она уже двинула свои войска к границам; австрийские войска также подошли, и каждый день может произойти схватка, после которой военные события уже пойдут неудержимой чередой. Схватка может произойти случайно, без приказания или даже против желания начальников армий. Но приказания ожидать на-днях, повидимому, нельзя: Австрия никак не захочет нападать первая, а сардинское правительство не отважится начинать войну прежде, нежели будет знать наверное, что по первому же выстрелу пойдут на австрийцев французские армии. Этого обещания, повидимому, еще не дано формальным образом; напротив, Англия получила от императора французов уверение, что он не подаст помощи сардинцам, если они первые сделают нападение, а от французской помощи зависят сардинские решения. Посмотрим же, что делалось после нового года во Франции.
Неблагоприятное мнение Германии и особенно Англии остановило на несколько дней новые проявления воинственности. В правительственных газетах статьи, провозглашавшие скорое начало похода, перемешивались с другими, говорившими о вероятности мирной развязки. "Монитёр" сделал несколько замечаний также мирного характера. Слова, сказанные на новый год, мало-помалу были разъяснены так, что в Вене почли возможным признать объяснение удовлетворительным. Австрийский посланник на придворных балах несколько раз бывал предметом особенного внимания и любезности со стороны императора. Все эти признаки миролюбия продолжаются до сих пор, занимая биржу и публику три-четыре, даже пять дней в неделю. Но зато постоянно растут и растут слухи о сильных приготовлениях к войне. Раз в неделю, два раза в неделю бывает какое-нибудь приказание прекратить или отсрочить какую-нибудь военную работу; но это касается только частностей, а вообще приготовления к войне усиливались с каждым днем, по крайней мере до начала февраля, когда стали говорить об ослаблении прежних надежд на союз с одною из могущественнейших держав Европы и когда прения об адресе в английском парламенте показали, что все партии английского народа одинаково не благоприятствуют намерению ослабить Австрию в видимую пользу Сардинии, на самом же деле в пользу Франции. Вследствие двух этих фактов вдруг усилились слухи о возможности мирной развязки. До какой степени они прочны, в настоящую минуту нельзя еще решить. Итак, пока мы только перечислим главные 'факты развития французско-сардинской воинственности, заканчивая их перечень последними, более благоприятными миру известиями, за важность которых нельзя ручаться.
На другой день после первого свидания принца Наполеона с своею невестою когда бракосочетание было решено, граф Кавур и генерал Ньэль, любимец Наполеона III, сопровождавший принца Наполеона, заключили какое-то условие о теснейшем сближении Франции с Сардинией. Разнеслись слухи, что это наступательный и оборонительный союз, формально подписанный. "Монитёр" опроверг это известие, но с такою дипломатическою осторожностью, что нельзя было решить, подвергается ли отрицанию самое существование союза или только подписание формального договора известной дипломатической формы, или даже только толкование, ставившее принятие такого договора императором французов за непременное и формальное условие согласия сардинского короля на бракосочетание дочери. Общее мнение было то, что отрицание надобно относить только к последнему обстоятельству; что формальный договор, по всей вероятности, подписан, а во всяком случае условие о неразрывном союзе заключено в той или другой форме, на словах или на бумаге, но в сущности с одинаковым значением. Можно полагать даже, что в сущности все равно, хотя бы даже и на словах не было выражено вступления двух держав в неразрывный союз, -- самый факт бракосочетания, без всяких переговоров, специально определяющих значение брачного союза между двумя династиями, уже должен считаться для той и другой династии достаточным обеспечением неразрывного союза.
Почти одновременно с днем бракосочетания Constitutionnel" личный орган императора французов, воспользовался одною из бесчисленных статей английской журналистики против войны, чтобы сделать грозное исчисление громадных армий, которые Франция может двинуть за границу. Daily News старалась доказать, что французская армия не так сильна, как думают многие; что, во всяком случае, главная масса ее должна остаться внутри Франции для наблюдения за Парижем и Лионом; что, кроме того, большой корпус необходим в Алжирии, и за этими вычетами едва ли останется для заграничного похода более 130.000 человек. Constitutionnel, напротив, объявил, что 1 апреля Франция имела бы свободных войск для заграничного похода около 400.000, а к 1 июня, с призывом нового контингента, 497.000 человек. Статья, написанная сдержанным официальным языком, произвела чрезвычайно сильное впечатление именно потому, что очевидно было ее высокое происхождение. Через несколько часов было всем известно, что она прислана в типографию Constitutionnel прямо из Тюильрийского дворца и была до такой степени личным действием императора, что даже не была показана министру иностранных дел перед отправлением к напечатанию.
Зато одновременно с этим грозным манифестом, а прежде того -- одновременно с приездом принца Наполеона в Турин и с слухами о наступательном и оборонительном союзе, были сделаны две демонстрации о миролюбивом расположении императора французов. Первая демонстрация, одновременная с приездом принца Наполеона в Турин, состояла в том, что явилась брошюра "Est-ce la paix? Est-ce la guerre?" {"Мир или воина?" -- Ред. }, написанная дипломатическим языком и приписывавшаяся графу Персиньи. Она склонялась в пользу мирной развязки. Почти в тот же день явилась брошюра "Aurons-nous la guerre" {"Будем ли мы воевать?" -- Ред. }, о которой мы говорили: допущение этого резкого протеста против войны усиливало догадки, внушаемые брошюрою, в которой предполагали участие Персиньи. А когда принц Наполеон с своею супругою возвратился в Париж, на всем пути от станции железной дороги до Дворца не было поставлено ни одного из многих тысяч полицейских клакеров, которые при всех подобных случаях обязаны выражать народный энтузиазм. Народ, столпившийся по всей длинной дороге, стоял в совершенном молчании, и не было произнесено ни одного крика в приветствие новобрачным, олицетворявшим союз Франции и Сардинии для войны. Холодный прием со стороны французского народа был натурален; но удивлялись тому, что полиция не озаботилась, по обыкновению, выставить собственных своих энтузиастов. Официальным объяснением тому было: "правительство не хотело манифестации в пользу войны и велело полиции молчать". Впрочем, есть и другое объяснение: боялись, что на крики полицейских клакеров "да здравствует Сардиния!" народ будет отвечать криками "да здравствует мир!" Но вот приближалось и 7 февраля, -- день, назначенный для открытия сессии законодательных властей. С нетерпением ожидали речи, которую должен сказать при этом случае император французов. За три дня до речи явилась брошюра "Napoleon III et Italie" {"Наполеон III в Италия".-- Ред. }, со всеми признаками официального происхождения. Она была писана или, лучше сказать, только редижирована сановитейшим из придворных писателей, виконтом ла-Героньером, который некогда был легитимистом, потом республиканцем, а теперь служит в звании бонапартиста. Говорили, что сам император доставил ла-Героньеру материалы для этого памфлета; что потом составленная из них записка была читана и сильно переделана императором, который собственноручно вставил в нее несколько длинных мест, особенно выражавших необыкновенную любовь императора французов к Англии. Сам "Монитёр" принял на себя труд подтвердить эти рассказы. Брошюра, действительно, должна была явиться выражением личного взгляда императора французов, предисловием и комментарием к его речи. Ее раскупили нарасхват, прочли с жадностью, искали смысла в каждом слове -- и не могли решить, какой же смысл должна была иметь целая брошюра? В самом деле, очень трудно было понять ее. Через день, через два загадка объяснилась. Еще во время допросов, сделанных графу Орсини, Наполеон III был изумлен силою и ясностью политических соображений этого несчастного человека). "Я хотел вас убить потому, что ваше бездействие мешает освобождению Италии, -- писал Орсини, -- теперь прибавлю, что ваша политика противна вашим собственным выгодам. Вы упускаете из виду вот такие-то и такие-то факты. Обратите на них справедливое внимание, и вы увидите, что личная ваша польза требует освобождения Италии". В бумагах Орсини нашлись подробные исторические очерки и мемуары о нынешнем состоянии разных государств и об их дипломатических отношениях, написанные в подтверждение той общей мысли, что Франция должна освободить Италию и что если бы Наполеон III сознавал потребности своего положения, он исполнил бы эту легкую обязанность. Еще тогда же, во время процесса Орсини, Наполеон III внимательно изучал эти записки. В конце прошлого года он снова потребовал к себе бумаги, оставшиеся после Орсини, и, когда вышла брошюра, служившая предшественницею тронной речи, люди, знакомые с содержанием орсиниеьских бумаг, увидели, что брошюра составлена, главным образом, из них. Но в разных местах, особенно в конце, были прибавлены мысли, вынуждаемые дипломатическими отношениями, сильною оппозициею французского общества и даже большинства государственных сановников против войны. Сверх того, все факты и мысли, заимствованные из бумаг Орсини, были обставлены фразами в духе правительственной французской журналистики. Таким образом, брошюра имела двойственный характер. Из всех фактов и соображений, изложенных в ней с замечательною силою мысли" следовало заключение: "Франция обязана начать войну для освобождения Италии". Но вместо этого заключения было дано совершенно другое: "император французов не хочет войны и постарается избежать ее". По этой двойственности ее смысла, кому что угодно, тот именно то и мог видеть в ней: один -- войну, другой -- мир.
Точно такова же была и речь, сказанная императором французов 7 февраля, при открытии заседаний законодательного корпуса и сената. Германия истолковала ее в смысле мира; Сардиния и вся Италия -- в смысле войны. Англия нашла в ней поровну и того, и другого. Но каков бы ни был действительный смысл речи, или хотя бы она не имела никакого определительного значения сама по себе, прием, ей сделанный, был решительною манифестациею депутатов и публики в пользу мира. Император французов был встречен без того энтузиазма, с которым приветствовали его в прежние годы депутаты, избираемые по назначению правительства из преданнейших ему людей. Когда Наполеон III вошел в залу, один из придворных сановников закричал "да здравствует император!", за ним повторили восклицание другие присутствующие, но далеко не все; многие депутаты не раскрывали губ. Второй залп восклицаний был еще слабее; в третий раз послышались только немногие голоса, оставшиеся без поддержки. Во время речи на лице большей части депутатов выражение было холодное и принужденное. Когда, в начале речи, император говорил, что беспокойство овладело Францией) без положительных оснований для тревоги, на некоторых лицах явилась даже улыбка. В нескольких местах, для приличия, речь прерывалась аплодисментами; но особенно сильны были они только при словах, что император останется верен своим бордосским словам "империя -- это мир" и не хочет возобновлять эпоху завоеваний. При предварительном обсуждении речи почти все министры были решительно против войны. Даже носился слух, что они хотели подать в отставку, когда во время церемонии услышали из уст Наполеона III речь без тех более решительных ручательств за мир, которые были внесены в проект речи по их настоянию. Неудовольствие министров колебаниями французской политики между миром и войною так сильно, что носятся слухи, будто большинство министров хочет подать в отставку. Разумеется, это вздор, потому что не в духе нынешнего порядка вещей и людей, служащих ему; но все-таки подобные толки свидетельствуют о сильной оппозиции самого кабинета против воинственной политики. Из приема, сделанного речи императора, обнаружилось, в каком тоне президенту законодательного корпуса, графу Морни, надобно составить речь, которую он должен был произнести на другой день, 8 февраля н. ст., при открытии первого заседания законодателей. Депутаты совершенно оправдали слух о том, что возвратились из провинций решительными приверженцами мира. Некоторые из них уже успели объявить в парижских салонах, что "нас в палате есть 150 и 200 человек таких, которые решились ни под каким видом не допускать войны". Одному из таких геройствующих граждан собеседник англичанин заметил: "войны вы, разумеется, никак не допустите, но беспрекословно дадите все суммы, каких потребует ее ведение". Сконфузившийся гражданин пожал плечами и сказал: "вы правы". В самом деле, депутаты приготовлялись сильно воспротивиться правительству в вопросе о войне; но, вероятно, их оппозиция ограничится салонными разговорами, а в зале заседаний будут они послушными детьми. Однако же все-таки не годится раздражать их, все-таки полезно угодить на словах их чувствам, выразившимся очень недвусмысленно. Речь Морни вся состоит из положительных уверений в непоколебимости мира. Президент законодательного корпуса просит депутатов "верить словам императора, что мир не будет нарушен"; объясняет им, что "множество других соображений должны также вести к рассеянию беспокойств"; уверяет, что "религия, философия, цивилизация, кредит, труд сделали мир первым благом новых обществ"; объясняет, что "ныне уже не те времена, когда можно было легкомысленно проливать кровь народов", что "ныне "большая часть затруднений устраняется дипломатией или разрешается мирным посредничеством". Он даже указывает им на факт совершенно "новый", именно на то, что "быстрые средства к сообщению между народами и гласность [(вероятно, та самая, которая У нас называется благодетельною)] создали новую европейскую державу" (мы переводим без всяких изменений: une puissance européenne nouvelle), которой будто бы "все правительства принуждены подчиняться"; и что эта "новая держава -- общественное мнение". Такая миролюбивая и просвещенная речь возбудила восторг гораздо более сильный, нежели какого ожидал и какого, быть может, даже не желал красноречивый автор ее. Между депутатами слышались толки: "Вот такую речь нам надобно было бы услышать от императора".
Брошюра "Napoleon III et Italie" была выражением личных мнений императора французов, -- это засвидетельствовал сам "Монитёр"; но протестация со стороны "новой державы", которую заметил Морни, не остановилась и перед этим фактом: явилась брошюра Эмиля Жирардена, написанная в опровержение брошюры ла-Героньера. Правительственная брошюра предполагает достигнуть дипломатическим путем учреждения независимой администрации в Ломбардо-Венецианских областях, мечтает о конфедерации итальянских государств под председательством папы. Жирарден доказывает несостоятельность этой утопии, служившей прикрытием для видимого отступления с военного пути. В правительственной брошюре говорилось, что война самое тяжелое средство для освобождения Италии, и потому должно идти к этой цели мирными переговорами. Жирарден говорит, что война -- не только тяжелое средство, а просто средство ни к чему негодное; что войною невозможно освободить Италию, что нашествие не может дать итальянцам свободы, а только подчинит их французским учреждениям, которые не легче австоийских. Брошюра ла-Героньера уверяла, что во всяком случае Франция не хочет завоеваний. Жирарден говорит, что война, начинаемая не для завоеваний, есть нелепость. Вот заключение его брошюры:
"Война бывает или наступательная, или оборонительная.
"Если она ни то, ни другое, она -- вооруженное вмешательство. А не бывало никогда примера, чтобы вооруженное вмешательство достигло своей цели и не оказывалось ошибкой.
"Если война оборонительная, она оправдывается законностью.
"Если война наступательная, она извиняется победою.
"Победа без завоеваний -- бессмыслица.
"Хотят ли вмешаться в ссору римлян с их правительством и отдать ломбардцев Пьемонту? Если так, мы говорим: "не воюйте".
"Хотят ли отмстить за Ватерлоо, возвратить Франции левый берег Рейна? Если так, мы говорим: "воюйте".
"Или война с ее завоеваниями, или мир с его прогрессом".
Доказывая, что война со стороны Франции должна быть непременно завоевательною, Эмиль Жирарден ставит для войны цель, признаться в которой никак не хотят, потому что сказать: "Франция хочет захватить часть Рейнских провинций Пруссии и часть Баварии", значит вызвать против Франции общую европейскую коалицию. Эмиль Жирарден объясняет Европе, что она никак не может не вооружиться вся против Франции, под каким бы предлогом ни начала Франция войну; он доказывает, что война не может иметь другой цели, кроме завоеваний; он объясняет Франции, что вся Европа будет против нее, потому что непременно предположит в войне завоевательную цель, эта брошюра в три дня имела три издания, каждое в огромном числе экземпляров.
Нам остается теперь обозреть общее положение дел около 14 февраля (нашего стиля), когда мы пишем эту статью.
Военные приготовления производятся во Франции, Сардинии и Австрии с величайшею деятельностью. Сардинская армия готова дать битву хоть ныне же. Австрия усилила свою армию в Италии до 150.000 человек, так что сардинцам нельзя будет удержаться и несколько дней, если они откроют войну до прибытия из Франции очень сильных подкреплений. На угрозу Франции, что к 1 июня она может иметь под ружьем около 700.000 человек, из которых около 500.000 может послать за границу, Австрия отвечала, что сама имеет почти такое же число войск и в случае оборонительной войны будет иметь союзницею всю Германию, которая выставит еще столько же войска, так что против французов двинется около 800.000 австрийских и немецких солдат. Франция готовит в Тулоне и Марсели огромное число судов для перевозки войск в Италию, усилила римский гарнизон и, как говорят, собрала 80-тысячную армию на сардинской границе для движения по другой стратегической линии, сухим путем, через Альпы. Все французские арсеналы кипят работою. В Венсене отливается 650 пушек новой системы, так называемых нарезных орудий, столько же превосходящих обыкновенные пушки, как штуцер простое ружье. Главная деятельность Англии состоит в дипломатических переговорах для предотвращения войны; но и Англия сильно вооружается. Более всего старается она, конечно, об усилении флота и укреплении своих берегов. Но и для сухопутных наступательных действий она готовит средства. Довольно сказать, что, кроме всех других, простых и нарезных, орудий, она приготовляет 200 эрмстронговых пушек, которые изобретены, можно сказать, на-днях и несравненно выше обыкновенных нарезных пушек, известных на континенте {По опытам, какие произведены были в последнее время в Англии, эрмстронгова пушка имеет изумительную верность и дальность выстрела: она бьет с такою же точностью прицела, как штуцер. В мишень 9 дюймов в квадрате, на дистанции 450 сажен, она попадает третьим ядром. Лафет ее устроен так, что после выстрела она сама собой приходит в прежнее положение, так что вновь наводить ее не нужно: второй выстрел без прицеливанья бьет в то же самое место, как первый. Верный прицел простирается на расстояние 5 верст. Полная дальность выстрела простирается до 8 верст. Эти данные относятся к пушке 12-фунтового калибра. Но заряжается она не ядрами, а продолговатыми кусками железа, так что при 12-фунтовом калибре ее снаряда простирается до 2 пудов. Очень вероятно, что в описании достоинств ее есть преувеличение; но что действительно она дает результаты, далеко не достижимые для обыкновенных нарезных орудий, в том нет сомнения. Устройство ее содержится в тайне: известно только, что она построена совершенно не по той форме, как нынешние простые или нарезные орудия, и видом своим походит не на пушку, какие мы знаем, а на гигантское ружье. Если справедливо, что после выстрела я следующего за ним отката она при" водится самым механизмом своего лафета в прежнее положение, так что не нужно ее наводить вновь, это одно преимущество могло бы сделать бессильными перед нею не только простые пушки, но и нарезные орудия других систем.}.
Приготовления к войне уже требуют займов во всех четырех государствах, приготовляющихся к борьбе. Говорят, что английское правительство сделает заем в 10 или 12 миллионов фунтов (65--80 миллионов рублей), если вероятность войны не исчезнет в скором времени. Но это еще только предположение, а французское правительство уже ведет переговоры о займе в 750 миллионов франков (185 миллионов рублей). Говорят, что оно согласно заключить его (по 3%) по курсу 60 франков. Это составило бы уже около 20% потери сравнительно с курсом 31 декабря. Но Англия и Франция богаты, они еще только думают о займе; и Франция вероятно, а Англия без всякого сомнения не встретят неудачи в получении нужных им денег. Австрия и Сардиния беднее; обе они уже теперь заключили займы, и Австрия, несколькими днями предупредившая свою итальянскую соперницу, уже потерпела решительную неудачу, которая наверное ждет и Сардинию. Заем был заключен с фирмою лондонского Ротшильда и должен был производиться на лондонской бирже. Еще 3 января австрийские 5-процентные фонды стояли на 93 1/2; заем, объявленный в начале февраля, был негоциирован уже только по 80, да и по этому курсу не пошел. Несмотря на отсрочку в подписке, она не достигла предположенной цифры 6.000.000 фунтов (38 миллионов руб. сер.), -- говорят, будто вся подписка не простирается выше 1 1/2 миллиона фунтов; операция, вероятно, кончится большими убытками для Ротшильда. А если бы заем пошел, Австрия готовилась заключить еще новый заем на 4.000.000 фунтов. Сардинский заем (2 миллиона фунтов), также заключаемый в Лондоне, еще не был объявлен на бирже до того числа, за которое мы теперь имеем известия; но, по всей вероятности, его ждет участь столь же горькая. Сардинские фонды на лондонской бирже падают с нового года еще сильнее австрийских.
В этой трудности получать деньги на ведение войны находится одно из ручательств сохранения мира, выставляемых людьми, не хотящими верить в войну. К сожалению, деньги для начатия войны всегда умеют находить, как бы трудно ни казалось это. Будут, пожалуй, делать 5-процентные займы по курсу 50% или еще ниже, а все-таки начнут войну, если захотят. Ведь и по условиям нынешнего займа Австрия, записывая в капитал долга 6 миллионов фунтов, должна была получить только 4 миллиона,-- иначе сказать, соглашалась давать 7 1/2% -- это не остановило ее, -- будут платить и по 10%, за этим дело не станет.
Другою надеждою на сохранение мира выставляются переговоры, которые ведет Англия с враждующими державами. В каком положении находятся они теперь? Публика знает далеко не все, что есть, предполагает многое, чего нет, и может ручаться за совершенную достоверность только очень немногих сведений из числа тех, которые доходят до нее. Но, сколько известно, дипломатическое положение вопроса около 15 февраля нового стиля было следующее: английское министерство говорит, что оно получило от Австрии обещание не начинать войны, от Франции обещание не помогать Пьемонту, если он начнет войну. Известно, впрочем, что в политике каждый день являются непредвиденные случаи, из которых каждым можно воспользоваться, чтобы, не нарушая обещания, сделать не то, чего не хотел бы, а то, чего хочешь. Нападение может быть сделано так, что его легко будет выставлять вовсе не нападением, а только обороною. Для объявления войны всегда может быть найден предлог, не входивший в число случаев, относительно которых было дано обещание. Кто бы, например, мог ожидать, что вместо Ломбардо-Венецианских областей поводом к разрыву будут выставляться сербские дела или состояние Папской области? Сербские дела теперь сошли с дипломатической сцены; в каком же положении находится вопрос о занятии иностранными войсками Папской области? Лондонский кабинет посылал в Париж, в Вену и в Турин ноты, убеждавшие к сохранению мира. Говорят, что Англия объявляла Сардинии свое намерение поддерживать Австрию в случае войны; говорят, что граф Кавур отвечал объявлением невозможности для Сардинии изменить свою прежнюю политику. Говорят, что венский двор, напротив того, отвечал выражением готовности вывести из легатств австрийские войска, если того хочет Франция. Этот ответ, говорят, был сообщен из Лондона в Париж; но как приняла его Франция, еще неизвестно в ту минуту, когда мы пишем.
Итак, будет или не будет война? Мы уже говорили, что до сих пор достоверно знает это только император французов да разве еще граф Кавур. Но говорят многое многие. Англичане хотят уверить себя, что войны не будет. В Сардинии почти все уверены, что война будет. В Германии и Австрии половина людей, посвященных в тайны больше других, полагает, что Франция запугана австрийско-немецкими силами; другая половина говорит, что Франция медлит начатием войны только благодаря влиянию Англии, но недолго будет медлить. В самой Франции большинство дипломатических людей утверждает, что война отсрочена -- до мая месяца, по словам одних, чтобы докончить вооружения, -- до конца нынешнего года, по словам других, чтобы приобрести более союзников" дождаться изменения английской политики в пользу войны и в том же смысле переработать общественное мнение во Франции. Но почти все прибавляют, что этою отсрочкою не уменьшается неизбежность войны, вытекающая из необходимости отвлечь французскую мысль от внутренних дел6.
Эта цель очень удачно достигается. Напрасно стали бы мы искать во французских газетах нынешнего года того живого внимания к внутренним вопросам, которое с половины прошлого года каждый месяц, каждую неделю все сильнее и сильнее выражалось журналистикою. Все внимание общества поглощено теперь итальянским вопросом; внутренние дела забыты.
И не только на Францию произвели такое действие приготовления к войне. И в других государствах Западной Европы этот вопрос внешней политики, став на первый план, больше или меньше развлек общественное внимание и ослабил развитие забот о внутренних улучшениях.
В прошлом месяце мы говорили, как неприятна старым аристократическим партиям Англии парламентская реформа, которая послужит к усилению в парламенте людей, желающих вывести правительство из-под устаревшей опеки нобльменов {Дворянства, знати, именитых (т. е. богатых) людей.-- Ред. }. Мы говорили, что особенно неприятна реформа для тори, которых ослабит она и скорее, и гораздо в большей степени, нежели вигов. Лорд Дерби и мистер д'Израэли вздумали было воспользоваться слухами о войне, чтобы замять неприятный внутренний вопрос. Хорошим ли расчетом для них самих было бы это, мы увидим ниже. Но уловка не удалась, потому что виги иначе поняли шансы, представляемые отсрочкой, и для общей пользы, и своей, и своих старинных противников тори, поддержали требования реформеров не откладывать дело в долгий ящик. Однако же лорду Дерби, -- везде, где мы будем писать по принятому правилу "лорд Дерби", читатель должен понимать "мистер д'Израэли", потому что д'Израэли истинный руководитель министерства, в котором номинальным главою считается лорд Дерби, -- удалось сделать проволочку на целые две недели, и вместо того, чтобы прения о реформе могли начаться около 15 февраля (нового стиля), теперь первое чтение билля, составленного правительством, будет происходить 28 февраля. Таким образом, в настоящую минуту на сцене остается еще одна партия реформеров; она одна действует, как одна действовала в три предыдущие месяца, и наши известия о ходе реформенного вопроса будут служить только продолжением известий, какие мы имели уже в прошлом месяце. Главным лицом остается еще Брайт.
Читатель знает, что живое движение реформенному делу придал он своею речью на бирмингэмском митинге, за которым, до конца прошлого года" следовало несколько других огромных митингов в больших городах Англии и Шотландии. Осенью прошлого года старые партии никак не предполагали, чтобы вопрос начал принимать формы более широкие, нежели какими хотели бы ограничить его нобльмены. Их озлобление против человека, которого считали они главным виновником такой беды, было безмерно; оно выразилось свирепыми нападениями на Брайта от большей части газет большого формата, т. е. главных газет. Надобно сказать в объяснение дела несколько слов о характере больших английских газет, относительно которых обыкновенно говорится у нас, как и на всем европейском континенте, много фальшивого.
Обыкновенно думают, что английские газеты все, за исключением разве немногих ультра-торийских, очень либеральны. Оно, если хотите, отчасти и так, если сравнивать их с баварскими, неаполитанскими и т. п. Тоже отчасти справедливо это мнение и по их отношению к вопросам, занимающим ныне Пруссию или Францию, где речь идет об упрочении или введении таких учреждений, которые давно уже стали в Англии делом столь же непоколебимым, как, например, у нас цивилизованный обычай делать визиты на новый год и на пасху. Как у нас не найдется не только журнала или газеты, но не найдется ни одного отдельного писателя, ни даже какого бы то ни было человека, который бы стал отвергать законность и пользу нынешнего правила не держать женщин взаперти, а допускать их в общество мужчин, так в Англии никто не говорит против печатного обсуждения всех внутренних и внешних вопросов, против представительной формы, против митингов по общественным делам. Мы хотим сказать, что по некоторым вопросам англичане настолько же ушли вперед против континента Западной Европы, насколько мы ушли вперед от почтенных людей, споривших при Петре Великом о том, дозволительно ли женщине показываться на глаза им, добрым людям. Эти дела, в которых Англия опередила континентальную Европу, очень важны, в том нет спора. Но допущение женщины в общество также дело очень важное. Однако же никто не станет утверждать, чтобы мы уже достигли совершенства и отделались от всех вопросов, заменив трепака, танцовавшегося мужчинами в одиночку, кадрилем, в котором участвуют дамы; так точной англичане, при всей прочности своих важных приобретений, еще далеко не достигли совершенства в общественном устройстве, и есть в их жизни много чрезвычайно важных вопросов, еще не получивших удовлетворительного решения. Относительно этих вопросов большая часть главных английских газет вовсе не либеральны. За примерами далеко ходить нечего, их можно взять из дела о парламентской реформе. На континенте Европы каждый знает, что необходимою принадлежностью выборов должна быть баллотировка, что без нее чрезвычайно многие люди станут подавать голос по уклончивым соображениям, в противность собственному убеждению, и, стало быть, выбор останется более или менее пустою формальностью. В Англии из десяти или двенадцати больших газет только три (Morning Star -- орган Брайта, Morning Advertiser -- орган радикалов, и Daily News -- орган более умеренного отдела реформеров) соглашаются на баллотировку; а из трех главных политических журналов (Quarterly Review -- орган тори, Edinburgh Review -- орган вигов, и Westminster Review -- орган либералов, склоняющихся к радикализму) ни один не принимает ее. Точно так же, какой бы ценз не считал наилучшим кто-нибудь из нас, жителей континента, все-таки каждый понимает, что если в одном округе избирателей одна тысяча, а в другом десять тысяч, и населения второй округ имеет в десять раз больше первого, то второй округ должен выбирать десять депутатов, а первый только одного. И тут опять из больших газет согласны на такую простую истину только те же три, а из трех журналов только один (Westminster Review). А на европейском континенте никто не отвергает ни баллотировки на выборах, ни пропорциональности числа депутатов с числом избирателей и жителей.
Отчего же происходит такая странная нелепица во взгляде большинства английских газет на вопросы, повидимому, очень простые? Тут две главные причины. Во-первых, английские учреждения сложились так давно, что многое в них от изменения обстоятельств утратило смысл, а между тем вошло в рутину. От рутины, как известно, очень трудно отказаться. Например, подача голосов на выборах, через записывание имен в реестре, ведет свое начало из тех времен, когда баллотировки не знали. За неимением этого лучшего средства, ничего нельзя было сказать против выборов через записку имен. Теперь лучшее отвергается потому, что привыкли к прежнему хорошему, образовавшемуся в дурное с течением времени. Англичане во многих случаях похожи на человека, которому трудно понять, что апрель и понедельник надобно писать маленькой буквой, потому что он учился грамматике еще в те времена, когда она велела писать эти слова большой буквой. Попробуйте растолковать такому господину, что он делает ошибку против орфографии. "Нет, говорит он, я твердо знаю грамматику". В том-то и беда, что грамматика с той поры во многом исправилась.
Другая причина та, что почти все английские газеты находятся в зависимости от старых партий, которые в свое время были хороши, а теперь обветшали. И газеты эти в свое время были либеральные, а теперь оказываются очень отсталыми, и главное, по необходимости враждебными всему, что грозит опасностью для старых партий. Это -- случай совершенно в том роде, как если бы до сих пор продолжал существовать покойный Подшивалов и до сих пор продолжал издавать свой, прекрасный по тогдашнему времени, журнал "Приятное и полезное препровождение времени", лучшим украшением которого были стихи Хераскова.
Отчего же газеты с отсталыми мнениями держатся так крепко? Причин на это много. Укажем только одну: власть до сих пор была исключительно в руках старых партий. Чего ищет читатель в газете? Ищет известий о политических новостях и о намерениях правительства или сильных государственных людей. Само собою разумеется, все эти сведения вернее и полнее всего получаются теми газетами, которые служат органами для сильных парламентских партий, попеременно имеющих власть. Притом до последнего времени, до уничтожения штемпеля, в Англии почти не было возможности являться новым газетам.
Но все это мы говорим в объяснение факта, почему большинство английских газет значительного объема держится очень отсталых мнений; а, собственно говоря, нам нужно было только указать этот факт. Мы не думаем уменьшать достоинств английских газет: свежестью, подробностью и полнотою своих известий, точностью и добросовестностью в изложении фактов, простором, какой дают они всякому постороннему замечанию на свои суждения в своих же столбцах, а главное -- прямотою языка они возвышаются над континентальными газетами неизмеримо. Даже в лучшие времена французской журналистики французские газеты не равнялись в этих качествах с английскими. Но мы теперь говорим только о широте и свежести их взгляда на те вопросы, которые выходят из круга английской рутины. Тут в огромном большинстве их не ищите ясности взгляда: обо всем том, что еще не принято в английскую рутину, из десяти газет восемь наверное держатся таких мнений, которые даже в России каждый образованный человек называет отсталыми.
По этой отсталости, а главное, по принадлежности большинства английских газет к старым партиям, читатель может предположить, с каким ожесточением напали они на Брайта, придавшего сильное движение делу, подрывающему прежнее исключительное владычество нобльменов над государственною жизнью. Люди рутины никогда не затруднятся выбором обвинений против человека, кажущегося вредным для рутины: эти обвинения готовы к употреблению для всякого желающего, по всевозможным делам: со времен Будды Шакьямуни все люди, желавшие улучшений в общественной жизни, подвергались обвинениям в сумасбродных замыслах, в утопизме, в восстановлении сословия против сословия, в намерении ниспровергнуть отечественные законы, в недостатке любви к отечеству, в унижении отечества перед чужими землями, в желании уничтожить собственность, в разрушении общественного спокойствия, в стремлении подвергнуть родину смутам, мятежам и так далее. Разумеется, к Брайту прямо были приложены все эти готовые прикрасы. Мы приведем на выдержку несколько милых выражений из Times'a, сильнейшей английской газеты, которая, надобно заметить, очень не расположена к тори, следовательно, еще не так горячится, как многие другие из значительных газет. У нас под руками Times с начала нынешнего года. Берем же первый нумер и прямо попадаем на статью, выражающуюся таким манером: "Демагог (т. е. Брайт), стремящийся разрушить основания конституции"; "его лживые и возмутительные пасквильные речи"; "бирмингемский демагог"; "мистер Брайт, принципами которого мы гнушаемся"; "его легкомысленные клеветы направлены против всей собственности и образованности нашего отечества" (а кстати, о собственности надобно заметить, что Брайт очень богатый человек); "принципы, им высказанные,-- принципы человека, стремящегося низвергнуть все здание политического общества. Учение, им проповедуемое, -- то самое учение, которое по истории и опыту оказалось разрушительным для собственности, свободы и порядка"; "он извращает мысли своих слушателей ложью и разжигает страсти их реторикою"; "он лицемерно называет себя защитником простолюдинов, изрыгая площадные пошлости"; "он говорит с чернью, на невежество которой рассчитывает"; "эти дерзкие и злонамеренные лжи возбудили негодование и отвращение по всей Англии, в рассудительных людях всех сословий, от низшего до высшего"; "должно противиться действию яда, столь бесчестно изливаемого"; "гнуснейшее плутовство, плутовство демагога, который похищает у людей смысл, становясь сводником для страстей"; "это возмутительная ложь"; "дело свободы подрывается, истина грубо насилуется, справедливость постыдно оскорбляется". Эти любезные отзывы все набраны нами с одного только столбца Times'a, a столбцов на странице этой газеты целых шесть, а страниц в каждом нумере газеты восемь, -- сколько же приятностей о Брайте могло поместиться в одном нумере этой газеты?
Как должны быть переносимы такие оскорбления и чем могут быть опровергнуты такие обвинения, это ск&жет нам Кобден в письме, которым перед отъездом в Америку выражает совершенное свое согласие с биллем Брайта:
"Наблюдая из моего уединения за ходом дела, предпринятого мистером Брайтом, я поражен сходством испытания, которому он подвергается, с тем, которому подвергался я в первые времена Лиги для отменения хлебных законов; то же самое искажение и побуждений, и слов, тот же самый лицемерный ужас относительно судьбы, какую готовит он монархической власти, церкви, аристократии и собственности. Я терпел все это, как терпит теперь он; и если он будет твердо идти своим путем несколько лет, пока его проект, в главных своих основаниях, станет законом, -- в чем нельзя сомневаться,-- тогда он испытает, как и я испытал, более приятную сторону своего дела. Когда каждый увидит, что, вместо всех предсказываемых бедствий, из его реформы проистекает только увеличение безопасности, довольства и благосостояния, тогда он найдет, что из десяти человек, выражающих ныне величайший ужас к нему, девятеро наперерыв побегут поздравлять его с успехом его дела. Мало того, пожимая ему руку, они станут утверждать, что всегда была согласны с ним в принципах, в жалеть только о том, что с самого начала они я он не поняли друг друга. Эти две полосы бывают в судьбе всех тружеников политического прогресса, и наш друг имеет так много опытности подобного рода, что не будет ни удивлен, ни огорчен тем, что происходит ныне".
За что, однако, такие сильные выражения ужаса и ненависти? Чего требует партия реформеров через билль, предлагаемый Брайтом?
После нескольких митингов, имевших целью поднять вопрос" Брайт в конце прошлого года удалился на несколько недель в свой кабинет, чтобы в совещаниях с другими главными людьми реформерской партии приготовить билль для предложения парламенту. Это дело многосложное, требующее статистических и этнографических исследований. Когда билль был готов, Брайт объявил, что явится на митинг в Бредфорде 17 января, чтобы изложить главные основания своего проекта. В приложении к этой статье мы помещаем обширное извлечение из бредфордской речи, потому что она очень важна, показывая границы желаний, кажущихся для настоящего времени практичными главным людям той парламентской партии, которая стремится к реформе. Притом бредфордская речь очень полно излагает смысл всех тех подробностей вопроса, которые мало известны нам, жителям континента; она интересна и потому, что может служить образцом красноречия, которым прославился Брайт. Самые замечательные качества этого оратора, на ряду с которым в Англии ныне можно поставить только Гледстона, -- ясность и простота. Предоставляем читателю познакомиться с подробностями билля из речи самого Брайта; здесь мы только укажем главные черты его проекта.
Билль составлен в духе гораздо более умеренном, нежели как можно было ожидать. Брайт в определении ценза и в определении нормы, ниже которой города должны потерять право иметь особенных депутатов, не хотел идти далее тех мнений, которые приняты даже многими вигами. Но гораздо важнее, нежели понижение ценза, кажется ему введение баллотировки вместо открытой подачи голосов и способ распределения между городами и графствами тех депутатов, которых предполагает он взять у слишком маленьких городов. В этом он совершенно прав: без баллотировки избиратели не будут самостоятельны; а если депутаты, взятые у маленьких городов, будут переданы графствам, то большие города не получат надлежащего участия в составлении палаты общин, и большинство депутатов попрежнему останется в зависимости от нескольких землевладельцев. Брайт предлагает взять депутатов у городов, имеющих менее 8.000 населения, и оставить только по одному депутату городам, имеющим от 8.000 до 16.000 населения. Таким образом очищается 130 депутатских мест. Из них 104 предлагает Брайт раздать большим городам, которые до сих пор имели слишком мало представителей. Самые большие города (Манчестер, Ливерпуль, Глазго и два из избирательных округов Лондона, Финсбери и Мерильбон), имевшие в 1851 году, когда производилось последнее перечисление, каждый более 316.000 населения, а теперь имеющие каждый более 400.000, получают по 6 депутатов (до сих пор они имели только по два, наравне с каким-нибудь Гопитоном, имеющим менее 3.500 жителей). Другие большие города получают также соразмерное своему населению увеличение представителей; например, Бирмингэм (232.000 жителей) должен иметь четырех депутатов. Остальные 26 из освобождающихся депутатских мест раздаются графствам, имеющим наибольшее число жителей. Таким образом, участие в составлении парламента значительно уравнивается между городским и сельским населением, впрочем, так, что некоторая выгода все-таки остается на стороне сельского населения, то есть большим землевладельцам, под влиянием которых находятся фермеры и их работники, все еще оставляется слишком большое влияние на состав палаты общин. Сельское население будет иметь по одному депутату от 55.000 человек, а 17 больших городов, взятые вместе, будут иметь по одному депутату на 62.000. Мы видим, что Брайт не вводит в свой билль требования той совершенной пропорциональности числа депутатов с числом населения, какая принята всеми конституционными государствами на континенте, принята в Соединенных Штатах, произошедших от Англии, и в Австралии, остающейся английскою колониею. Он довольствуется пока тем, что отстраняет слишком нелепые крайности в прежнем распределении, совершенно не соответствовавшем числу жителей в избирательных округах.
Точно так же он не требует в настоящее время, чтобы каждому взрослому человеку дан был голос (manhood suffrage), как это принято в Соединенных Штатах и в Австралии, хотя в теории признает это справедливым. Он предлагает только дать голос всем тем людям, которые живут собственным хозяйством и не получают пособия из подати в пользу бедных (household suffrage); а все такие люди участвуют, соразмерно своему состоянию, в платеже подати для бедных; потому Брайт требует, чтобы дан был голос всем, внесенным в списки лиц, платящих эту подать (rating suffrage). То или другое основание будет принято, -- все равно, потому что почти нет людей, которые стояли бы не в одинаковом отношении к тому и другому основанию избирательного права. Принять второе основание (голос по подати) кажется Брайту более удобным на практике, потому что податные списки уже готовы и проверять их легче, нежели вновь составить и проверять списки по первому основанию. Но если голос по хозяйству покажется нации и парламенту лучшим основанием, нежели голос по подати, Брайт не имеет против этого никаких возражений. Принимая голос по хозяйству или по подати вместо голоса по совершеннолетию, Брайт делает чрезвычайную уступку вигам и тори. Он простирает свою уступчивость к предрассудкам старых партий до того, что и голоса по хозяйству или подати требуются им только для городов. В деревнях земледельческие работники развиты меньше городских и менее настоятельны в своих требованиях; потому Брайт находит, что дух сельского населения допускает сделать старым партиям еще большую уступку, и предлагает для деревень квартирный ценз в 5 фунтов. (До сих пор в городах был квартирный ценз в 10 фунтов, а в деревнях в 50 фунтов, то есть получал голос в городах только тот, кто занимал квартиру ценою не менее 10 фунтов в год; мы говорили в прошлый месяц, что таким цензом исключались от выборов все простолюдины ).
Такие умеренные основания на первую минуту изумили людей старых партий. Сам Times, сильнейший противник Брайта, не мог на первый раз удержаться от похвалы ему за практичность и умеренность, и объявил, что отвергать основания Брайтова билля нельзя, а можно только спорить с его подробностями, для их исправления.
Но чувство, особенно чувство признательности или довольства умеренностью противника, проходит скоро. Дня через два газеты старых партий снова поднялись против Брайта; сильная брань на него продолжается до сих пор и, конечно, будет продолжаться до тех пор, пока партия реформеров усилится в парламенте настолько, что составит билль с гораздо меньшими уступками старым партиям. Тогда, конечно, виги и тори заговорят: "вот, бред-фордский билль Брайта был хорош и мы с удовольствием его принимаем; а ныне Брайт (или кто другой, если кто другой станет вместо него предводителем реформеров) требует ужасных и гнусных вещей: хочет погубить свободу, водворить в Англии мятежи" и т. д., и т. д., по тому самому списку прикрас, который мы извлекли из первого нумера Times'a за нынешний год и который изготовлен искони веков для применения к каждому человеку, желающему улучшений.
Но возобновившаяся брань далеко уже не так свирепа, как та, которая раздавалась до бредфордского митинга, и с каждою неделею газеты старых партий делают новые уступки, хотя, разумеется, гомеопатическими дозами. Да и нельзя не делать Брайтову биллю некоторых уступок. Он действительно гораздо умереннее, нежели ожидали старые партии. Это одно. Другое обстоятельство состоит в том, что агитация в пользу реформы быстро растет: недаром Брайт в конце бредфордской речи говорил нации о необходимости поддерживать вопрос о реформе; каждый день собирается по разным городам Англии и Шотландии несколько больших митингов и все они принимают сильные решения, выражающие согласие с основаниями, принятыми для реформы Брайтом. На-днях агитация перешла и в Ирландию; а на восточном острове достигла уже очень значительных размеров. Третье обстоятельство, самое важное для удовлетворительного решения дела парламентом, заключается в том, что выступают на сцену те отделы реформерской партии, которые идут гораздо далее Брайта, если не в теории, то в суждении о границе практических требований, осуществимых в настоящее время. Они говорят, что основания Брайтова билля слишком узки, что напрасно он сделал такие большие уступки старым партиям. В приложении к этому обзору мы помещаем отчет об одном из таких митингов; он состоял из хартистов и главным оратором был Эрнест Джонс, знаменитый хартистский агитатор. Митинг происходил в знаменитой Гильдейской зале лондонской ратуши, -- в той зале, где происходят торжественнейшие церемонии административной жизни города Лондона; где дается лордом-мэром годичный обед министерству при окончании парламентской сессии; где лорд-мэр принимает королеву, когда она приезжает засвидетельствовать свое уважение хозяину своей столицы. Сам лорд-мэр, хотя, разумеется, вовсе не хартист, почел обязанностью председательствовать на митинге. Кстати, вот за это нельзя не отдать чести всем англичанам, в том числе и англичанам старых партий. До сих пор читатели слышали нас говорящими только о недостатках и злоупотреблениях английской общественной жизни. Мы не спешили хвалить се, потому что от похвал ей никак не уйдешь, сколько ни брани ее. Подумаем хоть бы об этом митинге. Собираются люди такою сословия, что большинство их, по выражению переведенного нами отчета, "очевидно, не принадлежит к числу избирателей", т. е. не занимает даже в Лондоне, где квартиры так дороги, квартир ценою в 60 рублей за год, или в 5 рублей за месяц. Эти люди собираются выразить свое согласие на такие мнения, которых не разделяет даже Брайт, -- а что за человек Брайт, видим по аттестату, выписанному у нас из Times'a. Но эти люди -- граждане города Лондона, и потому городское управление предлагает их собранию великолепную залу торжественных церемоний, и глава городского управления, великий сановник, уступающий в официальной важности разве трем-четырем главнейшим министрам, идет председательствовать на это г митинг, чтобы блеском своего сана придать ему новое значение. Зато по окончании митинга эти хартисты вотируют ему благодарность с громкими аплодисментами. Так вообще держит себя власть в Англии; зато люди всех мнений и желают добра этой власти, и, например, Эрнест Джонс, который по своим убеждениям в миллион раз демократичнее континентальных мятежников, действительно не имеет и на уме, не только не скажет на словах, ничего против королевы, хотя мог бы говорить о ней, как ему угодно; и не только не имеет ничего против нее, напротив, готов защищать ее в случае надобности, -- впрочем, мы забыли, что случая такого никогда не представится ему, потому что в Англии королева не имеет ни одного врага; да и власть ее также7.
В отчете, который мы перевели, речь Джонса изложена очень неудовлетворительно: слишком коротко, бессвязно и довольно бестолково. Но лучшего отчета мы не нашли в газетах, бывших у нас под руками, а содержание речи казалось нам довольно важным для читателя, потому что выражает отношения хартистов к вопросу о реформе. Мы перевели отчет целиком, чтобы познакомить читателя с формою, в которой происходят митинги.
Партия хартистов заключает в себе большинство тех английских простолюдинов, которые доросли до политических убеждений. Почти не имея представителей в парламенте, она "за дверями парламента", как говорят англичане, считает своих членов миллионами и составляет главную поддержку для реформеров, имеющих более умеренный оттенок. Только сочувствие массы выносит на плечах через парламент каждый важный вопрос, хотя люди, ведущие дело в правительственной сфере, то есть, если мы говорим об Англии, в журналистике и в парламенте, имеют образ мыслей, далеко отстающий от желаний массы. Те миллионы, поддержкою от которых держатся и двигают вперед свое дело реформеры палаты общин, требуют в составе парламента перемен гораздо больших, нежели какие предлагает своим биллем Брайт. До половины января эти люди не выступали на сцену самостоятельным образом. Теперь, как видим, агитация проникла в глубину народной жизни уже настолько, что обняла эти низменные слои народонаселения, и явились ораторы, служащие прямыми выразителями чувств простолюдина; они говорят, как мы видели, что билль Брайта грешит излишней уступчивостью. Вот именно это предъявление желаний, идущих гораздо дальше, служит для старых партий сильнейшим побуждением понемногу претворять на милость свой гнев против Брайта.
Главная трудность при составлении его билля была та, чтобы довести уступки старым партиям именно до той границы, на которой проект все еще может пользоваться поддержкою самых крайних отделов партии, желающей реформы; чтобы, увеличивая этою уступчивостью число защитников билля в нынешней палате общин, сохранить ему единогласную поддержку всей массы народа; сделать так, чтобы билль пробуждал сочувствие в массах, не пугая самых умеренных либералов в парламенте. Брайт умел сделать это, как человек, имеющий опытность и талант в политической тактике. Хартисты, хотя и думают, что следовало бы требовать ныне большего, нежели требует Брайт, все-таки объявляют, что они поддерживают его; а умеренность билля приобретает ему такое сочувствие в среднем и отчасти высшем сословии, что старые партии принуждены понемногу становиться к нему снисходительными. Но само собою разумеется, что старые партии все-таки отвергают и отвергнут билль Брайта. Да и как не отвергать? При всей мягкости он все-таки подрывает их могущество.
По словам самого Брайта, сущность дела состоит в том, чтобы почти все депутаты, отнимаемые у маленьких городов, были переданы большим городам, потому что только через это установится в палате общин некоторое равновесие между числом представителей всей огромной массы английского населения и числом депутатов, посылаемых в парламент несколькими сотнями лендлордов, которые, безусловно владычествуя в палате лордов, имели до сих пор в своем распоряжении более двух третей голосов в палате общин. Именно на эту часть Брайтова билля и восстают старые партии самым сильным образом. Против увеличения числа избирателей они говорят мало, готовы были бы простить Брайту баллотировку, но никак не могут примириться с тем, что по его биллю число независимых представителей нации в палате общин увеличится новыми 104 членами. Тут огорчение старых партий так велико, что Times мог успокоить свое и их негодование только составлением своего особенного проекта относительно распределения депутатов: Times предлагает очищающиеся депутатские места разделить между большими городами и графствами почти поровну. Брайт составил и обнародовал подробные таблицы своего распределения депутатов; против этих таблиц Times выставил свои таблицы, столь же подробные, так что парламент может выбирать тот или другой план и пользоваться готовою работою манчестерского фабриканта или лондонской газеты.
О достоинстве работы Times'a мы не будем говорить; она скопирована с Брайтовых таблиц, которые только переделаны сообразно с выгодами старых партий; но любопытны два обстоятельства. При всей своей досаде на желание ослабить лендлордов, Times сам берет из-под их влияния очень большое число депутатов: из очищаемых его таблицами депутатских мест он отдает 53 места большим городам. К чему же служат проклятия против нововводителей, когда защитники старины также предлагают нововведения и в том же самом смысле, как нововводители? Вся разница тут в объеме нововведения, т. е. во времени: по Times'у производится ровно половина того, что предлагает Брайт, т. е. дело придет к тому же, только не в один, а в два приема, т. е. понадобится на достижение полного результата вдвое больше времени; в этом и вся разница между выигрышем и проигрышем дела партиею реформы. Ее поражение -- половинная победа с некоторою отсрочкою полной победы; победа рутинистов -- половинное поражение с некоторою отсрочкою полного поражения. Так идут дела на свете везде и всегда: к чему идет дело, к тому непременно придет; важность лишь в том, на сколько удастся затянуть его.
Надолго ли можно затягивать, это мы увидим, когда станем говорить о парламентских заседаниях 3 и 7 февраля.
Но вообще -- надолго ли или ненадолго -- можно затянуть только одну какую-нибудь сторону дела, и именно этой затяжкой одной стороны подвигается вперед другая сторона того же дела, и невдогад бывает останавливающему, что он сам ускоряет движение неприятного ему дела. В чем состоит цель реформеров? В освобождении нации от опеки лендлордов. В чем состоит эта опека? В том, что законы даются через палату общин старыми партиями. Зависимость законодательства от вигов и тори была до сих пор так велика, что ни один важный закон не составлялся иначе как руками предводителя одной или другой из старых партий, именно той, которая пользовалась большинством в парламенте и держала своих предводителей министрами. Теперь Брайт, который -- не виг и не тори и которому очень далеко от надежды быть министром, составляет полный проект важнейшего закона. Какая дерзость! По старому обычаю он должен был только предложить палате общин, чтобы она выразила в общих фразах, что, по ее мнению, полезно было бы составить проект закона о парламентской реформе. Если бы палата приняла это предложение с согласия министерства, министерство само занялось бы составлением проекта; если бы палата приняла предложение против согласия министров, прежнее министерство пало бы, министрами сделались бы предводители другой из старых партий, которая поддержала предложение против своей соперницы, и эти новые министры занялись бы составлением проекта. Наконец, если бы палата отвергла предложение, тем дело и кончилось бы, и проект закона, мысль о котором отвергнута, никто не стал бы и составлять. Таким образом, во всяком случае, проекты важных законов составлялись только министрами, т. е. предводителями двух старых партий; из других людей никто не принимался за это дело потому что было бы напрасно приниматься. Теперь Брайт, ни виг, ни тори, берется за дело, составлявшее привилегию вигистских и торийских предводителей. Старые партии и их газеты, и чуть ли не больше всех газет Times, были возмущены такою дерзостью. "Кто такой мистер Джон Брайт? Вероятно, это новая фамилия лорда Росселя или лорда Дерби; потому что если под именем мистера Джона Брайта не надобно разуметь одного из этих лордов, то напрасно этот джентльмен берегся не за свое дело". Негодование прекрасное, совершенно соответствующее рутине. Но что же мы видим? Раздраженная дерзостью этого "мистера Джона Брайта", газета Times выставляет против его проекта свой проект, -- это что значит? Разве газета Times -- лорд Россель или лорд Дерби? Разве она предводительница одной из двух парламентских партий? Нет, она просто газета, т. е., по рутинному этикету, нечто бесконечно ничтожнейшее, нежели самый плохонький член палаты общин. Брайт все-таки "депутат замка Бирмингэма", все-таки частица официальной законодательной власти, а газета Times, по старым понятиям, которые она защищает, -- просто нуль. Вот до чего дошла старая Англия! Газета, -- подумайте только, газета, -- ведь по обычаям старых партий не принято выражаться в парламенте о газетах иначе, как презрительным тоном: "газеты ничего не знают; газеты только спекулируют на невежестве публики; они пишутся только для невежд; кто же из достопочтенных лордов и джентльменов верит газетам?" и т. д., -- так вот это ничтожное для парламента существо -- газета -- составило закон и требует, чтобы парламент принял его! Это ни на что не похоже! Она вырывает из рук министров дело, составлявшее исключительную привилегию министров. Какая же польза защищать рутину, если защитники нарушают ее еще более резким образом, нежели противники? По рутине Брайт и Times -- ничтожны. Действительное их могущество огромно. Чего требует Брайт? Того, чтобы новым интересам и силам было дано пропорциональное участие в законодательстве. Times говорит: это гнусно и нелепо; и сам, тоже новая сила, хочет давать законы старым партиям парламента.
Важнейшим обвинением против Брайта после бредфордского митинга осталось одно: стремление отнять у немногочисленных лендлордов перевес в палате общин над голосом английской нации. Их владычество над сельским населением прикрывается тою формою, что говорится не об интересах лендлордов, а об интересах земледелия или сельского населения, как будто бы интерес фермеров и простых землепашцев одинаков с выгодами лендлордов, между тем как на самом деле между желаниями этих двух сословий совершенная противоположность. Кроме того, по общему обычаю отрицать существование тех фактов, которые нам неприятны, газеты старых партий говорят, что в народе нет стремления к реформе, что Брайт бессилен, что он не может двинуться на Лондон с толпою в 100.000 человек из Манчестера или Бирмингэма, как угрожали двинуться агитаторы, требовавшие парламентской реформы в 1832 году. Чтобы отвечать на эти и другие обвинения, Брайт явился на новый большой митинг 28 января в своем родном городе Рочделе {Рочдель -- большой вновь возникший мануфактурный город подле Манчестера, с которым он так близок, что оба города вместе составляют, можно сказать, один город.}. Это был последний большой митинг, на котором он хотел говорить до открытия парламента, я естественно было ему избрать для последней своей беседы с английским народом перед парламентскою борьбою свой родной город. Мы представляем здесь заключение его рочдельской речи, которая начинается обращением к собравшимся людям, которые знают его с детства, чтобы они сказали, какой он человек. "Меня называют, -- говорил он, -- врагом английских законов и свободы; вы засвидетельствуйте, правда ли это". Митинг отвечал следующим решением:
"Настоящий митинг желает выразить глубокое уважение, которое питают к мистеру Джону Брайту, члену парламента, жители его родины. Рожденный и воспитанный среди нас, член семейства, знаменитого своею гуманностью и заботливостью об улучшении физического и умственного состояния своих многочисленных работников, он рано обнаруживал в защите и ведении местных интересов те великие таланты и ту высокую честность, которые потом, в более обширной сфере и по вопросам национальной важности, доставили ему всесветную и вечную известность. Признавая эти заслуги, жители его родины собрались теперь, чтобы уверить его в симпатии, которую они чувствовали к нему во время его скорби и временного изгнания {То есть, когда во время Крымской войны все кричали, что он изменник отечеству; когда потом Манчестер отнял у него звание своего депутата и больной Брайт должен был на время уехать в Италию.}, уверить его в радости своей о его выздоровлении и возвращении в парламент и выразить свою пламенную надежду, что ему дано будет не только привести к счастливому окончанию великое дело парламентской реформы, вверенное его заботе, но и получить единственную награду, какой он желает, -- видеть в следующие годы, что эта реформа содействовала водворению мира, счастия и благосостояния между его согражданами".
Начало рочдельской речи посвящено подробному техническому разбору тех специальных возражений, какие делались газетами против разных частей его билля, и разбору плана, предлагаемого Times'ом. Брайт перебирает все газетные обвинения, особенно те, которые взводились на него сильнейшею из английских газет, Times'ом. Но, говорит он, все-таки дай бог, чтобы газеты больше занимались этим делом; они помогают пробуждению общественного мнения; и хотя они говорят теперь против нас, они приносят нам пользу, сообщая известия публике, и вы скоро увидите, что они изменят тон, как уже начали изменять его, потому что общественное мнение высказывается за нас, а против него газеты не могут долго идти. За техническим разбором специальных возражений против подробностей билля следует вторая половина речи, относящаяся к разъяснению существенного вопроса, -- к разъяснению отношений между городским и сельским населением и отношений сельского населения к лендлордам, которые называют себя представителями сельского населения. Мы переводим эту часть речи по отчету, помещенному в Times'e.
"Я утверждал, что палата лордов -- собственно представительница больших землевладельцев, а не сельского населения, не фермеров, не земледельцев. Если б это нуждалось в подтверждении авторитетом, я сослался бы на лорда Маколея, который, будучи мистером Маколеем, говорил во время прений о реформе 1832 года: "Наше решение, решение палаты общин, есть решение нации. Решение лордов едва ли может считаться решением даже сословия больших поземельных владельцев, из которых обыкновенно выбираются пэры и представителями которых они в сущности должны считаться". Вот именно это я и утверждал; именно то, что палата лордов -- представительница желаний, мнений, если угодно, предрассудков больших землевладельцев (аплодисменты). Теперь, станет ли кто спорить со мною, что все интересы в нашей стране, свободной стране, имеют одинаковое право на справедливое представительство в парламенте и на справедливое законодательство от парламента? И если поземельная собственность имеет огромный перевес в одной из двух палат парламента, чего никто не отрицает, то она не имеет никакого права претендовать,-- и мы просим ее обдумать это, пока есть время (аплодисменты),-- не имеет никакого права претендовать на то, что должна иметь также перевес и в другой палате. Эти споры, если только народ вслушается в них, выведут народ на хорошую дорогу. Они ведут, по крайней мере, к вопросу о равных избирательных округах {Т. е. к составлению билля на основании, предлагаемом хартистами.}, ведут также к вопросу о конституционных переменах в составе палаты лордов {Т. е. к тому, чтобы члены верхней палаты избирались народом, как члены палаты общин.} (так, так!),-- вопрос, которого я теперь не хочу рассматривать и который еще не предложен публике. В первой речи своей, которую я говорил в Бирмингэме, я сказал, что вопрос, на который следует вам обратить внимание при реформировании палаты общин, вот в чем: должны ли лорды и большие поземельные собственники, с которыми лорды связаны и представителями которых служат, должны ли они управлять английским народом через палату общин, или через палату общин должен управлять собою сам английский народ? (аплодисменты). А теперь я вам скажу, что в этом вопросе спор не между нами, жителями городскими, и сельскими жителями. Сельские жители -- это маленькие собственники (freeholders), бывшие опорою друзей свободы до реформы 1832 года. Да и сами фермеры не огорчаются нашими намерениями. Большие собственники огорчаются, -- это может быть, но сельский народ вовсе не огорчается; да и как ему огорчаться? Посмотрите на политическое положение фермеров; для фермера выборы время не очень сладкое (так, так!). К сожалению, мы слишком хорошо знаем, что заниматься политикой, составлять себе совестливые убеждения, иметь желание честно исполнять обязанность избирателя, -- все это подводит фермера под такое замечание, от которого недалеко до мученичества. Как вы думаете, доставят ли когда фермерам какую-нибудь выгоду те, которых называют представителями поземельного интереса? Если фермеры когда-нибудь приобретут свободу, если когда приобретут они что-нибудь, например, облегчение в налогах, справедливое распределение податей, отмену законов об охоте, самостоятельность через баллотировку (аплодисменты), -- если они приобретут что-нибудь такое, то уж наверное не от депутатов поземельной собственности, а разве благодаря силе и союзу городских жителей, любящих свободу и добывающих ее себе и другим (аплодисменты). В прошлые годы, как вы знаете, я сильно участвовал в вопросе относительно законов об охоте (аплодисменты). Я был членом комитета палаты общин по этому вопросу. Мы призывали в комитет многих почтенных фермеров. Я получал сотни писем от фермеров изо всех концов королевства. Как вы думаете, если бы депутаты от графств были в самом деле представителями фермеров, представителями землепашцев, продержались бы нынешние законы об охоте хотя одну сессию? (нет, нет!). Фермер берет ферму, набитую зверями, которых не смеет он тронуть пальцем (хохот): это дичь для собственника фермы, и фермер или его сын не могут ходить по той самой земле, которую наняли, не подвергаясь подозрению и шпионству сторожа, приставленного владельцем смотреть за дичью. Поговорите с каким хотите фермером, каждый умный человек из них скажет вам, что его интерес и ваш интерес совершенно один и тот же. Прежде землевладельцы обольщали его, будто ему полезен протекционный тариф; теперь он знает, что отменение хлебных законов было большою пользою для всех занимающихся земледелием (аплодисменты). Фермер, живущий своим трудом, как мы живем своим, знает, что у него и у нас одни интересы, одинаковое желание свободы, одинаковое желание, чтобы облегчились подати, чтобы в правительстве была экономия; поверьте, он знает, что все, чего может по справедливости требовать или уже требует городское население, всего этого огромная масса фермеров должна желать с такою же силою и охотою, как и мы, горожане (аплодисменты). Но депутаты от графств, пока они остаются представителями больших землевладельцев, -- люди совершенно иные. Они -- правительственное сословие. Они составляют правительство, они пользуются выгодами протекции, получают выгоду от государственных издержек (так, так!). Какую жизнь предполагаем мы для наших сыновей? Они будут работать на фабриках или торговать. Но большие землевладельцы смотрят не в Манчестер, не в Лидс, не в Ливерпуль, не в торговую и промышленную часть Лондона; их младшие сыновья ищут себе обеспечения для жизни в государственных издержках, на которые расходуются 40 миллионов фунтов ваших податей, кроме денег, идущих на проценты долга (так, гак1). Вот великое прокормление для младших сыновей этого сословия (сильные аплодисменты). Я скажу фермерам с этой эстрады, что из всех тысяч горожан, с которыми я говорил в эти три месяца, и изо всех сотен тысяч горожан, читавших в газетах то, что я говорил, нет ни одного человека, который бы не протянул руки каждому фермеру и не сказал бы ему: "вы сын труда, подобно мне: вы живете в земле, которая хочет иметь свободы больше прежнего; ваш интерес в том, чтобы правительство было хорошо и экономно, чтобы был мир, были справедливые законы, было счастье в народе; будьте моим другом и братом навек и доставьте эти блага всем нам" (сильные аплодисменты).
"Теперь я спрошу вас, стоит ли хлопот великая реформа, которую мы обсуждаем? стоит ли она борьбы, которую всегда должен вести народ, желающий получить или расширить свою свободу? Города Англии должны решить это при помощи, какую может дать им сельское население. Мне говорят, будто нынешний порядок так хорош, что народ не думает о парламентской реформе; но эти люди западного конца Лондона, которые прогуливаются от роскошных домов Гровенор-Сквера до Полль-Молля, где дома еще роскошней, -- эти люди не знают, что на сердце у народа в Йоркшире и Ланкашире и во всех многолюдных частях королевства (так, так!)! В эти три месяца я видел больше людей, чем кто-нибудь. Я знаю симпатию, выразившуюся к этому вопросу. Я видел блеск, огонь в тысячах глаз. Я знаю, думает ли народ об этом вопросе (аплодисменты), и знаю, понимает ли он, что ему нельзя не думать о нем. Разве мы не самый трудолюбивый народ на лице земли, разве у нас паровых машин не больше, разве у нас всякие машины не лучше, разве пути сообщения у нас не удобнее, разве земледелие и фабрики у нас не более производительны, разве всего, от чего развивается богатство, у нас не больше, чем у всякого другого народа на лице земли? (аплодисменты). А все-таки теперь, со всей нашей хваленой цивилизацией и свободой, у нас, я полагаю, теперь больше нищих-бедняков, нежели избирателей (так, так!). Каждые двадцать или двадцать-пять лет мы хороним миллион таких нищих (так, так!)! А все-таки их вырастает вечно новый урожай. Вечно остается этот осадок общества, бедный, жалкий, в котором до сих пор не могли мы произвесть никакого заметного улучшения. И этот миллион бедняков еще далеко не совмещает в себе всех существующих страданий. Когда человек раз сделался совершенным бедняком, когда в нем заглохло отвращение от зависимости, когда он перестал чувствовать унизительность этого положения и находит себя обеспеченным на остаток своей жизни или в уоркгаузе {Рабочий дом.-- Ред. }, или в какой-нибудь лачуге, где попечители о бедных дают ему пособие, -- он свободен тогда от беспокойства за будущее. Но оставим миллион этих нищих и взглянем на другой миллион людей подле них, на людей, не потерявших самоуважения, имеющих семейство и хозяйство, имеющих у себя существа для них дорогие, на этих людей, которые добывают свой насущный хлеб со дня на день своими руками, которые вот имеют работу, хотя, может быть, неверную, недостаточную и часто с платой слишком скудной, и чувствуют себя как будто немного на свободе, но вот опять подавлены и увлекаются на самый край нищеты, -- представьте страдания в этих семействах, представьте борьбу с жизнью у этих людей, эту борьбу, совершенно незнакомую нам, людям другой обстановки (так, так!)! Представим же себе хоть ту неполную картину всего этого, о которой можем иметь понятие, и спросим себя: "как же все это существует в нашей земле, с нашею великою силою производительности, с нашим талантом собирать со всех поднебесных климатов избытки всех народов для увеличения роскоши и комфорта в каждом английском домохозяйстве?" (сильные аплодисменты). Небо ли винить в этом? Бог ли забыл быть милостивым? Или это человек своими преступлениями и ошибками произвел эти бедствия? Кто были ваши правители в течение поколений? Кто расточал ваши деньги? Кто расточал вашу кровь? Для кого английский народ трудился в кровавом поте и лил кровь в течение поколений? И какую получил награду? А вот какую, что теперь, в 1859 году оскорбляют его и с вельможеской надменностью говорят ему, что неприлично впускать его в число избирателей нашей земли (так, так 1)1 Вот меня винят, что я говорю факты, неприятные для нашей аристократии. Правила нами она долгий период, и мы видим результат. А если я и сказал что-нибудь против них, они и их защитники отомстили за себя полным поруганием над характером великого английского народа, о котором они говорят, что небезопасно допускать его на выборы; и что если допустить его, то Англия будет страною смут и насилий, а не порядка и мира, как теперь! (Крики: дурно, дурно!)
"Так будем же помнить, что от реформы должны быть результаты; и если вы хотите какой-нибудь важной перемены, то каков путь к ее получению? Вообще вас принуждают вести спор до того, что шаг остается до междоусобной войны. Это уже обратилось в такую привычку, что управляющее сословие не верит серьезности ваших желаний, пока вы не дойдете до этого предела. Вот они теперь говорят вам, что народ не желает реформы. Говорят: "вы не соберете ста тысяч человек на Ньюголльской горе в Бирмингэме; вы не соберете бесчисленных множеств народа в Ланкашире в йоркшире с угрозою, что если билль не будет принят в течение недели, то они пойдут на Лондон". Разумеется, нет. И я надеюсь, что ничего такого не случится, потому что ничего такого не будет надобно (так, так!)1 Но если они колят нам глаза тем, что этого еще нет, то их слова -- доказательство, что в них есть мысль, может быть, бессознательная, -- нет, и сознательная,-- что ничего важного не приобретала у нас нация иначе, как доходя до самых границ насильственного действия. Мы -- все равно, что покоренный народ, который борется против завоевателей; все равно, что ирландские католики, которые боролись против пришельцев-поработителей, протестантов; все равно, что ломбардцы, которые хотят бороться против австрийцев. Когда вы получили реформу 1832 года, вы были на 24 часа от революции. Когда вы получили отмену хлебных законов в 1846 году, вам помогал ужаснейший голод, какого уже несколько сот лет не бывало в цивилизованных странах. А теперь, если вам нужна реформа, как вам получить ее? Посмотрите на вопросы меньшей важности. Возьмите, например, церковную подать {Которую люди всех исповеданий платят англиканской церкви.}: это больше дело чувства, нежели денежной важности для кого-нибудь. Это -- печать порабощения, и потому мы не хотим носить ее (аплодисменты); но вот уже двадцать лет идут прения о церковной подати в палате общин. Дело было и за 20 лет так же ясно, как теперь; но подать не отменялась. Возьмите также вопрос о баллотировке. Тотчас же после реформы 1832 года произносились в пользу баллотировки речи, столь же неопровержимые по доказательствам, как и следующие речи. А баллотировка все еще не введена в закон. Палату лордов и три четверти палаты общин, зависящие от нее, каждый год вотируют, как им приятно. Нужды нет, что огромное большинство народа хочет известного закона, -- нет, чтобы провести какую-нибудь важную реформу через палату общин, вам нужно при нынешнем распределении депутатов такое большинство, которое обнимало бы весь народ (аплодисменты). Пока сэр Роберт Пиль не отменил хлебных законов, мистер Вильирс ни разу не мог получить больше 100 голосов в палате общин в пользу их отмены, а каждый знает, что хотя 100 депутатов не составляют я третьей части палаты общин, между тем из шести человек жителей королевства пятеро в то время уже давно осуждали хлебные законы (так, так!). Вот доказательство, что палата общин теперь вовсе еще не представительница народа. Нам нужно не то, чтобы вы передали великую политическую власть от больших землевладельцев большим купцам или мануфактуристам, но чтобы равномерно по всему королевству все интересы, все мнения, все желания выражались в законодательной власти, чтобы депутаты, заседающие в парламенте, сознали, что они представители не какого-нибудь кружка, а великой нации, и когда это будет, вы увидите, что как мнение будет расти и укрепляться в нации, оно буд^т тихо, постоянно, всесильно возрастать в палате общин (аплодисменты). Вместо того, чтобы за каждую перемену бороться с вашим парламентом будто с чужеземным завоевателем, мы хотим, чтобы одна душа была у парламента и у народа, чтобы корона и правительство были сильнее и почтеннее, а народ счастливее и довольнее (так, так!). Теперь спрашиваю вас: неужели должно считаться дурным иметь такие мнения и проповедовать .такое учение? Напротив, не значит ли это продолжать труды отцов наших и довершать их дело? Виновен ли я в возбуждении сословия против сословия, когда я хочу уничтожить стену разделения, производящую сословия, и сделать всех англичан братьями перед законом нашей земли? (аплодисменты). Каковы были цели моей двадцатилетней политической жизни? Вы, жители моего родного города, знаете это (аплодисменты). Я призываю вас свидетелями обо мне (продолжительные аплодисменты. Публика машет платками). Я трудился серьезно и успешно в союзе людей таких, как Вильирс, Кобден, Джибсон, Джордж Уильсон и многие другие, которых я не могу перечислить, но которые живут и вечно будут жить в моей памяти (аплодисменты). Я трудился с ними, чтобы дать народу насущный хлеб, и теперь каждый год привозится к вашим берегам на 20 миллионов фунтов съестных припасов; а всего только 14 лет тому на^ад вы не могли и слова сказать об этом, не подвергаясь обвинению в измене сословию ваших господ (так, так!)1 Я трудился с серьезными людьми, чтобы снять с газет штемпель и ввести свободную журналистику; и я читал, что по уничтожении штемпеля появилось 300 дешевых газет, ежедневно приносящих сведения обо всем почти в каждое семейство (аплодисменты). Я старался, но, грустно сказать, без успеха, чтобы драгоценный труд и еще драгоценнейшая кровь народа не расточались преступными правителями в преступных войнах, -- и теперь сообразно, как мне кажется, всему своему прошедшему прошу для моих граждан того, что обещает им конституция, того, чтобы палата общин была верною и полною их представительницею (аплодисменты). Это требование справедливое (аплодисменты). Прошу всех моих сограждан сказать это требование не колеблющимся, не двусмысленным голосом. Скажите, и вас послушают. Просите таким тоном, чтоб его нельзя было не понять, и ваше желание наверное будет исполнено. Если вы потомки великих предков, как говорят ваши историки, не обесславьте их ныне. И если вы, как вы хвалитесь, -- наследники свободы, то встаньте, заклинаю вас, и вступите во владение наследством вашим".
"(Мистер Брайт возвращается на свое место при громких и продолжительных аплодисментах)".
3 февраля собрался парламент. Важнейшее место в первых прениях его, т. е. в прениях об адресе или ответе парламента на тронную речь, должен был занять, разумеется, итальянский вопрос. Министерство, которому реформа представляется очень горькою необходимостью, вздумало было избавиться от нее прениями о войне и приготовлениях к ней. Но предводители вигов, Пальмерстон и Россель, в речах своих об адресе (в заседании 3 февраля) сильно напали на тори за эту уловку. В газетах те же насмешки, то же горькое осуждение отразилось еще с большею силою. Из переводимой нами в приложении статьи Times'a читатели узнают, почему виги и расчетливая часть тори требуют скорейшего начала прений о реформе. Они видят, что агитация растет с каждым днем, и что если отложить реформу до следующего года, то старые партии должны будут сделать реформерам гораздо больше уступок, нежели теперь. Вот это -- истинная мудрость государственных людей! Дело им очень неприятно, но оно требуется общественным мнением, стало быть, надобно как можно скорее сделать его, потому что каждою проволочкою только усиливались бы требовательность и неудовольствие, и каждый день отсрочки стоил бы в результате очень дорого для отсрочивающих. Виги и часть тори, поддерживавшие в этом случае требования ре-формеров, поступили чрезвычайно расчетливо. Но трудно было ожидать, чтобы Дерби и д'Израэли сделали такую неловкость, как попытка отсрочить прения о реформе до мая месяца; они люди умные, и, вероятно, не сделали бы такого промаха, если бы могли избежать его. Действительно, говорят, что билль о реформе был у них готов, и они хотели внести его в парламент в первом же заседании; но между их товарищами есть дикобразы, которым д'Израэли и Стенли не всегда успевают вбить в голову неизбежность уступок общественному мнению для избежания гораздо больших потерь. Эти дикие господа объявили, что билль д'Израэли слишком либерален, что они не согласны на него. Лучше всего было бы лорду Дерби выгнать из кабинета таких компрометирующих его товарищей и заменить их людьми более рассудительными, как уже выгнал он лорда Элленборо; но почему-то он не повторил своего хорошего дела в большем размере, не выгнал всех министров, не согласившихся с д'Израэли и лордом Стенли, -- вероятно, недостало характера. Таким образом, прежний билль не годился, пришлось составлять новый. Но когда виги и большинство газет резко осудили лорда Дерби за то, что билль у него не готов, реформеры, в заседании палаты общин 7 февраля, потребовали, чтобы министерство поторопилось. Мистер Донкомб, радикал очень знатной и богатой фамилии, был выбран реформерами для исполнения роли того безжалостного мужа, о котором упоминает переведенная нами статья Times'a: "когда же ты кончишь свои вздохи? ты слишком долго вздыхаешь", сказал он мистеру д'Израэли, как Рауль -- Синяя Борода говорил своей жене, желавшей отсрочить тяжелую минуту. Депутаты старых партий приняли его речь с большим огорчением, прерывали ее криками "беспорядок, беспорядок!" и тем выразили, как горько им глотать пилюлю, принятие которой предписано общественным мнением. Но делать было нечего, и мистер д'Израэли объявил, что представит свой билль о реформе 28 февраля, К чему же привела попытка отсрочить повиновение голосу общества? Лорд Дерби хотел в угодность своим нелепым товарищам отложить представление билля до четвертого или пятого месяца сессии, когда уже не осталось бы времени рассмотреть его, -- чтобы таким образом оттянуть решение дела до следующей сессии, т. е. до следующего года. Это не удалось. Вместо годичной проволочки, успели сделать проволочку на две недели, а сами подверглись общему посмеянию и выставили напоказ публике свою слабую сторону: теперь все увидели, что тори не хотят прений о реформе, а все-таки принуждены начать их, стало быть, действуют не по доброму желанию, а против воли, из-под палки. Выгоден ли был, спрашивается теперь, их образ действий для них самих? не слишком ли дорого заплатили они за две недели отсрочки?
-----
Кроме этих двух важнейших дел современной истории -- итальянского вопроса и английского реформистского движения -- довольно важное место между событиями нынешнего года занимают агитация на Ионических островах, переворот в Сербском княжестве, выбор господаря в Молдавии и Валахии и переворот в Гаити.
Со времени учреждения греческого королевства жители Ионических островов постоянно требовали, чтобы Англия избавила их от своего протекторства и позволила им присоединиться к одноплеменной державе. Из этого иногда возникали смуты, которые подавлялись насильственными мерами со стороны Англии. Но все-таки Англия оставляла Ионическим островам представительную форму правления и свободу слова. Правда, лорду комиссару (генерал-губернатор) была предоставлена очень обширная власть, так что он мог решительно не слушать ионических депутатов, но все-таки -- представительная форма и свобода печатного слова служили к тому, что желание ионийцев и их жалобы делались известными целой Европе. Само собою разумеется, что при таких условиях английское правительство не было притеснительно для ионийцев8. По всему видно, что во внутренних делах им была предоставлена довольно широкая свобода; но чувство национальности нельзя было заглушить ничем, и в прошлом году ионическая палата депутатов снова приняла решение, что ионический народ требует присоединения своего к Греции. Тогдашний лорд комиссар Джон Юнг посылал по этому случаю лондонскому кабинету несколько записок, в которых главная мысль была та, что для Англии лучше отказаться от хлопот с Семью Островами, протекторат над которыми ей убыточен, и оставить за собою только военную позицию на острове Корфу, предоставив остальным островам соединиться с Грециею. Случайным образом эти депеши, которые правительство хотело хранить в тайне, были переданы в редакцию газеты "Daily News", и она напечатала некоторые из них, полагая, что они присланы с согласия министерства. Узнав противное, редакция остановила обнародование остальных депеш, но и напечатанных было слишком достаточно для того, чтобы министерству нельзя было не позаботиться об ионическом деле. Признание самого генерал-губернатора, что Англии следует отказаться от своего протектората, произвело сильное (впечатление на публику, и надобно было что-нибудь сделать. Министр колоний Бульвер (известный романист) находится в хороших отношениях с предводителем пилитов {Сторонники Р. Пиля.-- Ред. } Гледстоном, который с прочими своими достоинствами соединяет славу отличного эллиниста (недавно он издал большое сочинение о Гомеровых поэмах) и очень расположен к греческой нации. Надобно прибавить, что Гледстон -- человек очень гуманный, очень мягкого характера и привлекателен в обращении. Министерство думало, что такой человек может примирить ионийцев с английским протекторством и придумать в их политическом устройстве улучшения, которые склонили бы их забыть о Греции. Разумеется, такой важный государственный человек, как Гледстон, принимал на себя только временное поручение: предводители парламентских партий считают слишком низким для себя даже пост генерал-губернатора Оси-Индии; и если Гледстон согласился съездить на Ионические острова во время парламентских вакаций, это надобно приписывать особенному желанию его сделать что-нибудь в пользу греков. Чрезвычайный верховный комиссар действительно вел себя с ионийцами таким способом, который делает честь его характеру и лично приобрел ему чрезвычайную популярность. Впрочем, и прежний верховный комиссар, сменяемый Гледстоном, лично пользовался справедливою любовью ионийцев. При отъезде его старик Дандоло, предводитель самых пылких своих соотечественников, с особенною силою восстающих против английского протектората, сказал между прочим следующее:
"Позвольте мне, милорд, в минуту вашей разлуки с нами возвысить свой голос, голос свободного и независимого человека, которому теперь уже 70 лет, который никогда, ни прямо, ни косвенно, ничего не искал для себя у правительства. Я хочу сказать важную правду, которая, будучи долгом справедливости относительно вас, очистит нас от упрека в неблагодарности.
"Да, с самого приезда вашего к нам, милорд, я видел в вас любовь к добру, желание и решимость исполнять его. Когда я представил вам необходимость дать работу многочисленным беднякам, вы, милорд, согласились на мое желание и выпросили от вашего правительства значительные суммы, которые вот уже два года хранят и будут хранить бедных людей от нужды. И когда я был членом местной администрации, более всего был обязан я вашему содействию тем, что мог приносить пользу моей родине; то, что я сделал, должно быть обращаемо в честь вам.
"Мое сердце трепещет от радости, когда я вспоминаю, что в весь период вашего управления вы, милорд, не только не подвергли аресту ни одного человека, а, напротив, избавили многих из заключения и возвратили изгнанников их семействам. Да, ни одна капля слез не лежит на вашей совести, и если вы успели сделать не все, чего хотели, вина тому -- не в вашем сердце".
Из этого можно заключать, что Ионические острова недовольны английским правлением вовсе не за его жестокость или стеснительность, а единственно по чувству национальности.
Новый лорд комиссар созвал законодательное собрание 25 января; в первое же заседание Дандоло предложил палате депутатов выразить желание ионического народа соединиться с Грециею. При громких рукоплесканиях оно было принято и назначен комитет для обсуждения дальнейших мер, нужных для исполнения их желания; сначала они вздумали было сделать воззвание ко всем европейским народам, но Гледстон заметил им, что это было бы напрасным нарушением законных форм, и, послушавшись его доброжелательного совета (вовсе не приказания или угроз), палата приняла составленную комитетом просьбу к английской королеве. Вот текст этого документа, интересного по своему благородному тону:
"Ее величеству королеве Виктории, всемилостивейшей королеве Соединенного королевства Великобритании и Ирландии, защитнице веры и протектрисе Соединенных государств Ионических островов и проч.
"Прошение ионической палаты депутатов.
"Да выслушает милостиво ваше величество. Народ Семи Островов, всегда сохранявший мысль о своей национальности и желавший своего соединения с свободною Грециею, почтительно приближается к вашему могущественнейшему престолу, чтобы положить на ступени его подлинное выражение своего вечно-пламенного желания. Среди испытаний, постигших племя эллинов, ионический народ сохранил невредимо свою цивилизацию и удержал свою национальность и независимость.
"Трактат, заключенный в Париже 5 ноября 1815 года без участия ионического народа и отдавший этот народ под британское протекторство, имел единственною своею целию охранение маленького народа, который признан и объявлен в этом трактате отдельным, свободным и независимым государством. К этой цели направлены обязанности, принятые по трактату покровительствующею державою, и политические отношения, возникшие из них между Великобританиею и покровительствуемым народом. Но по учреждении Греческого королевства исчезла причина, на которой основаны были эти отношения, а с тем вместе естественно возникло горячее желание ионийцев к политическому соединению с освобожденною частью нации, с которою они неразрывно связаны происхождением, верою, языком, преданиями и безграничными пожертвованиями общему делу.
"Из этого непреодолимого чувства проистекали подавленные манифестации девятого ионического парламента и единодушное желание, выраженное одиннадцатым парламентом 20 июня 1857 года. Его превосходительство верховный чрезвычайный комиссар, которого угодно было вашему величеству послать в государство Семи Островов, также получил подлинные доказательства этого пламенного чувства и желания всего ионического народа.
"Исходя из этих соображений, представители ионического народа в своем парламентском заседании 15 (27) января 1859 года единогласно объявили, что единственным и единодушным желанием ионического народа было и остается соединение всего государства Семи Островов с Греческим королевством.
"Ионическое собрание, представляя что желание, просит ваше величество милостиво сообщить настоящее объявление другим европейским великим державам и при их содействии исполнить {Это содействие предполагается нужным потому, что протекторат учрежден Парижским трактатом, стало быть, на отмену его, в случае согласия Англии, потребовалось бы согласие и Других держав, подписавших трактат 1815 года.} священное и справедливое желание ионийцев.
"Представители ионического народа имеют утешительную надежду, что божественная милость, вооружившая некогда десницу Британии на защиту эллинской нации, вдохновит и ныне ваше величество, чтобы вашею могущественною помощью эта нация могла достичь своего национального восстановления и чтобы узы, возникающие из глубокой благодарности и непреложной симпатии, привязывали сердца эллинской нации к престолу вашего величества.
Д. Фламбургиани, президент.
Н. Лиси, И. Лумани, секретари.
Корфу,
18/30 января 1859 года".
Гледстон сообщил эту просьбу обыкновенным законным путем в Лондон.
Разумеется, английское правительство отвечало на просьбу, что, к сожалению, оно не может исполнить желание ионийцев. Но вместе с этим ответом Гледстон сообщил ионическому собранию свой проект о тех реформах, которые могли бы до некоторой степени вознаградить ионийцев за невозможность удовлетворения чувству национальности. Его длинная записка, составленная в духе действительной заботливости о благе Ионических островов, предлагает им отменение всех ограничений, какими прежде была связана парламентская форма. Британское влияние будет совершенно отстранено от внутренних дел Семи Островов; лорд комиссар сохранит по внутренним делам только номинальную власть, потому что его распоряжения не будут иметь силы без подписи министров, а министров он обязан будет сменять по требованию ионического парламента. Кроме того, если ионический парламент недоволен им, то может посылать обвинение против него к королеве и отправлять депутата, который бы поддерживал это обвинение перед королевою и английским парламентом. Мы видим, что Гледстон предлагает ионийцам точно такую же свободу политического устройства, какую имеет сама Англия, и совершенную независимость от Англии во внутренних делах. Это первая половина его проекта, говорящая о том, что Англия может уступить ионийцам; вторая часть записки объясняет, что, по мнению Гледстона, ионийцы должны сами сделать для себя, и особенно эта половина проекта показывает, каким искренним доброжелательством к ним он проникнут. Он советует им изменить систему своих налогов и облегчить их (налоги и вообще внутренние дела были и прежде, как мы уже замечали, почти вполне предоставлены на волю ионийцев). Чтобы уменьшить расходы, Гледстон советует ионийцам заменить бюрократию самоуправлением; он объясняет им выгоды от понижения тарифа и вообще говорит о том, какими законами и стремлениями могут развить они у себя дух гражданской свободы и облегчить положение массы населения в своем государстве.
Разумеется, ионийцы приняли отказ королевы на их просьбу с большим неудовольствием, хотя, конечно, и не ожидали ничего кроме отказа. На проект Гледстона палата отвечала, что отложит совещание о нем, и, повидимому, хочет отвергнуть его весь, с объявлением, что только присоединение к Греции может соответствовать желаниям ионического народа.
Мы рассказали эти происшествия довольно подробно потому, что в них выражаются обе стороны нынешней английской иностранной политики -- и сторона ненавистная, и сторона благородная. Удерживать в своей зависимости чужое племя, которое негодует на иноземное владычество, не давать независимости народу только потому, что это кажется полезным для военного могущества и политического влияния на другие страны, -- эта гнусно; но с тем вместе предоставлять этому народу полный простор в управлении своими делами, сохранять у него свободу печатного слова и парламентские формы, стараться развивать в нем те гражданские качества, которыми отличается сама Англия от континента, это -- черта совершенно иного рода. Разумеется, из соединения двух противоположных стремлений, из смеси порабощения с свободою, эгоизма с доброжелательством выходит нечто очень странное. Порабощены или нет ионийцы? Да, потому что только иноземное войско держит их в покорности нынешнему образу правления; нет, потому что ни в Сардинии, ни в Бельгии, ни в самой Англии народ не пользуется свободою больше той, какую дают англичане Семи Островам. Народ свободно избирает своих представителей, эти представители дают законы для страны; все законы, все правительственные распоряжения свободно обсуждаются в открытых парламентских прениях и в печати. Народ свободно выражает даже свое желание отделиться от государства, к которому принадлежит по политическим трактатам, и на это требование отвечают ему кротким объяснением невозможности такой перемены; не думают о наказании, а, напротив, стараются смягчить отказ гуманным правлением и придумывают, нельзя ли сколько-нибудь вознаградить за него расширением гражданской свободы. Такова политика английского правительства, т. е. старых партий. Но старые партии -- не английский народ; это -- горсть людей, далеко отставших от нынешнего развития понятий в английской нации. Те газеты, которые не принадлежат старым партиям, прямо говорят, что Англия не должна держать в своей зависимости чужой народ, желающий быть независимым; они требуют, чтобы Англия отказалась от протекторства над Ионическими островами. И даже в старых партиях находятся люди, как Джон Юнг, сочувствующие этому взгляду, признающие справедливость желания освободиться от их власти в том народе, которым они посланы управлять. Вот какие черты Англии обнаруживаются ходом вопроса об Ионических островах; и дело это, незначительное по малому объему той страны, о судьбах которой идет речь, важно потому, что на нем можно изучать дух Англии.
Ионический вопрос мало кого занимал, кроме самих ионийцев и англичан. Но внимание целой Европы было обращено на события в жизни двух других небольших племен, сербского и валахо-молдавского. Наш обзор уже так длинен, что сербские события, особенно любопытные для нас по нашему родству с сербами, мы решились изложить в особенной статье. Это тем удобнее, что с прибытием князя Милоша и распущением скупштины переворот, происшедший в Сербии, повидимому, завершился, и рассказ о нем, вероятно, останется уже законченным целым9. Стало быть, нам надобно только сказать несколько слов о валахо-молдавских событиях.
Россия сочувствовала желанию румынского племени соединиться в одно государство. Симпатия легко переходит в надежду Во время парижских конференций в нашей публике была уверенность, что дипломатическими переговорами осуществится стремление румынсв составить одно государство. Как всегда, уверенность эта оказалась самообольщением. Единство Молдавии и Валахии дано было только по имени; оно ограничивалось почти только одинаковостью знамени и правом этих двух провинций учреждать центральную комиссию для обсуждения отдельных вопросов, касающихся обеих областей. В каждом княжестве была оставлена особенная административная и законодательная власть, каждое должно было иметь своего особенного господаря и свой отдельный парламент.
Собрались эти парламенты, должны были избрать господаря. Австрия и Турция употребляли всевозможные усилия, чтобы не допустить в парламенты людей национальной партии, желавших соединения, и насильственными средствами ввести туда своих клиентов, изменников национальному чувству. Однако же молдавские депутаты, собравшиеся раньше валахских, выбрали господарем такого человека, на которого вполне могла положиться нация, желавшая соединения, -- Александра Кузу. Это смутило Турцию и Австрию. В Константинополе хотели отказать в утверждении молдавскому выбору, основываясь на том, что избранное лицо не удовлетворяет некоторым условиям, определенным для господаря дипломатическою конвенцией) 19 августа. Но вот собрался валахский парламент; депутаты его были выбраны под влиянием интриг и насилий Турции, поддерживаемой Австриею. Большинство их состояло из людей, которые, повидимому, не сочувствовали национальному желанию Но мало-помалу они прониклись его влиянием, и в решительную минуту бывшие интригангы и реакционеры явились патриотами. Было множество разных кандидатов на сан господаря. У каждого была своя партия между депутатами. Когда собрались депутаты, один из претендентов, Бибеско, имевший на своей стороне временную администрацию (каймаканию) Валахии, окружил войсками дом заседаний парламента, чтобы силою принудить депутатов избрать его, арестовав тех, которые стали бы говорить против насилия. Но население Бухареста обступило войска и потребовало, чтобы они удалились. Войска и их начальники не захотели действовать оружием против своих братьев, которым сочувствовали. Переговоры тянулись несколько часов, наконец, каймакания принуждена была приказать войскам удалиться. Депутаты прежде всего занялись очищением своего собрания от тех членов, при выборе которых было сделано особенно много противозаконных обманов или насилий. Из них несколько человек, увлекаясь энтузиазмом окружавшего их народа, сами отказывались от звания депутатов. Вечером в тот день (4 февраля) происходили частные совещания между депутатами, оставшиеся тайною для публики. Все предчувствовали только, что на другой день должна решиться судьба и Валахии, и Молдавии: она зависела от того, согласен ли будет валахский выбор с молдавским.
Едва открылось на другой день заседание, депутат Боереско подошел к президенту (митрополиту) и попросил его перейти с депутатами из залы публичных заседаний в соседнюю залу для выслушания важных вещей. Митрополит несколько времени колебался, но должен был уступить; депутаты вышли в особенную залу Тут Боереско в пламенной речи изложил важность настоящей минуты, обязанность депутатов пожертвовать своими личными пристрастиями для того, чтобы явиться действительно представителями национальной мысли. "Желание нации может быть исполнено, -- сказал он, -- только в таком случае, если Валахия соединится с Молдавией, а для этого одно средство -- соединиться с молдавскими братьями и провозгласить господарем того самого человека, который уже выбран ими". Никто не мог устоять против увлечения. Один за другим претенденты на сан господаря всходили на кафедру: первый -- Голеско, за ним -- Гика. Кантакузен и другие: каждый клал руку на евангелие и клялся подать голос за Александра Кузу. Восторг увлек всех депутатов; они закричали: "да здравствует Куза!". Этот крик донесся до залы публичных заседаний, и зрители, бывшие на трибунах, повторяя его, побежали на площадь сообщить патриотическое решение депутатов народу, толпившемуся на площади Все кричали "ура!" и обнимались.
Депутаты возвратились в залу публичных собраний, началась баллотировка, и на всех 64 избирательных билетах, вынутых из урны, было написано одно и то же имя: Александр Куза Молдавский.
За два дня, за день, за несколько часов до этого решения никто в Бухаресте не ожидал его Неописанный восторг овладел всем населением при удивительном известии.
В ту же минуту электрический телеграф сообщил в Яссы Александру Кузе просьбу Валахии быть ее господарем. Напрасно временное правительство Валахии, проникнутое турецко-австрийским духом, говорило, что будет ждать из Константинополя инструкций о том, как поступить ему. На другое утро вновь избранный господарь уже назначил новое министерство, которому без сопротивления должна была передать власть каймакания, потому что весь валахский народ был единодушен.
Можно вообразить себе изумление и гнев константинопольского дивана при известии о валахском выборе. В первую минуту турки заговорили, что это невозможно допустить, что надобно послать войска для низложения Кузы в обоих княжествах. Но скоро одумались, и сама Турция стала просить державы, уполномоченными которых была составлена конвенция 19 августа, чтобы назначена была новая конференция от всех этих держав для разрешения валахо-молдавского вопроса. Конференция скоро соберется. Франция уже решила требовать, чтобы Куза был признан господарем Валахии и Молдавии и были изменены те статьи прежней конвенции, которые оказались несогласны с желанием румынов и противоречат соединению двух дунайских княжеств под управлением одного господаря. Большинство других держав, участвующих в конференции, будут требовать того же. Если не вспыхнет война между Франциею и Австриек) до окончания конференции, решение не подлежит сомнению. Австрия и Турция должны будут уступить настояниям других держав, и выбор Александра Кузы в обоих княжествах будет утвержден10.
Странным образом отражается общее направление событий даже в таких отдаленных краях земли, о которых и не думает Европа. Лет десять тому назад читатели карикатурных журналов хохотали над картинками, представлявшими Сулука в костюме Наполеона I, подражанием которому он гордился, подобно ему превратившись из президента республики в императора. После того о Су луке забыли. Но его неграм не было от того легче. Сулук решительно хотел быть гаитским Наполеоном I. Он беспрестанно воевал с соседнею республикою Сен-Доминиканскою и сильно притеснял собственных подданных. Окружая себя блеском, он сочинял в своей империи аристократию, жаловал своих слуг титулами князей, герцогов, маркизов. Титулы великолепных аристократов бывали иногда занимательны: был герцог Лимонад, был герцог Мармелад и т. д. Но каков бы ни был выбор фамилий, этим герцогам и самому Сулуку для надлежащего великолепия нужно было много денег; подданные разорялись и роптали; Су лук наказывал, как следует, недовольных: изгонял их, сажал их в крепости, казнил. Неудовольствие росло, и наконец не стало сил переносить блистательное правление Фаустина I. Негритянский генерал Фабр Жефрар 22 декабря (нового стиля) прошедшего года вышел из столицы Су-лука Порт-о-Пренса, [пришел] на берег, сел в лодку с своим сыном и двумя товарищами и доехал до города Гонайва, соседнего с Порт-о-Пренсом. Когда он вышел из лодки, к нему подошли несколько человек, у которых было приготовлено пять лошадей, и они въехали в город с криками: "Viva la république, viva la liberté!" {На Гаити говорят ломаным французским языком.}
Никто их не останавливал, они дошли таким образом до главной гауптвахты и приказали караульному барабанщику бить тревогу, потом поехали к дому губернатора. По дороге встречались им политические преступники, осужденные Сулуком на каторгу и работавшие в разных местах города. Они освобождали их. К ним приставали жители. Губернатор сначала колебался, потом и сам присоединился к Жефрару; с ним перешли все другие чиновники. На следующий день генерал Жефрар был провозглашен президентом Гаитской республики, а генерал Сулук (так называли его в официальной прокламации) был объявлен подлежащим суду за противузаконные действия.
24 декабря Жефрар пошел к Сен-Марку, укрепленному городу, комендант которого со всем гарнизоном принял его сторону. Теперь у Жефрара было целых два полка и крепость; оставаясь в ней, он ожидал приближения Сулука, а между тем соседние города один за другим присоединялись к новому правительству. Сулук собрал войско и пошел на Жефрара, власть которого признавалась уже всею северною половиною гаитского государства; войско у Сулука было гораздо многочисленнее, чем у Жефрара, но солдаты не хотели сражаться за него, потому он должен был отступить в столицу. Жефрар пришел вслед за ним и послал к нему парламентера требовать отречения, обещая пощадить его жизнь. Сулук сказал, что подумает; но пока он думал, солдаты его положили оружие. Узнав об этом, Сулук немедленно занялся сочинением следующей прокламации:
"Гаитяне! призванный волею народа к управлению судьбами Гаити, я постоянно посвящал все мои усилия и заботы благу моих подданных и счастию отечества. Я надеялся, что могу рассчитывать на привязанность тех, которые облекли меня верховною властью, но последние события не позволяют мне сомневаться в чувствах народа.
"Я так люблю отечество, что не колеблясь жертвую собою общему благу.
"Я слагаю свой сан, единственным желанием имея то, чтобы Гаити могло быть так счастливо, как всегда желало мое сердце.
"В Порт-о-Пренсе. 15 января 1859 года, в лето 56 независимости".
"Фаустин".
Прокламация, как видим, написана так, что сделала бы честь европейскому перу.
Переворот совершился мирно, не пролито было ни одной капли крови. Президент восстановленной республики, Жефрар, поступил с Сулуком, столь заботившимся о благе своего народа, как нельзя милостивее. Он позволил Сулуку свободно сесть на корабль и ехать куда ему угодно. До отъезда на корабль он оказывал ему защиту от ненависти народа, хотевшего растерзать Су лука; и для проводов его до корабля по улицам города прошел сам, потому что без него Сулук не дошел бы живым до своего убежища.
На старость дней Сулук успел приготовить себе хорошее пропитание: в разных европейских банках у него лежит более 3.000.000 руб. серебра.
Жефрар освободил всех политических преступников, заключенных Сулуком в разные крепости, и просил возвратиться всех изгнанников. Он объявил сен-доминиканцам, что желает хранить с ними дружбу. До сих пор действия его показывают человека благородного и бескорыстного. Он -- мулат, теперь ему около 50 лет. Он имеет известность хорошего генерала, просвещенного и очень умного человека, и всегда пользовался большою любовью народа за гуманность характера и образа мыслей.
Миролюбивые манифестации во Франции.-- Выговор газете Presse.-- Оппозиция в законодательном корпусе, при дворе и в сенате.-- Письмо к Геду, статья "Монитёра" и отставка принца Наполеона.-- Посольство лорда Коули.-- Общественное мнение во Франции и итальянские фанатики.-- Проекты перемен в нынешней французской системе.-- Положение итальянского вопроса около 3 (15) марта.-- Компьеньские уверения Пальмерстона.-- Парламентская реформа в Англии.-- Министерский билль.-- Д'Израэли как прогрессист.-- Россель снова становится главою оппозиции.-- Прибытие неаполитанских пленников в Англию -- Можно ли назвать их страдавшими не по собственной их вине?
В прошедший раз миролюбивые манифестации французского правительства приходилось нам перечислять в параллель с его объявлениями и официальными актами, имевшими воинственное направление; каждому действию его в одном виде соответствовало, почти в тот же день, какое-нибудь действие, имеющее противоположный вид; и мы заканчивали очерк только тем неопределенным выражением, что в пять или шесть последних дней, входивших в наш обзор, именно во вторую неделю февраля (по новому стилю), миролюбивые манифестации, повидимому, взяли верх над воинственными: но нельзя еще решить, прочен ли такой оборот в наружных действиях французского правительства, а можно только находить, что некоторая продолжительность манифестаций в этом смысле довольно правдоподобна. Такое предположение европейских газет оправдалось. До того числа, известия о котором мы имеем при составлении нынешнего обзора (15 марта нового стиля) все наружные действия и объявления французского правительства были благоприятны сохранению европейской тишины. Целый месяц миролюбивых уверений и наружных действий в том же смысле, -- чего же ты хочешь больше. Западная Европа? Ты слишком требовательна и недоверчива, если тебе мало стольких официальных ручательств за ненарушим ость твоего спокойствия.
После неопределительно миролюбивой речи французского императора при открытии заседаний законодательных властей (7 февраля) и решительно миролюбивой речи графа Морни, президента законодательного корпуса, в первом заседании этого собрания (8 февраля) первою довольно яркою манифестацией) в пользу мира был выговор, данный министром внутренних дел газете Presse за одну из воинственных статей, которые до той поры ежедневно появлялись в ней без всяких неприятных для нее последствий. Статья эта нимало не превосходила своим жаром прежних декламаций; не стоит она внимания ни в каком отношении; но она послужила пробирным камнем для проведения черты мирного зеленого цвета рукою Делангля, -- как же нам не присмотреться к произведению г. Леузон-Ледюка, получившего честь рубцом на своей спине свидетельствовать о сохранении европейского спокойствия?
По поводу одной книги об истории Италии за последние десять лет знаменитый знаток русской истории г. Леузон-Ледюк объявляет, что Италия излечилась от прежних неопытных мечтаний и получила теперь способность действовать против Австрии основательнее. Теперь, говорит он, Италия не такова, как в 1848 и 1849 годах.
"Как переменились времена! -- восклицает правдолюбивый защитник Италии.-- К Пьемонту теперь примыкают даже те, которые более всех других не доверяли ему, отталкивали его от себя с наибольшей энергией. "Viva Verdi!" -- этот символический крик раздается с одного конца полуострова до другого, -- блистательный симптом, если не единства, может быть, невозможного, то, по крайней мере, общего согласия, носящего на своем знамени знаменательный девиз: "независимость и свобода!" Сам Маццини, этот нетерпеливый агитатор, отказываясь от исключительности своей системы, присоединяется к усилиям для достижения общей цели. Оставим на минуту вопрос о внутренней организации и остановимся на вопросе об освобождении от иностранцев; он теперь -- самый настоятельный. Что значит этот всеобщий крик "Viva Verdi!", если не соединение к освобождению от иностранцев? Но, говорят, достаточно ли будут силы одной Италии для этого? Единодушное восстание целого народа -- очень могущественный рычаг. И не приписывают ли Австрии силу, которой она не имеет? Вспомним венгерскую войну, особенно воспомним странный состав Австрийской империи. Сколько в ней самой таких элементов, которые могут развлечь ее силы! Одного движения у этих венгров или у этих славян, подобно итальянцам негодующих на габсбургский скипетр, было бы слишком достаточно, чтобы принудить итальянскую армию Франца-Иосифа отступить, а кто не предвидит вероятности такого движения? И разве Италия рассчитывает только на свои силы для свержения ига своих поработителей? Нет, она призывает на помощь все благородные нации. Ее дело, дело справедливости и цивилизации, оно -- наше дело. Мы боимся вмешательства, -- почему же? Не должны ли мы скорее с признательностью приветствовать представляющийся случай положить, наконец, предел этой болезни, мучащей Европу и задерживающей колесницу прогресса?
"Австрия повсюду поднимает голову в Италии, она поднимает голову и вне Италии. Не Австрия ли уничтожила все результаты Парижского трактата? Не Австрия ли внушает Турции все ее измены, все ее преступления? Не Австрия ли возмутила союз, соединявший нас с Англиею? Война, которая избавит нас от этого кошмара, не должна ли быть благословляема между всеми войнами? Такова война, готовящаяся в Италии. Вот почему мы смотрам на нее с доверием и спокойствием".
Что замечательного в этой статье? Разве то, что преднамеренных ошибок в ней по крайней мере столько же, сколько справедливого. Итальянцы будто бы отсрочивают вопрос о внутренней организации до той поры, пока решится дело национальной независимости. Какое же ручательство в том? Символический крик viva Verdi! то есть Viva V(ictor) E(mmanuel) R(é) d'I(talia) -- "да здравствует Виктор-Эммануил, король всей Италии"? Но, во-первых, вся ли Италия повторяет этот крик? Кажется, он слышен только в Ломбардии и в Модене; Неаполь, Рим и самая Венеция даже и теперь не высказывают охоты склониться перед Турином. Да и в Ломбардии можно ли положиться на этот "блистательный симптом"? Кому не известно, что первоначальный крик быстро сменяется другими по мере того, как развиваются события? В 1848 году итальянское движение началось с криком "да здравствует папа Пий IX!" А через несколько месяцев оно пришло к тому, что Пий IX почел нужным бежать из Рима; и чтобы восстановить его власть, Наполеон III, бывший тогда президентом республики, почел за нужное послать против Рима французское войско, которое до сих пор, вот уже целые десять лет, стоит в Риме. Почему знать, что, возбудив итальянское движение теперь, как Пий IX возбуждал его одиннадцать лет тому назад, Виктор-Эммануил не увидел бы себя в необходимости восстановлять свою власть даже над наследственными землями тем же средством, каким восстановилось правление Пия IX в Риме? Мы уже не говорим о Ломбардии или Венеции, или Тоскане; но может ли он рассчитывать и на преданность значительной части своих нынешних подданных, если им не будет нужно молчать о своих чувствах к нему из опасения от австрийцев? Генуя недавно была усмирена только формальною осадою. Теперь она встретила Виктора-Эммануила с триумфом, но ведь это потому, что она хочет войны по воспоминанию о 1848 году, когда в несколько месяцев она обогатилась торговлею с Миланом, пока он был свободен от австрийцев. Она и в 1848 году желала войны, однако ж, это не помешало ей в свое время выразить нежелание подчиняться Турину. Но теперь, говорит Леузон-Ледюк, сам Маццини хочет помогать сардинскому королю и графу Кавуру. Так эта помощь важна? Так маццинисты действительно сильны в Италии? Это можно видеть из неосторожных слов Леу-зон-Ледюка; но чтобы туринский кабинет остался безопасен при такой помощи, этому трудно поверить. Ныне Маццини может быть и не хочет мешать Кавуру, но из этого не следует, чтобы по изгнании австрийцев он не вздумал, вместе с генуэзцами, предъявить свои желания.
Если бы выговор был дан за преднамеренные ошибки, статья заслуживала бы его; но он дан просто за воинственность. Миролюбивые идеалисты сообразили, что это еще первый выговор, данный какой-нибудь газете в министерство Делангля, который, очевидно, хочет прибегать к такому средству только в случае крайней надобности; тем больше значения получала эта экстренная мера: если уже Делангль сделал выговор, значит, война стала слишком противна видам правительства.
Душевная безмятежность, вносившаяся во французское общество таким рассуждением, была несколько нарушена циркуляром того же самого Делангля к префектам. В нем он говорил, "что они должны объяснять речь императора не в смысле безусловно миролюбивом, что есть опасность, которая страшнее войны, именно то, когда умы, предавшиеся материальным интересам (то есть мыслям о гибельности войны для народного благосостояния), забывают о преданиях чести и патриотизма", -- иначе сказать, что хотя Наполеон III хотел бы сохранить мир, но национальная честь требует войны, и люди, думающие иначе, -- самые вредные люди. Циркуляр заключался приказанием смотреть, чтобы провинциальные газеты говорили в таком тоне: "если же не в силах газет одушевиться тем высоким языком, каким император говорил с Европою, то достоинство их требует не ослаблять его действия толкованиями, обличающими эгоизм или малодушие", -- это значило, что газеты, не желающие склоняться в пользу войны, должны молчать. Этот циркуляр, сделавшийся в Париже известным (15 февраля) накануне выговора, данного Pressée, несколько парализовал впечатление выговора; а еще больше ослабилось оно толкованием о происхождении знаменитого выговора. Говорили, будто бы австрийский посланник сказал графу Валевскому, что выедет из Парижа, если не получит удовлетворения за нападки Presse'ы на Австрию; таким образом, выговор оказывался только дипломатическою учтивостью.
Но эти два небольшие нарушения миролюбивых симптомов были последними отголосками прежней воинственности, да и они оказались не имеющими важности, какую им придали. Выговор не был просто дипломатическим оборотом: хозяин Presse'ы Мильйо, вероятно, осязал его серьезность, потому что немедленно продал газету, "а то, чего доброго, говорил он, запретят ее". Принц Наполеон, до сих пор ей покровительствовавший, сказал хозяину, что не в силах защитить ее от опасностей. Новый хозяин не захотел служить органом воинственной партии, и прежний редактор Геру должен был уступить свое место другому, который хочет повести ее в духе орлеанской партии, питающей к принцу Наполеону и его фамилии то же самое чувство, какое прежняя Presse имела к Австрии. Да, расклеивается каждое маленькое дело у людей, против которых повертывается счастие в главном деле. Хотели обуздать вредную ревность союзника, и что же вышло? Орган, принадлежавший слишком усердному союзнику, перешел в руки врага. Действительно ли хотел Делангль сделать серьезный выговор Presse'e или только Валевский оказывал через него дипломатическое приличие австрийскому посланнику, мы не знаем; но, как бы то ни было, выговор получил очень серьезную силу. Совсем не такова была судьба циркуляра: он оказался бессильным, хотя нельзя сомневаться в том, что им вовсе не хотели шутить. Провинциальные газеты, быть может, и замолчали на несколько дней, но уже давно опять говорят против войны, чуть ли не сильнее прежнего.
Явилась оппозиция более опасная, нежели газеты. В прошлый раз мы упоминали о том, как сильно говорят депутаты в салонах против войны. Теперь они начали говорить подобным образом даже в зале своих собраний, -- мы ошиблись, еще не в главной зале общих собраний, а только в маленьких частных залах, где собираются для комитетских совещаний отделы законодательного корпуса (бюро) или заседают комиссии. Самым поразительным случаем подобного рода была встреча бюджета. Вот как рассказывают это дело. Бюджет 1860 года показывает число армии и расходы на нее почти в таких же цифрах, какие были в прошедшем году и утверждены для нынешнего года. Комиссия законодательного корпуса по финансовым делам, получив новый бюджет, объявила, что недоумевает, каким образом согласить эти цифры мирного положения с слухами о войне. "Законодательный корпус может заниматься только серьезными цифрами, -- сказала комиссия, -- он не захочет утверждать такой бюджет, к которому будут сделаны потом прибавки экстренных кредитов на ведение войны". Поэтому, прежде нежели начать рассмотрение бюджета, комиссия потребовала у правительства объяснения о том, серьезны ли цифры бюджета. Комиссионер правительства для объяснений с законодательным корпусом по бюджету, Барош, должен был объявить, что цифры бюджета, по искреннему убеждению правительства, не потребуют прибавок и что правительство уверено в сохранении европейского мира.
Депутаты, начинающие, как видим, наступательное движение, становятся с каждым днем смелее, -- т. е. на словах, от которых еще далеко до дела. Даже бывшие министры Наполеона III [говорят очень странные вещи. Например, Друэн-де-Люи громко говорит, что единственное средство "поддержать в государстве порядок -- надеть на Луи-Наполеона рубашку без рукавов". Лица еще более] близкие к нынешнему правительству от прежней системы почтительных возражений переходят к такому образу действий, которого сами никак не одобрили бы месяца за полтора или за два. Например, вот что произошло между Персиньи и принцем Наполеоном при той церемонии, когда передавался в архив императорской фамилии документ о бракосочетании принца Наполеона. Персиньи присутствовал тут как член тайного совета. Зашла речь о войне. Принц Наполеон выразил пренебрежение к трактатам 1815 года, сказал, что надобно плевать на них (they should le cast to the winds) и освободить Италию в противность им; а если общественное мнение, прибавил он, противно такой политике, то не надобно смотреть на него. Персиньи перевил его словами, что подобный образ мыслей вреден не только для правительства, но и для всего общества, и что подобная политика была бы противна интересам Франции. Потому, продолжал он громким голосом, я всегда буду противиться ей всеми силами. Разговор в этом тоне тянулся довольно долго, словом сказать, на торжественной церемонии произошла очень жаркая сцена в противность всякому этикету.
Не только отдельные сановники, подобно Персиньи доказывавшие, что имеют мужество противоречить желаниям императора, когда то нужно для его собственной пользы; не только депутаты законодательного корпуса, между которыми есть десятка полтора людей независимых, имеющих некоторое влияние на толпу своих товарищей, делают оппозиционные попытки, -- даже в сенате, составленном самим императором из самых покорнейших ему людей, начинают слышаться речи очень резкие. По случаю бракосочетания принца Наполеона надобно было увеличить его содержание. Это производится решением сената (senatusconsult). Покорные члены не могли и думать о том, чтобы отвергнуть предложение о назначении принцу Наполеону требуемой прибавки в 700.000 франков; а между тем непременно хотели выразить свое неудовольствие на принца. Как это сделать? Двое из членов сената, Кастельбажан и Буасси, придумали средство: надобно предложить в senatusconsult'e изменение такого рода, что 700.000 франков назначаются не принцу Наполеону, а просто предоставляются в распоряжение императора. Эта очень замысловатая протестация так понравилась сенаторам, что накануне прений Париж ожидал ее принятия большинством сената. Но сами предводители оппозиции испортили дело, слишком понадеявшись на доблесть своих товарищей. Речи, ими сказанные, были так резки, что сенаторы перепугались; и когда дело дошло до подачи голосов против senatusconsult'a в его первоначальном виде, оказалось против него только два голоса самих ораторов, а все остальные члены сената благоразумно отступились от геройского замысла. Результат не блистательный; но каков бы он "и был, страшно уже самое появление оппозиционных попыток в верном сенате. Потом по вопросу о бюджете сенатская комиссия бюджета точно так же требовала объяснений, как и комиссия законодательного корпуса.
Можно вообразить себе, как силен ропот против войны, если даже сенат чуть-чуть было не вздумал попытаться быть его отголоском. До сих пор уверяли, что, по крайней мере, французская армия желает войны единодушно. Было известно, что некоторые из важнейших генералов, например, Пелиссье и Канробер, -- против войны; но говорилось, что они составляют исключение. Теперь всем известно, что из генералов большая часть -- против войны; что между солдатами также мало охоты идти в Италию. Только офицеры, особенно штаб-офицеры, надеющиеся скорее дослужиться до генеральских эполет на полях битвы, желали бы идти в поход. Словом сказать, даже большинство армии едва л" не против войны. Принц Наполеон и его прежний орган, газета "Presse", уверяли, что, лишаясь прежних приверженцев в промышленном сословии, правительство приобретет себе усердных защитников между прежними врагами -- республиканцами и революционерами. Эти партии, ожидающие в скором времени благоприятного случая для решительных действий, в последнее время держали себя очень осторожно и молчали. Их молчание истолковывалось в смысле согласия. Но вот и эта надежда исчезла. Парижские республиканцы в половине февраля собирались у Карно и решили, что они -- против войны. Через несколько дней был в Лондоне митинг французских изгнанников демократической партии и также объявил себя против войны.
Положение вообще сделалось в самой Франции еще гораздо затруднительнее, нежели как было в январе месяце. Давно уже было известно, что коммерческие палаты по всей Франции хотят подавать просьбы о сохранении мира; они имели на это слишком: много оснований. Не только фонды и другие кредитные бумаг" сильно падают, производя повсюду разорение, но и вообще торговля остановилась, заграничный отпуск чрезвычайно уменьшился, фабрики не имеют заказов, во всех торговых городах множество банкротств. Но вздумали было остановить протест торгового сословия простым запрещением. Через несколько дней оказалось, что запрещением нельзя утишить недовольство. Тогда сам император принял депутацию одного из торговых городов и в ответ на жалобы сказал: "Господа, успокойтесь, мир не будет нарушен" (Rassurez vous, Messieurs, la paix ne sera pas troublée). Это было в половине февраля. Но после того недовольство в обществе росло: оппозиция сановников становилась все сильнее, сенат совершил мужественное дело, выслушав, хотя с испугом, речи против войны и ее представителя, принца Наполеона; наконец, законодательный корпус потребовал объяснений относительно бюджета, и, не ограничиваясь этим, бюджетная комиссия единодушно предложила сделать новое, еще более резкое нападение. Она хотела предложить уничтожение нового министерства Алжирии и колоний, т. е. потребовать отставки принца Наполеона, бывшего представителем воинственности в совете министров. С половины февраля вражда остальных министров к нему дошла до такой резкости, что он три раза требовал отставки, т. е. предлагал императору выбор между ним и остальными министрами, надеясь, что его предпочтут им. Это было действительно правдоподобно по тем соображениям, какие мы излагали в предыдущей статье: Франция может противиться войне, но война необходима для нынешней системы. Поэтому носились слухи об удалении в отставку министров, особенно сильно споривших с принцем Наполеоном. Но с каждым днем их положение усиливалось, и вот, наконец, 5 марта к общему изумлению явилось в "Монитёр" официальное уведомление, объявлявшее, что газеты, говорящие о войне, вовсе не должны считаться представительницами намерений правительства, потому что во Франции нет цензуры, следовательно, правительство не отвечает за мнения журналистов. За этим уведомлением следовала статья, подробно объяснявшая, что Франция не делает никаких особенных усилий ни в армии, ни во флоте. Франция обещала помогать Пьемонту, если на него нападет Австрия, -- больше не обещала и не хочет она ничего. Слухи об усиленных приготовлениях к войне -- "выдумки, ложь и бредни". Пехотные и конные полки остаются в комплекте мирного штата. Покупка 4.000 лошадей для артиллерии сделана только для ремонта, чтобы привести ее к нормальному мирному положению. Работы в арсеналах происходят только потому, что надобно исправить артиллерию и флот, и если построено несколько новых судов, то единственно для обыкновенных сношений с Алжириею и для провоза съестных припасов в Чивита-Веккию или в Александрию для кохинхинской экспедиции; потому слухи о войне нелепы; выдумываются злонамеренными людьми; принимаются на веру глупцами. Конечно, французский император наблюдает за причинами могущих возникнуть несогласий; но рассмотрение этих вопросов приняло дипломатический характер, и надобно думать, что они разрешатся мирным соглашением. В то же самое время в английских газетах явилось письмо императора французов к одному из его английских друзей, мистеру Геду, с уверением в симпатии к Англии, о которой он вспоминает с глубокою любовью, потому что провел в ней много лет изгнания; император всегда был поклонником английской свободы; жаль, что она, как и все хорошее, имеет крайности. Зачем она вместо разъяснения истины употребляет все усилия для ее помрачения? Только несправедливая вражда английских газет огорчает императора, счастливого, впрочем, тою мыслию, что он нашел такого добросовестного и бескорыстного защитника, как сэр Фрэнсис Гед. К этому письму было приложено письмо самого Геда, объяснявшего, что действительно такое злоязычие английских газет мешает упрочению союза Англии с повелителем полумиллиона солдат. В приложениях мы помещаем эти документы в том самом виде, как они были напечатаны в "Санктпетербургских Ведомостях", с ответами на них газеты Times, к которой специально относилось примечание, следовавшее в "Мониторе" за миролюбивою статьею, в столбцах которой появлялись статьи Геда в защиту Наполеона и в редакцию которой он обратился с просьбою напечатать письмо Наполеона и его комментария.
В первые минуты статья "Монитёра", изумившая всех, всех убедила в решимости императора французов кончить дело миром. Но через несколько часов стали говорить, что она еще недостаточна, и тогда вздумали поместить в "Монитёре" вторую статью, которая бы рассеяла остающиеся сомнения. Но вечером принц Наполеон вышел в отставку, и объявление об этом, явившееся на другой день в "Монитёре", было сочтено достаточным усилием миролюбивых уверений, так что для новой статьи почли излишним слишком высокое помещение в "Монитёре", а отвели ей место в ConstitutionneFe.
Отставка принца Наполеона составляет важнейшую из миролюбивых демонстраций. Она успокоила многих даже между такими людьми, которые не верили "Монитёру". Миролюбивые французские газеты заговорили смелее прежнего, и никто им до сих пор не мешает доказывать, что война была бы безрассудством со стороны французского правительства и гибелью для Франции.
До сих пор мы говорили о симптомах, происходивших внутри Франции; теперь посмотрим, как развивался итальянский вопрос в сфере дипломатических переговоров, и в каком положении видят себя державы, вовлеченные в него Франциею.
С самого начала Англия приняла очень сильное участие в раздоре Франции с Австриею, усиливаясь предупредить войну. Из объяснений английских министров в парламенте мы знаем, что сен-джемский кабинет посылал множество депеш к отдельным дворам и несколько циркуляров к кабинетам парижскому, туринскому, венскому и некоторым другим. Общее содержание всех этих бумаг состояло, во-первых, в том, что Англия советует враждующим державам сделать взаимные уступки; во-вторых, и это было главное, она объявляла, что будет вооруженною рукою действовать против той стороны, которая первая нарушит мир,-- против Австрии, если нападет на Пьемонт Австрия, против Франции, если Франция захочет помогать Пьемонту в случае его нападения на Австрию. От Австрии никто не ждет нападения, потому очевидно, что действительный смысл грозного запрещения относится только к Франции. Мы рассказывали в прошлый раз, как под влиянием этих увещаний один за другим исчезали предлоги к войне, выставлявшиеся Франциею. Развязалось мирным образом сербское дело. Франция отыскала новую причину войны в Папской области; Англия опять устроила, что исчез и этот предлог: Австрия согласилась вывести свои войска из легатств, если Франции действительно угодно вывесть из Рима свои войска. Появился было третий предлог: избрание Кузы общим господарем Валахии и Молдавии; но через два-три дня исчез и он: было решено устроить это дело посредством конференции. Казалось бы, нелегко отыскать четвертый предлог, но нашелся и он: вдруг разнеслись слухи, что парижский посланник Англии, лорд Коули, через Лондон едет в Вену посредником по какому-то новому спорному вопросу. По какому же делу он едет, когда все дела уже благополучно кончены? Несколько дней господствовало недоумение; наконец, узнали, какие требования привез он; узнали, что дан отказ на них; узнали, что в Вене составлены другие предложения; что получено на них одобрение Англии; что отправлены они в Париж и там имеют вероятность быть принятыми. Наконец, узнали, что по итальянскому вопросу соберется конгресс в Лондоне или Берлине.
Эта четвертая французско-австрийская дипломатическая история занимала Европу одна чуть ли не столько же времени, как все три прежние вместе: с половины февраля все толкуют о посольстве лорда Коули, и толки еще не кончились. В чем же дело?
Когда Австрия согласилась вывести войска из Папской области, то было открыто, что жалобы Франции против нее по итальянским делам не ограничиваются содержанием ее гарнизонов в некоторых землях Центральной Италии, а проистекают также из трактатов, заключенных ею с Неаполем, Тосканою, Пармою, Моденою. Общее содержание трактатов состоит в том, что австрийские войска должны помогать этим правительствам в подавлении революций, которые могли бы вспыхнуть против них; а в вознаграждение за такую опору итальянские правители обязались не делать в политическом устройстве таких изменений, которые могли бы возбуждать зависть в ломбардо-венецианцах. Таким образом, говорит Франция, Австрия держит под своей зависимостью всю Италию, кроме Пьемонта; надобно уничтожить эти трактаты. И тут опять едва ли встретилось бы серьезное затруднение, если бы это требование не скрывало под собой новых требований в случае согласия на него со стороны Австрии. Трактат с Неаполем не нужен для Австрии, потому что и без всяких обязательств неаполитанское правительство не имеет никакой охоты давать конституцию; а если бы (чего никак нельзя предполагать) серьезно захотело дать ее, то никакие трактаты не помогли бы Австрии против государства, имеющего более 9.000.000 населения, т. е. вдвое более, чем Сардиния, и притом довольно далекого от австрийских границ. Что же касается до Пармы, Модены и Тосканы, их привязанность к Австрии и без письменных обязательств достаточно прочна по династическим отношениям. Из-за чего же было бы тут серьезно спорить? Но говорят, будто Австрия не согласна на отменение трактатов, в сущности не очень важных. Мы не будем останавливаться на догадках о дипломатических тайнах, т. е. о мелочных подробностях австрийского официального ответа: дело ясно и без всяких стараний проникнуть в секреты. Во-первых, влияние Австрии на Италию в случае отмены трактатов не исчезнет без замены другим иностранным влиянием: Пьемонт, руководимый Франциею и служащий ее орудием, почти уже сделавшийся ее вассалом, будет давать тон другим итальянским правительствам, и тон этот будет чисто французский. По всей вероятности, Австрия согласилась бы предоставить Неаполь, Тоскану и т. д. непринужденному влечению их сердец, но не так легко ей отдать Италию под влияние Франции. Во-вторых -- ив этом сущность дела -- даже и такая уступка не прекратила бы ссору. За четвертым требованием явилось бы пятое и т. д., пока вопрос бы дошел до своего коренного смысла, до очищения Ломбардо-Венецианских провинций Австриек) с предоставлением их Пьемонту и с вознаграждением Франции за ее хлопоты или присоединением Савойи, или основанием вассального французского королевства где-нибудь в Тоскане или в легатствах.
Таким образом, не надобно придавать слишком большой важности ходу официальных переговоров о том или другом вопросе, формально выставляемом вперед. Все они, в сущности, не более как препровождение времени в приличных разговорах, между тем как на душе у собеседников мысли совершенно иного рода, о которых нет ясных упоминаний в беседе.
Действительно, мы видим, что предметы открытого несогласия один за другим отстраняются, -- три уже отстранены; о четвертом думают, что Франция и Австрия подошли очень близко к согласию в нем, и собирается конгресс для разрешения дела мирным путем. В самой Франции, соответственно этим наружным дипломатическим фактам и требованию французского общества, мирные симптомы взяли в последнее время решительный верх над военными манифестациями; прусское правительство формально объявило в своей палате депутатов, что мирное разрешение возникших затруднений сделалось правдоподобным. А между тем надежды на сохранение мира теперь едва ли не меньше, нежели до громких мирных манифестаций, которыми ознаменовалось начало марта. Военные приготовления во Франции, Сардинии, Австрии, Англии продолжаются с энергиею, которая увеличивается ежедневно. В последнее время начала становиться в оборонительное положение и Пруссия, увлекая за собою те второстепенные государства Германского союза, которые не предупредили ее в этом направлении.
Нам нет надобности повторять здесь того, что мы говорили в прошлый раз о существенных причинах угрожающей войны. Мы уже указывали, что они лежат в отношениях французского правительства к общественному мнению во Франции и в некоторых угрозах со стороны итальянских энтузиастов. В дополнение к прежним рассказам приведем несколько случаев, сделавшихся известными с половины февраля. Очень многим читателям они известны из русских газет, но мы и не можем иметь претензии на сообщение новых фактов: газеты всегда будут предупреждать нас в этом отношении, и мы желаем только облегчать воспоминания о газетных известиях, приводя их в связь.
Говорят, что маршал Пелиссье имел в Лондоне свидание с Маццини, будто бы за тем, чтобы узнать, могут ли Франция и Сардиния рассчитывать на содействие его партии при войне. Но предполагается, кроме этой, и другая цель: склонить Маццини, чтобы он убеждал итальянских революционеров отказаться от орсиниевских предприятий, о которых мы говорили в прошлый раз. В дополнение к прежним, рассказывают о двух новых случаях такого рода.
В итальянской газете Opinione было краткое известие о какой-то адской машине, посылавшейся в Париж и захваченной таможнею. С другой стороны, в парижских газетах было известие о том, что принцесса Матильда приезжала к префекту полиции взглянуть на какие-то старинные документы. Эти два отрывочные обстоятельства парижский корреспондент Daily News объясняет следующим образом.
"Дней десять тому назад (т. е. около 15 февраля н. с.), как я знаю из верного источника, человек, казавшийся по наружности лакеем и одетый в императорскую ливрею, явился на одну из станций железных дорог в Париже и спросил три ящика, которых ожидает принцесса Матильда с поездом, только что пришедшим в Париж, и на которых должна быть надпись "оставить на станции до востребования". Ему сказали, что действительно прибыли такие ящики, но только два. Он взял их, повторив, что ожидали трех. На следующий день прибыл третий ящик с такою же надписью. Конторщики железной дороги прямо послали его в дом принцессы Матильды на улице Courcelles. Швейцар, выслушав историю двух других ящиков, сказал, что он их не видел. Принцессе доложили о полученной посылке, и она вышла в зал взглянуть на нее. Ящик вскрыли при ней и нашли в нем бомбы, точно такого же устройства, как орсиниевские, только несколько поменьше размером. Разумеется, стали страшно беспокоиться мыслью, что два другие ящика, вероятно, с подобною же поклажею, скрываются где-нибудь в Париже и находятся в руках заговорщиков. В этот вечер или на следующий было то, что император ездил в Opéra Comique, причем, как пишет и корреспондент одной из английских газет, были замечены чрезвычайные предосторожности. Теперь я слышал, что при этом случае было поставлено на бульваре два эскадрона кавалерии, -- количество войск совершенно беспримерное,-- и что пространство около подъезда было совершенно очищено от народа на необыкновенно большое расстояние. Причина этих предосторожностей теперь очевидна. Едва ли можно сомневаться, что принцесса Матильда была в префектуре полиции по делу, имеющему связь с тревожным открытием, о котором я рассказываю. Быть может, -- впрочем, об этом еще нет слухов, -- что она и ее слуги приезжали взглянуть, сходны ли с полученным ими ящиком какие-нибудь два другие, отысканные полициею. Туринская газета Opinione, издающаяся под влиянием французского правительства, кратко упоминала о ящике с бомбами, посланном на имя принцессы Клотильды. Но я почти совершенно могу ручаться, что достоверный рассказ -- тот, который передаю я".
Через несколько дней парижский корреспондент другой английской газеты, Manchester Guardian, сообщил об этом деле рассказ, почти совершенно сходный с приведенным нами, а в другом письме рассказал другой случай, который передаем его подлинными словами:
"Назад тому недели три произошло, говорят, загадочное обстоятельство, достоверность которого я знаю. В Тюильрийском саду был схвачен и обыскан человек, у которого был револьвер и две или три ручные гранаты, усеянные пистонами в виде рожков, как на орсиниевских гранатах. Разумеется, его отвели в тюрьму. Он называл себя итальянской фамилией и имел итальянский выговор. Он сказал, что может дать полиции важные сведения, потому что участвует в тайном обществе. Но два или три дня он был молчалив и, наконец, стал просить, чтобы ему дали товарища, говоря, что не может и не хочет говорить ничего, пока его станут держать в одиночном заключении. Ему дан был товарищ, один из людей, служивших в тюрьме, что-то вроде архивариуса или библиотекаря. Тогда итальянец раскрыл или показал вид, что раскрывает много тайн. Но на другой или на третий день допрашивавшие чиновники возвратились и объявили ему, что по произведенным дознаниям ни одно из его слов не подтвердилось фактами и что ему надобно решиться говорить правду. Он сказал, что объявит ее завтра. Его оставили на ночь в покое. Но в четвертом часу утра он встал, взял бритву своего товарища и перерезал себе горло. Призванный доктор нашел, что рана сделана с такою силою, что арестант должен был умереть в несколько минут. Эта история мало известна публике; хорошо известна она немногим и те различно ее истолковывают".
С первого взгляда легко открыть множество поводов к сомнению в достоверности обоих этих анекдотов. Особенно второй имеет неправдоподобные черты. Но люди доверчивые или мнительные находят много причин принимать их за истину. Рассказ туринской газеты, преданной императору французов, должен был явиться не иначе, как следствием невозможности опровергнуть слух. Посещение префектуры принцессою Матильдою плохо объясняется желанием рассмотреть какие-то старинные документы; чрезвычайные предосторожности при посещении театра императором были приняты, конечно, не без причины. Наконец, следующий рассказ, который можно очистить от всех неправдоподобных подробностей, сохранив только главную черту, именно арестование и самоубийство человека, пойманного с орсиниевскими гранатами, служит естественным продолжением первого рассказа, хотя сообщается совершенно другим корреспондентом. Так рассуждают мнительные люди, прибавляя, что должны же быть на чем-нибудь основаны хотя некоторые из подобных рассказов, ходящих по Парижу в таком большом количестве.
Достоверно то, что итальянские фанатики любят говорить о том, что орсиниевские попытки будут беспрестанно повторяться, пока Наполеон III не докажет на деле своего желания освободить Италию. Мнительные люди прибавляют, что посылка бомб, по сообщенному нами рассказу, совпадает с тем временем, когда Северная Италия прочла миролюбивые речи императора французов и графа Морни; когда разнеслись слухи, что Виктор-Эммануил написал императору французов письмо, жалуясь, что император охладевает к итальянскому делу, и высказывая свое намерение отказаться от престола, если это действительно так. При этих слухах, продолжают мнительные люди, некоторые особенно горячие головы действительно могли почесть излишним сохранять далее систему пощады, принятую всею их партиею; могли подумать, что итальянский вопрос уже заглушён, и пора им мстить за свое разочарование.
Подобные размышления составляют одну сторону дела; приведем два-три факта в дополнение к тому, что говорили в прошлый раз о другом источнике войны, об отношениях общественного мнения к внутренней политике. Мы представляли несколько доказательств тому, что в конце прошедшего года оно выражалось очень настойчиво, и с каждою неделею его настойчивость возрастала, и что приготовления к войне служили средством, чтобы обратить его от внутренних дел на заграничные; мы прибавляли, что на первое время эта фонтанель подействовала, и что во французских газетах за январь вся энергия уходила на итальянский вопрос. Само собою разумеется, что временное отвлечение стало терять свою силу, как только утратило первую новизну, и в скором времени тот самый предмет, который должен был служить отвлечением, обратился в новое поощрение для возвратившейся настойчивости. Вот каково, например, заключение статьи Journal des Débats о поездке графа Коули в Вену:
"Мы не можем видеть французское правительство делающим столь великие усилия для приобретения этой прекрасной стране (Италии) соединенных благ порядка и свободы, не обращаясь мыслью к состоянию нашей страны и не чувствуя желания, чтобы пришел для Франции день, когда эти два блага стали бы нераздельны, когда мы могли бы наконец безопасно наслаждаться теми драгоценными выгодами, которые ныне с таким усердием хотим, как говорим, дать народам, наверное не превосходящим нас ни блеском ума, ни рассудительностью, ни энергией), ни славою. Как ни суровы были до сих пор испытания свободы в нашей стране, мы не можем верить, чтобы свобода должна была бессильно прозябать в ней, как в бесплодной земле, и чтобы французская почва была решительно неудобна для этого благородного растения, столь же необходимого нашим душам, как хлеб и вино необходимы для нашего тела. Мы отвергаем бесчеловечный каламбур, присуждающий Францию считать свободу только товаром на вывоз, полезным для других и вредным для нее самой; мы составляем себе о будущности нашей страны мысль более возвышенную и более отрадную".
Эта статья напечатана в нумере 3 марта.
Если осторожный Journal des Débats, всегда державший себя так скромно, что не получал ни одного выговора, говорил таким языком еще до уступки, сделанной противникам правительственных желаний статьею "Монитора", то нетрудно отгадать, что другие газеты, менее дипломатичные, говорили резче; а после статьи "Монитора" заговорили еще сильнее.
[Об увеличении требовательности общественного мнения в последние недели довольно хорошо можно судить по сравнению толков, бывших в Париже после речи императора и после статьи "Монитёра". В оба раза одинаково было сказано, что правительство не подавало никаких причин к слухам о войне, и что беспокойство, овладевшее умами, просто -- следствие фантазерства или легкомыслия. Рассуждая о таком отзыве после речи императора, французы замечали только, что не согласны с ним; но никому не приходило в голову принимать его как обиду нации. Это было 8 февраля. Посмотрим же, что говорилось невступно через четыре недели, 6 марта. Мы переводим буквально.
"Как бы ни было подавлено во Франции политическое чувство, как бы ни была она скудна всякою мужественностью и независимостью духа, все-таки чрезвычайно неблагоразумно делает тот. кто явно выказывает свое презрение к народу, им управляемому. В последние месяцы мы только это и видели. Порицания, которым подвергается целая страна в статье "Монитора" за то, в чем она вовсе не виновата, -- вещь очень странная; многие люди, до сих пор не хотевшие сознаться, что они рабы, теперь с досадою восклицают: "долго ли будем мы выносить тех, которые говорят с нами подобным образом?"
Тут нечего прибавлять никаких замечаний].
Мы видели в законодательном корпусе и даже в сенате стремление к оппозиции. Обе корпорации объявили свое недоверие к бюджету; обе требовали у правительства положительных уверений в ненарушимости мира, говоря, что без этого не стоит и заниматься рассмотрением бюджета; законодательный корпус требовал даже удаления принца Наполеона из совета министров, и принц был удален, и уверения даны. Довольно ли всего этого, чтобы судить о том, как растет требовательность общественного мнения? Нет, есть факт еще более ясный. Вот подлинные слова парижского корреспондента газеты l'Indépendance Belge в письме от 4 марта. Читатель знает, как заботится эта газета о том. чтобы не подвергаться запрещениям во Франции, и как осторожно помещает она парижские известия.
"Носится слух, -- я не знаю, какого доверия он заслуживает, -- что в комитете министров обсуждался проект закона в изменение нынешних постановлений о журналистике. Этот проект должен изменить нынешнее законодательство в либеральном духе. Но вот что более положительно: г. де-Персиньи, этот неутомимый династический слуга наполеоновской монархии, приготовляет проект конституции, которому старается приобрести большинство в сенате. Одно из оснований проекта--изменение статьи, установляющей неответственность министров. Г. де-Персиньи хочет такой организации кабинета, по которой кабинет, делаясь фактически ответственным, становился бы в теснейшую связь с общественным мнением".
Предоставляем читателю самому выводить заключение о нынешнем положении дел из этого известия. Основная черта парламентского правления состоит в том, что министрами назначаются люди, пользующиеся большинством в собрании представителей нации (например, в Англии -- палата общин, в Пруссии -- палата депутатов, во Франции -- законодательный корпус), и, как скоро большинство этого собрания перестает поддерживать их, выходят в отставку, уступая место тем людям, на которых указывает большинство. В этом состоит существенный смысл так называемой ответственности министров. Она предполагает, что министры действуют самостоятельно, и потому при парламентском правлении никогда не говорится формальным образом о влиянии на них монарха для внушения им того или другого образа действий: предполагается, что это значило бы компрометировать представителя верховной власти, и предполагается, что он не участвует в столкновениях между разными партиями, беспристрастно отдавая предпочтение той, на стороне которой общественное мнение, выражающееся парламентским большинством. По нынешней конституции этого нет во Франции: все действия министров предполагаются исполнением личной воли императора, и министры отвечают за свои распоряжения ему, т. е. должны сообразоваться с его желанием, а не с мнением парламентского большинства, т. е. министры не обязаны ответственностью перед представителями нации: не ими вводятся в кабинет, не ими выводятся из кабинета. Формальным образом в этом состоит различие нынешней французской системы от той, какая была при Луи-Филиппе и какая существует, например, в Англии. Таким образом, изменение, предполагаемое Персиньи,, имело бы тот формальный смысл, что Наполеон III принимал бы в своем государстве такое положение, как, например, имеет в своем государстве королева Виктория. Конечно, от формальных постановлений до действительного порядка дел очень далеко; ясно также, что при данном характере и данной предшествовавшей истории нынешнего правительства подобная перемена в нем -- не только на деле, но и по форме -- не более как мечта. Не нужно также доказывать, что если бы ни личный характер, ни предшествующая история не противились такому изменению, оно делалось бы невозможным уже по основным принципам существующих партий. В прежние времена, и не дальше как, например, в деле Монталамбера2, защитники нынешней французской системы справедливо утверждали, что свободное парламентское правление возможно только в тех странах, где существование династии прочно и где политические партии спорят только о том, каковы должны быть министры, нимало не желая перемены в династии. Министры и журналисты Наполеона III справедливо утверждали, что положение дел во Франции не таково, что почти все общество примыкает к двум большим партиям орлеанистов и республиканцев, одинаково враждебных нынешней династии, и что в этом состоит существенная разница Франции от Англии. Вспоминая эти справедливые слова самого Наполеона III и его приверженцев, мы видим в проекте Персиньи только благонамеренную утопию, которая не может иметь никакого фактического значения. Но утопии важны в том отношении, что показывают направление мысли в людях, предающихся им, показывают понятие этих людей о потребностях своего положения. С этой стороны очень занимателен проект Персиньи, который постоянно был ближайшим из друзей Наполеона III и вполне достоин этой неизменной дружбы своею преданностью пользам императора французов. Нет никакого сомнения, что его проект явился следствием бесед с императором французов.
Двойственность наружных действий Франции, возникающая из особенности отношений нынешней системы к состоянию общественного мнения, усиленным образом отражается на Сардинии, вовлеченной Франциею в такое положение, которому нужно безотлагательное решение. Материальные средства Сардинии не могут долго выносить усилий, требуемых нынешними отношениями. Не только английская биржа оказалась нерасположенною к сардинскому займу, но даже фирма Фульда в Париже не согласилась принять на себя реализацию этого займа, хотя Фульд, будучи министром государства, покровительствующего Сардинии, должен был бы скорее всех других банкиров согласиться на такую услугу. Граф Кавур принужден был для покрытия большей половины займа прибегнуть к добровольной национальной подписке в самой Сардинии. Это удалось, но подписка была не следствием коммерческого расчета, который один служит надежным источником финансовых средств: она была только проявлением энтузиазма, который вообще быстро остывает, а в Сардинии имеет особенности, не совсем безопасные для системы графа Кавура. Сардинские энтузиасты не хотят знать о причинах, принуждающих Францию и Пьемонт медлить объявлением войны, и каждая миролюбивая манифестация Франции раздражает их. Потому граф Кавур принужден опережать иногда своими распоряжениями желания императора французов, компрометировать его дипломатические обороты слишком явным раскрытием общей своей и его непреклонной решимости начать войну. Например, последние нумера полученных нами газет заключают распоряжение о призвании под знамена того разряда сардинских солдат" который, постоянно находясь в отпуску, призывается к службе только перед самым началом военных действий. Этим распоряжением граф Кавур совершенно убил действие, на которое была рассчитана статья "Монитёра" и отставка принца Наполеона. Точно так же компрометируется французская дипломатика тоном сардинских газет, даже находящихся под влиянием туринского министерства. Они прямо говорят, что не придают никакого значения миролюбивым манифестациям Франции, и что война не только неизбежна, но и никак не может быть отсрочена, хотя бы на полгода. Слишком неосторожные союзники раскрывают Европе даже то, о чем для выгоды Франции следовало бы до времени молчать. Например, какой комментарий приложили они к статье "Монитёра"? Вот какой. "Монитёр" говорит, что император французов обещал только помогать Пьемонту в случае нападения от Австрии. Так, сказали сардинские газеты, но что надобно подразумевать под этим? Уже то самое, что австрийцы собрали много войск в Ломбардию, имеют в ней грозные крепости и занимают выгодные стратегические линии, должно считаться нападением. Они грозят Пьемонту, стало быть, Пьемонт, если захочет выбить их из угрожающих позиций, будет только обороняться, а не нападать. Граф Кавур официально сказал, что он сам так думает. Предоставляем читателю решить, до какой степени могло быть приятно для Франции такое истолкование факта, обнародованного ею в доказательство своих миролюбивых намерений. "Мы не хотим нападать, мы только обязались помогать Пьемонту защищаться", -- говорит "Монитор". "Если мы нападем на австрийцев, мы будем только защищаться", -- объясняет Кавур. Граф Кавур не делал бы таких неприятных для Франции толкований, если бы мог удержаться от них; но он теперь уже не сам идет, -- его ведет партия левой стороны, на которую он опирается в туринской палате депутатов. Но и у этих людей, имеющих наклонность к республиканству и революционерству, предводители вовсе не лишены политической опытности и наверное понимают всю важность дипломатической уклончивости, которую разоблачают и разрушают; как же они решаются выставлять те стороны дела, которые надобно бы скрывать, по расчету их союзников? Они уже находят, что можно пренебрегать желаниями этих союзников; думают, что уже держат их в своих руках. С половины февраля, несмотря на все миролюбивые манифестации французского правительства, они прямо говорят о Наполеоне III: Non puo scaparsi -- "он не может ускользнуть из наших рук". Впрочем, одушевлены воинственным жаром и надеются выгод от нынешних отношений к Франции только те итальянские революционеры, у которых энтузиазма более, чем проницательности. Маццини не разделяет их счастливой уверенности и советовал людям своей партии держаться в стороне. Действительно, они уклоняются от воинственных манифестаций и стараются удерживать народ. Такая политика, конечно, основывается не на разговорах с маршалом Пелиссье, если действительно маршал виделся с Маццини: итальянский агитатор в дипломатических соображениях, вероятно, проницательнее храброго генерала. Влиянию Маццини приписывают то, что в Риме строго сохраняется тишина, и римский народ так далек от мысли начинать восстание в настоящее время, что папская полиция почла возможным разрешить празднование карнавала без всех стеснений, которым нужно было подчинять его во все предыдущие десять лет, со времени восстановления папской власти. Маццинисты говорят: "подождем".
Но далеко не все способны к расчетливому терпению. Со всех концов Италии съезжаются в Пьемонт пылкие итальянцы, особенно среднего и высшего сословий, чтобы сражаться за независимость и свободу отечества. Говорят, что в конце февраля в Сардинии было уже до 10.000 таких волонтеров, ожидающих только объявления войны, чтобы стать под знамена. Разумеется, большинство их -- ломбардцы. До объявления войны Сардиния, связанная особенной конвенцией с Австрией, не может принять их в свою службу. Но уже составляются из них два особенные легиона, из которых одним командует Гарибальди, так храбро защищавший Рим. Много рассказывают анекдотов о самоотверженности, с какою эти благородные мечтатели идут в Турин, воображая, что дело сардинской армии -- дело Италии. Мы приведем только один такой анекдот. Герцогство Пармское издавна занято австрийцами, хотя герцогиня, говорят, вовсе не довольна таким покровительством. В конце февраля какой-то офицер, известный герцогине своею преданностью к ее династии, подал в отставку. Герцогиня удивилась и пригласила его к себе для объяснения. "Как, вы покидаете нас при настоящих обстоятельствах?" сказала она.-- "Ваше высочество, мои чувства не изменились; но выше вас для меня -- Италия; я принадлежу ей, не гневайтесь на меня. Я еду в Турин, снимаю мои эполеты и поступаю рядовым солдатом в корпус волонтеров, который теперь организуется там". Прибавляют, что сама герцогиня, тронутая его энтузиазмом, не нашла возражений против этого. Корреспондент Indépendance Belge, рассказывающий об этом случае, говорит, что потом должны были распустить целый батальон пармского войска, который весь, с оружием и всею амунициею, хотел перейти в Пьемонт.
Мы думаем, что все эти благородные люди и вместе с ними граф Кавур, патриотизму которого мы также отдаем справедливость, жестоко ошибаются в своих надеждах. Впрочем, мы вовсе не хотим сказать этим, что войны не будет. Напротив, никогда не казалась она столь неизбежною, как теперь. Мы видели истинные причины этой неизбежности; мы видели, что эти причины усиливаются с каждым днем. Шансы столкновений, которые послужат поводами к ее начатию, также увеличиваются с каждым днем. Волнение в Ломбардии растет. Народная манифестация о Милане при погребении молодого графа Дандоло, известного патриота, служит доказательством тому. Даже в мирной Тоскане агитация так сильна, что считают нужным для ее успокоения дать либеральную конституцию. Очищение Рима французскими войсками должно было служить к тому, чтобы вспыхнуло восстание, чтобы римляне пошли против австрийцев, чтобы австрийцы разбили их и пошли преследовать их к Риму и тем нарушили бы недавний трактат и подали бы Пьемонту возможность провозгласить войну под именем собственной обороны. Партия принца Наполеона в Париже непременно ожидала этого, и когда было объявлено, что французы выходят из Рима, она радостно говорила: "наконец-то занавес подымается", enfin voila la voile levée. Но советы Маццини до сих пор удерживали римлян от волнений. Разумеется, такой хранитель кажется для папского правительства не совсем надежным, и пока оно будет в состоянии призвать для своей защиты австрийцев, оно ищет других защитников. Говорят, что оно через Христину, мать испанской королевы, просит прислать в Рим два полка испанцев; Неаполь, говорят, сам предлагал такую услугу, но нынешние неаполитанские войска слишком известны своею отличною организациею и стойкостью в битвах: сам неаполитанский король был бы мало безопасен, если б не было у него швейцарских полков; потому и папское правительство, призывая испанцев, в то же время нанимает швейцарский полк и вербует ирландцев.
Несколько новых фактов произошло в последний месяц и на стороне противников Пьемонта и Франции. Нечего говорить о том, что Австрия усиливает свою армию в Ломбардии. Constitutionnel, преднамеренно увеличивая эту цифру в доказательство опасности, угрожающей Пьемонту, с целью предрасположить умы к принятию нападения со стороны Пьемонта за необходимую меру защиты, насчитывает в Италии 177.000 австрийских войск. Но интереснее тот факт, что подтвердились прежние слухи, говорившие, что Австрия не только отлично приготовилась к войне, но и нимало не боится ее, напротив, уверена в ее успехе. Молодой император решительно проникнут воинственностью и жалуется на своих осторожных министров: говорят, если б не советы стариков, он не сделал бы никакой уступки, и война давно бы началась. Впрочем, и осторожные министры высказывают соображения следующего рода: "австрийский император, даже и потеряв несколько битв, даже и потеряв итальянские провинции, все-таки останется австрийским императором; но нельзя сказать того же о влиянии военных неудач на судьбу Наполеона III. Стало быть, риск войны не против нас".
Германия утвердилась в мысли действовать единодушно. Все второстепенные государства соединяются с Пруссиею, которая объявила, что строго исполнит обязанности, лежащие на ней как на члене Германского союза. Если бы не угрожала опасность Рейну, Германский союз, вероятно, не принял бы участия в войне. Но никто не думает, чтобы в случае итальянской войны мог быть сохранен мир на Рейне. Если бы даже французы захотели ограничить театр войны Ломбардо-Венецианским королевством, то каждому очевидно, что это не зависело бы от них.