Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений в пятнадцати томах

Том VIII. Политика (Январь 1860 -- Апрель 1862)

М., ОГИЗ ГИХЛ, 1950

Январь 1860

Перемена в положении итальянского вопроса.-- Сближение Франции с Англиею.-- Консультация о декрете 17 февраля 1852 года.

Итальянское дело приняло новый оборот и, повидимому, ведется к развязке, противной нашим ожиданиям. Если бы новое направление, полученное французскою политикою, зависело только от одной Франции, мы все-таки остались бы при своем прежнем мнении о будущности, приготовляемой для Северной и Центральной Италии; мы не имели бы оснований предполагать прочности и серьезности в дипломатических отношениях, наполняющих теперь итальянцев радостными надеждами. Но перемена французской политики произведена сближением ее с английскою, которая по своей зависимости от парламентского и популярного контроля не может быть переменчивою или лживою в важных делах. Эта связанность французской политики английскою, и только именно эта связанность представляется ручательством за серьезность актов ее, возбудивших удовольствие в либеральной Европе. Не имея претензии быть посвященными в дипломатические тайны, мы не беремся знакомить читателя с теми мелочными и личными подробностями, которые могли помогать или мешать сближению Франции с Англиею; мы не будем даже повторять газетных рассказов о разных дипломатических поездках, письмах, депешах: они могут иметь свою долю занимательности и даже быть справедливыми, но никто не поручится нам, чтобы вместе с ними не происходили какие-нибудь другие хлопоты, имевшие такое же влияние и до сих пор еще оставшиеся неизвестными для публики. Впрочем, если б и все закулисные подробности дипломатических сношений были известны, можно было бы оставить их без внимания, потому что сущность дела не в них: она состоит в таких фактах, которые всем положительно известны, о которых депеши или вовсе не говорят, или говорят самым темным образом, едва касаясь их, но которые совершаются на глазах целого света.

В прошедший раз мы говорили о приготовлениях Франции к войне с Англиею и замечали, что этот факт, непрерывно идущий через все распоряжения французского правительства со времени учреждения империи, беспрерывно подвергается по наружному виду периодическим сменам прилива и отлива, то выставляется вперед ожесточенною полемикою против Англии, как смертельной неприятельницы французского могущества и благоденствия, то прикрывается любезностью, предупредительностью и патетическими уверениями в драгоценности английского союза. Мы замечали также, что с половины ноября прошлого года наступила очередь затишья и любезностей. С половины декабря это смягчение достигло такого размера, что выразилось фактами, обнаружившими влияние на ход итальянского вопроса, составляющего главный предмет для дипломатического и газетного препровождения времени. Такое сильное развитие предупредительности к Англии со стороны Франции обязывает нас изложить в нескольких словах те факты, которые привели Францию к необходимости политического поворота, радующего теперь Европу.

Постоянно отыскивая поводы для раздражения общественного мнения против Англии, французское правительство в первой половине прошлого года, во время торииского министерства, имело таким предлогом предполагаемую вражду Англии против освобождения Италии и предполагаемую наклонность лорда Дерби помогать австрийцам. Обнародованное впоследствии собрание депеш министерства Дерби по итальянскому вопросу обнаружило, что тори вовсе не имели такой наклонности, а напротив, желали освобождения Италии. Но все равно, публика тогда предполагала в министерстве Дерби расположение к австрийцам, и полуофициальные французские газеты свирепствовали против коварного Альбиона, хотя людям, возбуждавшим эти нападения, была очень хорошо известна их неосновательность. Когда был заключен Виллафранкский мир, а в Англии лорды Пальмерстон и Россель сменили лордов Дерби и Мальмсбери, предлог вражды повернулся в противную сторону. Франция теперь действовала в пользу Австрии против Сардинии и Центральной Италии, а расположение Англии к делу итальянской свободы обнаружилось для всех. Теперь полуофициальные французские газеты стали нападать на Англию за то, что она хочет революционизировать Италию. Пальмерстон и Россель вовсе не хотели этого, их политика была в сущности та же, как политика торииского министерства, отличаясь от нее только большею твердостью и ловкостью 1. Кроме итальянского дела было найдено много других причин неистовствовать против Англии. Одною из них был знаменитый Суэзский канал.

Говорить о Суэзском канале подробно значило бы подвергать себя и читателей ужаснейшей скуке. Говорят, что он должен принести неизмеримую выгоду акционерам компании, составившейся для его прорытия, должен давать им на первое время процентов 20 или 30, а потом гораздо больше; говорят также, что он принесет неизмеримые блага всему человеческому роду. Это все провозглашается во Франции, и по странному случаю не дозволяется в ней спорить против таких уверений. В Англии, в Голландии, да и в самой Франции многие находят, что расчеты о коммерческих выгодах канала натянуты; что хотя путь в Индию и в Китай по Чермному морю был бы гораздо короче нынешнего пути мимо мыса Доброй Надежды, но плавание по Чермному морю очень затруднительно от узости фарватера, неблагоприятных течений и сильных ветров, так что по этой кратчайшей дороге парусные суда шли бы дольше, а пароходы сжигали бы больше угля, чем по длинной дороге вокруг Африки. Правда ли это, мы не знаем; но если коммерческие выгоды Суэзского канала в самом деле громадны и возражения против них неосновательны, то почему ж запрещать говорить против него во Франции? Свободное обсуждение вопроса не замедлило бы рассеять несправедливые сомнения. С другой стороны, если канал не нужен и убыточен в коммерческом отношении, то зачем Франция хочет строить его? Противники канала дают на это ответ очень ясный. Канал хотят рыть не по коммерческому, а по политическому расчету. Французы хотят завладеть широкими полосами земли по его берегам, настроить тут укреплений, поставить гарнизоны и батареи. Таким образом, они совершенно отделят Египет от турецких владений и завладеют потом этою страною, на которую постоянно имеют свои виды со времени египетской экспедиции генерала Бонапарте. Кроме того, они откроют себе военную дорогу в Ост-Индию. Теперь, в случае войны с Англией, им нельзя добраться до Мадраса и Калькутты, пройти на Инд и Ганг: если бы они послали эскадры вокруг мыса Доброй Надежды, эскадры были бы на этом пути истреблены англичанами. Иное будет дело, когда они пророют Суэзский канал и утвердятся на его берегах. Тогда их флоты пойдут в Индию под прикрытием своих батарей, которыми будут остановлены английские флоты. Нам кажется, что всеми этими расчетами и опасениями Англия могла бы пренебречь. Пока у ней будет такой торговый флот, как ныне, военные французские флоты, не имеющие подобного неистощимого резерва хороших матросов, едва ли будут страшны для Англии, и каким бы путем ни повела Франция экспедицию в Индию, успехов ей ждать трудно. Но даже и не в этом дело. Пусть Суэзский канал и послужит для французов средством отнять у Англии Ост-Индию: здравый расчет Англии не должен был бы страшиться такой потери. Теперь все расчетливые люди в Англии понимают, что владение Ост-Индиею служит для их отечества не источником большего могущества и богатства, а просто источником тяжелых финансовых затруднений и ослабления военных сил самой Англии. Отказаться без внешней необходимости от такого убыточного владения не дозволяет предрассудок национального тщеславия; но если бы какой-нибудь случай отнял Ост-Индию у Англии, англичане скоро почувствовали бы, что очень много выиграли и в богатстве и в военном могуществе через эту видимую потерю. Разумеется, мы только излагаем свой взгляд на дело, только говорим, что этот вывод следует из мыслей, господствующих между расчетливыми людьми в самой Англии. Но если мы говорим о ходе политических событий, важность не в том, как следовало бы думать известному народу или правительству, а в том, как народ или правительство действительно думают. Пока предрассудок или ошибка считаются за истину, они управляют событиями. Англичане воображают, что должны заботиться о сохранении своего господства в Ост-Индии, французы думают, что нанесли бы им смертельный удар разрушением этого господства и хотят строить для того Суэзский канал. Англичане видят в канале выражение вражды к ним со стороны Франции. Давно уже идет в Константинополе дипломатическая борьба, и вот, когда французы довели до крайности свои подготовления к войне с Англиею, французскому посланнику в Константинополе было приказано решительным образом потребовать у султана согласия на Суэзский канал. Это было открытым разрывом с Англиею.

Но вдруг атака перешла в отступление. Оказалось, что дело заведено слишком далеко, что англичане выходят из терпения, а Франция между тем все еще не была и долго не будет готова к войне. По грубости своих нравов англичане не понимают шуток. Франция шалила для забавы своему национальному предрассудку, наводила речь на войну только за тем, чтобы горячить общественное мнение, подготовлять его к будущему, еще не очень близкому, а невежды англичане вздумали отвечать на шалости вовсе недипломатичною резкостью. "Если вы хотите войны, то начнем войну", заговорили они. Тут понадобилось показать вид дружбы. Необразованные островитяне были очень раздражены, и для их успокоения пришлось сделать очень много.

Главным предметом дипломатических рассуждений был итальянский вопрос, и Франция в доказательство своей любви к Англии должна была объявить, что принимает в этом деле английскую политику.

Мы говорили, в чем заключалась разница между французским и английским способом решения. Франция хотела восстановить австрийских вассалов в Тоскане и Модене или отдать эти земли французскому вассалу2, а Романью возвратить папе. Для этого нужно было вооруженное вмешательство. Чтобы устроить его, созывался конгресс, решения которого были вперед известим. Англия говорила, что распоряжение участью итальянцев должно быть предоставлено самим итальянцам и что она не одобряет вооруженного вмешательства. Быть может, она стала бы протестовать против него; это было даже почти достоверно. Быть может, она даже приняла бы какие-нибудь материальные меры к выражению своего неудовольствия. Война с Англиею из-за Италии была неправдоподобным шансом, но все-таки шанс этот был, и почему знать, куда приведет раздор, раз вспыхнувший? Мы видели, до чего простиралась неприязнь; назначением на конгресс второстепенного дипломата, лорда Коули, английское правительство прямо говорило, что считает конгресс делом враждебным своей политике и не хочет впутываться в него. От этого удара, повидимому столь мягкого, стала рассыпаться вся постройка батарей против Италии, с таким усердием воздвигавшихся в течение почти пяти месяцев, прошедших от Виллафранкского мира до последней половины ноября. Началось с того, что великие нейтральные державы приняли холодность Англии к конгрессу очень серьезным образом. Они говорили, что не стоит и им посылать на конгресс важнейших дипломатов, если Англия не придает ему важности. Смысл этих дипломатических фраз был тот, что нейтральная Европа поколебалась в своем прежнем расположении поддерживать французско-австрийскую политику, когда увидела, что Англия за это сердится. Как и что было дальше, остается, и пусть себе остается, дипломатическим секретом; видно только, что нужно было все больше и больше делать любезностей англичанам, и первым публичным выражением этой необходимости была знаменитая брошюра "Конгресс и папа", явившаяся около 20 декабря. Безмерного шума и крика наделала эта тетрадка, написанная почетнейшим из придворных публицистов, Ла-Героньером, по инструкциям императора французов, который просматривал и исправлял ее. В приложении мы помещаем очень подробное извлечение из знаменитого памфлета: мы вполне перевели все важные места его, выпуская только повторения и амплификации, которыми изобилует брошюра, написанная очень растянуто. Разбирать мыслей, в ней изложенных, мы не будем, потому что неудовлетворительность их очевидна. Если папа не может быть хорошим светским государем, то как же оставлять его государем в Риме? Если он компрометирует свой духовный авторитет, поддерживая свою власть над подданными только при помощи иностранных штыков, то разве не будет продолжаться то же самое, хотя бы оставили ему власть над одним городом Римом? Ведь именно жители города самые непримиримые враги светской власти папы, и поддерживать ее над ними можно будет попреж-нему только насилием. Сама брошюра предвидит это и уже придумала способ укрощать римлян посредством войск, присылаемых для охранения папы всеми итальянскими государствами. Если Романью необходимо отнять у папы, чтобы он не являлся в неприличном его званию виде притеснителя и врага своих подданных, то же самое надобно сказать о всех других его владениях и о самом городе Риме. Нет, говорит брошюра, папе необходимо оставаться государем хотя бы маленького владения, чтобы не стать в зависимость от какой-нибудь одной державы; будучи главою всех католиков, он для спокойствия Европы не должен быть подданным ни одной державы. Но государь маленького владения находится в такой зависимости от своих соседей, что имеет гораздо менее свободы, нежели каждый богатый человек в каком-нибудь свободном государстве. Каждый ирландский [епископ] менее стеснен в своих действиях, нежели нынешний папа. Для независимости папе вовсе не нужно быть светским государем, напротив, именно для этого ему нужно не быть светским государем. Пусть Рим составляет часть свободного государства, -- тогда никто не будет иметь возможности стеснять папу, живущего в нем, как никто не имеет возможности стеснять какого-нибудь бельгийского или швейцарского епископа. Для нас, не-католиков, это очевидно само собою, и нет надобности в подробных опровержениях брошюры. Она важна вовсе не своими логическими достоинствами, а просто тем, что император французов через нее показывал Европе свое намерение не возвращать Романью папе.

Разумеется, брошюра привела либеральные партии в восторг, а католическую партию повергла в ужас и негодование. Католическое высшее духовенство давно уже вело бурную агитацию на защиту папской власти; теперь агитация приняла еще более ожесточенный характер и стала лично враждебною императору французов. Дело дошло до того, что французские кардиналы грозят сложить с себя звание членов сената, в знак явного разрыва ультрамонтанской партии3 с правительством.

Первым следствием издания брошюры было удаление графа Валевского4 от должности министра иностранных дел. Благородный граф был краснейшим демократом и агентом при западных дворах от революционного правительства Польши в 1830--1831 годах. Но скоро он одумался и исправился, увидев невыгодность такого направления мыслей, и для заглаждения грехов своей молодости стал отличнейшим консерватором и абсолютистом. Это действительно оказалось гораздо выгоднее, и говорят, что теперь в целой Европе нет человека, имеющего такую полную коллекцию первостепенных орденов всех держав: у графа более 30 лент. Сообразны его заслугам были и более существенные награды, полученные им от императора французов. Не считая денег, ему даны были два великолепные поместья. Почтенный сановник был известен за великого друга Австрии. Ему даже приписывали значительное влияние на то, что со времени Виллафранкского мира Франция держала себя враждебно против Италии; утверждали даже, что реакционный министр принуждает либерального императора действовать вопреки его собственным желаниям. Такие наивности, конечно, не заслуживают возражения: каждому известно, что при нынешнем порядке дел французские министры не имеют никакой самостоятельности и служат только исполнителями приказаний императора. Наполеон III просто берет себе министром по известной части на известное время такого человека, имя которого служило бы обозначением той системы, какой хочет держаться по этой части император. За австрийское направление французской политики в последнюю половину прошлого года граф Валевский заслуживал ровно столько похвалы или порицания, как переписчик за содержание бумаг, им переписываемых. Но когда император захотел показать, что его политика принимает новый оборот, он должен был сменить министра, имя которого служило вывескою австрийского направления. Каким именно порядком произошел повод к удалению, это все равно, но рассказывают это дело следующим образом.

Когда явилась брошюра Ла-Героньера, папский нунций в Париже, Саккони, потребовал у Валевского, чтобы она подвергнута была запрещению, или по крайней мере правительство объявило в "Монитёре", что оно не одобряет мыслей, в ней изложенных; в противном случае он грозил уехать из Парижа. Валевский, для успокоения папы, сообщил французскому посланнику в Риме, Граммону, что брошюра не имеет официального значения и что французское правительство остается верно прежней своей программе, то есть намерению возвратить легатства под власть папы; министр уполномочивал посланника передать эти уверения папскому правительству. Но когда Валевский стал в совете министров требовать, чтобы "Монитёр" объявил брошюру не имеющей официального характера, император не согласился; напротив, образ действия Наполеона III открыто подтверждал перед публикою, что брошюра излагает новую программу французской политики и что в ее составлении участвовал сам император. Тогда Валевскому не осталось ничего, кроме как подать в отставку. Быть может, эти сведения не полны; но если были еще другие какие-нибудь дипломатические сцены, они имели тот же характер, и когда мы узнаем их, они ничего не прибавят к нашему понятию о сущности дела, достаточно определяемой этим рассказом.

Предполагаемый конгресс не обещал теперь ничего хорошего для папы; Австрия, видя сближение Франции с Англиею, покровительствующею Сардинии, также не могла ждать благоприятного для себя решения. Подобно папе, она отказалась от мысли о конгрессе, которому был уже и прежде нанесен тяжелый удар тем, что Англия не хотела прислать на него ни одного из первостепенных своих дипломатов, и скоро было объявлено, что он отсрочивается на неопределенное время.

Между тем Франция выказывала все больше и больше расположения к уступкам Англии. Было, например, решено, что конгресс отлагается до того времени, когда правительства этих держав согласятся между собою в итальянском вопросе и составят об этом нечто вроде общего протокола; тогда они явятся на конгресс как союзники, с общею программою; император французов говорил, что расположен в этом случае жертвовать своими намерениями принципам английского кабинета (разумеется, таков был только смысл слов, а слова были не те: он говорил, что его намерения всегда были в сущности одинаковы с намерениями Пальмерстона и Росселя). В то же время он возобновил свое прежнее стремление ввести во Франции принципы свободной торговли. В каких формах начались переговоры об этих обоих предметах, конечно еще не вполне известно публике, да и не имеет существенной важности; довольно и той части подробностей, которая уже стала известна. Мы знаем, что дело было подготовлено частными объяснениями императора французов и его доверенных лиц с людьми, имеющими влияние на правительство или общественное мнение в Англии, любезностями к английским газетам, а когда была подготовлена таким образом почва к возобновлению распадавшейся дружбы, официальным посредником в переговорах был избран английский посланник в Париже, лорд Коули.

Об одной из любезностей к английской журналистике мы уже упоминали в прошедший раз: когда французским полуофициальным газетам было в половине ноября приказано прекратить нападения на Англию, это было сделано так, что имело вид угождения жалобам английской журналистики: циркуляр министра внутренних дел о прекращении полемики явился как будто ответом на статью "Times'а" о дурном влиянии, производимом французскими полуофициальными нападениями. Эти любезности продолжались: когда готовилась к печати брошюра "Конгресс и папа", корректуры были заранее сообщены "Times'у", так что у него был уже набран к печати английский перевод брошюры за целые сутки до ее появления в Париже. Когда начались официальные переговоры поездкою Коули в Лондон, агентству Рейтера, доставляющему телеграфические депеши английским газетам, было прислано французским правительством объяснение предшествовавших недоразумений, доказывавшее, что император еще в августе хотел принять английский взгляд на итальянское дело, и только граф Валевский помешал водворению согласия. Такая предупредительность в сообщении известий английской журналистике должна была свидетельствовать английскому народу, как дорожит император французов его мнением.

Кроме этих любезностей, относившихся к целой английской публике, не было недостатка и в любезностях с отдельными лицами, пользующимися влиянием на английское общество. Известным примером тому служат отношения, в которые Наполеон III вступил с Кобденом5, приехавшим во Францию для отдыха н поправления здоровья. Император французов давно верит в пользу принципа свободной торговли, и едва ли нужны были ему чужие убеждения для развития в нем наклонности стремиться к ее водворению во Франции; если же нужны были ему новые разъяснения, он мог получить их от своих домашних экономистов, хотя бы, например, от Мишеля Шевалье, находящегося членом в его государственном совете. Но полезно, казалось, польстить англичанам, выставив Кобдена советником императора в деле, приятном для Англии: Мишелю Шевалье было поручено пригласить Кобдена к императору, и теперь, когда (в письме к Фульду 6 провозглашен принцип свободной торговли, а через лорда Коули заключена с английским правительством торговая конвенция в этом смысле, полуофициальные французские корреспонденции громко воздают Кобдену честь за то, что его советы много способствовали утверждению императора в решимости на дело, равно полезное для Франции и для Англии. Об этом стали разглашать в первой половине января, а прежде того свидания с Кобденом послужили Наполеону III средством подкрепить авторитетом его имени свои миролюбивые уверения. Почти одновременно с брошюрою "Конгресс и папа" явился (23 декабря в "Times'e") "Разговор англичанина с французом", сообщавшийся парижским корреспондентом этой газеты. Корреспондент, вставляя "любопытный разговор" в свое письмо, употреблял выражения, показывавшие, что это документ, составленный или исправленный "французом", ведущим разговор, и ясно указывал, что этот "француз" -- Наполеон III. "Имея хорошую память, -- писал корреспондент, -- я запомнил мысли, которые выставлялись на вид разговаривавшими. Я считаю удобнейшим передать разговор в той самой форме, как он происходил, чтобы не опустить ни одного выражения".-- "Я желаю обратить ваше особенное внимание на слова французского собеседника, -- продолжает корреспондент: -- я имею причины думать, что ими в точности передаются мнения, выражаемые в высокой сфере" -- фраза, принятая западною публицистикою для обозначения личных мнений царствующих лиц. В приложении мы переводим этот любопытный документ, а здесь довольно будет заметить, что француз поочередно рассеивает все сомнения в миролюбивых намерениях Франции, представляемые англичанином, который убеждается его доводами.

Когда сближение с Англиею было достаточно подготовлено этими действиями на общественное мнение, дипломатическими переговорами и переменою обращения с Австриею, Сардиниею и папою, лорд Коули по просьбе императора французов отправился (в начале января) в Лондон для сообщения английскому министерству предложений Наполеона III о коммерческом и политическом союзе. Независимые газеты утверждали, что император дал ему поручение говорить о формальном трактате по итальянскому вопросу; полуофициальные газеты опровергали этот слух; которые из них правы, все равно: достоверно то, что лорду Коули поручено было установить согласие между Францией) и Англиею по итальянскому вопросу, что император французов отказывался для этого от прежней своей политики относительно Италии, соглашаясь принять английскую систему настолько, насколько окажется это необходимым для возвращения английской дружбы и для смягчения досады англичан за прежние неприязненные действия, предлагая им торговые выгоды. О Суэзском канале он, разумеется, замолчал. В чем состояли предложения по итальянскому вопросу? Мы сначала приведем несомненные основания их, а потом сообщим и газетные слухи о формах, которые казались Наполеону III соответствующими его новому положению.

Прошлою зимою, еще до начала итальянской войны, мы говорили, в чем должна состоять ее цель для иностранной политики императора французов. Мы доказывали, что его намерение должно состоять в подчинении Италии французскому влиянию. Виллафранкский мир и последующие действия Франции до половины ноября соответствовали этой цели. Для Сардинии была завоевана область, не дававшая ей такой силы, чтобы устоять против австрийцев без помощи Франции; но, однако-же, бывшая приобретением таким богатым, что для его сохранения Сардиния должна была жертвовать всем и безусловно исполнять волю императора французов, лишь бы он защищал ее от Австрии. Чтобы сардинцам понятнее и памятнее была шаткость их положения, за австрийцами были оставлены Пескьера и Мантуя, из которых они могли мгновенно ринуться на Ломбардию, лишь только отнимал у сардинцев руку помощи Наполеон III, недовольный каким-нибудь туринским своевольством. Таким образом, недопущение Пьемонта до дальнейшего увеличения было главным основанием французской политики. Присоединение герцогств, Тосканы и легатств7 делало бы Сардинию государством довольно сильным, которое могло бы забыть о послушании императору французов, возмечтав, что и без него может удержаться против Австрии. Теперь, под влиянием новой потребности, император французов выражал Англии готовность принять ее принцип предоставления жителям Центральной Италии свободы установлять у себя правительства по собственному выбору. Англия должна была видеть из этого, что Наполеон III для дружбы с ней готов, -- а может быть, он и прямо говорил ей, что готов допустить присоединение Центральной Италии к Пьемонту. В этом состоял существенный и несомненный смысл поручения, с которым лорд Коули явился в Лондон.

Из этого возникают вопросы и предположения, о вероятности которых мы уже предоставляем судить читателю. Отказываясь, по крайней мере на словах, от намерения держать в своей зависимости Сардинию, Наполеон III, вероятно, должен был искать средств для вознаграждения себя за такое самопожертвование. Газеты уверяют, что он убеждал Англию дать ему в вознаграждение Савойю, -- читатель вспомнит, что и до начала войны, и по ее окончании носились слухи о видах Франции на эту страну. Тогда предполагалось, что приобретение будет сделано без посторонних вмешательств, одним тяготением над Сардиниею. Теперь, когда объявлялось, что Франция ничего не хочет делать с Италиею без согласия Англии, натурально следовало предложить какую-нибудь приятность и Англии, если не было покинуто намерение приобрести Савойю. Неофициальные газеты уверяли, что император французов не покидал этой мысли и хотел склонить Англию на увеличение французской территории предложением, чтобы сама Англия взяла себе остров Сардинию. Само собою разумеется, что официальные газеты опровергли такой слух, как опровергают всякий слух о всякой попытке, которая не удалась или которую рано еще разглашать. Мы не знаем, на чьей стороне тут правда. Можно только сказать, что если остров Сардиния был действительно предложен Англии, то Англия едва ли была обольщена предложением. Она теперь уже довольно проникнута принципом рассудительной политики, по которому приобретение иноземных владений считается делом невыгодным для государства. Она не дошла еще до того, чтобы добровольно отказаться от прежних приобретений своих в Европе, но едва ли захочет увеличивать их число.

Однако трудно предположить, чтобы Франция действительно и серьезно отказалась от намерения господствовать над Италиею. Каким же образом исполнить его, если предлагается в угодность англичанам дать Центральной Италии свободу распоряжаться своей судьбой? Если так, она присоединится к Пьемонту и Пьемонт станет настолько силен, что выйдет из-под французской зависимости. Отвечать на это можно двумя предположениями. Газеты уверяют, будто идет следующее разноречие: Англия хочет, чтобы просто было признано решение о присоединении к Пьемонту, принятое в августе законодательными собраниями Центральной Италии, или, по крайней мере, новое испытание воли этих областей ограничилось созванием законодательных собраний для вторичного решения по вопросу о их устройстве. Франция, продолжают газеты, предлагает, чтобы это дело было решено непосредственною подачею голосов всего населения. Она надеется, что в этом случае успеет составить большинство не в пользу присоединения к Пьемонту, а в пользу основания отдельного королевства с избранием в короли или принца Наполеона8 (это было бы приятнее всего для нее), или прежнего герцога тосканского (что было бы также очень недурно по расчетам Франции), или, наконец, хотя принца кариньянского (что все-таки не так дурно, как прямое присоединение к Пьемонту). Может существовать и другое предположение. Тем предложением, которое Коули привез в Лондон, просто оттягивается дело с надеждою длить его до появления обстоятельств более благоприятных, когда можно будет обойтись без нынешних церемоний с Англиею. При такой игре некоторым обеспечением служит то, что Ломбардия остается занята 50-тысячным французским войском9. Оно, конечно, охраняет Ломбардию от вторжения австрийцев (которые, впрочем, никак не подумали бы вторгаться в нее без разрешения Наполеона III, хотя бы ни одного французского солдата не было за Альпами); но с тем вместе оно может для самих сардинцев служить напоминанием о гибельности самоволия, а в случае крайности уравновесить влияние, какое могли бы присваивать себе англичане при возникновении у них какого-нибудь несогласия с Наполеоном III. Мы предоставляем читателю судить, насколько правдоподобны эти объяснения. Если ему угодно, он может принять и третью гипотезу, но о ней мы уже решительно должны сказать, что она принадлежит не нам и далеко превосходит собою силу изобретательности нашего ума. Эта гипотеза состоит в том, что французская политика теперь действительно стремится к освобождению Италии от иноземного ига. Приверженцы этого предположения разделяются на два класса: одни полагали всегда, что Наполеон III хочет собственно освобождения Италии, -- питали эту уверенность, несмотря на действия Гойона10 в Риме, на Виллафранкский мир, на цюрихские переговоры и на все другие проявления французской политики до половины декабря. Другие, или лучше сказать, те же самые люди, говорят теперь, что до половины декабря Франция действительно держала сторону Австрии против Пьемонта и Центральной Италии, но что теперь, увидев несостоятельность такой системы, она искренно перешла к противоположному направлению. Любовь к Италии для них выше всех соображений, и когда питать надежду на счастие бедной нации можно было, только отвергая факты, предшествовавшие последнему обороту дела, они отвергали их. Теперь, когда подано им новое основание для надежды, они приобрели возможность говорить: ну да, прежде было действительно плохо, зато теперь уж не может быть ничего, кроме хорошего11. Мы сами от всей души желали бы присоединиться к ним и не замедлим присоединиться, когда факты убедят нас в прочности основания, недавно возникшего для хороших ожиданий. На одной из следующих страниц мы изложим условия этой прочности, и читатель позволит нам не увлекаться слишком радужными надеждами, пока мы не увидим, что эти условия существуют.

Но возвратимся к лорду Коули. Предлагая содействие Франции осуществлению английской политики в итальянском вопросе, он сообщал, что Франция желала бы вступить с Англиею в формальный союз по этому делу. Прямо или косвенно было дано ему это поручение, словесно или на бумаге, мы опять не знаем и опять-таки говорим, что это все равно. В какой именно форме и под каким предлогом лондонский кабинет уклонился от союза, мы опять-таки не знаем и не слишком интересуемся этим, будучи довольны соображениями, которые прямо следуют из фактов, известных всем. Министерство Пальмерстона искренно желает освобождения Италии. Оно не захотело связывать своей итальянской политики обязательством действовать не иначе, как по согласию с Франциею. Мы находим, что этого достаточно для составления себе понятия о сущности дела. Могут сказать: но Англия, при всем добром расположении к итальянцам, не намерена впутываться из-за них сама в войну, то есть в разорение; быть может, она уклонилась от союза с Франциею только потому, что тогда, в случае войны Пьемонта с Австриею, была бы втянута в эту войну. Нет, при союзе Англии с Франциею всякое опасение войны за Италию исчезало бы: во-первых, очевидно само собою, что у австрийцев достало бы благоразумия хотя на то, чтобы видеть свое совершенное бессилие против такой лиги. Во-вторых, об этом были спрошены англичанами австрийцы и отвечали, что в случае согласного действия Франции и Англии в Италии Австрия не может противиться и должна будет покориться, ограничиваясь протестациею.

На этом пока останавливаются наши известия о переговорах Франции с Англиею по итальянскому вопросу. Франция объявила, что не хочет ничего делать в Италии без согласия Англии, --Англия приняла с признательностью такую нежность. Франция предложила ей союз по этому делу, -- Англия почла благоразумным уклониться от вступления в союз до того времени, когда будет иметь более положительные доказательства твердого и искреннего расположения Франции предоставить итальянцам действительную независимость.

Нам кажется, что английский кабинет поступил в этом случае очень честно и рассудительно. Мы тем смелее говорим это, что вовсе не принадлежим к числу поклонников лорда Пальмерстона, ни даже лорда Росселя. Нам кажется, вернее всего подождать, пока хотя они найдут, что Франция приняла в итальянском деле удовлетворительную систему; нам еще и тогда будет время посмотреть, надобно ли признать эту систему удовлетворительной с той точки зрения, которой мы обыкновенно руководимся; а пока колеблется даже лорд Пальмерстон, нам еще рано и думать об изменении нашего понятия о целях французской политики в Италии.

Не все так мнительны, как мы. Огромное большинство честных людей в Европе находится теперь в состоянии восторга от ссоры, повидимому непримиримой, между папою и Франциею и от возвращения графа Кавура12 к управлению делами.

Этому возвращению мы сами очень рады, хотя не имеем удовольствия быть особенно жаркими почитателями предводителя умеренных, быть может несколько ограниченных, но твердых итальянских либералов. Теперь известна в точности причина его удаления от дел при подписании Виллафранкского перемирия. Когда мы выражали в те дни горькое негодование на всех и в том числе даже на несчастных итальянцев, менее всего виновных, когда винили их в малодушии, -- так называемые благоразумные люди с насмешкой спрашивали нас, что же было делать итальянцам, когда покидала их французская помощь, -- и осыпали насмешками наш ослепленный фанатизм, слыша ответ: "продолжать войну". Месяца два или три назад эти благоразумные люди могли читать в газетах, что предмет их поклонения, граф Кавур, человек не слишком ослепляемый так называемым мацциниевским фанатизмом, думал то же самое. Он убеждал Виктора-Эммануэля не подписывать перемирия и продолжать войну, несмотря на то, будут ли французские войска смотреть на нее неподвижно, или уйдут из Италии, или будет им приказано присоединиться к австрийцам для усмирения непослушных итальянцев. Из-за этого произошла наконец резкая сцена, в которой Кавур упрекал Виктора-Эммануэля за недостаток гражданской отваги, за непонимание того, как силен стал бы он, последовав его совету. Сцена эта оставила глубокое впечатление в памяти Виктора-Эммануэля, и теперь называют подвигом высокого патриотизма то, что он забыл личную досаду, согласившись уступить общему требованию итальянцев и желанию английского кабинета, чтобы Кавур принял управление государством13. Читатели знают, что неудовольствие, пробуждавшееся бестактностью, вялостью и трусостью Ла-Марморы и Дабормиды14, возрастало с каждым днем; общественное мнение Италии и желание Англии вынудило, наконец, у них назначение, а у Франции согласие на назначение графа Кавура уполномоченным на предполагавшийся конгресс. Что после того падение министерства Ла-Марморы и замена его министерством Кавура была уже делом неизбежным. Если бы Франция и не показала вид, что изменяет свою политику, если бы она и продолжала мешать возвращению Кавура в кабинет, эта перемена могла бы разве замедлиться несколькими неделями. Но, разумеется, вступление графа Кавура в министерство было облегчено и несколько ускорено видимым изменением отношений Франции к Пьемонту. Пока мы дождемся более прямых проявлений французского доброжелательства к Италии, поставим ему в заслугу хотя этот факт, в котором оно не слишком сильно участвовало.

Нет никакого сомнения в том, что граф Кавур будет действовать энергичнее и самостоятельнее своих предшественников. Пока он останется министром, Пьемонт не будет пугаться фантомов французского вмешательства в пользу австрийцев. Эти фантомы могут быть страшны только тому, кто отступает перед ними; и если мы говорили о них, как о чем-то действительно налагающем на Пьемонт зависимость от Франции, мы только говорили, что итальянцы, к несчастью слишком мало рассчитывая на свою национальную силу, сами придавали им могущество своим малодушием.

Газеты говорят, что граф Кавур хочет как можно скорее созвать парламент, и высказывают теперь то, что давно было ясно: диктатура, противозаконным образом продолжавшаяся в Сардинии по прекращении войны, на время которой была дана, держалась только потому, что созвание парламента казалось прежнему робкому министерству делом, несогласным с его обязанностью получать приказания из Парижа.

Мы заслуживали иногда очень странные порицания тем, что, осуждая непоследовательность, слабость и непроницательность людей, принципы которых недурны, говорили, что гораздо лучше их умеют действовать люди, принципы которых вовсе не хотели мы выставлять похвальными: многие не хотели понимать, что можно осуждать образ действий человека, стремлениям которого сочувствуешь, можно советовать ему позаимствоваться непреклонностью воли от людей, в которых нет ничего хорошего, кроме твердости и отваги. Превосходным примером этого до сих пор служило римское правительство. Где вы найдете такую крайнюю слабость сил? Князья Вальдекский и Книпгаузенский государи 15 несравненно более сильные, нежели папа, потому что хоть не нуждаются в посторонней помощи для поддержания своей власти, между тем как папа не продержался бы в Риме 24 часов, если бы французы отняли свои штыки, служащие теперь единственными опорами его престола. А между тем посмотрите, как он держит себя против Франции. Мы не говорим, что основания папской системы управления хороши; но папа считает их хорошими и готов скорее рисковать всем, лишь бы не изменить своим убеждениям. "Мы не хотим никаких сделок, не боимся никаких угроз, -- говорит его правительство:-- посмотрим, что-то вы успеете с нами сделать". И вот таким образом держалось оно одиннадцать лет и отстояло свои принципы. Если бы оно было не так непреклонно, оно давно уже было бы уничтожено, и вместо кардиналов были бы в Риме светские министры, и папа не мог бы даже посадить под арест какого-нибудь еретика. Нет, римское правительство действовало очень неглупо: оно знало, что отважность есть лучшая расчетливость. Теперь оно действует так же, и нельзя не похвалить его твердости, как бы ни были дурны принципы, на защиту которых употребляется эта твердость.

Посмотрите, например, как это правительство, поддерживаемое только французскими солдатами, отвечало на брошюру, излагавшую намерения державы, которая, повидимому, может уничтожить его одним словом:

"На-днях явилась в Париже (объявило папское правительство в своем официальном органе, Giornale di Roma) анонимая брошюра под заглавием "Папа и Конгресс". Эта брошюра содержит прославление революции, коварный тезис для тех слабых голов, которым недостает здравого рассудка, чтобы тотчас заметить яд, в ней скрытый; а для всех хороших католиков служит она причиною скорби... Если целью автора этой брошюры было устранение того, кому грозят столь великие несчастия, то пусть автор уверится, что имеющему право на своей стороне, стоящему вполне на твердом и незыблемом основании справедливости, истинно нечего страшиться человеческих козней".

Так говорила "Римская газета", а парижский орган папского правительства, L'Univers, перечитывая эту заметку, прибавил еще, что папа огорчен "не столько утопиями брошюры, являющимися уже не в первый раз, сколько лицемерием ее автора". А между тем каждому было известно, кто должен считаться истинным автором брошюры. Эта заметка явилась в "Римской газете" 30 декабря; через два дня, когда генерал Гойон явился поздравить папу с новым годом, Пий IX отвечал на его приветствие словами, резкость которых беспримерна в дипломатическом мире:

"Повергаясь к стопам бога, который был, есть и вечно будет, молим его, в смирении нашего сердца, да благоволит он обильно ниспослать свою благодать и свет на главу французской армии и нации, чтобы при помощи этого света он мог неоступаясь итти своим трудным путем и познать наконец лживость принципов, недавно провозглашенных в брошюре, которая может назваться памятником лицемерия и низкой картиною противоречий.

Надеемся, что при помощи этого света, -- или лучше скажем: мы убеждены, что при помощи этого света он осудит принципы, изложенные в этой брошюре, и мы убеждены в этом тем более, что мы владеем несколькими документами, которые некогда имел благосклонность доставить нам его величество и которые содержат осуждение этих принципов".

Каково это? Отважился бы говорить так резко, грозить так смело документальными изобличениями Франц-Иосиф, который в миллион раз сильнее папы? Но что говорить о папе? Посмотрите, как поступает "L'Univers", который мог быть уничтожен (и теперь уничтожен) одним почерком пера, -- и даже не императора французов, а не более, как одного из его министров. Сначала было запрещено перепечатывать во французских газетах речь папы. Он прямо объявил, что пусть его запрещают, если хотят, но что он, несмотря ни на что, напечатает слова папы, которые считает святынею. Запрещение печатать речь папы было отменено после такого решительного объявления, и она явилась во всех французских газетах.

Почему так действуют эти люди, столь слабые, поддерживаемые только тою силою, которой не хотят они делать никаких уступок? Нам скажут: они имеют убеждение. Да, но каждый воображает, что имеет убеждение, почему же не каждый так тверд и решителен в своих действиях? Это потому, что кардиналы и "L'Univers" хорошо понимают все последствия своего принципа и не обольщают себя ни относительно средств, которыми он должен быть поддерживаем, ни относительно своего положения среди других партий. Они знают, чего они хотят, обдумали, какие способы могут вести к их цели, чего им ждать от каждого способа действий. Потому их нельзя обольстить. Не то, чтобы они были уже бог знает какие гениальные люди, -- нет, они просто люди последовательные, не отступающие перед логическими выводами, не скрывающие от себя настоящего положения дел. Их принцип несовместен с законным порядком, -- они и не скрывают этого от себя, и потому ни за что не соглашаются на введение сносных законов в Папскую область, -- введение этих законов погубило бы их, они знают это. Их принцип несовместен с просвещением, и они непреклонно поддерживают обскурантизм. Они знают, что все это противно всему направлению века, и вперед решились не уступать ни в чем требованиям века. Эта обдуманность, это отречение от сделок с гибельными для них принципами сохраняет в них всю ту жизненность, к какой еще способен их принцип. А если принцип отживший, противный всему, что возрастает с каждым днем, в чем потребность общества, держится так долго и крепко, благодаря своей последовательности, то как сильны стали бы принципы живые, соответствующие потребностям общества, если бы их приверженцы постарались так же ясно определить свои отношения к другим силам и так же хорошо изучить, какими средствами должны они итти к своей цели. Ультрамонтанцы сильны только потому, что не хотят добровольно обольщать себя. Нельзя желать, чтобы кто-нибудь одобрял их образ мыслей; но хорошо было бы, если бы честные люди постарались сравниться с ними в отчетливости и последовательности образа мыслей, -- тогда правда успешнее торжествовала бы над ложью. Итак, повидимому совершенный разрыв с папой, решительный разрыв с австрийскою политикою в Италии, покровительство национальному принципу в Италии -- вот признаки нового направления французской политики. Мы старались показать, в чем заключается причина этого поворота дела. Подобный вид принимает французская политика уже не в первый раз с начала прошедшего года. Она шла к своей цели, постоянно лавируя, смягчая свои действия в одном направлении выказыванием наклонности к противоположному направлению, после каждого напора несколько отступая, чтобы смешать соображения противников этими маневрами. Мы несколько раз указывали периоды видимых отступлений, имевших, совершенно такой же характер; и если месяц, два месяца тому назад не предугадывали, что подобный маневр должен скоро быть произведен ею в размере, гораздо большем прежних таких же стратегем (напомним смену миролюбивых и воинственных манифестаций перед войною, смену манифестаций за Италию и против Италии от Виллафранкского мира до половины ноября), -- если мы не предугадывали, что следующее видимое отступление будет иметь гораздо больший размер, причиною этой непредусмотрительности, которую мы нимало не стараемся прикрыть, было то, что мы до самой половины декабря не знали, как близка была в конце октября Франция к войне с Англиею. Мы видели холодность, сильную ссору; но, думая, что император французов умеет очень строго сдерживать себя до предназначенного срока, мы не хотели предполагать, как и сам он не предполагал тогда, чтобы дело зашло гораздо дальше, нежели дозволяли его расчеты. Ему было слишком рано вызывать Англию на войну, -- для этого нужны ему еще долгие приготовления, но он несколько увлекся, а главное, английский кабинет слишком серьезно принял эти нападения. Мы заметили это слишком поздно, как слишком поздно заметил и сам Наполеон III. Враждебность дошла до того, что для восстановления хороших отношений понадобилось слишком много уступок. От человека, столь сдержанного, как император французов, трудно было ожидать такой неосторожности.

Причина, из которой произошла перемена во французской политике по итальянскому вопросу, показывает и степень прочности, какую могут иметь надежды, возникающие из этой перемены. Все дело зависит от отношений Франции к Англии и от прочности нынешнего английского министерства. Если еще довольно долго будет надобно смягчать Англию продолжением уступок, Италия получит время для устройства своих дел по национальному влечению. Если же Англия скоро успокоится изъявлениями дружбы, надобность в покровительстве итальянскому делу минует для Франции. Тот и другой шанс зависит от множества разных обстоятельств. Англия может быть вовлечена в какие-нибудь более важные для нее дела, которые заставили бы ее забыть об Италии; Франция может найти для своей дружбы с нею какие-нибудь другие основания, согласием в которых загладится отступление от английской политики в итальянском деле. Наконец, если бы вместо вигов вступили в министерство тори, Наполеон III гораздо легче справился бы с ними, нежели с нынешним министерством, потому что тори не имеют ныне таких искусных дипломатов, как Пальмерстон. Но как бы то ни было и что бы ни произошло, для человека, пристально наблюдавшего действия Франции, не может существовать никакого сомнения в том, что превращение конституционного Пьемонта в сильное государство, могущее держаться против Австрии без помощи Франции, столь же противно видам нынешнего французского правительства, сколько сообразно с политическими принципами и национальными расчетами Англии, что поэтому направление, выказываемое ныне Франциею в итальянском деле, составляет отказ Франции от собственной политики в пользу английской и что французское правительство воспользуется первой возможностью для того, чтобы возвратиться по этому вопросу к независимому образу действий в направлении, какого держалось после Виллафранкского мира. Хорошо будет, если итальянцы успеют устроить свои дела до той поры.

Судьба Италии зависит теперь главным образом от прочности министерства вигов, о которых довольно трудно сказать, какая участь ждет их самих. В палате общин, выбранной при торииском министерстве, перевес голосов на стороне вигов очень невелик: он простирается только до десяти голосов или даже менее. Присоединения к тори нескольких депутатов ирландской либеральной партии или отделения нескольких недовольных радикалов было бы достаточно, чтобы произвести министерский кризис или заставить кабинет распустить палату общин. Впрочем, кажется, что тори не надеются пока на успех, -- это видно из того, что они в палате общин не предлагали изменения в адресе, который служит ответом на тронную речь, т. е. на программу министерства, и предлагается одним из членов министерской партии. В прошедшем году билль о реформе низверг торийское министерство16. Новый билль, который на-днях будет внесен лордом Джоном Росселем, легко мог бы, в свою очередь, низвергнуть своих составителей, но для этого было бы нужно существование довольно сильного реформистского движения в обществе. В прошедшем году оно было; теперь его до сих пор еще нет, потому что внимание публики поглощено иностранными делами, отношениями к Франции и итальянским вопросом.

О значительной интенсивности стремления к расширению свободы во Франции свидетельствует то, что внутренняя политика занимает теперь французскую публику больше, нежели английскую, хотя иностранные дела, нами названные, касаются Франции еще ближе, чем Англии. Попрежнему глухая внутренняя агитация направляется главным образом к расширению свободы печатного слова, и правительство, как надобно было ожидать, принуждено держаться в этом отношении более строгой системы, чем в начале осени, чтобы по возможности ослабить возрастающее требование. С 15 августа до конца прошлого года было сделано двадцать предостережений. Но, несмотря на них, есть некоторые, разумеется еще слабые, признаки увеличивающейся самостоятельности независимой публицистики. Мы приведем только два примера. Когда граф Валевский получил отставку, император назначил его членом тайного совета и в то же время издал декрет, определявший 100 тысяч франков жалованья членам тайного совета, не занимающим других должностей. Такой член в тайном совете один Валевский, и декрет был издан собственно для него. "Siècle" стал доказывать, что декрет незаконен, потому что всякие назначения сумм должны производиться не иначе, как по закону, принятому законодательным корпусом. Правительственные газеты сначала спорили, но скоро должны были согласиться, что декрет не будет иметь законной силы до утверждения его законодательным корпусом. Другой пример мы расскажем несколько подробнее. Один из самых умеренных, но зато и самых усердных орлеанистов, д'Оссонвиль, напечатал статью, за которую было дано предостережение газете, напечатавшей статью. Воспользовавшись этим случаем, д'Оссонвиль обратился к сословию адвокатов с просьбою составить для него консультацию по четырем вопросам, ему представляющимся. Во-первых, имеет ли французский гражданин право посредством просьбы требовать от сената перемен в существующем законодательстве, кажущихся ему полезными? Во-вторых, обращаясь к сенату, имеет ли каждый француз право объяснять причины, по которым он требует реформы? В-третьих, может ли декрет 17 февраля 1852 года (т. е. декрет, определяющий для политических газет стеснения, которым ныне они подлежат)17, во всех или в некоторых своих постановлениях, быть выставляем в просьбах к сенату актом, противным конституции? В-четвертых, может ли быть перепечатана в виде брошюры статья, подвергнувшаяся предостережению, когда была напечатана в газете или в журнале? Цель вопросов очевидна: они хотят достичь юридического удостоверения в том, что декрет, стесняющий свободу печатного слова, незаконен, и что сенат должен отменить его по своей обязанности уничтожать законы, находящиеся в противоречии с конституцией империи.

Первая консультация была составлена и подписана пятью знаменитейшими адвокатами Парижа; эти юридические знаменитости: Плок, нынешний старшина (bâtonnier) корпорации парижских адвокатов; Беррье, великий оратор и предводитель легитимистской партии; Мари, бывший членом временного правительства в 1848 году; Дюфор, бывший министром во время республики; Бетмон, также бывший министром республики, и Лионвиль, бывший старшиною парижских адвокатов подобно всем трем другим, подписавшим консультацию вместе с нынешним старшиною.

На первый вопрос (имеет ли право каждый французский гражданин требовать у сената отмены законов, кажущихся ему вредными) консультация отвечает решительным подтверждением этого права. Юристы, подписавшие ее, объявляют, что право просьбы простирается на все законы без исключения; они подтверждают это мнение приведением статей самой конституции 1852 года18. Точно так же решителен ответ и на второй вопрос: в просьбе сенату могут быть излагаемы причины, по которым требуется реформа. На третий вопрос (обязан ли сенат отменить декрет 17 февраля 1852 года, если будет обнаружено его противоречие с конституцией) консультация отвечает:

"Этот вопрос сложен. Во-первых, мы должны рассмотреть, может ли сенат отменить декрет 17 февраля, если он противоречит конституции 1852 года. На это могут возразить словами конституции: "Эта конституция получает законную силу с того дня, как учреждаются сенат и законодательный корпус. Декреты, обнародованные президентом республики со 2 декабря до того времени, имеют силу закона". Сенат и законодательный корпус начали свои заседания 20 марта. Итак, декрет 17 февраля имел силу закона, когда они собрались, и, следовательно, не нуждается в одобрении сената. Такое возражение мы находим неосновательным. Декрет 17 февраля имеет силу закона, пока не отменен, но сенат имеет власть отменять и законы, изданные до его учреждения".

Это доказывается ссылками на самую конституцию.

"Таким образом (продолжает консультация) декрет 17 февраля может быть подвергнут рассмотрению сената. Но существует ли основание подвергать его такому рассмотрению? Это вопрос более политический, нежели юридический, и характеризовать дух и подробности декрета 17 февраля должно быть собственно делом лица, подающего просьбу. Мы доказали, что право подавать такую просьбу есть, и могли бы остановиться на этом. Но чтобы не оставить без ответа предлагаемый нам специальный вопрос, мы считаем своею обязанностью представить следующие краткие замечания. Согласен ли декрет 17 февраля с конституцией) 1852 года? Мы не полагаем, чтобы кто-нибудь мог серьезно утверждать это, и потому можем быть кратки в этом случае. Для существования согласия декрета с конституцией было бы необходимо декрету не противоречить "великим принципам 1789 года, составляющим основание общественного права французского народа", как говорит первая статья конституции. Свобода печатного слова один из важнейших между этими принципами. Уважает ли его декрет 17 февраля? Можно ли сказать, что мы ошибаемся, принимая выражение "великие принципы 1789 года" в их абсолютном и историческом смысле?"

Консультация подробно доказывает, что это выражение должно быть понимаемо в таком смысле и что декрет 17 февраля противоречит ему. После того она рассматривает отношения декрета к праву собственности, ненарушимость которого также провозглашена конституциею.

"Газета составляет не только орган мнения, но и коммерческую собственность значительной важности; итак, запрещение газеты есть нарушение материальной собственности. По принципам французских законов собственность священна и только судебное решение может касаться ее; никакая другая власть не имеет этого права".

Из этого консультация выводит, что декрет 17 февраля, дающий правительству власть запрещать газеты без судебного решения, противоречит основному принципу французского законодательства, также провозглашенному конституциею 1852 года.

На четвертый вопрос (может ли быть перепечатываема в форме брошюры статья, получившая предостережение в газете) консультация также отвечает утвердительно, доказывая, что декрет 17 февраля не простирается на брошюры.

Статья д'Оссонвиля19, подвергнувшаяся предостережению в газете, было именно то самое письмо, в котором предлагались сословию адвокатов эти вопросы. Получив консультацию, содержание которой мы изложили, д'Оссонвиль немедленно воспользовался ответом на свой четвертый вопрос и обратился к типографщику, печатающему газету "Courrier de Dimanche^, где была помещена статья, с требованием, чтобы он перепечатал статью в виде брошюры, говоря, что в случае отказа будет требовать напечатания брошюры формальным судебным порядком. Правительство не отважилось доводить дело до этой крайности, и типографщику было сообщено, что он может безопасно печатать требуемую брошюру.

Старшины адвокатской корпорации первые подписали изложенную нами консультацию потому, что д'Оссонвиль в письме своем обращался прямо к ним. Вслед за ними почти все парижские и знаменитейшие провинциальные адвокаты стали объявлять, что согласны с их консультациею, или составлять особенные консультации в том же смысле, но более резкие. В пример мы приведем отрывок из консультации Одилона-Барро20, предводителя прогрессивной части орлеанистов. Он говорит, что все сказанное старшинами адвокатов справедливо, но идет дальше и выражает, например, следующие мысли:

"Право просьбы есть право предостерегать, просвещать правительство, указывать ему дурные вещи, которые должны быть исправлены, хорошие вещи, которые должны быть сделаны. Если бы оно было даже не провозглашено конституциею, оно существовало бы по силе естественного права. Итак, оно существует, но нижеподписавшийся не думает, чтобы оно могло быть успешным. В нынешней французской конституции недостает двух существенных условий, необходимых для того, чтобы право просьбы имело серьезное значение. Эти условия: публичность и ответственность. При нашем прежнем парламентском правлении право просьбы получало свою силу от публичных прений. При конституции, в которой нравственная ответственность правительства не обсуждается публичными прениями, оно останется безуспешным. По нашей конституции, министры ответственны только перед императором, -- этого слишком мало".

По обыкновению, скажем несколько слов о других событиях, занимающих газеты, но не имевших особенного значения.

В Австрии продолжается прежнее положение дел; это разумеется само собою. В Пруссии ландтаг, открывшийся 11 января, будет, повидимому, иметь занятия несколько более серьезные, чем в прошлом году, когда он был оставляем решительно без всякого дела. Речь, произнесенная принцем регентом при начале заседаний, обещает проекты нескольких довольно важных законов. Относительно движения в пользу германского единства она, разумеется, высказывается с тою же осторожностью, которой до сих пор следовала прусская политика в этом деле. Само движение также продолжается в прежнем виде, то есть не имеет еще ничего серьезного, хотя несколько возрастает. О том, как и почему произошли министерские кризисы в Дании и в Голландии, читатель, вероятно, ничего не знает и даже не помнит, были ли в газетах известия о них; это показывает, что и нам было бы напрасно говорить об этих вещах.

Газеты наполнены длинными рассказами об испанской армии в Марокко21. Но пока дело ограничивалось тем, что испанцы, воображавшие эту войну легкою победоносною прогулкою, теряли много людей от болезней и от партизанских нападений мавров. Мавры так беспокоили их, что армия очень долго не могла двинуться от базиса своих операций, Сеуты, к Тетуану, который хотят испанцы взять и который лежит всего верстах в 20-ти от Сеуты. Когда она двинулась, то, разумеется, прошла куда хотела, потому что дикие партизаны, не имеющие никакой дисциплины, никогда не бывают в состоянии противиться движению сильных регулярных войск. Теперь она стоит около Тетуана. Переход был невелик, но испанцы потеряли на нем много людей от партизанских атак, из которых одна была довольно сильна, так что имела вид небольшого сражения. Теперь испанцы находят, что лучше было бы им не ездить в Африку за лаврами, а заниматься своими домашними делами, которые только что начали было поправляться и вот теперь замедлены и даже довольно сильно расстроены ненужной войной.

Февраль 1860

Отношения французской политики к делу итальянской независимости.-- Французская программа о введении свободной торговли.-- Неудача торийской попытки низвергнуть министерство Пальмерстона.

Благоприятные для итальянского дела демонстрации, произведенные Франциею в конце прошедшего года, так поразили большинство европейской публики, что оно не хотело обращать внимания на обстоятельства, которыми была вызвана эта видимая перемена, и приписывало ее личному желанию императора французов. Люди, более осмотрительные в своих заключениях, говорили, напротив, что дело зависело от надобности избежать некоторых преждевременных столкновений, и отношения Франции к Италии, оставаясь в сущности прежними, какими были со времени Виллафранкского мира, были только по наружности смягчены необходимостью показать уважение к Англии, сочувствовавшей итальянскому делу. Теперь это мнение подтвердилось столькими фактами, что мало найдется людей, которые захотели бы оспаривать его.

Важнейшим основанием надеяться на исход дела, сообразный с желаниями итальянцев, служило до сих пор то, что прежнее робкое и вялое министерство Ла-Марморы и Дабормиды заменилось министерством Кавура. В прошлый раз мы говорили, что он получил управление делами по настоянию Англии. Тогда мы высказали это просто как соображение, вытекавшее из отношений между прежним министерством, безусловно подчинявшимся французской политике, и желаниями Англии, чтобы Сардиния действовала самостоятельнее. Теперь это положительно подтверждено полуофициальными объяснениями. Общественное мнение в Сардинии. Ломбардии, Центральной Италии дазно требовало назначения Кавура министром; но Франция противилась этому, и без сильного покровительства Англии Кавуру сардинский король не решился бы удовлетворить общественному мнению. Когда же, повинуясь настоянию Англии, он отважился исполнить желание патриотов, Франция, чтобы не раздражать Англию, не захотела противиться перемене кабинета. Но с первого же раза выказалось, что Франция дурно смотрит на Кавура. Неблагорасположение к нему обнаруживалось всеми мелочами, которыми характеризуется дипломатическая вражда; кому было угодно, тот мог не замечать этих признаков неприязни и оставаться при мысли об изменении французской политики относительно Сардинии; но такое заблуждение в самых непроницательных людях могло держаться лишь несколько дней: раздор за Савойю скоро открыл самым доверчивым истинные отношения Франции к министерству Кавура.

Еще до начала войны распространился слух, что помощь Наполеона III для изгнания австрийцев из Италии Кавур купил обещанием уступить Франции Савойю. Это опровергалось тогда, но никто не верил опровержениям. Теперь достоверно известно, что обещание было дано. По заключении мира, люди, которых все считали агентами французского правительства, стали хлопотать, чтобы возбудить в Савойе агитацию с целью присоединения к Франции. Попытки оставались совершенно неудачны, хотя тогдашнее сардинское министерство не осмеливалось мешать им. Полуофициальные французские газеты с восторгом рассказывали о каждом мелочном факте, который мог быть выставлен доказательством желания савойяров стать французами, и чрезвычайно преувеличивали важность этих манифестаций, совершенно ничтожных и устроенных искусственным образом. Но когда Англия и другие державы спрашивали Францию, имеет ли она виды на Савойю, французское правительство отвечало, что такое подозрение неосновательно. Несмотря на эти уверения, хлопоты французских агентов продолжались, и савойяры, встревоженные ими, увидели наконец надобность показать, что вовсе не имеют чувств, приписываемых им полуофициальными французскими газетами. В январе собрался большой митинг в Шамбери и единодушно выразил желание Савойи принадлежать по-прежнему к Сардинскому королевству. Это вызвало сильный гнев на савойяров со стороны французских полуофициальных газет, которые в это время уже открыто говорили, что Савойя будет неминуемо присоединена к Франции. Кавур отважился выразить одобрение савойярам, противоречащим уверению французских агентов; французское правительство стало его упрекать за это. Оно перестало скрывать свои намерения и от иностранных дипломатов. Английские министры в первых заседаниях парламента могли еще говорить, что не получали от Франции никаких официальных сообщений по этому делу, но при повторении запросов о нем в парламенте теперь они уже признаются, что Франция ведет переговоры об исполнении своего желания. На сильные возражения, сделанные Англиею, она отвечала только, что не приступит к присоединению Савойи, не спросив мнения великих европейских держав об этом деле. Значение этой фразы было тотчас же объяснено полуофициальными французскими газетами: они объявляют, что спрашивать мнения вовсе еще не значит принимать на себя обязанность следовать ему; что если Франция будет советоваться с другими великими державами, это надобно считать просто формальностью. Само французское правительство говорит, что жертвы, принесенные Франциею в итальянской войне, требуют вознаграждения и что, увеличив силы Пьемонта, Франция нуждается в новой, более крепкой границе против усилившегося соседа. К этому прибавляется, что са-войяры по своему языку французы, что они с конца прошлого века постоянно желали соединиться в одно государство с своими единоплеменниками и что во всяком случае присоединение будет произведено не иначе, как с их согласия.

Кавур, сколько может, противится такому исходу дела. Когда ему напоминают о данном перед войною обещании, он говорит, что не исполнено условие, с которым было связано обещание. В тайных договорах, заключенных им с Франциею, Франция обязывалась совершенно изгнать австрийцев из Италии и сделать Виктора-Эммануэля королем не одной Ломбардии, но также и Венеции. Виллафранкский мир не доставил ему Венеции, потому и он не обязан уступать Савойю. Он говорит, что и договора об уступке Савойи не было; это фальшивая тонкость: может быть, не было акта, имеющего обыкновенную форму договоров; но было дано обещание, -- на бумаге или на словах, этого мы не знаем, да это и все равно.

Если бы французские граждане пользовались ныне такими же правами, как сардинские, можно было бы сомневаться в том, действительно ли савойяры хотят остаться сардинцами. Они действительно французы по своей национальности, и при конституционном устройстве Франции было бы очень легко пробудить в них желание присоединиться к ней. Явиться ему было бы тем натуральнее теперь, что, приобретая Ломбардию, а может быть, и Центральную Италию, король сардинский становится владетелем чисто итальянского государства, в котором Савойя теряет всю важность, какую имела при прежнем небольшом объеме королевства, имевшего характер наполовину французский. Но разница правительственных форм между Франциею и Сардиниею решительно отнимает всякую охоту присоединяться к Франции у савойяров, дорожащих нынешними своими правами, которые утратились бы при переходе под власть императора1. Эта сторона дела очень ясно изложена в письме, которое помещено в "Times'е" 8 февраля. Приводим извлечение из него:

"Независимо от важного вопроса о великих общеевропейских интересах, замешанных в деле присоединения Савойи к Франции, я не могу (говорит англичанин) равнодушно смотреть на то, что свободный и довольный народ передается против воли под власть нынешнего французского правительства. Наши предки жертвовали за свободу жизнью. Мы говорим, что ценим парламентское правление, наследованное нами от них. Мы ценим нашу свободу печатного слова, наш суд, стоящий выше всякого подозрения или упрека, нашу безопасность от полицейского произвола, наше право думать и говорить как нам угодно о наших государственных людях и о делах, касающихся общества. Может ли человек, дорожащий этими учреждениями и правами, -- а я надеюсь, что в Англии мало людей, не дорожащих ими, -- равнодушно смотреть на опасность потерять их, грозящую Савойе? Нет в Европе народа лучше савойяров. Это народ храбрый, благородный, честный, любящий порядок, имеющий мягкие нравы и замечательную способность пользоваться свободными учреждениями. Одиннадцать лет пользуясь ими, савойяры никогда не употребили их во зло. В истории нашего столетия один из замечательнейших фактов тот непрерывный, спокойный прогресс просвещения и материального благосостояния, какой совершается в Савойе с тех пор, как она стала частью свободного государства. Этот прогресс заметен самому поверхностному наблюдателю; а человек, близко узнавший савойяров, видит, что благодетельные последствия нынешнего их положения имеют характер прочный. Печатное слово в Сардинии до сих пор еще не было совершенно свободно. Граф Кавур всегда смотрел на газеты с некоторой подозрительностью и нелюбовью. Но, хорошо зная Савойю, я все-таки скажу, что народ в ней фактически так же свободен, как в Англии. Он постепенно, но прочно освобождается от ига фанатизма. Если Сардиния была светлою страною в мрачной Южной Европе, то самою светлою частью Сардинии была Савойя. Не нужно изображать другую сторону картины. Довольно будет сказать, что, когда Савойя будет частью нынешней Франции, она потеряет все свои свободные учреждения. Если английская нация, гордая своим могуществом и своею свободою, будет равнодушно смотреть на такую опасность для Савойи и не сделает усилий для ее спасения, в Англии будет слишком много эгоизма, слишком мало благородства. Французские газеты заботливо распространяют слух, будто бы Савойя желает присоединиться к Франции. Это слух совершенно неосновательный. Бывали иногда мелочные случаи соперничества между Савойею и Пьемонтом, но чтобы в Савойе было недовольство пьемонтским правительством, чтобы существовало в ней хотя малейшее желание присоединиться к Франции, -- это совершенная выдумка. Из 50 человек вы не найдете одного, который имел бы хотя самую слабую охоту обратить свою страну во французскую провинцию".

Говорят, что Савойя не будет присоединена к Франции без собственного согласия. Но в истории слишком много примеров того, как удобно сильный может производить факты, которые выставляет потом как доказательстве тому, что слабый был согласен с его требованиями. Полуофициальные французские газеты и теперь уже говорят о желании савойяров присоединиться к Франции как о факте бесспорном, хотя каждому известно, что савойяры думают совершенно иначе.

Мы считаем большим выигрышем для Италии то, что управление сардинскими делами перешло от прежних робких министров к Кавуру, человеку твердому и смелому; но это вовсе не значит, чтобы мы изменили то понятие о его политических принципах, которое часто высказывали. Будучи министром маленького государства, он понимал, что единственным средством доставить этому государству важное место в ряду европейских держав должно служить покровительство национальным итальянским стремлениям и борьба против Австрии. Он понимал также, что только сохранением свободных учреждений в Пьемонте можно привлечь симпатию других итальянцев к этому государству, которое прежде почти не считалось итальянским. Надобно отдать справедливость уму, способному понять такой расчет, и характеру, неуклонно державшемуся основанной на нем системы. Он даровитый министр, это не подлежит спору; но совершенно ошибаются те, которые видят в нем человека, дорожащего народными правами. Он просто дипломат, которому хороши все средства, ведущие к обыкновенной цели дипломатов, к увеличению силы того государства, которым он управляет. Ему случилось быть сардинским министром, потому он говорит за Италию; а если бы случилось быть австрийским министром, он действовал бы против нее. Нет в истории нашего века факта, в котором министр, управляющий известною страною, выказал бы столько пренебрежения к правам ее народа, сколько выказал Кавур в договоре, по которому отдавал Франции Савойю2. Говорят о непопулярных постановлениях венского конгресса. Но Меттерних и его товарищи, самоуправно распоряжаясь странами без согласия их жителей, распоряжались по крайней мере только странами завоеванными, отнятыми у противников3, а не коренными землями собственных государств, не населением, которое считало их своими министрами.

Европейские дипломаты нимало не затруднились бы таким характером сделки; но уступка Савойи неприятна им по соображениям, которые для них гораздо выше народных прав. Савойя дает стратегическое владычество над Северною Италиею. Владея Альпийскими проходами, лежащими в ней, император французов может повелевать с этих гор Пьемонтом, как начальник цитадели командует лежащим у ее подножия городом. По уступке Савойи, королевство Северной Италии окончательно станет вассальным владением Наполеона III. Так думают дипломаты, для которых стратегическая граница гораздо важнее племенной границы. Надобно признаться, что на этот раз в их соображениях есть много справедливости. Опасение слишком сильного перевеса Франции в Юго-Западной Европе сходится тут с мыслями, внушаемыми желанием итальянской независимости.

Конечно, одна только Англия имела бы теперь силу остановить французские притязания на Савойю вооруженною рукою. Но английские министры положительно объявили, что не намерены жертвовать деньгами и кровью англичан по этому делу, которое не касается, прямо интересов Англии. Они будут протестовать, выразят свое неудовольствие, но больше этого не хотят ничего сделать, если сам Пьемонт не имеет решимости мешать насильственному присоединению Савойи к Франции. Английские министры правы, когда благосостояние собственной нации не хотят приносить в жертву исправлению ошибки, до нее не относящейся. Итак, спор собственно идет только между Сардиниею и Франциею.

Судя по всему, что мы читаем, трудно полагать, чтобы Кавур отважился защищать Савойю оружием от французских притязаний. Поэтому английские государственные люди полагают, что присоединение Савойи к Франции неизбежно. Газетными слухами назначен уже и срок завладению: в начале февраля говорили, что оно должно произойти 1 марта. Разумеется, дело не кончится так скоро и круто; надобно полагать, что будут предварительно устроены какие-нибудь формальности, которые придадут завладению благовидную наружность и займут собою довольно много времени. Но если не произойдет чего-нибудь чрезвычайного и неожиданного, Савойя нынешнею весною обратится в провинцию Французской империи.

Теперь, как мы уже говорили, переговоры между Сардиниею и Франциею состоят собственно в споре о том, обязан ли Кавур исполнить обязательство об уступке Савойи, несмотря на то, что Венеция не приобретена для Виктора-Эммануэля, как предполагалось при составлении этого обязательства. Французское правительство говорит, что неисполнение договора об отнятии Венеции у австрийцев произошло по обстоятельствам, не зависевшим от императора французов: он сделал все, что мог, потому имеет право получить обещанное вознаграждение. Но это служит только дипломатическою тонкостью, придуманною для того, чтобы дать более цены переходу к другому средству доказывать основательность французских притязаний. Положим, говорят французы, что Виктор-Эммануэль получил вдвое меньше новых земель и подданных, нежели предполагалось дать ему; он и в этом случае обязан уступить Савойю. Тем меньше имеет он права сопротивляться обещанному расширению французских границ, если Франция даст ему на юге то увеличение владений, какого не могла доставить на востоке: Центральная Италия должна считаться достаточным вознаграждением за Венецию. Таким образом, по нынешнему положению переговоров, Франция заставляет Сардинию покупать ее согласие на присоединение Центральной Италии уступкою Савойи. Вероятно для того, чтобы сильнее внушить Кавуру необходимость согласиться на все, во второй половине февраля возобновлены были слухи, что дело герцога тосканского не совсем еще потеряно: говорят, будто Франция выражала герцогу готовность возвратить ему прежние владения с прибавлением Романьи, если он совершенно откажется от связей с Австриею и даст императору французскому достаточные обеспечения в своей искренней готовности опираться исключительно на помощь Франции. Надобно полагать, что эти слухи распущены только с намерением скорее победить упрямство Кавура или с мыслью перейти к прежнему намерению сделать из Центральной Италии королевство для принца Наполеона.

Итак, мы видим пока, что Кавур, введенный в кабинет Англиею и поддерживаемый ею, находится в неприятных отношениях к Франции. Такое положение дел не будет продолжительно. Если не произойдет ничего чрезвычайного, Франция скоро овладеет Савойею, и тогда исчезнет одна из главных причин нынешних неприятностей. Какими же новыми отношениями сменится к весне нынешний раздор, прикрываемый уверениями в расположении Франции к делу итальянской независимости? Кавур, как хороший дипломат, может снова явиться полезным помощником императору французов при каких-нибудь дальнейших замыслах. Но при переменчивости обстоятельств бесполезно рассуждать о том, действительно ли вспыхнет весною, как многие уверяют, новая война для изгнания австрийцев из Венеции и будут ли французы снова помогать в ней итальянцам. Мы видим, что австрийцы опасаются нападения со стороны Сардинии; мысль о нем наверное есть у Кавура и открыто господствует над умами итальянских патриотов. Но осуществится ли она, или вопрос об итальянской независимости получит какой-нибудь иной оборот, это обусловливается данными, рассчитать действие которых трудно.

Мы видим, например, что со дня на день ждут восстания в Сицилии и потом в Неаполе; того же ждут и в частях Папской области, которые еще не успели отложиться от папы. Невозможно предугадать, скоро ли произойдут эти события, но, конечно, ими совершенно изменился бы ход дела в Северной Италии. Кроме того, положение самой Австрии так незавидно, что по всем расчетам следовало бы ей скорее согласиться на добровольную уступку Венеции с получением денежного вознаграждения, нежели доводить своим упорством дело до борьбы; но теперь пока она говорит, что не уступит Венецию, и полагает, что будет в силах отразить нападение. Австрия, вероятно, останется при своем упрямстве, но будут ли итальянцы к следующей весне иметь средства начать наступательные действия? Мы пересмотрим нынешнее положение разных частей Италии, соединение которых было бы нужно для борьбы с Австриею, если Кавур не сойдется опять с императором французов.

Прежнее сардинское министерство боялось сзывать парламент, потому что не нашло бы в нем одобрения своей робкой политике. Кавур, напротив, первым условием своего вступления в кабинет определил, чтобы парламент был созван как можно скорее. Надеялись, что заседания могут начаться с первых чисел марта; но теперь полагают, что туринские палаты4 не успеют собраться раньше 1 апреля. Причиною отсрочки выставляется то, что надобно было переделывать описки избирателей в Сардинии по изменениям, сделанным в избирательном законе после присоединения Ломбардии к Сардинии. Но существенною причиною замедления надобно считать усилия Франции, желающей, чтобы палаты не собирались как можно долее: тюильрийский кабинет5 знает, что парламент будет давать туринскому правительству сильную поддержку, и потому хотел бы покончить дело об уступке Савойи до собрания палат. Притом надобно ожидать, что национальные собрания Тосканы и Романьи, депутаты которых будут выбраны по сардинским правилам, повторив решение прежних собраний о присоединении к Пьемонту, сами соединятся в одно собрание с туринским парламентом, и тем фактически исполнится расширение королевства Ломбардо-Сардинского на Центральную Италию. Из этих фактов мы видим, что если Франция и перестала с конца прошлого года прямо поддерживать Австрию против свободной половины Италии6, как поддерживала последним летом и осенью, то вовсе не сделалась покровительницею Сардинии, Тосканы и герцогств, а, напротив, продолжает мешать их соединению.

Еще яснее французская политика в Риме. Никто никогда не сомневался в том, что лишь французские войска в Риме удерживают население остальных папских владений последовать примеру Романьи и присоединиться к возникающей теперь сильной державе. В последнее время генерал Гойон желал даже вызвать столкновение между жителями Рима и своими войсками: ему справедливо казалось, что строгое наказание надолго заставило бы римлян быть совершенно смирными, что оно было бы полезно для подавления в них мятежных мыслей. Правда, римляне и теперь смирны; но все же лучше для папы было бы, если бы французам удалось найти случай перебить и арестовать тех, которые могут когда-нибудь оказаться не смирными и питают в глубине души своевольные мысли об итальянской национальности. Мы приведем рассказ римского корреспондента газеты "Times". Но прежде заметим, что музыканты французского гарнизона в Риме выходят по четвергам и воскресеньям на Piazza Colonna {Площадь Колонна. (Прим. ред.). } развлекать гуляющих римлян военной музыкой. В один из таких вечеров, именно в воскресенье 22 января, публика сделала небольшую манифестацию, самого скромного и лестного для французов характера: римляне, окружившие музыкантов, прокричали несколько раз evviva! {Да здравствует! (Прим. ред.). } в честь императору, французской армии, Франции и Италии. Порядок ни на одну минуту не был нарушен; однако же французское начальство почло нужным произвести множество арестов. Но этим дело не ограничилось, и мы сообщим его продолжение словами римского корреспондента.

Генерал Гойон в своей чрезмерной ревности к папскому делу согласился с папским министром полиции, монсиньором Маттеуччи, завлечь народ к возобновлению манифестации. Против обыкновения, по которому музыка играла только по четвергам и воскресеньям, музыканты были высланы на площадь в понедельник 23 января. Дурная погода много помешала успеху хитрости; однакоже, несмотря на дождь, собралось довольно много народа. Он держал себя самым благоразумным образом и слушал музыку молча. Когда музыканты пошли назад в казармы, народ по обыкновению провожал их до Monte Brionzo. Тут несколько человек закричали vive Napoléon! {Да здравствует Наполеон! (Прим. ред.). }, и папские жандармы бросились на толпу, стали давить ее лошадьми. Народ и тут не потерял рассудительности. Он молча разошелся.

"Из этих фактов (говорит корреспондент) вы можете видеть, что римскую публику стараются вовлечь в манифестации совершенно против се воли. Люди, пользующиеся влиянием на народ, употребляют все свои усилия, чтобы удержать его от обмана. Посылка музыкантов на площадь в понедельник имела все признаки вызова народа на столкновение".

Это мнение господствует в целой Италии. Вот, например, отрывок из письма флорентийского корреспондента "Times'a":

"Генерал Гойон в своей ревности, которую некоторые римляне приписывают его желанию получить маршальский жезл, по которая скорее происходит от его приверженности к папе, всеми силами хотел произвести столкновение, в котором французские солдаты перебили бы людей, совершающих преступление своими криками vive la France! {Да здравствует Франция! (Прим. ред.). } Но римляне были так умны, что не захотели исполнить его желание".

Важно теперь то, успеют ли итальянцы совершенно устроить свои дела в тот промежуток времени, пока Франция вынуждена надобностью в английской дружбе выказывать некоторую снисходительность к национальным желаниям итальянцев, покровительствуемых Англиею. Последние достоверные известия о дипломатическом положении дела состоят в том, что Англия получила от Франции уклончивый ответ на свои предложения, составленные с целью обеспечить независимость земель, принадлежащих к королевству Виктора-Эммануэля или готовящихся присоединиться к нему. Читателю известно, что этих предложений четыре: во-первых, Франция и Австрия должны отказаться от всякого вмешательства в итальянские дела и могут заниматься ими не иначе, как по единодушному согласию трех других великих держав и Сардинии; во-вторых, Франция должна как можно скорее вывесть свои войска из Рима; в-третьих, австрийцы не должны быть тревожимы в Венеции; в-четвертых, король сардинский может послать свои войска в Центральную Италию только тогда, когда народ этих областей новым решением подтвердит избрание его в короли. Должно сознаться, что эти предложения составлены с большим дипломатическим мастерством, так что имеют вид одинаковой благоприятности к правам Австрии и Сардинии, между тем как в сущности все клонятся исключительно в пользу Сардинии и одинаково направлены против Франции. В особенности гаадобно сказать это о третьем предложении. Оно имеет вид ограждения власти австрийцев над Венециею, но при нынешних обстоятельствах действительный смысл его не таков: несмотря на полугодичный срок, итальянцы еще так мало устроили свои дела, что не рассчитывают без французской помощи начать войну с Австриею за Венецию; таким образом, возбуждать теперь ломбардцев и сардинцев к наступательной войне значило бы только вовлекать их в новую, еще сильнейшую зависимость от Франции. Дело иное, когда они сами достаточно организуются, -- тогда помощь Франции для освобождения Венеции снова не будет им нужна, как не была нужна в эпоху заключения виллафранкских условий. Франция не приняла ни одного из этих четырех предложений, кроме первого. Принять это первое условие на словах она может без опасности для своих целей, потому что держит сильную армию в Ломбардии. Кто занимает страну своим войскам, тот может говорить, что не хочет вынуждать ее к исполнению своих требований: страна все-таки в зависимости от "его. Отказ на остальные три требования, конечно, дан Франциею не в прямых выражениях, а под оболочкою дипломатических фраз, которые неопытному в их чтении человеку могли бы казаться почти равносильными согласию; но разъяснения, сделанные английскими государственными людьми в парламентских прениях, не оставляют никому возможности сомневаться в смысле ответа, данного Франциею.

В самой Франции очень важное значение имеет новая промышленная политика, провозглашенная письмом императора французов к государственному министру Фульду, явившимся в газетах в половине января. При Луи-Филиппе7 в палате депутатов постоянно имели перевес протекционисты, потому что правительство с удовольствием покупало поддержку мануфактуристов ревностною защитою выгодной для них покровительственной системы тарифа. Пользуясь этим долгим временем господства, протекционисты успели чрезвычайно сильно распространить во французском обществе вражду против свободной торговли. Только те французы, которые довольно хорошо узнали политическую экономию, понимают вред протекционизма; огромное большинство, следующее привычным мнениям, воображает, что для Франции очень полезна дороговизна железа, каменного угля и других важнейших материалов промышленной деятельности.

Луи-Наполеон всегда был приверженцем свободной торговли; но оппозиция, которую представляли протекционисты прежним его попыткам в этом духе, была так упорна, что перед нею отступала даже его абсолютная власть, сокрушавшая всякое другое сопротивление. Протекционисты были до того уверены в своем могуществе, что несколько раз открыто грозили ему произведением восстания, если он не оставит их в покое. Теперь он почел свой престол настолько упроченным недавними победами, что отважился действовать решительнее прежнего. Открытому провозглашению принципов свободной торговли именно теперь, а не раньше и не позже, содействовало совпадение разных обстоятельств, возникавших из политического положения дел. Мы видели, что Наполеону III надобно было обезоружить подозрительность Англии великими доказательствами дружбы к ней. Перемена тона по итальянскому вопросу действовала на людей, занятых политическими соображениями, но не могла сильно действовать на массу английской публики, у которой есть интересы более близкие, чем независимость итальянцев; а на государственных людей Англии эта перемена не производила никакого впечатления: они знали, что под изменившимися словами сохраняются прежние намерения. Но и английские министры и публика не могли остаться нечувствительны к принятию системы, выгодной для Англии столько же, сколько и для Франции: коммерческий трактат, по которому Франция обязывалась отказаться от протекционизма, служил сильным и бесспорным доказательством желанию Наполеона III жить в дружбе с Англией. Была в письме к Фульду и другая цель, столь же важная: император говорил, что отныне развитие промышленности будет главною его заботою; этим самым он показывал, что Франция не должна опасаться возобновления войн, что для него становится серьезным делом исполнение знаменитой бордосской программы миролюбия; он успокаивал Францию, привлекал к себе запуганных итальянскою войною приверженцев мира, которые составляют большинство французского общества. Письмо и начиналось этими уверениями:

"Несмотря на неизвестность, еще царствующую в некоторых подробностях внешней политики (говорит император французов), можно с уверенностью предвидеть мирное решение. Итак, пришло время нам заняться средствами к приданию сильного развития различным отраслям национального богатства. С этою мыслью я посылаю вам основания программы; некоторые части ее должны быть представлены на одобрение палат; вы посоветуетесь о ней с вашими товарищами, чтобы приготовить меры, могущие дать живое движение земледелию, промышленности и торговле".

Первою заботою правительства должно стать, по программе императора, улучшение французского земледелия и уничтожение стеснений, мешающих ему. Письмо перечисляет меры, нужные для того, и переходит к промышленности.

"Для ободрения промышленного производства, -- говорит оно, -- надобно освободить от всяких пошлин материалы, обрабатываемые промышленностью".

Эти слова заключают в себе смертельный удар важнейшим статьям нынешнего протекционного тарифа. Кроме того, надобно усовершенствовать кредитные учреждения и пути сообщения. Затем следует фраза, наносящая второй удар протекционизму: "необходимо будет постепенное понижение пошлин на товары первой необходимости". Вместо запрещений должны явиться покровительственные пошлины, как вместо покровительственных пошлин предписывается, приведенными у нас выражениями, учреждение легких пошлин не для покровительства домашним фабрикам, а просто для доставления доходов казне, по примеру английской таможенной системы. После этого письмо указывает финансовые средства, которые можно употребить на осуществление предлагаемой императором программы, и в заключение перечисляются главные черты этой программы:

"Уничтожение пошлин на шерсть и хлопчатую бумагу; постепенное уменьшение пошлин на сахар и кофе; деятельное улучшение путей сообщения; уменьшение пошлин за плавание по каналам, для общего понижения издержек перевозки; выдача ссуд земледелию и промышленности; общеполезные работы в обширном размере; коммерческие трактаты с иностранными державами.

Таковы общие основания программы, на которую прошу вас обратить внимание ваших товарищей для безотлагательного приготовления проектов законов к ее осуществлению. Я твердо убежден, что она встретит патриотическую поддержку в сенате и законодательном корпусе, готовых вместе со мною водворить новую эпоху мира и упрочить пользование благами его для Франции".

В самом совете министров находится много протекционистов; к ним принадлежит и Фульд, которому император поручал заботу об исполнении, своей программы. Но министры при нынешней системе должны служить простыми исполнителями даваемых им инструкций, и немногие из них расположены отказываться от своих должностей для сохранения своих мнений. Фульд также не имеет этой наклонности, которая найдена во Франции несогласною с общественным порядком. Он и другие министры деятельно занялись исполнением программы, и через месяц по обнародовании письма был уже напечатан в "Монитёре"8 доклад министра земледелия, промышленности и торговли, содержащий в себе проект закона о понижении пошлин на главные привозные товары. Этим докладом предлагается установить беспошлинный ввоз шерсти, бумажного хлопка, поташа и разных других фабричных материалов; конечно, скоро явятся проекты законов об изменении тарифа по другим статьям, особенно по каменному углю, сахару и железу.

Мы обратили особенное внимание на ту часть программы, которая относится к таможенным преобразованиям, потому что она и придает главнейшее значение письму императора. Эта программа и торговый договор с Англиею, служащий ее осуществлением, конечно, произвели сильнейшее негодование между железнозаводчиками и владельцами каменноугольных копей людьми очень сильными во Франции; также между мануфактуристами по тем отраслям фабричной промышленности, которые пользовались протекционного системою, а к этому разряду относится большинство французских мануфактуристов. Раздражение их так сильно, что они грозят манифестациями, похожими на бунт, хотя императорское (Правительство не любит пропускать безнаказанными подобных фраз. Из департаментов стали являться в Париж многочисленные депутации этих мануфактуристов и заводчиков. Однажды набралось в Париже таких уполномоченных до 400 человек; торговые палаты, существующие во всех департаментах, почти все прислали протесты, написанные очень резким языком. В частных разговорах с правительственными лицами недовольные грозят, что закроют свои фабрики и заводы, объявив работникам, что правительство виновато в нищете, ожидающей десятки тысяч смелых людей. Было бы утомительно перечислять все эти демонстрации; довольно будет привести в пример их адрес, напечатанный в органе протекционистов, "Moniteur Industriel", с подписями 176 заводчиков и фабрикантов. Напомнив обещания, данные им императорским правительством в прежние времена, адрес продолжает:

"Таким образом, даны были обещания не решать вопроса без предварительного исследования, в котором были бы выслушаны голоса представителей отечественной промышленности; эти обещания были возобновлены всего несколько месяцев тому назад. Что же мы видим теперь? Ваше величество готовитесь произвести коренные перемены в важнейших статьях нашего таможенного законодательства, так что все наши фабрики подвергаются одновременному удару. Вы хотите совершить эти громадные перемены без всякого исследования, не выслушав нас, не дав нам возможности быть выслушанными. Узнав, что император благоволил принять нескольких выбранных министром торговли мануфактуристов для принесения ему замечаний, мы обратились к министру с требованием, чтобы и нам оказана была та же милость. (Адрес говорит об аудиенции, данной тем немногим мануфактуристам, которые одобряют принципы свободной торговли.) Мы были многочисленны, -- более 400 депутатов промышленности находилось в Париже, -- потому что мы должны защищать великие интересы. Нам отвечали, что занятия вашего величества не дозволяют вам принять нас, и мы подверглись тяжелому огорчению остаться не получившими возможности объяснить императору истинное положение национальной промышленности. Итак, мы спрашиваем, государь, что же будет с полученным нами обещанием исследовать дело? Нам не позволили изложить наших интересов, нас осудили остаться невыслушанными. И при каких обстоятельствах не допускаете вы, государь, этого исследования, обещанного столь торжественно? В такое время, когда необходимее всего было бы воспользоваться знанием и опытностью всех специальных корпораций (то есть торговых палат, которые почти все защищают протекционизм) и всех знающих людей. Предполагают оковать нас договором с Англиею. Мы далеки от мысли оспаривать власть, даваемую вашему величеству констытуциею. Император имеет право заключать торговые трактаты, не подвергая утверждению законодательного корпуса производимые через эти трактаты изменения в тарифе. Но мы не думаем нарушать границ почтительного повиновения, напомнив слова, сказанные президентом сената при защищении сенатусконсульта 23 декабря 1852 года, объяснявшего и изменявшего конституцию".

Из этих слов, определяющих границу власти императора, адрес выводит очень ясный намек, что император в настоящем случае превышает свою законную власть. Адрес заключается словами:

"Мера, принимаемая вашим величеством, должна назваться экономическою и общественною революциею. По нашему мнению, невозможно, чтобы правительство избежало многочисленных и важных ошибок, производя такие перемены без совещания с представителями наших мануфактурных городов".

Нет никакого сомнения, что эти угрозы останутся бессильными, и надобно сказать, что в деле введения свободной торговли успех императора основывается не на одном военном могуществе, а также и на сообразности его целей, в этом случае, с понятиями просвещенных людей во Франции.

Кроме борьбы с протекционистами, шумной, но безопасной, французское правительство занято продолжением борьбы с ультрамонтанскою партиею, раздражение которой все возрастает с той поры, как брошюрою "Конгресс и папа" император обнаружил намерение принять в случае надобности политику, противную притязаниям папы на Романью. Мы уже упоминали в прошедшем обозрении о запрещении главного органа ультрамонтанцев, "L'Univers'a". Скоро после того была запрещена сильнейшая из провинциальных газет, поддерживавших систему "L'Univers'a", "la Bretagne", опасная тем, что издавалась для Вандеи, где фанатизм силен9. Но мы до сих пор продолжаем думать, что Наполеон III не в такой степени враждебен католической партии, как провозглашает она сама в гневе на него и в сознании своей силы. В последние дни стали носиться слухи о новых предложениях, сделанных папе французским правительством с обещанием сохранить в той или другой форме верховную власть папы над Романьею, если он согласится на условия, кажущиеся необходимыми императору. Говорят, будто сущность предложений состоит в том, чтобы сделать из Романьи нечто вроде вице-королевства, правитель которого пользовался бы значительною долею самостоятельности во внутренних делах провинции. Очень может быть, что слух неверен; а исполнение предположений, о которых он говорит, во всяком случае зависит от оборота, какой будет принят общим вопросом о присоединении Центральной Италии к Ломбардо-Сардинскому королевству. Очень может быть также, что предложения об условиях, на которых Романья будет возвращена под власть папы, сделаны императором французов только в той уверенности, что папа упрямо отвергнет их и через это даст Наполеону III новое основание говорить, что он сделал все зависевшее от него для пользы папской власти и сам папа, своим упрямством, лишил его возможности поправить дело. Но с какою бы целью ни были сделаны предложения, если они действительно были сделаны, или какие бы поводы ни произвели ошибку, если слух о предложениях ошибочен, во всяком случае самая возможность возникновения молвы об этих предложениях уже свидетельствует, что император кажется готовым сделать многое, лишь бы только примириться с ультрамонтанскою партиею. Все действия Гойона в Риме указывают, что, несмотря на нынешнюю ссору, император продолжает питать ту нежную заботливость об интересах ультрамонтанства, в которой уверяет даже брошюра, возбудившая негодование Ватиканского двора и французских епископов. В этом уверении императора надобно признавать самую похвальную искренность.

Торговый трактат, заключенный Наполеоном III с Англиею, послужил первым предметом для попыток торийской партии нанести поражение нынешнему министерству10. Перед началом парламентских заседаний, открывшихся, как мы говорили, 24 января, тори, повидимому, не хотели домогаться власти. Эта система предписывалась им двумя важными соображениями. Во-первых, главным делом нынешней сессии должна быть парламентская реформа. Вступить в кабинет, с обязанностью вести это неприятное для них дело, значило бы подвергать себя и огорчению и нравственному унижению; а отлагать реформу значило бы возбуждать в массе агитацию, которая вынуждала бы более радикальную реформу. Вторым неудобством была необходимость увеличивать налоги на покрытие громадных расходов по сухопутным и морским вооружениям, вызванным недоверчивостью английского общества к намерениям Франции. Характер бюджета имеет очень большое влияние на тактику парламентских партий в Англии. Когда расходы не превышают обыкновенной нормы и нет надобности увеличивать налоги, оппозиция бывает очень рада войти в кабинет; в противном случае она с удовольствием оставляет своим противникам неприятную заботу налагать новое обременение на нацию. Надобно думать, что тори увлеклись честолюбием или мстительностью д'Израэли11, решившись пренебречь этими расчетами и стараться о низвержении вигов до проведения через парламент бюджета и реформы. По обыкновенному порядку, первым из важнейших занятий парламента министры поставили бюджет. Билль о реформе отнесен ими на вторую очередь. Чтобы понять дальнейший ход дела, надобно прежде всего обратить внимание на характер бюджета, составленного Глэдстоном12. Налог на доходы, хотя уже существует непрерывно много лет, все еще продолжает считаться экстренною мерою, не входящею в состав обыкновенных податей и налогов13. Кроме того, со времени войны остаются повышенные, так называемые военные, пошлины с чая и сахара. Та сумма, на какую повышены они против прежних пошлин, существовавших до Восточной войны {"Восточная война" -- Крымская война 1853--1856 гг. (Прим. ред.). }, также считается чрезвычайным налогом. Если исключить эти две статьи дохода, то сумма обыкновенных налогов, о сохранении которых нет никакого спора, простиралась бы на следующий финансовый 1860--1861 год до 60 700 000 фунтов; а между тем расходы, требуемые на этот год, простираются до 70 100 000 фунт., так что оказывается недостаток обыкновенных доходов на 9 400 000 фунтов, которые надобно получить из чрезвычайных средств. Вот именно такой недочет и составляет обыкновенно главный предмет разницы между разными системами, между которыми должен выбирать канцлер казначейства (министр финансов); собственно те средства, какие он предлагает для покрытия этого излишка расходов над обыкновенными доходами, служат вообще предметом прений о бюджете. В следующем финансовом году сумма эта громадна, и потому составлять бюджет -- вещь неприятная. Но недостаток обыкновенных доходов еще возрастал вследствие торгового трактата, заключенного с Францией и понижающего пошлины на разные французские товары. Важнейший убыток производится понижением пошлин на французские вина. Без всякого сомнения, потребление их в Англии довольно быстро увеличится, благодаря дешевизне, производимой уменьшением пошлин, и скоро казна будет получать с привозных виноградных вин больше дохода при низких пошлинах, чем сколько получала до сих пор при высоких. Но в нынешнем году уменьшение дохода от этой перемены предполагается в 1 000 000 фунтов. Для покрытия излишка расходов над обыкновенными доходами Глэдстон предлагает не отменять на будущий год нынешних повышенных пошлин с чая и сахара и кроме того не только сохранить, но и возвысить налог на доходы, так чтобы в год платилось по 10 пенсов с фунта, то есть несколько более четырех процентов. Эти предложения составляют существеннейшую часть бюджета, требуемого Глэдстоном. Расчет его требований основан, как мы видим, на предположении, что торговый трактат будет принят. Но министерство предлагало начать прения прямо с бюджета и потом уже перейти к трактату, так что прения о самом трактате становились бы тогда уже чистою формальностью по принятии существенных его оснований, введенных в бюджет. Между тем трактат, первая весть

О котором была принята в Англии с восторгом, стал предметом не совсем благоприятных отзывов в значительной части английской публики. Сообразив величину расходов на предстоящий год, англичане давно уже стали замечать, что понижение пошлин должно быть покрыто сохранением чрезвычайных налогов в норме более высокой, чем какую бы они имели без убытка на 1 000 000 фунтов, производимого трактатом. Этот недочет производился в пользу виноградных вин, которые составляют в Англии предмет роскоши. Многие стали говорить, что несправедливо держать в дорогой цене чай и сахар, предметы первой необходимости, для доставления дешевизны предмету роскоши. Кроме того, находили подозрительным выбор предметов, на которые понижала или отменяла пошлины Франция. В числе этих предметов находятся каменный уголь и железо. "Мы рады принятию принципа свободной торговли нашими соседями -- говорили многие англичане,-- но должно признаться, что они могут не для промышленности закупать у нас каменный уголь и железо при нынешних обстоятельствах. Английским каменным углем продовольствуется их военный флот; они, допуская без пошлины к себе наш уголь, могут иметь тот расчет, чтобы дешевле заготовить запасы на экспедицию против нас. Английское железо также может пригодиться им теперь на одежду блиндированных кораблей, приготовляемых против нас. Сами по себе уступки, ими делаемые принципу свободной торговли, очень хороши, но прямою целью их теперь может служить просто запасение средств для войны с Англиею". Эти толки пробудили в д'Израэли мысль выбрать дело о торговом трактате первым поводом к низвержению министерства. Вопрос был поставлен предводителем торийской оппозиции так, что, быть может, нужны некоторые объяснения для русского читателя.

Парламентская тактика находит иногда выгоду придавать решительный смысл вопросам, которые сами по себе не имеют никакого значения. Так поступил при своем нападении на министерство д'Израэли. После бюджета или прежде бюджета рассматривать торговый трактат, это в сущности было все равно. Если бы палата не хотела принять трактата, она могла бы отвергнуть ту часть бюджета, которая основана на нем. Если бы она хотела принять трактат, не принимая бюджета, она отвергла бы бюджет, одобрив ту его часть, которая относится к трактату. Если бы палата хотела низвергнуть министерство, для нее было бы также все равно тем или другим делом заняться прежде: и бюджет и трактат составляют такую важную часть программы министерства, что неодобрение палаты по одному или другому делу одинаково низвергало бы вигов. Словом сказать, с какой стороны ни смотреть на предложение министерства о том, чтобы рассматривать трактат после бюджета,-- спорить тут ровно не о чем. Но именно вопросы, которые можно решать так или иначе без всякой разницы для существенного хода дела, представляют партиям полную свободу померяться силами. По вопросам существенной важности всегда найдутся в многочисленном собрании несколько членов, которые одобрят в этом частном деле кабинет, которым вообще недовольны, или не одобрят кабинет, которым вообще довольны. По вопросам, не имеющим существенной важности, такого раздробления голосов не бывает. Министерство просило, чтобы бюджет рассматривался прежде трактата; д'Израэли вздумал потребовать, чтобы трактат рассматривался прежде бюджета; он потребовал этого только потому, что министерству вздумалось сказать иначе: оно точно так же легко могло бы потребовать того самого, чего требовал теперь д'Израэли, и тогда он потребовал бы противного, того, что предлагал теперь отвергнуть. При таком поставлении вопроса голоса должны подаваться исключительно по желанию сохранить министерство вигов или передать власть торийской оппозиции,-- вопрос просто служит к тому, чтобы сосчитать, на чьей стороне большинство. Результат оказался гораздо благоприятнее для министерства, чем ожидало само оно: вместо 30 голосов большинства, как рассчитывали виги, они получили большинство 63 голоса (293 против 230). Надобно полагать, что этим решением парламентская судьба министерства упрочена по крайней мере до прений о реформе: тори едва ли возобновят борьбу в совещаниях о бюджете, начавшихся для них очень сильною неудачею.

Оставляем до следующего месяца обзор известий о внутренних делах Австрии, чтобы дождаться точнейших объяснений о характере конституционных реформ, которые обещало, по телеграфическим депешам, австрийское правительство. Судя по всему, что мы читали до сих пор о системе нынешнего кабинета, надобно полагать, что либерализм ограничится одним заглавием обещанных патентов, а содержание их будет реакционно, так что под именем дарования конституционных прав будет предложено народам Австрийской империи восстановление каких-нибудь феодальных учреждений, соединенное с уменьшением даже тех прав, которыми пользовались австрийские подданные ныне. Так было с обещанием свободы протестантам. Имея эту уверенность, мы, однакоже, хотим подождать своим приговором до получения более точных сведений о содержании нового обещания.

P. S. 20 февраля. Теперь получены телеграфические депеши, самым поразительным образом подтверждающие взгляд, изложенный нами в этой статье несколько дней тому назад. Франция уже положительно объявила, что. не одобряет присоединения Тосканы к Ломбардо-Сардинскому королевству и повторяет ту программу Своей политики, которая постоянно была нами указываема с половины прошедшего года. Франция никогда не изменяла этой программе -- теперь это очевидно для каждого из ноты, отправленной Тувнелем14 12 (24) февраля к французскому посланнику в Турине, и из речи императора Наполеона при открытии заседаний законодательного корпуса.

Март 1860

Соединение Центральной Италии с Северною.-- Уступка Савойи.-- Отношения Англии к савойскому вопросу.

23 марта (4 апреля) 1860.

Около 15 февраля, когда мы писали свой прошлый обзор, два главные вопроса итальянского дела, вопрос о Центральной Италии и о Савойе, находились в таком положении: по савойскому вопросу сделался официально известен факт, о котором носились слухи еще до начала прошлой войны, но который упорно отрицался дипломатами,-- тот факт, что перед началом итальянской войны Сардиния обязалась уступить Франции Савойю в обмен за Ломбардию и Венецию и что Франция требует исполнения договора, хотя Венеция еще не принадлежит Сардинии. Надобно было предвидеть, что граф Кавур уступит в этом деле. По вопросу о присоединении Центральной Италии к Пьемонту раскрылось, что Франция никогда не изменяла тем принципам, которые должны составлять основание ее иностранной политики при нынешней системе. Было уже видно, что манифестации, произведенные в конце прошлого года для сближения с Англиею, напрасно истолковывались в смысле слишком безусловном, противоречившем тому, каким сама Франция ограничивала их. Было видно, что Франция всегда оставалась и останется верна своему первоначальному стремлению сохранить Тоскану отдельным государством. Некоторые полагали, что возобновление усилий в этом направлении служит только к тому, чтобы Сардиния охотнее уступила Савойю в обмен за разрешение соединиться с Тосканою. Но было очевидно, что Франция не нуждалась в таком средстве для приобретения Савойи, что ее сопротивление расширению северно-итальянского государства происходит не из посторонних соображений, а прямо из убеждения в несогласии такого факта с потребностями французской политики, и что даже после уступки Савойи она останется попрежнему расположена препятствовать соединению Центральной Италии с Северною. Теперь положительными фактами подтверждена справедливость такого взгляда, основанного на сущности дела. Савойя уже уступлена Сардиниею, а Франция все еще продолжает убеждать туринский кабинет и жителей Центральной Италии, что лучше их землям остаться разными государствами. Верность французского правительства этой системе так велика, что даже и после решительного шага, сделанного итальянцами, после подачи голосов 11 и 12 марта (нового стиля)1, после объявления Сардинии, что она принимает результат этого вотирования, парижский кабинет все еще продолжает настаивать, чтобы Сардиния не соединялась с Тосканою.

Эта точка зрения, которой мы постоянно держались, то есть убеждение в неизменности принципов французского правительства, будет служить для нас и теперь основанием при связном изложении отрывочных газетных известий.

Начиная итальянскую войну, французское правительство смотрело на нее как на средство достигнуть одним разом нескольких целей, которые могут быть приятны или неприятны для других государств, но которые каждый хороший дипломат континентальной Европы не усомнится назвать действительно выгодными для французского правительства. Первою целью было отвратить внимание французской нации от внутренних вопросов, по которым разные партии несогласны с нынешнею системою, к внешним делам, о которых огромное большинство французов думает одинаково с своим императором, то есть согласно с обыкновенными военными и дипломатическими понятиями о пользе и чести преобладания над другими странами. Это побуждение к ведению войны мы подробно излагали в начале прошлого года, когда война еще только готовилась2. Не было тогда никакого сомнения, что война принесет в этом отношении пользу французскому правительству, и она действительно принесла ее. Если, как мы видим до сих пор, во всех странах Западной Европы общественное внимание отвлечено от домашних дел вопросами иностранной политики, то во Франции, которая является главною двигательницею этих вопросов, иностранная политика с начала прошлого года до сих пор, конечно, должна была занимать умы с непреодолимою силою. Но для того, чтобы настроение умов, производимое иностранными делами, служило в пользу правительства, французские дипломаты должны были неуклонно вести эти дела сообразно принципу наиболее понятному и лестному для французского национального чувства. Из этой необходимости возникала забота французской политики о приобретении каких-нибудь новых областей, -- стремление натуральное, неизбежное при системе, по которой ведутся теперь французские дела. Понимая эту необходимость, мы год тому назад говорили, что должен быть совершенно достоверен слух о договоре, обязывающем Сардинию уступить Франции Савойю. Но одно приобретение Савойи и вообще какое бы то ни было расширение границ на юго-восток не могло удовлетворять потребностям французского правительства. Национальное чувство гордится преобладанием над чужими государствами едва ли не больше, нежели завоеванием пограничных областей. Дело шло об итальянском полуострове, потому важнейшею задачею французского правительства должно было служить приобретение решительной власти над итальянскими государствами. Тут все зависело от полного господства над Сардиниею, которой было обещано расширение границ. Подчинив своей воле Сардинию, Франция уже легко могла бы приобрести безусловное влияние на другие итальянские кабинеты, которые могут держаться только французскою защитою против стремлений к единству, представителем которого служит Северно-Итальянское королевство. Мы несколько раз объясняли, что Виллафранкский мир прекрасно удовлетворял этой задаче. Сардиния становилась через него настолько сильна, что внушала ужас папе и неаполитанскому правительству. Но в руках австрийцев были оставлены крепости знаменитого четырехугольника, так что сама Сардиния должна была только во французском покровительстве видеть спасение себе от австрийцев. Допустить присоединение Тосканы и других земель Центральной Италии к Северно-Итальянскому королевству было решительно несогласно с таким расчетом. Королевство Виктора-Эммануэля, имея только 8 миллионов населения, не должно было мечтать о политической самостоятельности. Но в нем должна была родиться мысль о самостоятельности, когда оно, увеличиваясь землями Центральной Италии, приобретало население в 13 или 14 миллионов. Допустить это значило бы потерять власть над ним. Потому французское правительство с самого Виллафранк-ского мира постоянно говорило, что присоединение Тосканы к Пьемонту такая вещь, на которую оно ни в каком случае не может согласиться. Мы не будем повторять здесь многочисленных фактов, доказывавших искренность этих слов, и многочисленных планов, составлявшихся французским правительством для предотвращения события, несовместного с выгодами французского господства над Италиею. В свое время мы говорили о посольствах Резе и Понятовского, являвшихся в Центральную Италию от имени императора французов доказывать ее жителям, что соединение с Пьемонтом невозможно. После Резе и Понятовского было еще несколько таких посольств; между прочим, ездил в Италию старинный друг Наполеона III, Тафель, с таким же поручением. Парижский кабинет посылал в Турин бесчисленное множество депеш в том же смысле; они были в свое время напечатаны, а теперь напечатаны и английские депеши, несомненно показывающие серьезность и искренность усилий Франции не допустить расширения пьемонтских границ на юг. Мы не будем говорить также о всех многочисленных планах, имевших целью сохранить отдельные государства в Центральной Италии. Читатель помнит, что при заключении мира была у Франции мысль прямо восстановить прежние правительства в Тоскане, Парме, Модене и Романье; потом, по временам, этот план сменялся действиями для возведения на тосканский престол принца Наполеона, которому до войны предназначалось быть королем этрурским: когда казалось слишком трудным делом восстановить австрийских эрцгерцогов, Франция возвращалась к первоначальной своей мысли об отдаче Центральной Италии французскому принцу. Оба эти плана, -- учреждение королевства Центральной Италии для принца Наполеона или восстановление прежних правительств,-- несколько раз сменялись один другим, смотря по обстоятельствам. В конце прошлого года Франция останавливалась на том, чтобы дать Пьемонту Парму и Модену, восстановить в Тоскане великого герцога, а Романью отдать папе. Пьемонту говорилось, что если он не согласится на это, Франция предаст его на волю австрийцев. В таком положении были вещи около половины прошлого месяца. Теперь расскажем факты, которыми развивалось итальянское дело после того времени. Последняя воля французского правительства была выражена туринскому кабинету в ноте Тувнеля 24 февраля. Она послужила ближайшим поводом к такому решительному обороту дела, что мы, в противность своему обыкновению не останавливаться на дипломатических документах, представим извлечение из этой депеши.

Тувнель начинает словами, что пришла теперь пора "объясниться с полною откровенностью"; потому, говорит он, "я хочу изложить вам без всяких умолчаний мнение императорского правительства". Французское правительство хочет отвратить от Италии войну и анархию; оно приглашает туринский кабинет содействовать ему в этом стремлении. "Туринский кабинет может избрать другой путь, но в таком случае общие интересы Франции не дозволят императорскому правительству сопровождать его на этом пути".-- "Скажем с полною откровенностью, что чувство, из которого возникла в некоторых частях Италии мысль о присоединении к Пьемонту и которым произведено выражение этого желания, есть не столько обдуманное влечение к Сардинии, сколько манифестация, направленная против одной из великих держав (Австрии). Если это чувство не будет сдержано в самом начале, оно не замедлит высказаться требованиями, с которыми будет должен туринский кабинет бороться по требованию рассудительности. Он подвергся бы двум одинаково плачевным шансам: войне или революции. Соображая все это, с твердым намерением выбрать решение, могущее наилучшим образом согласить нынешние требовательные обстоятельства с удобствами более спокойного будущего, надобно признать, что пора остановиться на комбинации, которую можно представить на одобрение Европе с некоторым шансом успеха и которая сохранит за Сардиниею все нравственное влияние, на какое может она иметь притязание в Италии. Эта комбинация, по зрелому мнению императорского правительства, была бы такова:

1) Полное присоединение герцогств Пармского и Моденского к Сардинии.

2) Временное управление легатствами Романьи, Феррары и Болоньи под формою викариатства, которым будет заведывать король сардинский от имени папы.

3) Восстановление политической и территориальной независимости великого герцогства Тосканского.

Это переходное положение имело бы ту выгоду, что обеспечивало бы за Сардиниею необходимое ей политическое положение, удовлетворяло бы легатство с административной точки зрения, а с католической точки зрения было бы среднею мерою, которая успокоила бы сомнение совести. Этот последний результат важен для Франции, которая не может по принципу признать коренного раздробления папских владений. Мои слова о необходимости предупредить опасности, которым Сардиния подверглась бы, стремясь к большему расширению владений, в особенности прилагаются к Тоскане. Мысль присоединить великое герцогство, т. е. поглотить в другом государстве страну, имеющую столь прекрасную и благородную историю и столь привязанную доселе к своим преданиям, не может проистекать ни из чего, кроме стремления, опасность которого очевидна императорскому правительству. Это стремление обнаруживает в увлекаемых им тайную мысль о войне против Австрии для завоевания Венеции и тайную мысль, если не о революции в папских владениях и Неаполитанском королевстве, то об угрозе спокойствию этих государств".-- "Если туринский кабинет согласится на эту комбинацию, -- продолжает Тувнель, -- то французское правительство не допустит иностранного вмешательства в итальянские дела и будет требовать согласия великих держав на конгрессе или конференции".-- "Нужны ли мне теперь длинные подробности, чтобы объяснить, какова будет наша система, если туринский кабинет, имея свободу выбора, захочет подвергаться опасностям, изложенным мною при указании средств избежать их? Предположение, по которому сардинское правительство могло бы рассчитывать только на одни свои силы, развивается, можно сказать, само собою, и мне было тяжело останавливаться на нем. По повелению его величества, скажу вам только, что мы ни за что в мире не согласились бы принять на себя ответственности в таком положении". В заключение Тувнель говорит, что при нынешнем увеличении Сардинии забота о собственной безопасности заставляет Францию требовать присоединения Савойи и Ниццы.

Со вступлением Кавура в управление делами политика сардинского кабинета стала смелее и тверже прежнего, потому надобно было ожидать, что Сардиния попытается на сопротивление парижскому приказанию. Но ответ Кавура от 1 марта был написан тоном более смелым, нежели могли надеяться итальянцы: сардинский министр безусловно отвергал даваемые ему советы и говорил, что если Пьемонту опасно отвергать их, то бесславно было бы принять их или даже вести какие-нибудь переговоры на их основании.

Если бы даже Сардиния по уважению к Франции могла принять предлагаемую комбинацию, говорит Кавур, это предложение встретило бы в Тоскане и в Романье затруднение столь сильное, что Сардиния не могла бы преодолеть его. "В населении Центральной Италии развилось сильное сознание права располагать своею судьбою. Это чувство было укрепляемо многократными формальными уверениями императорского правительства, что оно не дозволит подчинять Центральную Италию силой какому бы то ни было управлению; оно приобрело непреоборимую силу через обнародование четырех английских предложений, из которых два первые, вполне принятые Франциею, безусловно устанавливают принцип невмешательства". Сардиния может только сообщить французское предложение правительствам Центральной Италии, которые отдадут его на решение самого населения Центральной Италии. Но, по всей вероятности, оно будет отвергнуто народом Центральной Италии. Впрочем, каковы бы ни были ответы государств Центральной Италии, сардинское правительство вперед обязывается безусловно согласиться с ними. Если Тоскана захочет остаться отдельным государством, Сардиния не только не станет противиться, а напротив, будет помогать исполнению ее желания; точно так же она поступит относительно Пармы, Модены и Романьи. Но если эти области снова выразят желание присоединиться к Пьемонту, Сардиния не может более отказываться от того. "Если бы мы и хотели, мы не могли бы противиться этому, -- говорит Кавур.-- При нынешнем состоянии общественного мнения, министерство, которое отвергло бы такое желание, вновь выраженное, было бы низвергнуто единодушным порицанием".-- "Мы понимаем, какой опасности подвергнемся, когда согласимся на присоединение Центральной Италии, -- продолжает Кавур, -- мы знаем, что опасность эта увеличивается тем, что Франция указывает на нее. Но мы должны сделать это, будучи убеждены, что иначе не только кабинет, но и сам король Виктор-Эммануэль потерял бы всякую популярность, всякую нравственную власть в Италии и, вероятно, не осталось бы ему никаких иных средств управления, кроме насилия".

Такой язык не совсем обыкновенен в дипломатических бумагах, посылаемых от слабейшего к сильнейшему. Мы далеко не поклонники Кавура, но должны сказать, что депеша 1 марта приносит ему большую честь. Если мы осуждаем его образ действий перед итальянскою войною и во время войны, то осуждаем именно за то, что недоставало в нем твердой уверенности, которою одушевлена депеша 1 марта. Еще замечательнее было, что слова сопровождались столь же отважными действиями: вместе с письменным ответом Тувнелю дан был фактический ответ распоряжением, чтобы 11 и 12 марта жителям Центральной Италии было предложено решить своими голосами вопрос о присоединении к Пьемонту. Это решение было уже несколько раз выражено конституционными собраниями центрально-итальянских областей; но было известно, что Франция считает нужным подвергнуть волю Центральной Италии новому испытанию. Французское правительство придавало непосредственной подаче голосов всеми взрослыми людьми большую важность, чем решению представителей, выбранных не всем населением, а только частью его, подходившею под избирательный ценз. Чтобы устранить всякий формальный предлог к отрицанию соответственности решения с волей всего населения, назначено было допустить к вотированию всех взрослых людей, без всякого ценза. Само собою разумеется, что предпочтение всенародного вотирования вотированию с цензом было со стороны Франции основано не на отвлеченном уважении к демократическому принципу, а просто на том предположении, что простолюдины и в особенности поселяне Центральной Италии менее проникнуты стремлением к единству, чем горожане и люди образованных сословий. В самом деле, мы постоянно читали уверения, что в Тоскане, Модене и т. д. поселяне не разделяют ненависти либералов к прежнему порядку дел и в особенности к прежнему раздроблению нации на маленькие слабые государства. Эти уверения слышались не от одних противников итальянского единства: сами итальянские либералы сильно сомневались в том, пользуются ли сочувствием поселян. Надобно полагать, что в последнее время Фарини, Рикасоли и Кавур постарались точнее разузнать это, -- иначе они не стали бы рисковать призыванием всего населения к вотированию. Депеша Кавура, извлечение из которой мы привели, показывает полную уверенность, что при всеобщем вотировании большинство поселян будет на стороне патриотов. Читателю известно, что результат вотирования оправдал эту надежду с такою полнотою, какой не ожидали даже люди, наиболее уверенные в патриотизме простолюдинов. Мы приведем из "Times'a" отрывки писем, в которых рассказывается, как происходило торжественное выражение национальной воли:

"Флоренция, 11 марта.

Теперь пять часов вечера; первый день вотирования прошел и, -- я хотел прибавить: половина судьбы герцогств и Романьи решена, -- нет, я могу с уверенностью сказать: их присоединение к Пьемонту решено. Не умею сказать вам, сколько голосов уже подано в Эмилии; билеты лежат в запечатанных урнах, остается для вотирования еще 24 часа, но я, не колеблясь, уже сообщаю вам результат вотирования.

Я расскажу вам, что я видел ныне с 6 часов утра, и я не сомневаюсь, что вы вместе со мною будете вперед уверены в результате. Вчера поздно вечером я выехал из Турина, чтобы утром можно мне было выехать из Пьяченцы и, проезжая по всей стране, как можно больше познакомиться с народным движением.

Мы приехали в Пьяченцу в двенадцатом часу ночи, в то самое время, как восходящий месяц начинал освещать безобразные окопы, остатки сооружений, возведенных австрийцами в начале прошлого года. Ворота в городских стенах были уже заперты, и когда они отворились впустить поезд, казалось, будто въезжаешь во французскую крепость: куда я ни смотрел из окна вагона, везде видел только синие французские шинели и синие фуражки в узких улицах; где было какое-нибудь движение, оно производилось только этими синими фуражками, видневшимися при тусклых лампах, зажженных по древнему обычаю в честь восходящего месяца. Это преобладание синего цвета объясняется тем, что в Пьяченце стоит целая французская дивизия. Вероятно, для сглаживания этого оттенка была тут же поставлена одна рота сардинской пехоты.

Я упоминаю об этом впечатлении потому, что оно было довольно странным введением к поездке, делаемой с тою целью, чтобы видеть, как подаются голоса о присоединении Центральной Италии к Пьемонту. Месяц был еще на половине неба, когда я пришел опять на станцию, потому что поезд отправляется в шесть часов утра. Таким образом, я был в Пьяченце только ночью, но все-таки при лунном свете мог повсюду на стенах видеть афиши с словами: Annessione alla Monarchia constitutionale del Vittorio Emmanuele {Присоединение к конституционной монархии Виктора-Эммануила. (Прим. ред.). }; это показывало, что 9 000 противников присоединения, поставленных в Пьяченце, произвели мало действия на умы горожан.

Начинало светать, когда мы выехали, и на первых милях покрытые снегом поля с одинокими фермами не показывали никакого признака жизни; все было холодно и неподвижно: и белая от снега окрестность, и снежные вершины Аппенин вдалеке, и даже Болонское шоссе, древняя via Emilia {Дорога Эмилия. (Прим. ред.). }, идущее до самой Болоньи подле железной дороги, было также пустынно, как вся окрестность. Это продолжалось с час. Но еще перед нашим приездом в Кастель Гуэльфо, на последнюю станцию перед Пармой, люди проснулись. Солнце взошло, колокольный звон слышался сквозь шум поезда. На шоссе показались экипажи и одинокие путники; ставни и двери ферм начали раскрываться. Свет принес жизнь, и великий день для Центральной Италии начался.

Едва я заметил это дремавшему господину, сидевшему подле меня, как мы с ним ясно услышали сквозь стук железных колес и рельсов народный крик, повторявшийся безумолку. Мы раскрыли окно вагона и шагах в трехстах от большой дороги увидели процессию поселян: они шли с трехцветным флагом впереди и приветствовали поезд криками: "Viva Thalia! Viva Vittorio Emmanuele!" {"Да здравствует Италия! Да здравствует Виктор-Эммвануэль!" (Прим. ред.). } Это были все мужчины соседней общины, одною толпою шедшие вотировать в главное село округа, на ту самую станцию, где мы должны были остановиться. Было еще не больше 7 часов утра, а вотирование начиналось в 10 часов. Мы еще не проехали и пятой части нашего пути, и с этой минуты до конца пути мне казалось, будто я вижу все население герцогств и Романьи вышедшим в путь. Шоссе, вдоль которого мы все время ехали, постоянно было наполнено идущим народом. Маленькими и большими отрядами, каждый с трехцветным знаменем, каждый с песнями и патриотическими криками, шли поселяне в города. На каждой станции стояли или шли через нее такие группы. Чем ближе подходил час вотирования, тем сильнее увеличивался этот поток. Казалось, будто видишь перед собою какой-то пикник всего населения. Прекрасный светлый день, конечно, много содействовал общей радостной готовности.

Впрочем, Парма и Реджио всегда считались благорасположенными к соединению городами; но что-то будет в Модене, где так систематически старались подействовать на простолюдинов, особенно на поселян, деньгами и через аристократических землевладельцев, чтобы отвратить народ от соединения? Мои сомнения были рассеяны самым блестящим образом. На самой моденской станции большая дорога из округов по реке По перерезывает железную дорогу, и на этом перекрестке сотни поселян со множеством трехцветных знамен, украшенных савойским крестом и патриотическими девизами, предводимые своими синдиками и священниками, стояли, ожидая, пока пройдет поезд, и приветствуя его громкими криками.

Вотирование шло так, что имело характер не борьбы, а национального торжества и праздника. Мне почти не встречалось на дороге такого человека, у которого на шляпе не было бы девиза присоединения. Люди низших и высших сословий были одинаково украшены этим девизом. Впечатление усилилось еще во сто раз, когда мы приехали в Болонью. Тут не было дома, не было лавки без надписи: Viva Viüorio Emmanuele, nostra legitimo ré! Viva l'annessione! Fedeltà al nostro ré! {Да здравствует Виктор-Эммануэль, наш законный государь! Да здравствует при" соединение! Верность нашему государю! (Прим. ред.). }

Для поселян и для горожан вотирование одинаково казалось второстепенною формою, а главным делом было ходить по улицам процессиями, с флагами и музыкою, песнями и патриотическими криками, и радость была главною чертою этого дня. Болонья с своими узкими улицами, по которым идут ее неподражаемые аркады, капризно разнообразные, но составляющие гармонический ансамбль, чрезвычайно удобна для таких проявлений энтузиазма. Окна и балконы были украшены флагами, коврами, шелковыми фестонами, часто с вышитыми на них гербами владельцев. Даже колонны аркад не избежали украшающей мании и были одеты красными и зелеными материями. Площади были местами встреч для процессий, из которых многие расхаживали по городу целый день: мест вотирования было одиннадцать в городе и по соседству, потому довольно дела было ходившим по всем этим местам процессиям студентов, работников, ремесленников разных промыслов. Главным местом встреч для процессий была Piazza Maggiore {Площадь Маджиоре. (Прим. ред.). }, с высокою башней Азинелли, поднимающеюся над целым городом. Крыльцо церкви, стоящей на Piazza Maggiore, было постоянно наполнено народом, наполнявшим и балконы на правой стороне от церкви. Эти толпы беспрестанно обменивались патриотическими криками с проходившими через площадь процессиями: махали платками, шляпами, кричали всевозможные evviva.

Я говорил, что само вотирование было второстепенным делом. Вотировать просто казалось предъявить билет на участие в общей радости. Интересно будет посмотреть, сколько голосов подано против соединения: судя по всему, что я видел, надобно думать, что разве один изо ста".

"Болонья, 12 марта, 9 часов утра.

Вчера к вечеру затихло движение, чтобы возобновиться через минуту, возобновиться с новым одушевлением, сильнее прежнего. Зажжение первой лампы на улицах было сигналом этого возобновления. В один миг на всех балконах явились бумажные фонари и восковые факелы. Искусственной иллюминации горожане не хотели делать, они хотели только осветить чудные улицы своего города. Эффект был магический. Он придавал великолепным зданиям совершенно новый характер. Особенно площадь перед дворцом правительства превосходила своею эффектностью все, что когда-нибудь я видел. Целый город казался одною сценическою декорациею, и все население города толпилось по улицам до поздней ночи. Все было оживлено; беспрестанно менялись, сходились и расходились группы, с веселыми криками. И во всем этом шуме и веселости не было ничего грубого: я не видел ни одного человека пьяного.

Поутру, с половины 8-го, народ стремился главным образом к театру, где поэт Гьянси должен был читать стихотворения, соответствовавшие случаю. Тут происходила великая демонстрация. Зала была битком набита. Каждому стихотворению аплодировали с фурором. Первое из них, Pio IX е guerra {Пий IX и война. (Прим. ред.). }, было поэтическим судом над папою, второе, Aquila d'Austria {Орел Австрии. (Прим. ред.). }, и третье, Anncssione {Присоединение. (Прим. ред.). }, говорили об австрийцах и соединении Италии. Энтузиазм был непреодолим, так что прусский генерал реакционной партии, случайно попавший в театр, также увлекся, аплодировал и кричал не хуже самого патриотического итальянца".

"Модена, 13 марта.

Мои впечатления о результате вотирования в Болонье, посланные к вам во вчерашнем моем письме, оказались верны. Нет сомнения, что вчера решилась судьба Центральной Италии. Выезжая из Болоньи ныне поутру, я справился о числе вотировавших и узнал, что из 21 тысячи человек, внесенных в списки города Болоньи и его предместий, 17 000 подали вчера голоса. Я уехал еще в 11 часов утра, но уже более 1 000 человек из остальных пришли вотировать. Вид городских улиц заставлял предугадывать такой результат, но даже и бывши приготовлен к нему, невольно удивляешься его величию. Даже в странах, где простолюдины не участвуют в выборах, такая большая пропорция вотирующих была бы чрезвычайна; еще удивительнее она при всеобщем вотировании. Простолюдины вообще не охотники вотировать, и потому всегда бывает, что множество из них не подают голосов. Вотирование продолжается еще до 5 часов вечера, стало быть можно ожидать, что по крайней мере девять десятых из всего числа избирателей в Романье подадут голоса. Это общее участие в выборах служит самым поразительным признаком интереса, который возбуждается во всем населении вопросом, решаемым в эти дни; это надобно отчасти объяснить долговременным приготовлением к нему. Присоединение вот уже несколько месяцев было единственною мыслью, занимавшею народ, и от частых препятствий она только усиливалась и распространялась.

Несмотря на столпление народа, все происходило с совершенным спокойствием и порядком, благодаря народным нравам. Избиратели в Болонье были разделены для вотирования на 11 отделов по алфавитному порядку фамилий, так что в каждом из 11 зал, назначенных для вотирования, подавали голоса люди, фамилии которых начинаются с известных букв. Такой порядок представлял новое удобство для манифестации. Ремесленники и работники каждого промысла собирались все вместе с флагами и знаменами, с оркестром, если только могли нанять его, или просто с своими громкими голосами, если не было у них денег нанять музыку. Все вместе они ходили по всем отделам, начиная с А и кончая Z. В каждом отделе принадлежавшие к нему люди входили в залу и подавали голоса, а товарищи ждали их на улице с патриотическими криками. Вотирование шло самым простым и правильным порядком. Описание того, как происходило оно в одном отделе, покажет, как происходило оно во всех. Возьмем, например, отдел, в котором были фамилии, начинающиеся буквою М. Местом вотирования для этого отдела был дом Пеполи. В каждом итальянском городе есть фамилии, столь тесно связанные с городскою историею, что считаются как будто бы принадлежностью или собственностью целого города. К таким фамилиям в Болонье принадлежат Пеполи, и нынешний представитель их рода один из популярнейших людей в целой Романье. Натурально было выбрать местом вотирования обширную залу его старинного дворца. Вы всходите по широкой лестнице, какие бывают только в Италии, по лестнице, которая одна занимает пространство целого дома. На площади, вверху лестницы, стоит человек, который отбирает трости, зонтики и другие оружия. Вы отворяете дверь и видите себя в огромной зале XVI столетия, со стенами, на которых гербы разных членов фамилии, с полами из мраморной мозаики; зала увешана фамильными портретами, которые как будто с изумленным любопытством смотрят на нынешние дела. Против дверей поставлен длинный с гол, около которого стоят человек десять в пальто и шляпах. Стол завален списками избирателей. Перед столом закрытая урна фута в четыре вышины, запечатанная четырьмя печатями; посредине крышки ее сделан узкий прорез для опускания билетов. Два человека безотлучно охраняют эту урну, как сокровище. Избиратель входит, осматриваясь, куда ему направиться. Ему показывают к столу. Высокий человек вежливо спрашивает у него фамилию. Это президент отдела, Мингетти, один из людей, получивших известность во время последних событий. Раскрывается список избирателей, ставится в нем значок против имени человека, подающего голос, и он кладет в ящик свой билет; так требует форма; но да или нет в этом ответе вовсе не тайна, потому что почти у каждого билет был прикреплен на шляпе или фуражке, и на каждом билете я видел решение в пользу единства.

Когда я прибыл в Mo дену, вотирование уже кончалось, но я скажу вам, хоть вы не поверите этому: город был оживлен; действительно, факт неимоверный в прежней столице Франциска IV. И здесь, как в Романье, ожидают, что почти все голоса без исключения будут в пользу присоединения".

Читателю известен результат вотирования. Можно сказать, что только больные и отсутствующие не подали своих голосов, а каждый, кто только мог дойти до урны, собиравшей голоса, исполнил свой долг. Такая огромная пропорция вотировавших почти беспримерна в европейской истории. Читателю известно также, что едва одна пятидесятая часть голосов оказалась не в пользу соединения и что единодушие, с которым безмерное большинство населения потребовало национального единства, было поразительно, превзошло все надежды самых жарких патриотов. Читатель знает также, что немедленно после вотирования были отправлены областями Центральной Италии депутации в Турин просить Виктора-Эммануэля принять Центральную Италию в состав Северно-Итальянского королевства, что король безусловно согласился на просьбу, что теперь назначены в Центральной Италии выборы депутатов для общего парламента королевства, одинаково обнимающего собою Пьемонт, Ломбардию и всю Центральную Италию, что этот парламент собрался 2-го апреля. Без всякого сомнения, он будет могущественнейшей опорой туринскому правительству в его национальных стремлениях. Таким образом, со стороны самих итальянцев дело решено безвозвратно, и если бы туринское правительство захотело теперь повернуть назад, уступая французским требованиям, то оно действительно было бы принуждено прибегнуть для этого к мерам насилия, о которых говорит в своей ноте Кавур и которыми он едва ли захочет обесславить себя и лишить всякой нравственной силы своего короля. Отступиться от сделанного было бы теперь со стороны Кавура низостью и предательством.

Но преждевременно было бы считать теперь дело уже совершенно поконченным. Очень может быть, что придут те опасности, которыми Тувнель грозит итальянцам в своей депеше от 24 февраля. Вопрос решен для итальянцев, но французское правительство до сих пор не хотело соглашаться с ними, не хотело согласиться даже и в последние дни, ни после единодушного вотирования в пользу единства, ни после того, как Виктор-Эммануэль объявил Центральную Италию частью своего королевства. Франция до сих пор продолжает настаивать, чтобы дело оборотили на путь, указанный нотою 24 февраля, и чтобы отреклись от действий, противных этому указанию. Одновременно с каждым новым шагом итальянцев к единству Франция повторяла требование, чтобы они отказались от своих намерений и покорились ее воле. Так, например, в то самое время, как издавался во Флоренции и Болонье декрет о вотировании, 1 марта, император французов объявлял в своей речи при открытии законодательного корпуса, что порицает действия итальянцев, несогласные с его прежними советами. В те же самые дни действовал в том же смысле поверенный императора французов Альбери, приехавший во Флоренцию из Парижа в конце февраля. Он уже и прежде являлся в Центральной Италии истолкователем воли Наполеона III; теперь было ему поручено возобновить прежние настояния. Альбери, итальянец и патриот, человек честный и благонамеренный. Подобно Монтанелли3 он постоянно советовал своим соотечественникам покориться французскому требованию, не потому чтобы сам не сочувствовал делу единства, а только потому, что считает непреоборимыми те затруднения, которые поставляются Франциею осуществлению национальных стремлений. Мы приведем письмо флорентийского корреспондента "Times'a" о последнем посольстве Альбери.

"Альбери возвратился из Парижа, где он имел разговоры с императорам, и теперь говорит тоном человека, которому поручено передать мысли императора его соотечественникам. Я уже несколько упоминал об Альбери, выражая свое твердое убеждение в честности его характера. Он -- один из немногих тосканцев, защищающих мнение об отдельном тосканском королевстве и поддерживавших притязания принца Наполеона на тосканский престол. Нельзя сомневаться в том, что он с точностью передает слова императора.

Император Наполеон убеждает через него итальянцев, что и теперь, в последние минуты дела, план присоединения к Пьемонту неосуществим, -- более неосуществим, нежели когда-нибудь; что каково бы ни было его собственное расположение согласиться с этим "капризом народа", он встречает в удовлетворении народному желанию препятствия столь сильные, что даже колоссальное могущество его империи не дает ему средства побороть их. Образование итальянского королевства с населением в 12 000 000 несовместно с присутствием австрийцев в Венеции. Оно противно венскому кабинету в особенности потому, что делается в пользу Сардинского королевства, которому Австрия приписывает все свои бедствия в Италии, с которым теперь предвидит борьбу за самое свое существование. По мнению императора, этот план столь же невыносим для Рима, для Неаполя и для всех великих монархий, защищающих мелкие итальянские государства и вообще принцип легитизма. Присоединение Центральной Италии к Северной, по мнению императора, немедленно повело бы за собою всеобщую войну. А он сам не хочет такой войны, да и Франция не пошла бы на нее с охотою, и Англия не стала бы его поддерживать в ней. Если итальянцы безрассудно останутся при своей мысли о соединении, ясно, что должен сделать император: он немедленно выведет свою армию из Ломбардии, останется спокойным зрителем борьбы, в которой партия присоединения будет иметь против себя Австрию и южные итальянские государства. Хотя бы все, созданное им, разрушалось этою борьбою, он должен будет предоставить итальянцев их судьбе, отдать ее австрийцам, от которых она потом не избавится в двести лет. Но император не желал бы отдать австрийцам и их наместникам ни одного вершка земли, которую отнял у них, и если дело не будет доведено до новой войны, Австрия согласится на сделку: она непреклонна только в двух вещах, в решимости сохранить Венецию и не допустить увеличения Сардинии. Император думает, что постепенно мог бы склонить Австрию, чтобы она передала ему все права низложенных принцев ее династии, государей моденского и тосканского; а папа, сколько бы ни сердился, находится в руках императора и кончит тем, что покорится ему. Главным затруднением служат сами жители Центральной Италии, и император объявляет, что готов спасти их, если они послушаются внушений рассудка. Пусть вопрос о Центральной Италии будет на время отложен, с сознанием, что возможно будет со временем всякое решение его, кроме присоединения к Сардинии. Пока пусть будет назначен регент для управления Тосканою и маленькими герцогствами, пусть он управляет и легатствами, как вассал папы. Кого назначить регентом, император не говорит прямо; не говорит и того, может ли этот регент рассчитывать в случае надобности на содействие 50 000 французов, находящихся в Ломбардии, или хотя части их, против нападения австрийцев. Потом, через несколько месяцев или лет регентства, -- во время которых французские войска останутся в этой земле, -- можно будет предложить жителям Центральной Италии вопрос, хотят ли они иметь своего регента королем; отвечать они будут по испытанному французскому способу, общенародным вотированием и просто "да" или "нет"; результат без сомнения будет в смысле, которого желает император".

То же самое говорит патриот еще более знаменитый, ветеран 1848 года, храбро сражавшийся тогда против австрийцев и получивший тяжелую рану в несчастной борьбе, Монтанелли. Если такие люди, как он и Альбери, советуют своим соотечественникам отступить перед опасностью, то надобно думать, что опасность действительно ужасна. Она так велика, что в самой Италии беспрестанно носились в последнее время слухи, будто бы Кавур уступил или уступает требованию французского правительства. Вот что говорили, например, во Флоренции в конце февраля, за три дня до декрета о вотировании. Мы, по обыкновению, переводим отрывок из корреспонденции, печатаемой в "Times'e".

"Последнее известие ныне состоит в том, что Франция и Пьемонт заключили конвенцию, по которой Пьемонт соглашается на учреждение отдельного королевства Центральной Италии, состоящего из Тосканы, Романьи и части Модены; королем будет назначен малолетний герцог Генуэзский Альберт-Виктор, племянник короля (Альберт-Виктору всего теперь шесть лет); опекуном его и регентом королевства будет назначен принц Наполеон, женатый на двоюродной сестре малолетнего короля, принцессе Клотильде. Таким образом, Центральная Италия по крайней мере на 12 лет, до совершеннолетия Альберта-Виктора, будет вассальным владением французской династии".

Сам корреспондент "Times'a", передающий этот слух, называет его сказкою. Но этой сказке верили, и для нас важно не то, основательна ли она, а то, что ей верили: это свидетельствует, как сильны были настояния Франции, если Италия могла думать, что Кавур уступает им. Чрез несколько дней разнесся слух о новом претенденте из французской династии на престол Центральной Италии. Сыновья тех братьев Наполеона, которые были сделаны королями во время первой империи, до последнего времени не имели близких отношений к сыновьям Луциана Бонапарте, который еще во время консульства поссорился с Наполеоном. Под именем принцев Канино они живут в Италии и пользуются в ней большою популярностью за свои демократические принципы. В феврале один из членов фамилии Луциана Бонапарте, Карл-Наполеон принц Канино, был вызван в Париж; император французов пожаловал ему титул королевского высочества, признав его принцем своей династии, чего прежде не хотел, и стал давать ему почетное место подле себя на всех торжественных церемониях. Мы не имеем претензии отгадывать, справедливо ли заключают из этого, что император французов, увидев непопулярность принца Наполеона в Тоскане, хочет заменить этого прежнего кандидата новым кандидатом на престол Центральной Италии, принцем Карлом-Наполеоном, семейство которого пользовалось любовью итальянцев; справедлив или несправедлив этот слух, мы увидим в довольно скором времени, а теперь приводим его только как новое выражение мнений, господствующих в Париже и в самой Италии относительно намерений императора французов. Вот еще любопытный факт о том, какие усилия делало в конце февраля французское правительство, чтобы склонить Кавура к согласию на проект, изложенный в ноте Тувнеля от 24 февраля. Теперь мы сообщаем читателю уже не предположение публики, а положительное сведение об одном из средств, которыми французские дипломаты действовали на Кавура и других государственных людей Италии. Этот факт мы берем из письма туринского корреспондента "Times'a" от 9 марта:

"28 февраля французский посланник в Турине, барон Талейран, представил графу Кавуру ноту 24 февраля и вместе с нею прочел сардинскому министру другую депешу, присланную от Персиньи4, французского посланника в Лондоне, французскому министру иностранных дел; Персиньи в этой депеше уведомляет Тувнеля, что сообщил французские предложения лорду Росселю и что Россель согласился на решение, даваемое этими предложениями. Такое известие могло озадачить даже человека столь твердого, как Кавур. Итак, Англия, после всех своих уверений, изменяет в решительную минуту! Но удар грома был отпарирован электричеством в другой форме: прежде чем депеши, прочтенные Кавуру Талейраном, успели приехать из Парижа в Турин по железной дороге, по телеграфу уже было получено известие об ответе, какой был действительно дан лордом Росселем на французские предложения: английский министр сказал Персиньи, что эти предложения "убийственны" для итальянской независимости. Любопытно было бы взглянуть на саркастическое выражение лица, с которым Кавур отвечал, что по его мнению г. Персиньи ошибся, потому что он, Кавур, имеет основание думать, что английское правительство решительно против французских предложений".

Как было не рассчитать, что известие об ответе Росселя на депешу Тувнеля придет в Турин по телеграфу раньше, чем доедет до Турина по железной дороге депеша Персиньи, излагающая вместо подлинного ответа Росселя тот ответ, какой нужен был бы для французской системы? Но во всяком случае, отважность, с которою хотели подействовать на Кавура этим замечательным способом, заслуживает удивления.

В то же время действовали другим способом. Тувнель в депеше 24 февраля говорил, что если туринский кабинет не покорится французскому плану, Франция должна будет вывести свои войска из Ломбардии, так что Италия останется беззащитною против австрийцев.

Если бы французские войска были все выведены из Италии тотчас после Виллафранкского мира, Сардинии не было бы от этого никакой опасности. Если Франция хотела защищать Пьемонт и Ломбардию от австрийского вторжения, она одними словами достигла бы этой цели столь же верно, как и оставлением целой своей армии в Милане: каждому известно, что без положительного разрешения Франции австрийцы никогда не думали переходить границ, оставленных им по Виллафранкскому миру. Собственно для защиты Италии французская армия в Ломбардии была не нужна; но она в этой позиции служила сильною поддержкою французскому влиянию на туринский кабинет. Оставляя свое войско в Ломбардии, Франция имела в виду свои собственные интересы, а не интересы итальянцев; это ясно. Но столь же ясно и то, что вывод французской армии из Ломбардии должен теперь иметь уже совершенно иное значение: если Франция говорила, что присутствие ее армии в Милане служит выражением ее покровительства сардинскому правительству, то удаление этой армии должно было показывать австрийцам и целой Европе, что Италия лишается всякой надежды на французскую поддержку в случае австрийского нападения; отзывая свои войска из Италии, Франция прямо приглашала австрийцев начать наступательную войну, для наказания итальянцев за непокорность советам парижского кабинета. Около целого месяца продолжалась эта угроза, и наконец она исполняется. Австрийцы теперь знают, что Италия лишилась права на французскую помощь против них. Публицисты, не разделяющие того взгляда на французскую политику, которого мы постоянно держались, не могли отрицать, что со вступления Кавура в управление делами неудовольствие парижского правительства против Пьемонта выражалось сильными признаками пред лицом всей Европы. Но они все-таки хотели предполагать, что этот очевидный разрыв должен считаться только наружным фактом, скрывающим под собою совершенно иные отношения; они называли холодность просто демонстрацией, дипломатическим маневром, говорили, что император французов, выказывая гнев Пьемонту, действует неискренно, вводит, по тайному согласию с Кавуром, в обман Европу. Такое предположение, оскорбительное для императора французов, не заслуживает ни малейшего доверия по своей натянутости. Факты показывают, что император французов действительно имел те намерения, которые приказывал Тувнелю излагать в депешах, всем известных. Предположение противного было так неправдоподобно, что даже публицисты, его представлявшие, признавались в его невероятности. Но у них было еще другое ожидание: они говорили, что холодность и угроза имеют целью только вынудить у Сардинии уступку Савойи, что когда эта страна будет отдана Франции, вотирование Центральной Италии послужит для парижского кабинета поводом согласиться на соединение Центральной Италии с Пьемонтом и оставить свои прежние планы об отдельном королевстве Центральной Италии, объявив, что император французов не может не признать решительного значения за всеобщим вотированием, на котором основывает он свою собственную власть во Франции. Факты показали теперь несостоятельность таких ожиданий, противных принципам и целям французской политики. Савойя уже уступлена Пьемонтом, а Франция продолжает оставаться в прежних отношениях к кабинету Кавура и вотированию центрально-итальянского населения не придает значения, несогласного с целями своей политики. Парижский кабинет ни мало не смутился результатами вотирования 11 и 12 марта. Он объявляет, что выражение чувств Центральной Италии надобно понимать следующим образом: в Романье единодушная готовность присоединиться к Пьемонту означает только нежелание романьольцев возвратиться под власть папы и притом нежелание возвратиться под эту власть только в том предположении, что папа не произведет административных реформ. Если же римское правительство согласится на реформы, предлагаемые ему парижским кабинетом, то возвращение под власть папы вовсе не будет, по мнению парижского кабинета, несогласно с чувствами романьольцев. Еще менее противно было бы их желанию образование отдельного королевства, государь которого находился бы к папе в отношениях вассала. Точно так же истолковывает парижский кабинет и вотирование Тосканы: 11 и 12 марта Тоскана сказала вовсе не то, чтобы хотела присоединиться к Пьемонту, а просто только то, что не желает восстановления великого герцога. Отдельное королевство будет совершенно удовлетворять желаниям тосканцев, лишь бы только королем был назначен какой-нибудь другой принц, а не принц прежней династии. Конечно, такое объяснение не вполне соответствует тому поставлению вопроса, на которое отвечала Центральная Италия своим вотированием. Спрашивалось не то, хотят ли романьольцы и тосканцы возвратиться под власть папы и австрийского эрцгерцога; вопрос был прямо о том, хотят ли они оставаться отдельными от Пьемонта под каким бы то ни было правительством или присоединиться к Пьемонту. Но что ж из этого следует? Следует только то, что вопрос был поставлен дурно, оттого и ответ получился дурной, вовсе не выражающий желаний Центральной Италии. Парижскому правительству эти желания известны, и потому оно после вотирования продолжает говорить, как говорило до вотирования, что надобно сделать из Центральной Италии особенное королевство.

В таком положении находится теперь дело Центральной Италии. Фактически оно решено: Тоскана, Романья и мелкие герцогства присоединены к Пьемонту и Ломбардии; но удержится ли это соединение? Не сделает ли туринский кабинет каких-нибудь уступок, хотя уступать теперь было бы уже очень неловко? Или не возникнут ли весною военные события, которые дадут вопросу новый оборот, поведут к освобождению Венеции или к восстановлению прежнего порядка дел в Центральной Италии? Этих вещей предугадать еще нельзя, не потому, впрочем, чтобы они облечены были дипломатическою тайною, а просто потому, что и сами дипломаты еще не знают, чем разыграется дело. Желания и намерения каждого кабинета известны всей европейской публике, но неизвестно и самим кабинетам, возникнут ли случаи, нужные для осуществления намерений того или другого из них. Точно в таком же положении находится и другое дело, возникшее из прошлой войны. Фактически Савойя уже уступлена Франции, но неизвестно, к чему поведет это совершившееся расширение французских границ.

Люди, не умеющие или не желающие придавать дипломатическим объяснениям их истинный смысл, находят, что Франция и Сардиния действовали в савойском вопросе неискренно. Мы должны сказать, что обвинения подобного рода совершенно неприменимы к дипломатическим приемам в глазах людей, понимающих характер дипломатических объяснений. Начнем изложением фактов, на которых основываются порицания в неискренности. Мы приведем их по прениям английской палаты общин, которая служит теперь, при ничтожестве французского законодательного корпуса и при неразвитости парламентской независимости в прусской палате депутатов, единственным общеевропейским местом официального перевода политических дел с дипломатического языка на обыкновенный. Кинглек, член торийской оппозиции, который принял на себя обязанность следить в палате общин за действиями министерства по итальянскому вопросу, следующим образом излагал переговоры в своей речи 28 февраля об участи Савойи:

"Когда и как возник план присоединить Савойю и Ниццу к Франции? Правда или не правда, что мысль об этом присоединении существовала еще до начала войны? Император французов, начиная итальянскую войну, получил согласие Европы на это предприятие торжественнейшими уверениями, что не питает никаких честолюбивых замыслов, никаких замыслов об увеличении Франции.-- "Императорское правительство, -- писал граф Валевский (тогдашний французский министр иностранных дел) герцогу Малаховскому (Пелисье, тогдашнему французскому посланнику в Лондоне), -- не имеет никаких тайных замыслов, никаких честолюбивых видов, ему не в чем притворяться, нечего скрывать".-- 27 апреля (при вступлении французских войск в Италию) граф Коули (английский посланник в Париже) писал лорду Мальмсбери (тогдашнему английскому министру иностранных дел): "Граф Валевский сообщил мне вчера, что послал герцогу Малаховскому, для передачи правительству ее величества, депешу, в которой давал уверение, что императорское правительство не руководится никакими завоевательными или честолюбивыми намерениями". Еще ближе касаясь предмета, о котором теперь мы говорим, граф Валевский писал герцогу Малаховскому следующее: "Альпийские проходы не в наших руках, и для нас чрезвычайно важно, чтобы ключ к ним остался в Турине, -- только в Турине.-- Его императорское величество, сохраняя строгую верность словам, которые сказал он, когда французский народ возвратил его на трон главы его династии, не одушевлен ни личным честолюбием, ни желанием завоеваний". В форме еще более резкой и публичной повторил это уверение сам император 8 июня, вступив в Милан. В прокламации своей к итальянскому народу он говорил: "Ваши враги, которые также мои враги, старались уменьшить симпатию к вашему делу, существующую в целой Европе, убеждая мир, что я веду эту войну только для личного честолюбия или для увеличения французской территории. Если есть люди, не понимающие своего времени, я не принадлежу к их числу. При нынешней просвещенности общественного мнения могущество людей больше зависит от нравственного их влияния, нежели от бесплодных завоеваний. Я с гордостью стремлюсь к этому нравственному влиянию, содействуя освобождению одной из прекраснейших стран Европы".-- Но в моем портфеле лежит бумага, доказывающая, что эти слова заслуживали столько же доверия, как бюллетени первой империи. Еще в марте прошлого года, до начала войны, я получил эту бумагу из источника, сообщавшего ей полную достоверность. Она говорила: "Накануне бракосочетания принца Наполеона с принцессою Клотильдою была подписана бумага, называвшаяся "семейным обязательством", -- не трактатом и не конвенцией, а просто семейным обязательством (pacte de famille); в ней император французов обещал Сардинии французскую помощь, а король сардинский обещал отдать ему Савойю и Ниццу взамен за приобретения в Ломбардии".-- Лорд Мальмсбери поручал тогда лорду Коули спросить французское правительство об этом, но он употребил слово трактат, спрашивал, существует ли подобный трактат, вместо того чтобы спросить, существует ли семейное обязательство, и 1 мая 1859 г. лорд Коули отвечал: "Я сообщил графу Валевскому, что английское правительство получило известие о том, что 17 января подписан между Франциею и Сардиниею трактат, по которому Сардиния уступает Франции Савойю в случае приобретения Ломбардии. Граф Валевский отвечал, что он может сказать мне одно: до сих пор нет никакого трактата между Франциею и Сардиниею".-- Долго не было на это никаких опровержений, и секретарь (министр) иностранных дел, объявляя палате общин о заключении Виллафранкского мира, с удовольствием мог прибавить, опираясь на слова графа Валевского, что французское правительство вовсе не думает о присоединении Ниццы и Савойи. "Могу с удовольствием известить палату, -- говорил он, -- что император французов не делал никакого подобного требования и что, судя по всему, надобно думать, что он не имеет намерения делать какого бы то ни было прибавления к французской территории".-- Но наконец 7 февраля лорд Гренвилль (представитель нынешнего министерства в палате лордов) высказал если не всю истину, то по крайней мере нечто, указывавшее на существование обязательства, о котором я говорил. "Французское правительство объявило нам, -- сказал он, -- что в настоящее время нет вопроса о присоединении Савойи, что одним из многих вопросов, о которых рассуждали перед войною, было присоединение Савойи в случае известных событий, но так как эти события не совершились, то теперь и нет вопроса о присоединении. Французское правительство прибавляет, что если Сардиния, через присоединение Ломбардии и других провинций, станет могущественным итальянским государством, то оно почтет себя имеющим право рассмотреть, на каких условиях оно может дать утверждение такому устройству дел".

В речи 16 марта Кинглек дополнил историю (вопроса следующими замечаниями о дипломатических уверениях с стороны Сардинии:

"Предлог, под которым присоединяется к Франции Савойя, легко может быть применен к присоединению рейнских провинций и Бельгии. Знает ли палата, что делается теперь на бельгийской границе? В соседних с Францией) департаментах есть газеты, прямо доказывающие надобность присоединить Бельгию к Франции, говорящие бельгийцам, какие огромные промышленные выгоды получат они от присоединения. Но я не могу не сказать нескольких слов и о способе действий Сардинии в этом деле. Граф Кавур постоянно утверждал, что не давал никаких обязательств и не имеет никакого расположения уступать Савойю. В своей депеше к Нигри, сардинскому посланнику в Париже, он говорит: "Сардинское правительство никогда, ни за какие приобретения, не согласится уступить или променять какую бы то ни было часть земли, столько веков составлявшей славное владение савойского дома". То же самое он говорил сэру Джемсу Гедеону (английскому посланнику в Турине): "Граф Кавур, приехав ко мне, -- пишет сэр Джемс Гедеон, -- повторил прежние свои слова, что Сардиния не заключала никакого обязательства уступать, продавать или обменивать Савойю или какую бы то ни было часть королевских владений".

Факты, указываемые Кинглеком, совершенно достоверны: действительно, условие об уступке Савойи было подписано Валевским и Кавуром в начале прошлого года, еще до войны. Действительно, Франция и Сардиния в своих дипломатических ответах на вопросы других кабинетов до последнего времени постоянно отвечали, что такого условия не существует, и наконец всего месяца два тому назад говорили даже, что никто не думает о переходе Савойи под власть Франции. Но Кинглек совершенно ошибается, и что всего хуже, сам знает, что ошибается, когда выводит из этих фактов заключение, будто бы Сардиния и Франция кого-нибудь обманывали своими ответами, не соответствовавшими фактам. Кинглек сам очень хорошо понимает, что ответы подобного рода составляют чистую формальность, которой не придается никакого существенного значения ни отвечающими, ни получающими ответ. Когда, например, Мальмсбери или Россель спрашивали Кавура или Валевокого, существует ли обязательство уступить Савойю, они были уже уверены, что обязательство существует; они имели на это положительные доказательства; они знали также, что если об этом обязательстве французский или сардинский кабинет сам не объявил английскому, то значит, что объявить было нельзя и что ответ по необходимости будет отрицательный. Кавур или Валевский, давая отрицательный ответ, также очень хорошо знали, что Мальмсбери или Россель вперед знают невозможность придавать какую бы то ни было существенную важность этому ответу. Потому обмана тут никакого не было, а все дело ограничилось исполнением формальностей, не ведущим ни к чему и ничему не обязывающим, а требуемым только светскою деликатностью.

Теперь уже напечатан акт, которым король сардинский уступает Савойю и Ниццу Франции. Но этот акт нуждается в утверждении парламента, который собрался в Турине 2-го апреля; само собою разумеется, что парламент может не дать своего утверждения, и тогда все дело расстраивается; но само собою разумеется также, что Кавур совершенно уверен в согласии парламентского большинства на уступку, -- иначе он сам помедлил бы до парламентского решения обнародованием уступки; прения по этому делу могут быть интересны, но если не произойдет до той поры каких-нибудь неожиданных перемен в политическом положении, они будут просто соблюдением формальности. Точно так же читатель, конечно, и без наших объяснений знает, что согласие самой Савойи и Ниццы на переход к Франции -- не более, как формальность. Говорят, что в Савойе большинство народа не останется недовольно такою переменою, -- это очень может быть, судя по соображениям, которые читатель найдет ниже, в речи Брайта по савойскому вопросу. В Париж уже являлась депутация муниципальных властей Савойи с принесением своего подданства императору, --впрочем, это еще ничего не доказывает, потому что читателю очень хорошо известно, каким образом составляются подобные депутации. Но в Ницце не успели устроить даже и такой демонстрации: напротив, муниципальное управление послало к Виктору-Эммануэлю просьбу, что если уже невозможно Ницце оставаться сардинским городом, то пусть по крайней мере будет она объявлена отдельным маленьким государством. Ницца город чисто итальянский, потому очень натурально ее желание не поступать в состав иноплеменного государства. Да и сами савойяры, несмотря на одноплеменность с французами, вероятно станут довольны своим новым положением только впоследствии, когда убедятся по опыту в его материальной выгодности, а теперь едва ли еще успели проникнуться желанием перейти под власть парижского правительства. Важность дела, впрочем, не в том, довольно ли переменою Население, над которым она производится: на это обстоятельство никогда не обращали большого внимания исторические силы. Многозначительность событию придается не отношениями его к самим савойярам, а политическими и военными соображениями других держав.

Савойя служит военным путем из Франции в Италию. Особенную важность в этом отношении имеет северная часть Савойи, округи Фосиньи и Шабле, в которых лежат главные горные проходы. В 1815 году, когда старались оградить Европу от французских вторжений, было постановлено, что северная часть Савойи должна быть нейтральною землею, подобно Швейцарии; швейцарцам было поручено особенное наблюдение за сохранением этого нейтралитета, драгоценного и для них самих, потому что он ограждает от Франции самостоятельность Женевы и всей юго-западной Швейцарии. Швейцария еще до начала войны тревожилась слухами об уступке Савойи, обращалась с замечаниями к французскому двору и к державам, подписавшим трактат 1815 года, особенно к Англии. Когда дело возобновилось в конце прошлого года, эти настояния усилились и Наполеон III нашел нужным объявить швейцарскому посланнику в Париже, что в случае уступки Савойи северная часть ее будет присоединена не к Франции, а к Швейцарии. Это было бы сообразно и с желанием северных савойяров, имеющих теснейшие промышленные связи с Женевою, и ограждало бы Швейцарию. Но потом, когда дело об уступке приблизилось к развязке, французское правительство нашло, что нет надобности отдавать Швейцарии северные савойские округи: безопасность Женевы и других юго-западных кантонов будет, по словам парижского кабинета, достаточно ограждена, если северная Савойя будет взята Франциею с обязательством считать ее нейтральною землею, как считалась она при сардинском правительстве. Швейцарцы нимало не успокоились таким обещанием: они говорят, что могли наблюдать за сохранением нейтралитета в северной Савойе, когда она принадлежала Пьемонту, не превосходящему Швейцарию своими военными силами, но будут совершенно лишены средств останавливать такую сильную державу, как Франция. Само собою разумеется, что никому не было бы охоты слушать швейцарцев, если бы опасность грозила им одним; но присоединение Савойи к Франции кажется западным державам только первою попыткою французского правительства расширить Францию до так называемых естественных ее пределов, до Альп и Рейна. Расширение границ на юге до Альп происходит на счет Пьемонта и Швейцарии; и область, присваиваемая тут Франциею, мала и бедна. Но если тот же принцип будет приложен к Рейну, то Франция захватит земли обширные и богатые, главную массу которых составляют рейнские провинции Пруссии и королевство Бельгийское. Это было бы, -- не знаем, на самом ли деле, или только по мнению Дипломатов, -- слишком большим увеличением французского могущества. Итак, процесс, которому теперь подвергается Савойя, представляется только предисловием, к выражению претензий Франции на баварские и прусские земли по левому берегу Рейна и на Бельгию. Потому дипломаты западных держав очень недовольны присоединением Савойи. Сколько переговоров и беспокойств производится этим событием, можно видеть из того, что вот уже несколько недель ни одно заседание верхней или нижней палаты английского парламента не проходит без рассуждений о савойском деле. Но до сих пор все ограничивалось разговорами и писанием депеш. Собственно из-за Савойи никакая держава не хочет начинать войну с Францией, а если нет решимости доходить до войны, то напрасно было бы и начинать ссору. Ближе всех дело о расширении французских границ касается Англии и Пруссии. Но Пруссия не так сильна, чтобы одна могла вести наступательную войну с Франциею; потому дело собственно зависит от Англии, и торийская оппозиция сильно претендует на нынешний кабинет за то, что он не вступает в ссору с Франциею. Россель и его товарищи очень основательно отвечают, что не могут начинать ссоры, которая вела бы к войне, когда видят, что английская нация решительно не хочет начинать войну из-за савойского вопроса. Почему не хочет этого английская нация, читатель увидит из следующего отрывка речи Брайта, сказанной 2 марта в ответ Роберту Пилю, упрекавшему министров за слабость их сопротивления императору Наполеону в савойском деле:

"Прежде чем кто-нибудь из членов правительства даст ответ на вопрос достопочтенного баронета, -- сказал Брайт, -- я предложу достопочтенному баронету самому вопрос:-- чего он хочет? Если достопочтенный баронет не может ничего посоветовать правительству, то говорить об этом предмете значит просто терять время, -- мало того, значит делать положение худшим прежнего. Мы не французский парламент, не савойский парламент, не европейский парламент, -- мы английский парламент; и если нельзя доказать, что вопросы иностранной политики, беспрестанно предлагаемые нам, имеют прямой и очевидный интерес для нашего отечества, то какое нелепое зрелище представляем мы Европе и целому свету, постоянно рассуждая о них? Всмотримся в дело. Оно не таково, чтобы нельзя нам было судить о нем хладнокровно. Вероятно, все мы согласны в том, что было бы лучше, если б в Европе не было никаких неудовольствий и если бы никто не хотел изменять существующие границы государств. Но состояние Европы не таково и невозможно ему быть таким. Эти достопочтенные джентльмены (тори) полагают, что если границы государств устроены были в 1815 г.-- устроены так, что это устройство было совершенным расстройством, -- то мы, как нация консервативная, должны защищать это устройство и противиться всякому изменению в нем; что мы, согласившись на отделение Бельгии от Голландии, согласившись на перемены, произошедшие теперь в Италии, должны как-нибудь выказать свои добродетели по савойскому делу и обвинять императора французов в великой измене европейским интересам за то, что он не хочет сохранить венского трактата. Я вместе с достопочтенным джентльменом (Робертом Пилем) жалею, что это г вопрос поднят в Париже. Я говорю притом, что приобретение Савойи не принесет Франции никакого увеличения силы, не принесет ей никакой выгоды. Каким образом могущество Франции увеличится от присоединения гористой области с малочисленным населением, этого я не могу понять и сообразить. Не думаю также, чтобы уступка Савойи чувствительно ослабила Сардинию или произвела в ней важную перемену. Очень сомневаюсь и в том, чтобы эта перемена была невыгодна для савойского народа. Не претендую на то, чтобы мои сведения были обширнее сведений достопочтенного баронета; но я слышал от многих заслуживающих доверие людей, что жители Савойи не имеют ничего против присоединения к Франции, а напротив, считают его выгодным для себя. (Ропот в палате.) Нам всем может очень прискорбно, что они так думают, но я объясню палате, почему они так думают. Из достовернейшего источника мне известно, что присоединение к Франции удвоит цену поземельной собственности в Савойе. Желал бы я знать, кто в какой-нибудь другой стране был бы недоволен переменою, от которой удвоилась бы ценность поземельной собственности в этой стране? Рабочие классы в Савойе также знают, что ценность труда в Савойе увеличится от присоединения к Франции. Лион от Шамбери всего в двух или трех днях пути, если не меньше. Лионские фабриканты тотчас же заведут фабрики по всей Савойе, перенесут в нее свой капитал и деятельность, и богатство Савойи увеличится. Потому что, если я не хочу, чтобы наше правительство помогало этой перемене, то не хочу, чтобы оно и противилось ей. Противиться этому, вы согласитесь, было бы вздорно. Несмотря на ваше сопротивление, Савойя все-таки перешла бы к Франции; вы только взволновали бы Европу и ввели бы Англию в столкновение с Францией). По-моему, лучше пусть пропадет Савойя, -- впрочем, тут она вовсе не пропадет, да и не пострадает, -- чем нам, представителям английского народа, вводить наше правительство в ссору с французским правительством и народом по предмету, нимало не касающемуся наших интересов. К сожалению, оказывается, чем меньше касается наших интересов какой-нибудь иностранный вопрос, тем больше он поглощает внимание членов нашей палаты. В течение многих поколений мы старались переделать карту Европы. Мы расточали кровь и сокровища на установление разных границ, чтобы известные земли принадлежали известным фамилиям, как будто стоило хлопотать об этом; и мы потерпели решительную и постыдную неудачу во всех этих хлопотах. Рассудим же, во имя здравого смысла и интересов английского народа, об этом вопросе спокойно и хладнокровно, как о предмете, касающемся только французского государства, сардинского государства и савойского народа. И если оба эти государства согласились на переход Савойи от Сардинии к Франции, а сам савойский народ расположен к этой перемене, то я говорю, что противно интересам Англии и чести английского правительства хлопотать об этом, чтобы помешать этой перемене, которой я никогда не стал сам бы помогать, но которая, по моему убеждению, не стоит того, чтобы налагать какую-нибудь подать на английский народ или тратить хотя одну каплю крови на замедление ее хотя одною минутою".

Как бы то ни было, но савойское дело служит для целой Европы сильным доказательством намерений нынешнего французского правительства перейти к той политике, какой Франция следовала при Людовике XIV и Наполеоне I5. К чему приведет такое чувство, угадать нетрудно. Всякие сомнения о основательности опасений, постоянно высказывавшихся немецкими и английскими публицистами, исчезнут, и Западная Европа будет готовиться к отражению нападений, ожидаемых от Франции. Общее положение дел становится критическим. Кризис может произойти скоро, может и затянуться на долгое время. Вычислить его продолжительность месяцами нельзя, потому что в вопросе о времени все зависит от бесчисленных, быстро меняющихся обстоятельств; но характер положения зависит от фактов, которые мы уже видим и которые сильнее всяких мимолетных дипломатических отношений. Этими фактами определяется положение европейских политических дел до той поры, пока произойдет вооруженное столкновение, к которому они ведут неизбежно. Но само собою разумеется, что сущность дела может по временам прикрываться разными второстепенными случайностями и развязка может быть отсрочена или на несколько месяцев, или даже на несколько лет, усилиями государственных людей. Теперь говорят, что по савойскому вопросу и в особенности по вопросу о нейтралитете северной части Савойи соберется конгресс или составится конференция.

Можно было бы с довольно твердою уверенностью думать, что развязка довольно далека, если бы не существовало в других политических вопросах множество поводов, могущих ускорить столкновение. Читатель знает, например, что есть довольно сильные основания ожидать нынешнею весною возобновления военных действий в Италии. Австрия говорит, что не начнет войны из-за присоединения Центральной Италии к Пьемонту; но почему знать, удержится ли ома при нынешней политике? В Вене начинает получать перевес воинственная партия, к которой сам император расположен по характеру и по любви к военному делу. Австрия твердит, что Кавур, а в особенности демократическая партия в Италии, хочет вторгнуться в Венецию, для изгнания австрийцев. Очень правдоподобно, что это желание есть у итальянцев; но они не приступят скоро к его исполнению без вызовов со стороны Австрии: им нужно еще организоваться и укрепиться. Поводами к вызовам на войну или даже к прямому объявлению войны со стороны Австрии могут послужить дела Церковной области и Неаполитанского королевства. В Церковной области только присутствие французов останавливало до сих пор расширение восстания из Романьи до самого Рима. Удаление французских войск из Рима неминуемо приведет к перевороту; об этом удалении постоянно говорят; пока нет еще оснований думать, чтобы желание папы заменить французских своих телохранителей неаполитанскими и угрозы Наполеона III оставить папу на произвол судьбы исполнились на-днях. Но почему знать, (к какому образу действий будет приведен император французов своими расчетами? Быть может, он остановится на мысли, что революция в Риме и следующая за нею война австрийцев с итальянцами были бы полезны для упрочения французского влияния в Италии. Шанс этого расчета таков: итальянцы будут разбиты австрийцами и принуждены будут просить французской защиты на каких бы то ни было условиях. То же может произойти еще проще, и без революции в Риме, от одного укрепления австрийцев в надежде, что Наполеон III не будет помогать итальянцам: австрийцы немедленно начнут войну, как только убедятся в этом. Мы коснулись только двух шансов, а их множество. Шанс против скорого возникновения войны только один: изменение в системе французской политики по итальянскому вопросу. Мы не будем повторять того, что много раз говорили о степени вероятности, какую имеет ожидадание этого шанса, несовместное с коренными потребностями нынешней системы. В последние дни стали говорить о возобновлении искренней дружбы между Сардиниею и Франциею. Мы еще не видим фактов, на которых мог бы опираться такой слух; но очень может быть, что на-днях будет произведена какая-нибудь диверсия, вроде знаменитой брошюры "Папа и конгресс". Мы не можем следить за этими мимолетными манифестациями, беседуя с читателем один раз в целый месяц, и можем только сказать, что нужны были бы слишком сильные и продолжительные доказательства для внушения нам доверия к серьезности образа действий, несогласного с принципами и расчетами системы, от которой иные ожидают искреннего желания освободить Италию.

Около того числа, когда мы пишем этот обзор, положение итальянского вопроса представлялось в следующем виде. Австрийцы усиливают свою армию в Венеции. Туринское министерство, вступившее в управление областями Центральной Италии, деятельно занимается усилением армии, для организации которой были пропущены шесть драгоценных месяцев робостью и рутинностью Дабормиды и Ла-Марморы; говорят, что к весне подданные Виктора-Эммануэля будут иметь 300 000 солдат на свою защиту. Папа отлучает от церкви всех, содействовавших отпадению Романьи; из этого должна возникнуть усиленная ссора между Римом и Турином. На случай удаления французов папа уже согласился с королем неаполитанским, чтобы Рим был занят неаполитанским войском. Это опровергается официальными уверениями, но это факт. О самом Неаполе нового сказать нечего: там попрежнему продолжаются аресты и тому подобные меры, нужные для поддержания нынешнего порядка вещей, и вообще неудовольствие растет с каждым месяцем. Надобно ли ожидать в Италии военных действий при таком состоянии вещей, предоставляем судить читателю, напоминая ему однакоже, что чрезвычайно многое зависит от воли императора французов.

Во Франции начинает заглушаться ропот протекционистов развивающимся убеждением публики, что понижение тарифа будет выгодно для всего государства. Зато начинают пробуждаться вновь те, впрочем слабые, оппозиционные стремления в законодательном корпусе, признаки которых появлялись и в прошедшем году. Не надобно придавать никакой важности этим попыткам собрания, которое по своему происхождению находится в полнейшей нравственней зааиеьшасти от правительства; читателю известно, что почти все члены законодательного корпуса вошли в него, как кандидаты правительства, исключительно благодаря административному содействию, полученному ими при выборах. Какую цену могут иметь покушения на самостоятельность в подобной корпорации, читатель может знать и без наших объяснений. Но, странным образом, эти господа выбрали первым случаем для своей оппозиции дело, по которому говорили о своей независимости. Они кассировали выбор одного из депутатов (Ла-Феррьера) за то, что будто бы администрация тяготела над избирателями, рекомендуя этого кандидата, и потому будто бы выборы были не свободны, -- претензия очень забавная. Воодушевившись сознанием своей независимости, члены законодательного корпуса начали даже рассуждать о том, что несовместно с независимостью, будто бы составляющей принадлежность депутатского звания в нынешнее время, то обстоятельство, что находятся в числе депутатов некоторые лица придворного штата. Нас уверяют, будто бы ропот силен. Эта оппозиция заслуживает полного презрения сама по себе, но она показывает расположение умов, и мы упоминаем о ней только для того, чтобы напомнить читателю, как необходимо для нынешней системы отвлекать внимание публики иностранными делами от внутренних вопросов.

Англия также совершенно развлечена военными и дипломатическими заботами и опасениями. Билль о парламентской реформе, представленный лордом Росселем 1 марта, мало занимает собою публику, газеты и палаты, внимание которых поглощено опасностями, порождаемыми или предсказываемыми савойским делом. Билль этот умерен до чрезмерности. Почти вся перемена, им предлагаемая, ограничивается понижением ценза в городах с 10 фунтов на 6, а в графствах с 50 фунтов на 10. От этого число избирателей увеличивается на 40 процентов и к прежнему миллиону их прибавляется тысяч полтораста или двести работников из числа тех, которые получают лучшую плату; остальные 200 или 250 тысяч новых избирателей будут мелкие фермеры, мелкие лавочники и другие люди небогатых разрядов среднего сословия. Само по себе такое маловажное расширение круга избирателей было бы неудовлетворительно; но еще неудовлетворительнее билль потому, что предлагает слишком ничтожную перемену в распределении депутатов между маленькими городами и огромными городами. В прошлом году, во время агитации Брайта и во время прений о билле д'Израэли, мы говорили, что именно этот вопрос самый важный; теперь Ливерпуль и Манчестер, имеющие каждый по 400 000 жителей, избирают каждый только по 2 депутата, и в то же время есть целые десятки ничтожных городишек с какими-нибудь 7 или 10 тысяч[ами] жителей, которые также выбирают каждый по два депутата, Чтобы достигнуть хотя некоторой пропорциональности между величиною избирательных коллегий и числом посылаемых ими депутатов, нужно было бы взять у маленьких городов более 100 депутатских мест, которые следовало бы распределить между графствами и большими городами. Билль лорда Росселя предлагает переместить только 25 депутатов. При такой мизерности его, само собою разумеется, что он не заменяет открытую подачу голосов через записыванье в реестры тайною баллотировкою, которая нужна для ограждения независимости избирателей. Можно судить, соответствует ли такой билль потребностям общества. Но что же делать? Значительные реформы могут быть проводимы только настоятельным требованием публики, только серьезный гнев ее может побеждать сопротивление враждебных общественному благу интересов, а английской публике не до парламентской реформы: все заняты опасениями общей европейской войны. При этом состоянии общественного внимания, или, лучше сказать, невнимания ко внутренним вопросам, прогрессисты принуждены поддерживать билль Росселя, будучи в такое неблагоприятное для прогрессивной требовательности время довольны даже неудовлетворительною уступкою им со стороны аристократического отдела вигов и отлагая до более решительной поры агитацию для получения более решительных реформ, проведение которых через палату общин все-таки несколько облегчается биллем Росселя, увеличивающим прогрессивный элемент в избирательных коллегиях и дающим несколько новых депутатов прогрессивным избирательным округам, то есть большим городам.

На континенте многие ошибаются относительно причины, по которой англичане боятся войны: многие публицисты и государственные люди других наций, особенно французской, воображают, будто английская нация боится неуспеха в войне, -- вовсе нет: англичане твердо убеждены, что единственная держава, которая могла бы успешно бороться с ними, -- Северо-Американские Штаты; но с Северо-Американскими Штатами едва ли возможна у них война, потому что обе нации считают теперь себя почти одною нациею и одинаково не хотят никаких серьезных ссор между собою. А в войне с какими бы то ни было другими державами или хотя союзом держав Англия наверное рассчитывает одержать верх. Она боится не неуспеха в войне, а боится войны, хотя бы самой успешной, потому что находит самую успешную войну делом разорительным. Это внушение здравого смысла уже настолько сильно в Англии, что господствует над умами, когда они не раздражены страстями; но вспыхни война на материке, страсти разгорятся, дипломаты будут вовлекать в нее, и англичане чувствуют, что они еще не настолько овладели собою, чтобы долго могли устоять против собственных страстей, чужих вызовов и приглашений, -- вот это опасение за свои собственные чувства и заставляет их заботиться о сохранении мира на европейском материке. Они чувствуют, что пушечные выстрелы еще возбуждают в них марсоманию. Эти обе стороны дела очень хорошо выставляются в их делах с Китаем. Затронута их национальная гордость стычкою на Пей-Хо6, и они не в силах удержаться, снаряжают экспедицию, втягиваются в войну, хотя сами чувствуют, что эта война вещь дурная и разорительная. Чтобы ближе познакомиться с понятиями англичан о таких делах, мы прочтем отрывок из речи, сказанной Брайтом 16 марта по поводу назначений кредита на китайскую экспедицию:

"Мы теперь запутались в дело, которое даже человеку с самой глухой совестью в этой палате не может представляться честным делом, -- говорит Брайт.-- Посмотрим, как шло это дело. Я не стану возвращаться к первой китайской войне (1843 г.), которая была самым дурным делом, какое только возможно. Я стану говорить только о второй войне (1857 г.), начатой неосторожностью сэра Джона Боуринга, английского уполномоченного. Война эта была основана на обмане. Так или иначе, она кончилась; но при переговорах о мирном трактате была сделана важная ошибка. У нас, кажется, было непременное желание ввести в трактат что-нибудь особенно оскорбительное для китайцев, но решительно бесполезное для наших торговых или политических интересов; мы вытребовали вещь, неслыханную в Китае,-- чтобы английский посланник жил в Пекине. Надобно еще поспорить о том, стоит ли держать посланника при каком бы то ни было дворе и не лучше ли было бы нам отозвать назад всех наших посланников. Но, как бы то ни было, странное понятие об английских политических или коммерческих выгодах должны иметь люди, которые думают, что могут получить бог знает сколько пользы, когда возьмут какого-нибудь неопытного или голодного дипломата и пошлют его жить в Пекин, гд" ему очень неудобно жить и где нет в нем никакой надобности. Это условие было включено в трактат, я думаю, только за тем, чтобы унизить китайцев и доказать безусловное торжество английского оружия над слабым китайским правительством. Впрочем, это все равно; но когда посланник отправился в Пекин и произошло столкновение на Пей-Хо, то мы опять были так же неправы, как в том деле, из-за которого начали вторую китайскую войну в 1857 году. Все доказательства, на которых опирался нынешний министр иностранных дел, осуждая войну 1857 г., совершенно применяются к делу, теперь им как будто защищаемому. Он говорит, что китайцы поступили с англичанами на Пей-Хо коварно; но капитан английской службы, участвовавший в этом убийственном и несчастном деле, объяснил нам, что никакого коварства не было, что если бы китайцы хотели поступить с нами коварно или устраивали засаду, то ни один корабль не уцелел бы и ни одного из бывших в эскадре англичан не осталось бы в живых. Это говорит человек, участвовавший в деле. Если мы люди рассудительные, то, запутавшись в это дурное и преступное дело, мы не должны прикрывать его обвинением китайцев в коварстве. Надобно обвинять в безрассудстве и бездарности нашего посланника и в большой опрометчивости нашего адмирала, хотя этот адмирал и храбрый человек. Храбрость с рассудительностью прекрасная вещь, но без рассудительности ведет только к подобным несчастиям. Это не мое собственное мнение, а мнение офицеров, служивших в Китае, и 99 человек из 100 рассудительных людей в Англии, читавших рассказ об этом гибельном деле. Тут нынешнее правительство пока еще ни в чем не виновато: оно приняло власть в ту самую неделю, как произошло это дело на Пей-Хо, и нельзя осуждать его в этом деле, произошедшем за 15 000 миль отсюда. Но потом кабинет не выказал рассудительности, которой следовало бы ожидать от него. Невозможно читать рассказов об этом деле в английских и индийских газетах, не приходя к заключению, что наш посланник Брюс обнаружил тут совершенную нерассудительность и что ее следствием была эта убийственная неудача. Что же сделали с человеком, выказавшим такой недостаток рассудительности? Когда посланник, занимающий свое ответственное место за 15 000 миль от Англии, совершает такие важные ошибки, то первым делом правительства должно было бы не оставлять его в такой важной должности, а заместить его человеком, в котором правительство и Англия могли бы найти здравый смысл и осмотрительность. По моему мнению, совершенная нелепость вести переговоры с народом через посланника, которому не удалось первое и единственное дело его с этим народом и который, конечно, раздражен своею неудачею: вместо того, чтобы являться к народу с благородными чувствами и с уважением, какое возможно при данных обстоятельствах, с искренним желанием устроить дружелюбные отношения между этим народом и своею нациею, он будет ожесточен собственною неудачею. В целом мире невозможно найти человека, менее способного к ведению переговоров или военных действий в Китае, чем Брюс, а сн был оставлен нашим посланником в Китае. Кто прочитает его депеши, тот увидит, что он всегда был неспособен к своей должности, потому что с самого начала действовал в духе самой дурной подозрительности. В каждом слове его видно, что он хотел оскорблять, а не уважать чувства людей, с которыми вел переговоры... Если мы сильнее китайцев, из этого еще не следует, чтобы мы должны были употреблять свою силу на оскорбления им. Благородный лорд, находящийся во главе правительства, вероятно, объяснит нам, какой пользы надобно ожидать от того, что Брюс или преемник Брюса поселится в Пекине. Если он покажет, что выгоды от этого будет гораздо больше, чем вреда, тогда нам можно подумать, посылать ли кого-нибудь в Пекин; но мне кажется, что, по модному нынешнему выражению, мы хотим войну вести за "идею" и притом за одну из самых нелепых идей, какие когда-либо входили в дипломатические головы".

Брайт в этом случае излагает не свои личные мысли, -- то же самое говорили все англичане, пока еще не решена была третья китайская война. Первым впечатлением, по получении подробных известий о деле на Пей-Хо, во всех англичанах была мысль, что дело это произведено опрометчивостью и излишнею требовательностью их посланника, что китайцы были правы; это говорили все англичане, говорил "Times", который собственно потому и важен, что не имеет собственного мнения, а только излагает мнения, господствующие в публике; это говорили и члены кабинета, Россель, Глэдстон, Мильнер, Джибсон. Сомневался ли кто-нибудь из англичан в успешности войны с Китаем? Нет, англичане боялись побед. Но постепенно публика разгорячалась от рассуждений о деле на Пей-Хо, которое уменьшит в китайцах уважение к английской силе, если не будет она вновь доказана Китаю, -- и постепенно Англия увлеклась в войну, и теперь никто не хочет слушать Брайта, который имел твердость остаться при мыслях, бывших прежде общими для всей английской публики. Вот почему Англия и боится всяких поводов к войне: она знает, что не удержится от опьянения, производимого ими. В победе она не сомневается, но знает разорительность побед и старается, чтобы оставался закрыт путь, ведущий к ним.

Апрель 1860

Присоединение Савойи и Ниццы к Франции.-- Сцена 19 марта в Риме.-- Апрельские сцены в Палермо и в Мессине.-- Сцена 15 марта в Пеште.-- Кончина Брука.

23 апреля 1860.

Благодаря рассказам корреспондента газеты "Times", отправившегося в Савойю посмотреть, что и как там делается, мы теперь довольно хорошо знаем, каким порядком производилось дело присоединения, на каких данных основывалась возможность его, какие обстоятельства давали французам возможность получить уступку, а Кавуру открывали путь согласиться на нее. Факт сам по себе не важен, как мы уже говорили: Франция мало выигрывает от завладения небольшою и бедною областью, король Виктор-Эммануэль и его министр Кавур мало теряют материальных средств военного и дипломатического могущества, отказываясь от власти над савойярами. Но великие факты совершаются по тем же законам, под влиянием тех же обстоятельств и сил, как и малые: лейпцигская битва, в которой дралось 500 000 человек, происходила тем же способом и была решена теми же причинами, по каким дерутся и побеждают или бывают побеждаемы маленькие отряды в неважных стычках. Всмотревшись в дело о том, как и чем была решена судьба Савойи, мы можем, если захотим, извлечь из него материалы для пояснения того, как происходят дела, от которых зависит судьба Европы. Прежде всего прочтем рассказ, знакомящий нас с савойскими происшествиями. Корреспондент "Times'a" отправился в эту страну, лишь только стало известно, что уступка будет произведена с формальным участием самих савойяров: ему хотелось удостовериться в том, справедливы ли слухи, будто бы савойяры сами хотят присоединиться к Франции, или эти слухи, распускаемые французскими полуофициальными газетами, -- чистый вздор, и савойяры находятся в отчаянии от предстоящей перемены подданства, как уверили многие из итальянских, немецких и английских газет. Он не за французов, он не против французов: он поехал в Савойю не за тем, чтобы судить, хороши или дурны чувства савойяров, он занят только тем, чтобы узнать, в чем состоят их чувства. Предисловием к его рассказу о впечатлениях служат воспоминания о прежнем состоянии Савойи, в которой он бывал несколько раз. До 1848 года савойяры не имели ровно никаких политических и гражданских понятий. Под патриархальным управлением они не имели ни надобности, ни возможности думать о своих общественных делах. Они любили гордиться своею верностью королю, слушались во всем своих правителей, слушались духовенства в том, что оставалось невходящим в приказания, получаемые ими от правительства. С 1848 года положение дел начало изменяться: король велел им выбирать депутатов, -- так по их понятиям представлялась конституционная свобода; послушные приказанию, они выбирали депутатов и сначала все таких людей, которые слушались во всем короля и католического духовенства. Потом понемногу начали они переваривать мысль, что депутаты выбираются собственно за тем, чтобы защищать их интересы, и начали показываться в Савойе некоторые зародыши либерализма. Либерализм этот был плоховат, а главное -- слабоват: иначе и быть не могло у новичков; но все-таки понемногу он развивался, и граф Кавур в последние годы мог надеяться, что когда-нибудь станет Савойя выбирать таких депутатов, которые поддерживали бы либеральное правительство; впрочем, нельзя было рассчитывать на скорое исполнение такой надежды: савойяры изменялись -- это правда, но изменялись медленно, и двенадцать лет не успели много изменить их. В такую-то страну поехал корреспондент "Times'a" разузнавать, что она думает, чего она желает, или, по его собственному полунасмешливому выражению о себе, поехал отыскивать предполагаемое савойское движение. Послушаем же теперь, что нашел он и как шло при нем дело:

"Анси. 25 марта, вечером.

Вот и в Анси я, новый Жером Патюро, отправившийся искать савойского движения. Исполненный веры, подобно своему первообразу, я нимало не обескураживаюсь тем, что мало успеха имели мои поиски в южных долинах Савойи, и теперь направляю свой путь к северу, не останавливаясь за дождем, градом, ветром и снегом, согреваемый надеждою найти, наконец, предмет моих исканий. Ныне день выборов, и выбранные депутаты должны выразить желание Савойи решить будущую судьбу родины своими голосами. Какая торжественная минута! какая ответственность! какой шанс мне увидеть все народные чувства на моем пути! Вот мысли, теснящиеся в моей голове, высунутой в окно вагона, везущего меня в Э-ле-Бен. От этих мыслей я становлюсь торжествен духом, как будто сам я савойярский патриот, как будто в моей руке один из тех избирательных билетов, которые решат участь этих гор и этого болотистого озера, тянущегося налево, и этих косогоров с их виноградниками и крытыми черепицей домиками, быстро мелькающих направо.

Поезд останавливается, кондуктор кричит: Бен! Бен! Я беру свой сак и плащ, решаясь сам во что бы то ни стало тащить их со станции в город: я не могу вообразить, чтобы хоть один из свободных савойских граждан, занятых мыслями о предстоящей перемене, нашел время прислужить неважному человеку, приехавшему в вагоне, и снизошел отнести его сак в гостиницу. Но я был приятно изумлен, услышав знакомый крик множества голосов, который встретил меня по-старому: "пожалуйте сюда, мьсе; угодна вам дилижанс? -- угодно вам экипаж? -- угодно вам ехать в гостиницу?" -- и множество других предложений. Я бросился в город, чтобы, не жалея ни ушей, ни глаз, видеть все, слышать все, что только можно, пока отправится дилижанс в Анси. Разочарование, навеянное на меня бессмысленною беззаботностью савойских граждан в такой великий день, несколько затихло, когда я сквозь аллею тополей, ведущую к городу, увидел множество людей, очень важно расхаживающих по главной улице. Везде в других городах жители плохие патриоты, но мало плохих патриотов в городе Э-ле-Бен, -- так я подумал; но передумал в следующую же минуту. Оттого ли, что они приняли меня за своего нового подпрефекта и мой шотландский плащ за мундир, а мой зонтик за символ моего сана, или отчего другого, но политическое торжество их было значительно расстроено моим появлением. Я решительно был на их глаза интереснее присоединения к Франции или отделения от Сардинии. Они зорко смотрели на меня, стараясь угадать, есть ли у меня намерение и средства истратить в их городе несколько пятифранковиков. Я был для них даром небес в это зимнее время, когда перепадает им так мало денег: каждый забыл отделение и присоединение, думая о том, нельзя ли отделить какую-нибудь монету от моего кармана и присоединить к своему. Это было убийственно. Я спрашивал о их мнениях, они спрашивали, не закажу ли я обед. Я спрашивал, кто их кандидат, они спрашивали меня, не хочу ли посмотреть римские развалины. Если бы вера моя не была тверда, я немедленно воротился бы в Шамбери. Но я только пофилософствовал о деморализующем влиянии иностранного золота на простые неиспорченные сердца, завернулся в свой плащ и взлез на дилижанс, готовый везти меня в более первобытные страны.

Встащившись под дождем по грязной дороге на Биольскую гору, экипаж остановился и был тотчас же окружен людьми, привлеченными необыкновенностью того события, что явился путешественник в такое время года. Вид у них был такой почтенный, что я ободрился духом и спросил, кто их кандидат и тот ли кандидат выбран, какого они хотели? Ma foi {По правде сказать. (Прим. ред.). }, не знаем, -- сказали они:-- погода была так дурна, что мы не ходили узнавать, что делают горожане. Я снова утешился мыслью, что люди тут уже слишком первобытны; лошади отдохнули, и мы поехали по шоссе к Альбану и Капо-дель-Мандаменто.

Тут опять была чуть не целая толпа у станции и табачной лавочки; одинокий жандарм (пьемонтский) был тут самой видней фигурой. Я зашел в трактир, велел подать бутылку вина и спросил о новостях.

"Вы, мсье, должны знать их лучше нас; говорят, что в Шамбери французы?)/-- "Что же, нравится вам эта перемена?" -- "Не нам, простым людям, говорить, что нам нравится, что нет".

"Пошел!" -- было невольным ответом разочарованного энтузиаста, и мы поскакали в живописную деревушку Альби, где переменили лошадей. С неутомимостью, достойною моего первообраза Жерома, я возобновил штурм и вступил в разговор с людьми, которых воскресенье собрало перед трактиром. Спрашивать их было все равно, что спрашивать кривого безносого кретена, запрягавшего лошадей: я добился от них столько же толку.

Я был порядком обескуражен, и если бы кстати не поднялась буря со снегом, отвлекшая мое внимание от великой мысли савойского движения, я чувствовал бы себя разбитым наголову. Но облачное движение оживило мою энергию и, отступившись от расспросов у бедных ничего не знающих поселян, я решился испытать счастья в Анси, самом деятельном из савойских городов, гордящемся тем, что имеет хлопчатобумажную фабрику, имеет стеклянные заводы и по соседству каменноугольные копи. Перед заходом солнца показались мне вдалеке высокие трубы его заводов.

Ожидание не обмануло меня. В Анси положительно было больше следов движения, чем в Шамбери и других городах, а моею целью было найти какое-нибудь движение, -- французское, сардинское, швейцарское, -- все равно, лишь бы движение. Все в Анси были заняты этим делом, потому не трудно было вступить в разговоры о нем. Первым, что я услышал, были жалобы на пьемонтское правительство, которое в своей итальянской политике почти забыло о древнейших наследственных владениях, вспоминая о них только за тем, чтобы брать с них солдат и деньги. "А взамен за то ничего не делает для нас. Давно обещались провести железную дорогу в Анси, а до сих пор еще и не начали ее, и провоз наших изделий в Пьемонт очень убыточен". Это недовольство ободряло людей, действовавших в пользу Франции.-- "Стало быть, вы теперь довольны, что присоединяетесь к Франции и что будет вам построена железная дорога?" -- сказал я.-- "Нас разоряют, мсье, -- отвечали мне: -- мы сбываем свои стеклянные товары в Пьемонт, где таких не умеют делать. А с французскими стеклянными товарами, которые теперь пойдут к нам, наши не могут сравняться. Кончится, вероятно, тем, что нам придется закрыть свои заводы. Кроме того, нам придется дороже платить за колониальные товары, которые мы получали из Женевы". Не только торговцы, но и частные люди по предусмотрительности сделали большие закупки этих товаров, чтобы уйти от убытка хотя на первое время.-- "Стало быть, у вас большая торговля с Женевой?" -- "Да, Женева ввозит к нам на 7 или на 8 миллионов франков товаров своих, английских и немецких".-- "Стало быть, вам хотелось бы присоединиться к Швейцарии?" -- "Нет, ведь мы все равно лишились бы сбыта в Пьемонт".-- "Так чего же вы желаете?" -- "Мы теперь не стали ничего желать, потому что все решено и правительство отдало нас Франции".-- "Но по крайней мере вы постарались ныне выбрать депутата, который выразил бы ваши желания?" -- "Нет, наш кандидат бросил нас; он уехал с депутациею в Париж. Знаете, все эти адвокаты и наши чиновники на французской стороне: они надеются, что им за усердие заплатят орденами и хорошими должностями. Одному обещали место подпрефекта, другому должность префекта, третьему -- помощника префекта, а крестов раздадут целые сотни".

Ясно, мой собеседник был фрондер. Я подозреваю, что он имеет дела по хлопчатобумажной фабрике. Посмотрим на другую сторону дела. Оно обернется к вам другой стороной, если вы поговорите с человеком, имеющим дела по каменноугольным копям или по лесной торговле. Он скажет вам, во-первых, что привык не скрывать своих мнений, что он по сердцу и по душе такой же француз, как по языку; что он не хочет дольше подчиняться итальянской политике Пьемонта, не хочет, чтобы его руками другие загребали жар, что савойская промышленность теперь связана, что ей теперь открыт один сбыт в Пьемонт, куда нельзя по дороговизне провоза сбывать через Альпы сырые продукты, составляющие главное богатство Савойи, а Франция будет для них готовым и близким рынком. И как только построят железную дорогу, страна процветет.

Вот вам обе стороны дела: ту или другую выставляют перед вами, смотря по тому, с кем вы заговорите. Правда, некоторое движение есть в Анси, но какого оно рода? -- самого низкого. Ни та, ни другая партия ни слова не говорит о различии в учреждениях: нет ни искры чувства, место которому было бы выше желудка, алчного центра нашей животной натуры.

Расскажу еще один случай, -- грустно мне рассказывать его, потому что он предвещает недоброе. В день выборов французская партия давала обед: в городе тогда было проездом человек восемь французских купцов: их пригласили на обед; они все отказались, заметив: "добрые люди, вы сами не знаете, чего хотите. Мы испытали эту вещь и уверяем вас, что скоро вы раскаетесь".

В девять часов вечера идет почтовая карета в Женеву. Об Анси я написал уже довольно, в следующий раз скажу вам, что говорят в Женеве о Шабле и Фосиньи".

"Женева, 26 марта.

Вы поверите моим словам, что почтовая карета, ходящая из Анси в Женеву, не слишком удобный экипаж и что на Сионе чрезвычайно холодно во время вьюги. Но я невозмутимо ехал отыскивать савойское движение и только на станции в Крюсоле, где мы переменяли лошадей, мое спокойствие было нарушено несколькими людьми, стоявшими на круглом крыльце и громко кричавшими: "победа!" Это были партизаны Франции, торжествовавшие удачу на выборах. Они громко объясняли выгоды, какие получит Савойя от присоединения к Франции. Этот панегирик пришелся не по вкусу двум другим людям, бывшим на крыльце, и начался спор. Тут в первый раз увидел я снимание и к политическим учреждениям. Противники присоединения заговорили о жандармах, о личной свободе и о политической свободе, которая вся погибнет от присоединения.

Сионский хребет совершенно отрезывает Фосиньи и Шабле от остальной Савойи. Я очень доволен тем, что переехал его, и могу вам рассказать о чувствах жителей в этих нейтрализованных округах. Я уже и прежде слышал отголоски швейцарских опасений и криков, полагал, что население Шабле и Фосиньи не так равнодушно, как уверяли меня в южной Савойе, но я не предполагал, чтобы волнение в Швейцарии было так сильно и чтобы желания северной Савойи получили такой определенный характер. Оба эти обстоятельства заслуживают внимания.

Я еще не был в Шабле и Фосиньи и не могу говорить о собственных наблюдениях; но передо мною лежит печатная декларация жителей северной Савойи, требующая присоединения к Швейцарии и посланная ко всем державам, подписавшим трактат 1815 года. К этой декларации пришиты 152 страницы, на которых находится 11502 подписи, собранные во всех кантонах нейтрализованных округов. Эти подписи были собраны менее чем в восемь дней, с 8 до 16 марта. Может показаться странно, что не позаботились об этом раньше; но вспомните, что до появления ноты 24 февраля Франция не заводила формальной речи об уступке, а когда Швейцарский союзный совет поручил своим дипломатическим агентам сделать представление по этому делу, то Франция даже отвечала, что о савойсксм вопросе в настоящее время нет речи и что если бы он еозник, то Шабле и Фосиньи были бы уступлены Швейцарии. Введенные в обманчивую беспечность, нейтрализованные округи и Швейцария не думали, что им грозит опасность. Они были пробуждены только объявлением, сделанным в Анси и Шамбери 8 и 10 марта, говорившим савойскому народу, что он приглашается выразить свое желание или нежелание присоединиться к Франции, и ни слова не упоминавшим о Швейцарии и об ее правах на нейтрализованные округи. Только тогда стали устраивать манифестацию в северной Савойе, собирать подписи к объявлению о том, что северная Савойя желает присоединиться к Швейцарии, если не может остаться соединена с Пьемонтом. После того как эта декларация была напечатана, собрали к ней еще более тысячи подписей, так что свое согласие с ней выразили 12 600 человек в округах, имеющих всего населения около 160 000 человек. Я сам поеду в эти округи и не стану теперь тратить время на отгадывание того, до какой степени сильно в жителях желание, свидетельствуемое этою декларацией)".

"Бонвиль, 27 марта.

Целый день я провел в разъездах по всем сколько-нибудь важным местам нейтрализованных округов, был в Тононе, Дувене, Анмасе, Бонвиле, и т. д., и у меня не осталось сомнения в том, что здесь имеет действительную силу савойское движение, которого почти не существует в остальной Савойе. В северной Савойе жители гораздо живее, чем в южной, они, кажется, готовы встрепенуться из своей дремоты; это надобно приписывать тесным их связям с Женевою, оставшимся не вовсе без влияния на характер народа и пробуждавшим в здешних савойярах чувство независимости. Но все-таки не думайте, чтобы политические соображения говорили в них сильнее по этому делу, чем у южных савойяров. И здесь материальные выгоды -- единственный рычаг, движущий народными желаниями; но материальный интерес влечет эти округи к Женеве и к Швейцарии. В Швейцарию текут реки северной Савойи, в Швейцарию идут и продукты ее. От остальной Савойи и от Франции она отделена цепью гор, проезд по которым всегда труден, а зимою часто и невозможен. Сообщение с светом здешние долины имеют через Женевское озеро: по нем получают они немногие товары, ими потребляемые, по нем приезжают к ним и путешественники, служащие для них главным источником дохода.

Потому, если бы принимать за основание суждений материальный интерес, то жители здесь все до одного были бы расположены присоединиться к Швейцарии. Но от сотворения мира всегда существовало противоречие между интересами страны и выгодами некоторых ее жителей. Оно существует и в нейтрализованных округах. Я имел случай говорить с людьми всех сословий и во всех своих поисках не нашел землевладельца или фермера, который желал бы присоединения к Франции. Если некоторые из них не так сильно, как другие, высказывали свое желание присоединиться к Швейцарии, это происходило только от робкой осторожности, которая стала совершенно понятна для меня из разговоров с людьми французской партии. Эта партия сосредоточена в городах, и центром ее служит Тонон, а главною поддержкою личный расчет чиновников, адвокатов и духовных. Приверженность этих трех сословий к Франции натуральна, потому что они проиграли бы от присоединения северной Савойи к Швейцарии, между тем как все остальные классы проигрывают от присоединения к Франции. В республиканской стране с простыми и свободными учреждениями, в стране, сохранившей самоуправление почти во всей первобытной чистоте, чиновники не могут ждать себе завидного положения. Почти все места раздаются по выборам, а не по рутине и не по связям. Надежда на повышение очень мала; небогато и жалованье в стране, где должность считается почетом, а не источником выгод. Жизнь чиновника, зависящего от народа, трудна: от него требуют не такой деятельности, какая в бюрократической машине достаточна ему, чтобы не отстать от других. Гораздо привлекательнее карьера его в могущественной, многосложной администрации, какова французская. Сколько почестей ждет тут честолюбивых мэров и их помощников! Каждый из них надеется быть подпрефектом или даже префектом. Шансы выгод для чиновничества слишком неравны, не говоря уже о том, что в Швейцарии нет крестов и денежных пожалований.

Так же плохи шансы в простой и практичной Швейцарской республике для адвокатов. В Швейцарии почти нет процессов, потому что почти все дела кончаются примирительными судами; а если и дойдет до процесса, сами тяжущиеся ведут его без адвоката по простоте судопроизводства. Сравните же с этим величественную роль французских адвокатов, с гордостью говорящих о себе, что всегда были лучшею славою великой нации. Адвокатство там карьера чрезвычайно выгодная и, кроме того, ведущая к первым государственным должностям. Присоединение к Швейцарии тотчас лишило бы адвокатов почти всех их нынешних доходов, которыми кормится множество этих людей теперь, благодаря сутяжничеству савойяров: каждый савойяр имеет теперь процессы со всеми своими соседями. Женева, город многолюдный, не имеет стольких адвокатов, сколько их в каждом маленьком савойском городке. Швейцарские учреждения разорили бы их, а присоединение к Франции открывает им блестящую карьеру. Духовенство, разумеется, ужасается всякого сближения с протестантскою Женевою. Женева вместе с Берном стояла во главе движения 1847 года, изгнавшего иезуитов из Швейцарии1. Получив тут успех, сна может пойти и дальше: кто знает, на чем она остановится? А император, несмотря на свои нынешние неприятности с папой, все-таки служит ревностнейшим защитником католичества. Если взять все эти три класса по счету, они, конечно, составляют ничтожное меньшинство. Но влиянием они гораздо сильнее, чем числом. Каждый чиновник, адвокат и священник господствует над невежественным и слабым простолюдином, привыкшим к слепому повиновению. И если подумать о силе, находящейся в руках этих трех сословий, то надобно назвать чрезвычайно сильным естественное тяготение нейтрализованных округов к Швейцарии, выразившееся 12-ю тысяч подписей".

"Шамбери, 28 марта, вечером.

Кончено.

Ныне, в половине девятого поутру, первый отряд французской армии, четыре роты 80-го линейного полка, вступили в город. Завтра ждут еще такого же отряда и постепенно соберется сюда весь полк. Шамбери, столица Савойи, занята войсками его величества императора французов.

Во всем этом савойском вопросе, с самого начала до конца, была одна постоянная черта, которая делает его очень курьезным: все стороны, участвовавшие в этом деле, как будто стыдились своей роли и старались тонкими изворотами прикрасить свои поступки перед самими собою. Встреча французских войск нынешним утром имела точно такой же характер. Их ожидали со дня на день, и довольно было времени приготовиться к приему. Фабриканты, изготовляющие разные принадлежности к иллюминациям (эти господа жарчайшие партизаны присоединения к Франции), принялись делать французские флаги, разные транспаранты и шкалики, но никто не покупал их: самые пламенные партизаны Франции совестились выступать вперед и не покупали французских флагов, подобно людям, мрачно смотрящим на готовившееся дело. Потому фабриканты, обманутые в надеждах, бросили делать шкалики и флаги, и когда было официально объявлено о прибытии французских войск, то не оказалось нужного запаса французских украшений.

Прокламация городского управления, говорившая о том, что Виктор-Эммануэль снизошел на желание савойяров присоединиться к великой Французской империи, также носила на себе печать смущения. На ее заголовке был герб савойского дома, а в конце ее восклицание: Да здравствует Наполеон III! Да здравствует Франция! Смущение было видно и в прокламации, созывавшей национальную гвардию встретить гостей на станции. На станционном доме были поставлены флаги, сделанные наполовину из савойских, наполовину из французских цветов, с вензелем императора на одной стороне, с вензелем короля на другой. Такой же вид имели украшения на городской ратуше: старому государю уделялась половина их; но императорский герб над балконом давал решительный перевес новому владыке. Из частных домов только очень немногие были украшены флагами и почти все они также имели такой двойной характер.

Поезд прибыл в назначенное время, оркестр заиграл Partant pour la Syrie {Отъезжающие в Сирию. (Прим. ред.). }, собравшуюся толпу убеждали приветствовать французов, французы отвечали на эту попытку приветствия, женщины махали платками, синдик произнес поздравительную речь полковнику, французы пошли в казармы, сопровождаемые национальной гвардией; за ними шла толпа, перед ними шли музыканты. Было потом сделано несколько попыток устроить демонстрации в честь французов, но малочисленные энтузиасты не находили поддержки в народе. Эти сцены были живою картиною савойского движения: небольшое число хлопотливых агитаторов, среди мертвой и равнодушной массы. Украшения, выставленные на домах энтузиастов, производили то же впечатление: домов этих было очень мало.

Вечером оркестр национальной гвардии играл на широкой улице, ведущей к замку. В девять часов вечера не было уже народа на улицах. Великий акт занятия Савойи французами совершился.

Теперь многие, даже из людей, желавших перемены, чувствуют боязнь будущего. Народ жалеет о прежнем положении. Ясным доказательством тому служит всеобщее неудовольствие против савойяров, отправлявшихся депутатами в Париж. Они вчера воротились, обремененные обедами, любезностями и обещаниями. Даже здесь, в южной Савойе, порицают их за то, что они предложили императору свою родину и говорили от ее имени. Савойяры по всегдашней своей привычке повинуются своему королю, но не желают принадлежать Франции".

"Шамбери, 29 марта,

Небольшое и неудачное одушевление, поднятое вчера, теперь совершенно утихло. По расчетливости или из стыда большая часть флагов исчезла с домов. Кроме тех, которые развеваются на станции железной дороги, на публичных зданиях и на башне замка, не осталось в целом городе пятидесяти флагов. Из них значительная часть висит в окнах французского консульства. Французские солдаты ходят по улицам, не замечаемые никем. В результате происходящих теперь выборов нет уже никакого сомнения. Избиратели явились в малом числе, считая дело конченным без их воли. Между тем на всякий случай составлен адрес, говорящий противное адресу, подписанному жителями северной Савойи: он рассылается по всей стране, чтобы его подписывали. Савойяры станут подписывать: как же им не выразить своего согласия на распоряжение, сделанное их королем?"

Это спокойное изложение фактов представляет нам в малом виде образец того, как делаются почти все государственные перемены и к лучшему и к худшему: масса населения ничего не знает, ни о чем не думает, кроме своих материальных выгод, и редки случаи, в которых она хотя замечает отношения своих материальных интересов к политической перемене, как замечала в Савойе. На этом равнодушии массы основана возможность даже самых замыслов о большей части совершаемых в политической жизни перемен. Низлагается Наполеон I и призываются на его место Бурбоны: не думайте, чтобы это было делом французской нации; что призвание Бурбонов не было делом союзных монархов -- вещь давно известная. Кто же устроил эту перемену? Два-три союзных министра с Талейраном и несколькими его клиентами. Они сказали союзным монархам, что французы желают восстановить Бурбонов, и Бурбонов призвали в удовлетворение желанию французов, которые вовсе и не думали желать того. Но если так, почему же французы не сказали, что не хотят Бурбонов? Союзные монархи не стали бы делать против их желания. Французы не сказали, что не желают, потому что в самом деле нельзя было сказать, что они желают или не желают: им было все равно; им объявили, что Бурбоны не станут нарушать их материальных интересов, и они подумали: если так, мы Ничего не проигрываем; пусть дипломаты делают, как знают. Точно то же было при заменении Бурбонов орлеанской династией. Из тысячи человек один пожалел о Бурбонах, из тысячи человек один порадовался передаче власти Луи-Филиппу, остальные 998 подумали: нам все равно; пусть те, кто лучше нас знает эти дела, делают как знают. Точно так же провозглашена была республика, точно так же была потом провозглашена вместо республики империя. "Вы за кого? за Францию или за Пьемонт?" -- спрашивал савойя-ров корреспондент "Timesa".-- "Мы? да нас нечего об этом спрашивать; а впрочем, мы слышали, будто нас отдают французам".-- "Ну, что ж? это приятно вам или неприятно?" -- "Да нам-то что? -- это не наше дело. А вот, говорят, будто французы построят нам железную дорогу, которой сардинцы не строили, -- это будет хорошо".-- "Значит, вы рады перемене?" -- "Да нечему радоваться: еще неизвестно, хуже или лучше нам будет; вот посмотрим, так увидим".-- "Что ж это значит? Значит, лучше бы вам оставаться под властью Пьемонта?" -- "Что же тут хорошего? Хорошего мы ничего не испытали от Пьемонта?" Как прикажете толковать с людьми, рассуждающими таким образом? У вас остается одно убеждение от подобных разговоров и случаев: масса просто материя для производства дипломатических и политических опытов. Кто взял над нею власть, тот и говорит ей, что она должна делать, -- то она и делает. Такого взгляда постоянно держатся практические государственные люди. На этом основании управляли народом Ришелье2 и Питт3, Меттерних4 и Луи-Филипп5: делали, что хотели, а народы слушались. Нельзя не признаться, что этот взгляд очень близок к истине. Напрасно говорят в его опровержение, что политика Меттерниха оказалась наконец несостоятельной, да и система Луи-Филиппа тоже. Напрасно ссылаются на то, что под конец они были низвергнуты и изгнаны: что ж тут за опровержение? ведь нельзя же вечно пользоваться удачей; разумеется, когда-нибудь настанут и несчастные обстоятельства. Нынешний год пашет мужик землю -- урожай хорош, и на следующий год тоже, и дальше тоже. Наконец на 29 или на 30-й год случился неурожай, -- что ж из этого следует? Следует ли, что мужик плохо пахал землю? Нет, слишком 20 лет хорошего урожая показывают, что пахал он ее хорошо, а неудача последнего года просто каприз природы, просто дело случая, и система хозяйства, которой держался мужик, не компрометируется этим несчастием. Да и посмотрим, что дальше после этого неурожайного года? -- опять пошли хорошие урожаи при прежней обработке земли. Не оправдывают ли они систему мужика? Так и в истории: после Луи-Филиппа продолжалась года полтора так называемая анархия, и французским правителям трудно было ладить с расходившеюся нациею, или собственно даже не с нациею, а с несколькими десятками тысяч энергических работников Парижа; остальные сотни тысяч работников Парижа и других городов были уже и тогда расположены держать себя смирно и послушно, а прочим девяти миллионам взрослых мужчин Франции никогда и не приходило, в голову буйствовать и непокорствовать. Так или иначе, дурно или хорошо, прошли эти недолгие полтора года, тяжелые для французских правителей, -- и дела пошли прежним порядком: правители приказывают, а вся Франция слушается, -- то же самое, что было при Луи-Филиппе, только формы приказаний несколько изменились: при Луи-Филиппе в заголовке писалось: "приказы по парламентскому ведомству", а при Луи-Наполеоне пишется: "приказы по армейскому ведомству". Спору нет, заголовок дело важное, но ведь не в нем вся важность: гораздо больше ее в самом содержании бумаги, а содержание бумаги то же самое: "исправно платите подати и платите их как можно больше; слушайтесь прелатов, если вы католики, пасторов, если вы протестанты; в том и в другом случае слушайтесь префектов, которые будут слушаться министров, а министры будут слушаться кого сами знают". В Австрии даже и в заголовке перемены не произошло: через год по изгнании Меттерниха Шварценберг6 вел дела по тем же самым формам, как вел Меттерних: не явное ли дело, что чистый вздор говорили люди, утверждавшие, будто бы Луи-Филипп и Меттерних ошибались в своей системе? Система их так верно соответствовала надобностям французского и австрийского правительств, что сама собою воскресла из пепла, как вечно юный и прекрасный феникс. Отбросим вздорные фантазии, обсудим дело хладнокровно и скажем: как держали себя Луи-Филипп и Меттерних, так и следовало им держать себя, так и всегда будут держать себя люди, которые будут становиться на их месте. Рассудительный человек мог бы желать разве только одного: хорошо было бы, если бы политическое правило, столь пригодное для долгих периодов внутреннего спокойствия, было дополнено каким-нибудь соображением, пригодным для предотвращения кратковременных беспокойств, которыми перерываются долгие спокойные периоды. Разумеется, Луи-Филиппу и Меттерниху было бы гораздо лучше избежать неприятностей, которым подверглись они в 1848 году. Система их, как видим, не пострадала от народного буйства; но сами они пострадали -- это жаль. Почтенные старцы, привыкшие к комфорту, привыкшие к власти, были принуждены бежать без всякого комфорта. Сколько страха, сколько материальных неудобств потерпели они в ту неделю, пока пробирались в безопасное убежище из возмутившихся своих столиц через раздраженные провинции! На новом месте жительства комфорт к ним возвратился; но власть уже не возвратилась. Благонамеренные люди уважали их, но уже никто не спрашивал их приказаний, никто не исполнял их повелений: разве легко было им такое положение? Да и французам или австрийцам разве лучше стало при новых правителях? Говоря по совести, мы далеко предпочитаем Меттерниха Шварценбергу, Баху, Буолю и Рехбергу7: они умны и добры -- это так, но он был и гораздо умнее, и добрее их. Величие Наполеона III ценится нами по достоинству: но беспристрастная история скажет, что Луи-Филипп был выше его в государственном искусстве. Итак, и для народов, и для Луи-Филиппа с Меттернихом было бы гораздо лучше, если бы эти мудрые правители (то есть Луи-Филипп и Меттерних) спокойно скончались с властью в руках и без всяких неприятностей передали эту власть тем, кого сами почли бы достойным ее. Вот только заботы об этом мог бы еще желать в правителях рассудительный человек, потому что эта забота соответствует выгодам самих правителей: он мог бы желать, чтобы в долгие периоды внутреннего спокойствия правители обращали некоторое внимание на средства предотвратить всякие неприятности для себя в будущем, застраховать себя от внутренних смут. Прочтенный нами рассказ о савойских делах наводит на это средство: масса думает только о своем материальном благосостоянии, и если не будет доведена до большего неудовольствия в этом отношении, то всегда останется смирна и послушна; потому забота о народном благосостоянии, повидимому, выгодна для правителей. Так может думать рассудительный человек; но если найдется другой человек, еще более рассудительный, то заметит ему: "Друг мой, вы слишком требовательны. Вы хотите от людей нечеловеческого совершенства. Посмотрите на самих себя, посмотрите на всех ваших знакомых: у кого из вас, друзья мои, достает времени, средств, твердости и бесстрастия, чтобы отказывать себе в настоящих желаниях и удовольствиях для отдаленных шансов неизвестного будущего, до которого, может быть, вы и не доживете? Правители, конечно, умнее большей части из нас или даже всех нас, но ведь и они люди. У них столько дела в настоящем, столько дипломатических отношений, столько политических забот, столько финансовых надобностей, не терпящих отлагательства, что нет им физической возможности делать ныне то, от чего пользы могут ожидать они разве через 15 или 20 лет. Войдите в их положение. Посмотрите, например, сколько было хлопот Луи-Филиппу в каком-нибудь 1832 году: тут надобно биться с Казимиром Перье8, министром благонамеренным, но человеком вздорного характера: тут палата хочет сократить бюджет личных расходов Луи-Филиппа; тут пятеро сумасшедших бьют в набат на Нотрдамской колокольне, выдавая себя за республиканцев, потом оказывается, что полицейский агент подвел их на эту глупую выхолку, и возникает неприятнейший скандал; тут холера; тут умирает Казимир Перье и начинаются интриги за министерские должности; тут новые министры так бездарны, что хлопот с ними больше, чем с Казимиром Перье, а сменить их невыгодно потому, что они послушны; тут начинаются дрязги по случаю восстания и потом ареста герцогини Беррийской9; тут подрастают сыновья, надобно приискивать им невест; тут Голландия ссорится с Бельгией 10; тут Мегмет-Али ссорится с Мухаммедом II11; тут сотни других дипломатических столкновений,-- словом сказать, забот и хлопот столько, что голова идет кругом у Луи-Филиппа. Так проходит весь 1832 год,-- досуг ли тут подумать о предупреждении неприятностей, которые, может быть, настанут когда-нибудь лет через шестнадцать -- в 1848 году, а может быть вовсе не настанут?--Так проходят и 1833 и 1834 и все следующие года. При таком множестве всяких других хлопот и забот можно ли винить Луи-Филиппа за то, что недостало у него ни времени, ни средств похлопотать о народном благосостоянии? Нельзя винить его,-- некогда ему было, не до того ему было; и неприятности 1848 г., произведенные крайностью народного бедствия, не могут во мнении благоразумного человека считаться справедливым наказанием Луи-Филиппу: они просто были ударом судьбы, постигнувшей человека невинного. Или, чтобы перейти к нынешним делам, когда, например, было Кавуру позаботиться о благосостоянии савойяров? Войдите в его положение. Он, по своему искреннему убеждению, гениальный министр: как же такому министру управлять таким маленьким государством, как прежний Пьемонт? Надобно увеличить его. Вот бедный Кавур прибегает к английским министрам: помогите мне увеличить управляемое мною государство! Боже милостивый! сколько ему возни было с этими проклятыми англичанами: не хотят ввязываться в чужие дела, да и кончено. Много перепортилось у него крови от такой английской бессовестности. Года полтора или два ушло на напрасные хлопоты. Приходится ему от англичан обратиться к императору французов: новые хлопоты, едва ли не больше прежних. Тут начинается Восточная война: надобно показать себя, что и мы, пьемонтцы, дескать, можем играть роль в европейских делах, надобно приобрести право на благодарность Франции12, надобно "приучить армию к победам"; кстати "армия": Кавур хочет делать завоевания, а для завоеваний нужна сильная армия, а сильная армия не по средствам бедного Пьемонта; так, но что же делать? Сильная армия нужна, и Кавур держит ее, хотя она не по средствам Пьемонта, а денег мало: сколько хлопот придумывать средства к получению денег! -- до савойяров ли тут! С савойяров не много возьмешь деньгами: хорошо хоть то, что из них выходят недурные солдаты; набирание солдат, вот почти единственное отношение между Кавуром и савойярами, допускаемое множеством хлопот, поглощающих все мысли и силы Кавура. Если теперь оказывается, что он ничего не сделал для савойяров, можно ли его винить за то? Так, он совершенно прав. Но что же из того вышло? Вышло то, что Наполеон III мог сказать: отдайте мне Савойю; для савойяров решительно все равно, принадлежать ли вам или мне; стало быть, дело зависит только от вашего желания. Я ваш союзник, я вам делаю пользу -- увеличиваю ваше государство; будьте же и вы полезны мне -- увеличьте мое государство; если вы не согласитесь, это значит, что вы не расположены ко мне; других причин к отказу нет: савойяры не будут противиться. И вот Кавур, хотя вовсе невинен в том, что не возбудил в савойярах приверженности к пьемонтскому правительству возвышением их благосостояния, терпит убыток. Будь савойяры против отделения от Пьемонта, Наполеон не мог бы и требовать уступки Савойи, а теперь требует, и у Кавура нет никаких отговорок и он должен уступить.

Каждый человек, привлекающий на себя общее внимание, подвергается пересудам, в которых всегда бывает много вздора. Император французов не избежал этой участи: об нем говорят много ложного. Например, утверждают будто бы, присоединяя Савойю к Франции, он следует принципу национальности, принципу, не согласному с преданиями господствующей политики, революционному принципу: это клевета, гнусная клевета. Император Наполеон в этом деле верен принципу, составляющему основание всякой дипломатики, согласной с преданиями и признаваемой в дипломатическом мире за истинную политику. Он только хочет расширить пределы своего государства и увеличить его могущество. Какой хороший дипломат не старается о том же для своего государства? Конечно, выгоды разных государств сталкиваются в этом случае: то, что выгодно для одного, бывает вредно для другого; австрийские и прусские дипломаты совершенно правы, чувствуя недовольство от присоединения Савойи к Франции; но они не могут сказать, чтобы император французов не действовал тут по тем же самым принципам, каких держатся они. Обвинять его в системе, основанной на принципе национальности, совершенно несправедливо. Непричастность его революционным идеям, к каким принадлежит принцип национальности, доказывается всем его правлением. Кому мало этого доказательства, может найти новое подтверждение невинности императора французов в том, что вместе с Савойею он присоединяет к Франции Ниццу, город чисто итальянский, с округом чисто итальянским. Тут уже явно, что политика Наполеона III основана на принципах чисто дипломатических, а не на каких-нибудь революционных идеях, вроде принятия границ национальности за границы государства.

Дело присоединения Ниццы представляет мыслящему человеку одну черту, достойную великого внимания. Но чтобы дойти до факта, выставляющего эту черту исторических дел, мы должны дополнить рассказ, переведенный нами из писем, помещенных в "Times'e", очерком событий, следовавших за тем временем, на котором остановился наш перевод. Еще до вступления французских войск в Савойю и Ниццу пьемонтское правительство стало постепенно отзывать из этих земель своих чиновников, заменяя их людьми, которые подготовляли бы переход уступаемых земель под новую власть. По вступлении французских войск эта история продолжалась, и, наконец, временное управление все перешло в руки приверженцев присоединения. Главною их заботою было, разумеется, то, чтобы народ вотировал за присоединение, когда будет предложен жителям вопрос, хотят ли они перейти под власть Наполеона III. Каким порядком велось это дело, можно видеть по следующему отрывку, который мы опять берем из той же корреспонденции "Times'a":

"Пьемонтские чиновники отозваны из Шамбери и Ниццы, но Виктор-Эммануэль, неизвестно по какой надобности, соглашается, чтобы все делалось от его имени. Он назначает новых правителей: савойяров в Савойе, уроженцев Ниццы в Ницце, "чтобы нельзя было сказать, что выражение народных чувств стеснялось каким-нибудь посторонним влиянием". Правителем Ниццы назначен Любонис, "человек нейтрального образа мыслей"; он издал следующую прокламацию:

"Всякое сомнение относительно нашей судьбы кончено. Трактатом 24 марта король Виктор-Эммануэль передал Савойю и Ниццу Франции; но судьба народа должна зависеть не исключительно от воли короля. Великодушный император Наполеон и благородный Виктор-Эммануэль выразили желание, чтобы трактат был утвержден народным согласием. Перед священным словом короля исчезает всякая неизвестность относительно нашего будущего. Всякая оппозиция должна сокрушиться и стать бессильной против интересов страны и чувств долга. Притом же она встретила бы непреоборимое препятствие в желаниях Виктора-Эммануэля. Поспешим же утвердить нашими голосами присоединение нашей страны к Франции: будем отголоском желаний короля; соединимся под знаменем великой и благородной нации, всегда пользовавшейся нашим сочувствием; окружим престол славного императора Наполеона III с верностью, отличающею нашу страну, с верностью, которую до сих под мы так блистательно показывали династии Виктора-Эммануэля. Да здравствует Франция! да здравствует император Наполеон III!"

Эти уверения официальных лиц, назначенных самим королем сардинским, что король не желает выражения верности к нему, что уступленные области уже ни в каком случае не могут не перейти под власть Франции, были, впрочем, не главным средством заставить народ подавать голоса против Сардинии. Гораздо действительнее был другой способ: каждому синдику (мэру) было объявлено, что он будет отвечать перед императором за вотирование той общины, которой управляет; кроме того, на него возлагалась обязанность переписать людей, которые стали бы подавать голоса против Франции, чтобы представить эти списки будущему французскому начальству, а жителям общины объявить об этом, чтобы они знали опасность сопротивления. Многие находят такой способ действия дурным. Мы, напротив, думаем, что он имеет достоинство благородной откровенности: действительно, гораздо лучше вперед сказать людям, чего от них хотят и чему подвергают они себя в случае несогласия, нежели молчать и подвергать неприятностям, не предуведомив о них. Само собою разумеется, что почти все поданные голоса были в пользу Франции, не только в южной Савойе, которая была равнодушна, но и в нейтрализованных округах, желавших присоединиться к Швейцарии, и даже в Ницце, для которой отделиться от Пьемонта и стать французским городом то же самое, что для Милана возвратиться под власть австрийцев. В результате савойского вотирования Франция была уверена, но относительно Ниццы были некоторые сомнения, потому вотирование в Ницце было назначено раньше, чем в Савойе, чтобы жители не имели времени разубедиться в своем мнении, будто бы их вотирование не будет иметь влияния на ход дела. Вотирование в Савойе было назначено 22 апреля (нового стиля), а в Ницце неделю раньше, 15 апреля. Остановимся теперь на этом факте вотирования.

Чем окончательно решена была судьба Ниццы и Савойи? Был уже давно заключен договор об уступке этих земель 13. Сардиния уже передала управление ими фоанцузским агентам. Дело, повидимому, было кончено; но действительно ли было кончено оно? Спросим себя: что стали бы делать Сардиния и Франция, если бы жители Ниццы и нейтральных округов остались тверды в своих желаниях, если бы в нейтральных округах почти на всех билетах оказались слова: "присоединиться к Швейцарии", а в Ницце на всех билетах: "остаться в пьемонтском государстве" -- что было бы тогда делать? По всей вероятности, нечего было бы делать. Надобно было бы оставить Ниццу в пьемонтском государстве, а нейтральные округи присоединить к Швейцарии. Из этого мы видим, что как бы трудно ни было, повидимому, положение, но исход дела всегда может быть изменен твердостью людей, до которых оно касается. Правда, вся трудность и состоит в том и происходит от того, что с самого начала дела оказывались они неспособны к твердости. Конечно, если бы жители Ниццы держали себя героями, которых можно истребить, но не отделить от Италии, никто и не подумал бы требовать, чтобы Ницца была отделена от Италии, никто не подумал бы и соглашаться на такое требование. Все дело было основано на том, что не предполагалось в них геройства. Они слишком хорошо подтвердили такое мнение о себе своим вотированием. Но не осудим их за слабость: недостаток непоколебимости в подобных вещах и не называется слабостью, потому что мужество в них еще не в нравах. Нашему веку не меньше или даже больше, чем прежним векам, свойственна военная храбрость; но до гражданского мужества ему еще далеко, потому что везде на сто человек найдется разве один гражданин. Впрочем, и то уже большой прогресс. Прежде граждан было еще меньше. Но прогресс это или нет, все-таки не слишком еще скоро мы дождемся, чтобы каждый честный и храбрый человек стал гражданином, а до той поры обыкновенный ход дел повсюду будет таков же, как в Ницце, и постоянно будет утрачиваться в долгие периоды общественной апатии большая часть тех приобретений, какие делаются в мимолетные эпохи общественного одушевления.

Уступка Савойи мало огорчает итальянских патриотов: страна эта населена французами, а не итальянцами; до ее потери нет дела национальному чувству, под влиянием которого находятся теперь все мысли итальянцев. Значительная часть либеральной партии в новом государстве Виктора-Эммануэля даже довольна тем, что отделилась от него провинция, далеко отставшая по образованности даже от Пьемонта, не говоря уже о Ломбардии н Центральной Италии, и посылавшая в туринский парламент депутатов клерикального направления, подававших голоса против всякой прогрессивной меры. Но не таково чувство, производимое в итальянцах уступкою Ниццы, города чисто итальянского: патриоты почти так же скорбят о ней, как скорбели бы о возвращении Милана под австрийское господство. Вопрос о Ницце представлял единственную затруднительную часть дела при проведении трактата об уступке через парламент. Действительно, вопрос этот был поднят раньше всех других в парламенте, собравшемся 2 апреля. Мы приведем известия об этом из писем туринского корреспондента "Times'a", сделав два-три замечания для объяснения парламентских форм, о которых он упоминает. Заседания нового парламента в королевстве Северной Италии начинаются по прежней сардинской конституции поверкою выборов. Это дело занимает несколько заседаний. Только по его окончании депутаты признают себя окончательно утвердимшимися в своем звании, получившими право исполнять свои конституционные обязанности. Тогда им прежде всего бывает надобно выбрать себе президента, вице-президентов и других парламентских сановников. Только по выборе президента палата депутатов считает себя конституировавшеюся, открывшею формальные заседания. Только с этого времени начинает она совещаться о государственных делах, а до той поры занимается лишь собственным своим устройством, конституированьем под временным председательством старшего по летам из своих сочленов. Теперь северно-итальянский парламент по важности обстоятельств спешил кончить эти внутренние формальности, чтобы скорее приступить к совещаниям о государственных делах. Но все-таки они должны были занять несколько заседаний. Гарибальди14, урожденец Ниццы, нравственно обязанный быть ее защитником в парламенте, не хотел терять времени, когда каждый час дорог, и в заседании 4 апреля, как только Кавур явился в палату, сказал, что должен потребовать объяснений об участи своего родного города. Теперь мы предоставляем рассказ корреспонденту "Times'a":

"Генерал Гарибальди выбрал место на одной из верхних скамей крайней левой стороны,-- впрочем, политические убеждения не всегда в точности выражаются местом, какое выбирает депутат в Сардинском парламенте. По правую сторону его сидит Лавренти Робанди, депутат Ниццы, человек крайних политических мнений и горячего характера. Храбрый генерал много часов сидел неподвижно, выказывая редкую терпеливость и холодность среди бесконечной болтовни своих товарищей. В половине пятого неожиданно вошел в залу президент совета министров граф Кавур; только что сел он на свое министерское место, сильный и твердый голос произнес обычную фразу: "требую слова". Это говорил Гарибальди. Водворилось глубокое молчание. Генерал в немногих словах попросил разрешения сделать вопрос министру иностранных дел. Граф Кавур с большою горячностью встал и с видимым раздражением сказал, что совещаний нельзя еще начинать, потому что палата еще не открыла формальных заседаний; он запальчиво и даже несколько грубо прибавил, что если бы даже вопрос был предложен, он не стал бы отвечать. Гарибальди настаивал. Кавур обратился к президенту, чтобы он предложил палате вотировать "предварительный вопрос", то есть объявить, что Гарибальди не может делать никакого предложения или вопроса до формального открытия совещаний. Друг Гарибальди Лавренти Робанди обратился к палате с очень горячею речью: он говорил о не терпящих отсрочки обстоятельствах; другие бурно требовали "предварительного вопроса". Меллана, член крайней левой стороны, сидящий по правую руку Гарибальди, доказывал, что нет никаких даже и формальных оснований не допускать требование Гарибальди. Палата вотировала, и значительным большинством голосов был принят "предварительный вопрос". Таким образом была разрушена первая попытка Гарибальди защищать город, в котором он родился. Кавур, очевидно, хочет выиграть время. Ныне "Opinione" объявляет, что через неделю Ницца будет приглашена выразить свои желания посредством всеобщего вотирования; если какими бы то ни было средствами она будет принуждена вотировать в пользу присоединения к Франции, парламентская оппозиция Гарибальди будет навсегда устранена. Но Кавуру все-таки придется провести несколько дурных минут при совещаниях по савойскому делу. Гарибальди, выходя из залы, сказал с досадой: "пусть же каждый видит, какой у нас парламент".

Цель Кавура была очевидна: ему хотелось отсрочить совещания об уступке Ниццы до той поры, когда дело это уже окончится фактически. Но теперь он выиграл отсрочку лишь на одну неделю, до окончания поверки выборов. Лишь только палата конституировалась, Гарибальди возобновил свой вопрос (в заседании 12 апреля). Мы опять переводим корреспонденцию "Times'a":

"Турин. 12 апреля.

Я надеюсь, что в Англии не без интереса будут прочтены следующие подробности, которые могут служить предисловием к нынешним прениям в палате по вопросу Гарибальди об уступке Ниццы.

Новый губернатор Ниццы Любонис, автор знаменитой прокламации, смутившей даже министров, назначивших этого достойного сановника, терроризирует жителей Ниццы, чтобы они покорились желаниям императора французов. Газета "Il Nizzardo", прекратившаяся по занятии города французскими войсками, ободрилась и напечатала еще несколько нумеров, когда было объявлено, что призывают народ свободно выразить свои чувства; Любонис конфисковал газету и угрожал тюремным заключением ее редактору. Все синдики (мэры) получили уведомление, что каждый из них будет ответствовать перед французским правительством за подачу голосов в округе ему подведомственном. Синдикам приказано составить списки людей, которые будут говорить против присоединения к Франции; эти списки будут переданы французскому правительству. Епископ издал циркуляр, в котором объявляет, что подать голос в пользу Франции есть долг совести. Губернатор разослал своих агентов по всем сельским округам, чтобы "организовать" вотирование; этим агентам дано полномочие распускать муниципальные советы, которые не разделяли бы чувств губернатора Ниццы, жаждущего быть префектом. Здесь, в Турине, и во всей Италии уступка Ниццы печалит и раздражает каждого. Самые упорные приверженцы графа Кавура признаются, что от последних его дел популярность его упала на сто процентов. Даже Павия, один из городов, недавно освобожденных от австрийского ига, говорит в адресе, присланном к Гарибальди, что не может радоваться своему освобождению, видя участь Ниццы, и просит Гарибальди, чтобы он ободрял жителей своего родного города противиться до последней крайности.

Палата собралась в начале второго часа. Галлереи были переполнены зрителями, проникнутыми напряженным ожиданием. Новый президент Ланца прочел длинную речь, потом встал граф Кавур и положил на президентский стол два проекта законов: один из них относился к договору с Францием, другой -- к декрету о присоединении центрально-итальянских провинций. Вслед за ним встал Гарибальди. Сильным, ясным голосом он прочел пятую статью конституции, говорящую, что никакая часть государства не может быть уступлена или обменена без согласия парламента, и сказал:

"Вотирование, требуемое теперь от жителей Савойи и Ниццы, не имеет законности и действительности без утверждения парламента. Трактат 24 марта, уступающий Ниццу Франции, нарушает право национальности. Нам говорят, что обмен двух маленьких заальпийских областей за Эмилию и Тоскану -- выгодный обмен; но продавать народ во всяком случае жалкое дело. При стеснении, которому подвергает Ниццу французская полиция, вотирование чистая насмешка над народом".

Он изложил интриги французской полиции, подкупы и угрозы, указал на объявление, изданное Любонисом, говорил о тем, что сардинское правительство тайно покровительствовало всем французским проискам, и предложил, чтобы вотирование в Ницце было отложено до того времени, когда парламент вполне рассмотрит этот вопрос.

Кавур отвечал, что трактат 24 марта не изолированный факт, а принадлежит к ряду великих политических переворотов и событий, из которых некоторые совершились, другие совершаются; чтобы дать генералу удовлетворительный ответ, сказал он, надобно было бы войти в объяснение всей нашей политической системы, но я прошу отсрочить это до того времени, когда парламент будет рассматривать трактат с Франциею: тогда я изложу перед комитетом палаты положение дел и дам удовлетворительный ответ. Теперь я только скажу, что вопрос о Савойе и Ницце просто продолжение той политики, которая привела нас в Милан, Болонью и Флоренцию. Если бы мы отвергли этот трактат, мы подвергли бы опасности все наши славные приобретения. Теперь еще не время совещаться об этом в парламенте; но вотирование Савойи и Ниццы не имеет в себе ничего противного конституции. Это вотирование всегда может быть уничтожено парламентом, который вовсе не будет связан мнением жителей этих областей. Утверждение палат составляет условие уступки, выраженное в самом трактате. Что же касается до интриг, веденных агентами разных партий, то правительство не отвечает за них; оно озаботится, чтобы голоса подавались в Савойе и в Ницце совершенно свободно. Правда, что некоторые действия временных начальств в Ницце заслуживают порицания. Любонис не только превысил власть, дававшуюся ему инструкциями, он совершенно отступил от них. Но он пользовался репутациею честного и беспристрастного человека и все его прежнее поведение оправдывало выбор, по которому он был назначен правителем Ниццы; а за свое отступление от инструкций он подвергнут строгому выговору. Кавур заключил требованием, чтобы совещания по вопросу о Ницце были отложены. Против него говорил Лавренти Робанди, депутат Ниццы, и другие члены левой стороны; в защиту графа Кавура -- другие министры и некоторые из депутатов министерской партии. Мамиани, министр народного просвещения, знаменитый публицист умеренной либеральной партии во времена, предшествовавшие 1848 году, сказал речь очень неловкую и показывавшую, что он уже не умеет держать себя с тактом при нынешних обстоятельствах. Он неловким образом сосредоточил защиту министерству на аргументе, в котором действительно заключается сущность дела по мнению Кавура и большинства итальянцев, но который не очень лестен для национального чувства. Теперь не время, сказал Мамиани, рассуждать о законности. Трактат продиктован необходимостью; мы должны покориться. Впрочем, жители Ниццы имеют большую симпатию к Франции. Французская нация могущественная амазонка, прелести которой неодолимы. Италия имеет бесчисленных врагов. Должна ли она поссориться с единственным своим союзником и остаться беспомощной? Прочтите приказ Ламорисьера. Неужели вы захотите разрушить все сделанное нами? Неужели мы захотим видеть восстановление власти папы, австрийцев и неаполитанцев в Центральной Италии, захотим видеть тюрьмы, наполненные патриотами, эшафоты, залитые кровью? Нет, лучше отдадим Ниццу на волю судьбы, которая приятна многим из ее жителей".

Прения были заключены вторичною речью Кавура. Повторив прежние свои мысли, он сказал: "Я пользовался большою популярностью и чувствую, что это дело губит ее". Большинством голосов было принято требование Кавура отсрочить совещания по вопросу о Ницце, но впечатление было не в пользу министерства. При выходе из залы Гарибальди был с триумфом принят толпою, собравшеюся перед дворцом, а популярность Кавура действительно подверглась сильному колебанию. Вот что писал туринский корреспондент "Times'a":

"Турин. 13 апреля.

Вчерашнее заседание палаты депутатов произвело на всех тяжелое, печальное впечатление, от которого до сих пор люди еще не оправились. Правительство слишком легко одержало победу, но такую победу, которая не приносит ему радости. Граф Кавур принужден насильственно тяготеть над решениями парламента, над вотированием жителей Савойи и Ниццы; но это насилие ему самому тяжеле всех. Если бы по крайней мере он мог высказаться, мог сознаться, как отнята у него всякая свобода решения волею Франции, он легко обратил бы самых закоренелых своих противников от оппозиции к искреннему сочувствию; но он не может высказать этого ни в палате, ни даже на страницах официальной газеты и изливает свои чувства, укрощает гнев своих соотечественников только в краткой статье полуофициального "Opinione". Я выпишу несколько строк из этой статьи:

"Прения, возбужденные вопросом Гарибальди (говорит "Opinione"), были продолжительным гневным стоном депутатов Ниццы, отзывавшимся в душе всех представителей нации. Не будем прикрывать этого дела не идущими к нему именами, назовем его настоящим именем: это великое, прискорбное пожертвование, приносимое нациею для общего блага. Этим объясняется огромное большинство голосов, поданных вчера за правительство. Большинство палаты исполнило тяжкую, но неизбежную обязанность, и пусть не хвалится оппозиция своею ролью. Оппозиция Могла безопасно высказать свои чувства, но только потому, что знала, что останется в меньшинстве, и она сама была рада, что останется в меньшинстве".

Действительно, это так. Правительство скорбит в своей победе над оппо-зициею. Оппозиция была бы уничтожена, если бы могла иметь большинство. Мамиани по недогадливости сказал правду с аркадскою наивностою: "Франция амазонка, ужасная амазонка, внушающая страх даже своими обольстительными улыбками". Пожалеем о Кавуре, принужденном любезничать с этою страшною амазонкою! Если б он мог предугадывать, что не только должен будет уступить Савойю и Ниццу, но что это пожертвование будет сопровождаться нарушением всех государственных законов, нарушением всяких правил справедливости, истины и чести, если б он знал это и обдуманно довел себя до нынешнего положения, он был бы недостоин называться человеком. Но он по натуре расположен к рискованной игре. Ставка была велика, выигрыш соблазнителен, а он привык надеяться на свое счастье. Его удачи в Ломбардии и в Центральной Италии оправдывали его уверенность в своем счастье, но теперь пришло ему время расплаты. Если б он мог хотя надеяться, что этою уступкою оградился от дальнейших требований! Никто не мог без содрогания слышать слова Мамиани: "Италия должна выбирать между Франциею и совершенной беспомощностью". Меллана, член левой стороны, справедливо спросил: "где же будет конец французской стороне Альп? При Наполеоне I она простиралась на всю Лигурию и даже на эту священную Пьемонтскую землю, в которой мы теперь еще можем говорить свободно". Мамиани сделал намек, что Италии нужна французская помощь для освобождения Венеции, Рима и Неаполя. Но можно ли ручаться за то, что Наполеон III никогда не вздумает соединиться с Австриею, папою и Бурбонами против Италии? Оппозиция легко приобрела всю нравственную честь в прениях по вопросу Гарибальди. Она говорила то, что действительно думает, и сердца слушателей, сердца самих противников были на ее стороне. Мужественная неловкость Гарибальди, страстный тон Лавренти Робанди, трибунское красноречие Мелланы, суровая правдивость Манчини -- все содействовало усилению впечатления".

"Груди каждого благородного итальянца нанесена кровавая рана результатом прений по вопросу Гарибальди (продолжает корреспондент "Times'a" в письме 14 апреля). Я постоянно вижусь с людьми всех партий и могу уверить вас, что от каждого слышу я одно и то же горькое замечание: "неужели таково должно было быть первое решение первого итальянского парламента?" Гарибальди уехал вчера в Ниццу; он не имел никакой надежды разрушить интриги, которыми агенты сардинского правительства отдают французам Ниццу, связанную по рукам и по ногам. Гарибальди говорил, что покинет не только Ниццу, но и самую Италию, уедет назад в Монтевидео, в Южную Америку. Теперь судьба Ниццы уже решена безвозвратно. Но итальянцы все еще не имеют силы примириться с этим фактом, и неудовольствие владычествует во всех умах.

"Граф Кавур,-- говорит "Diritto",-- мог бы по крайней мере созвать палату и тайный комитет и сказать: господа! тяжкая необходимость, но неотвратимая необходимость принуждает нас уступить Ниццу Франции. Можете ли вы указать мне средство победить эту необходимость? Я готов послушаться всякого рассудительного совета. Но если вы, подобно мне, думаете, что от этой неизбежной жертвы зависит безопасность нашей страны, то принесем эту жертву молча, принесем ее так, чтобы видно было, что мы только уступаем насилию, которому не в силах противиться; отдадим то, чего у нас требуют, но по крайней мере без постыдных прикрытий парламентскими совещаниями и народным вотированием".

Я так уважаю графа Кавура, что не хочу говорить с его противниками, будто бы он "не жертва, а соучастник насилия". Если он и участвует в нем, то по крайней мере не добровольно. Расчет французской политики в том, чтобы не только отнять заальпийские провинции у Пьемонта, Но и компрометировать в общественном мнении сардинского короля, его министров и либеральные сардинские учреждения. Тут расчет верный: дело свободы должно пострадать оттого, что либеральный министр принужден лгать, а парламент играть глупую роль. Притом же французы будут гордиться, видя, как господствует их правительство над иноземными державами, а это полезно для популярности императора. Франция хочет иметь Савойю и Ниццу и будет иметь их, потому что может по своей воле создавать и низлагать итальянских государей,-- это льстит национальному тщеславию. Не на графа Кавура должно падать порицание за уступку Савойи и Ниццы и за множество неблаговидных вещей, которые принуждено делать сардинское правительство".

Мы не будем рассуждать о том, хорошо или дурно сделал Кавур, решившись купить расширение государства на юг и восток продажею савойяров, которые не имели никакой охоты переходить под власть императора французов; мы уже несколько раз говорили об этом. Уступка Ниццы не требует никаких рассуждений: тут характер дела совершенно ясен. Читатель знает, что Кавур не достиг этою продажею той цели, какую предполагал, не приобрел дружбы императора Наполеона, который попрежнему не одобряет данного против его воли сардинским правительством согласия на соединение Центральной Италии с Северною. Когда трактат об уступке Савойи и Ниццы был уже напечатан, французское правительство объявило, что гарантирует только соединение Ломбардии с Пьемонтом, совершившееся по воле Наполеона III, но не гарантирует присоединения Тосканы и Романьи,-- это служит довольно ясным приглашением папе и австрийцам стараться о восстановлении прежнего порядка дел в Центральной Италии. До самого последнего времени мы читали известия в том же смысле.

Какая судьба ожидает Швейцарию, юго-западная граница которой открывается вторжению французских войск через уступку нейтрализованных савойских округов? Говорят, что соберется конференция для рассмотрения жалоб швейцарцев и для приискания средств оградить их безопасность. Когда будет определительнее известно, что конференция действительно соберется, мы еще будем иметь время посмотреть, чего можно ожидать от нее. Теперь еще нельзя ручаться и за то, что конференция соберется,-- мы уже видели два или три раза в прошедшем году, что предполагавшиеся конгрессы или конференции подобного рода расстраивались. Но если бы конференция и действительно собралась, то, судя по нынешним предложениям о ней, нельзя ожидать, чтобы она успела что-нибудь сделать для ограждения Швейцарии от опасности, представляемой новым, слишком могущественным соседством.

Теперь положительно известно, что Австрия, ободряемая нерасположением императора французов к новому итальянскому королевству, готовится начать войну для восстановления прежних властей в Центральной Италии. Удастся ли ей начать войну, или она будет удержана от нее внутренними своими затруднениями,-- этого не знают и австрийские министры; но что их правительство хочет войны, это дело явное для всех. Поводы к войне возникают уже и теперь в достаточном количестве, мы перечисляли их несколько раз,-- а скоро они должны явиться еще в большем числе. Ламорисьер организует теперь армию для папы, а дела в Риме и в Неаполе имеют вид, предвещающий сильные вспышки. Мы на этот раз ограничимся приведением газетных известий без всяких комментарий.

Читателю известно, что в Риме 19 марта был устроен папскою полициею для недовольных вечер, несколько напоминающий Варфоломеевскую ночь. Вот подробный рассказ о нем, сообщаемый корреспондентом "Times'a":

"Рим, 20 марта.

Вчера Рим был театром кровавой драмы. Я был зрителем всей этой сцены и, подвергаясь большой опасности, находился в таком положении, что могу сообщить вам подробный и верный рассказ.

16 марта предводители патриотической партии издали следующую прокламацию:

"Римляне! Генерал Гарибальди устроил подписку для покупки миллиона ружей на приобретение национальной независимости. Принесем наши пожертвования на алтарь отечества и будем помнить, что теперь мы можем только давать доказательства самоотверженности и терпения. Стремясь к своей великой цели, к созданию итальянской независимости и свободы, мы должны хранить благородное и величественное спокойствие, которое приобрело нам благодарность других родных наших городов и симпатию всех образованных наций. Надеясь на справедливость нашего дела и на патриотическое усердие людей, ведущих его к торжеству, будем в единодушии и тишине ждать того приближающегося дня, который соединит нас с остальными членами итальянской семьи".

Правительство, раздраженное появлением этой печатной прокламации, которая была прибита на всех улицах, прибегло к арестам и обыскам. Обыски доставили ему сведения о том, что готовится большая демонстрация на тот день, когда придет известие о результате подачи голосов в Центральной Италии. Действительно, патриоты решили произвести вчера, в понедельник, торжественное, но спокойное шествие по Корсо в честь соединения Центральной Италии с Северною. Они положили начать эту процессию в пять часов вечера и кончить в семь. Они сделали распоряжение, чтобы демонстрация происходила "с обыкновенным спокойствием и совершенною умеренностью, с избежанием всяких даже малейших поводов к беспорядку". Утром студенты, бывшие по обыкновению в церкви, по окончании обедни стали служить благодарственный молебен по поводу присоединения Центральной Италии. Прелат, управляющий церковью, прибежал в бешенстве, вскочил на скамьи и, бегая по ним, кричал: "прочь, прочь отсюда, осквернители храма! Вы богохульствуете в доме божием!" То, что называл он богохульством, было пение церковного гимна "Тебя, бога, хвалим". Обежав по скамьям, прелат бросился из церкви, кричал, чтобы призвали полицию; когда студенты вышли из церкви и увидели его в таком бешенстве на улице, они освистали его.

Настало пять часов вечера. Правительство, знавшее о предположенной демонстрации, распустило слух, что она будет происходить не на Корсо, а за Porta Pia {Ворота благочестия. (Прим. ред.). }; оно хотело этим ослабить собиравшихся на Корсо патриотов, чтобы они были беззащитны.

Итак, настало пять часов, и Корсо, по обыкновению, был уже наполнен эгипажами прогуливающихся; экипажи, но обыкновению, ехали шагом в два ряда: один ряд вверх, другой ряд вниз по улице. Тротуары были наполнены гуляющими горожанами с женами и детьми; число прогуливавшихся женщин было, по обыкновению, горазо больше числа мужчин. Не было нигде видно ни одного папского жандрама, ни одного сбирра. Французские патрули стояли на обыкновенных своих местах; прогуливавшиеся совершенно ничего не предчувствовали. Вдруг, в конце шестого часа, из всех соседних улиц, из всех переулков ринулись на Корсо толпы папских жандармов, неистово гоня встречавшихся им гуляющих и всячески стараясь поднять драку с ними. Но толпа чрезвычайно терпеливо сторонилась от них, избегая всякого столкновения.

Близ Piazza Colonna стояла группа известных жандармских сыщиков, переодетых в штатское платье. Тут был Нордони, слишком хорошо известный во всяком костюме; с ним были Стринати, Джанелли, Валентини и Галанти; за ними стоял отряд карабинеров и бесчисленная толпа сбирров. Несколько молодых людей проходили перед группою переодетых сыщиков. Нордони закричал им, чтобы они разошлись. Но они и без того шли не вместе, а каждый порознь, потому не поняли, да и никак не могли исполнить этого приказания. Нордони велел своим сбиррам арестовать их. Жандармы схватили за ворот десять человек из молодежи. Народ столпился около этой сцены, поднялся крик, шум; жандармы вынули свои палаши, народ бросился на них, стеснил их, прижал к стене; восемь человек из арестованных были освобождены, но двое уведены солдатами в полицейскую казарму, находящуюся на Monte Citorio {Гора Циторио. (Прим. ред.). }. Между тем пробудился ропот в народе, образовались большие толпы. Нордони с своею командою исчезает. Французские патрули также уходят. У Monte Citorio несколько французских офицеров стараются успокоить толпу обещанием, что папские жандармы будут отведены из этих мест. Это обещание было исполнено: папские жандармы исчезли; полицейскую казарму заняли французские солдаты; народ аплодировал французам. Смятение около полицейской казармы прекращалось.

Между тем по соседству, на Piazza Colonna, появились новые отряды папских жандармов и бросились на народ, гоня его с площади на Корсо. Они прокладывали себе путь через толпу и через ряды экипажей, рубя своими палашами, а за ними бежали переодетые сбирры с кинжалами и кололи людей. Не умею сказать вам, сколько человек ранено, но, должно быть, очень много. Кровь кипит во мне от мысли о том, что я видел. Повсюду текла кровь, на земле лежали раненые женщины и дети. Я сам видел, что также ранено было трое французских офицеров. Они бросались между народом и жандармами, стараясь остановить резню. Благодаря их усилиям, восстановился наконец порядок. Они показывали сочувствие народу, обещали требовать наказания убийцам, говорили, что будут свидетельствовать о тишине, с какою держал себя народ, о том, что резня начата была полициею без всякого повода. Ночью произведены новые аресты. Многие уважаемые люди получили приказание выехать из Рима. Говорят, что ранено от 50 до 60 человек, в том числе женщины, дети и несколько французских офицеров. Фамилия двух молодых людей, арестованных на Piazza Colonna,-- Барбери".

"Рим. 23 марта.

По донесениям докторов, представленным правительству, число лиц, раненных в резне 19 марта, показывалось вчера в 128 человек; ныне, как говорят, насчитывают уже 147 человек.

Теперь достоверно известно, что это столкновение было преднамеренно вызвано папскою полициею и что римское правительство хладнокровно придумало бесчеловечную хитрость, чтобы поразить ужасом недовольное население. Жандармы и сбирры все-таки имеют человеческую душу, у них есть родственники или знакомые, и они поутру предупреждали их о том, что должно произойти вечером.

На Piazza Colonna стоит французский караул. Видя множество людей, устремившихся на эту площадь из переулка, ведущего от Monte Citorio, капитан Горд, "начальствовавший караулом, велел своим солдатам очистить площадь от народа, двинувшись на него со штыками. Отступая перед войсками с площади, толпа искала спасения в узкой улице Корсо, которая была уже переполнена людьми, лошадьми и экипажами; оттого произошло смятение, имевшее гибельные следствия: в эту самую минуту конные и пешие папские жандармы ринулись на Корсо от Monte Citorio, гоня перед собою толпу. Они рубили направо и налево с криками: "по домам, канальи! lio домам, бездельники!" Бежавшие с Monte Citorio втиснулись в ряды бежавших с Piazza Colonna, и этот удвоенный поток испуганных беспомощных людей бежал по Корсо, сбивая с ног встречавшихся ему ничего не знавших граждан, прогуливавшихся пс улице. Множество народа искало убежища в обширных залах дворцов Киджи, Пиомбино и Феррайоли, некоторые скрывались в кофейных и табачных лавочках, которые одни были открыты в этот день (19 марта у католиков праздник св. Иосифа). На Корсо была страшная давка. Лошади бесились, били и топтали людей; треск экипажей, стук ломающихся колес смешивался с визгом детей, с криками женщин, а жандармы скакали среди этой давки, кололи и рубили кого попало. В кофейной Giglio d'Oro {Золотая лилия. (Прим. ред.). } было шестеро французских солдат. "Дайте нам ваши сабли или защищайте нас",-- сказали римляне, сидевшие также в кофейной. Солдаты стали перед дверями, и она осталась неприкосновенной. Когда разнесся крик по всей улице среди людей, ничего не знавших о причине смятения, молодежь повсюду кричала: "дайте нам ружья!" В некоторых кофейных двери были загорожены стульями и столами. Я сам был на Piazza Colonna. Толпа увлекла меня я сам не знал куда. Я хотел укрыться под воротами палацца Феррайоли. Подле меня был молодой человек, толкавший меня вперед с криком: "идите скорее, чтобы спастись мне". Мимо нас проскакал конный жандарм; я оглянулся: молодой человек лежал на земле с разрубленным лицом. Я бросился на убийцу, но этот негодяй повернул лошадь, а передо мной уже стояли два сбирра, переодетые в штатское платье, со шпагами, вынутыми из палок, в которых прячут они свое оружие. Они бросились на меня, но между нас бешено проскакала коляска с дамами, лишившимися чувств. Я вскочил на подножку коляски, она унесла меня от неприятелей, и я нашел убежище в той кофейной, которую охраняли шестеро французских солдат.

Кроме главной атаки, которую сделали жандармы от Citorio на Piazza Colonna, другие отряды жандармов произвели еще множество атак, бросаясь со всех сторон на Корсо. За жандармами бежали и бросались на народ полицейские с кинжалами. Выбегая из своих засад с криком: "прочь, канальи! прочь, негодяи!", они бросались между экипажами и кололи мужчин и женщин, детей и стариков без всякого разбора. Один из жандармов врывался в кофейную Баньоли, другой несколько раз тыкал своим палашом в окно кофейной de Scacchi, третий врывался в табачную лавочку Пиччони. По всему Корсо носился один крик: "пощадите женщин!" Но взад и вперед по улице бегали полицейские чиновники и кричали: "надо покончить с ними: режьте всех!" Смятение и резня перешли с Корсо на соседние улицы, и повсюду повторялись те же кровавые сцены.

Очищенный палашами и кинжалами, Корсо оставался пуст лишь несколько минут. Через четверть часа он снова наполнился людьми, которые вооружились палками и ножами; глаза их горели мщением. Они расспрашивали друг у друга, что такое случилось, и проклинали себя за то, что дались в обман, не приготовившись к защите.

Между тем носили раненых в госпитали и в аптеки. Я видел несколько карет, наполненных ранеными женщинами. Я видел, как подняли у одной двери женщину с разрубленной левой грудью; подле нее лежал ребенок с разрубленным затылком: оба они были, кажется, уже мертвы. Студент Черапиа получил два сабельные удара и рану кинжалом в левую руку. Другой студент, Цаккалеони, был убит, когда уже лежал на земле. Один священник был ране" саблей и сбит с ног ударами приклада. Американский вице-консул получил тяжелую рану в бок. Кормилица с младенцем, ехавшая в коляске, была вместе с ребенком убита одним ударом; дама, ехавшая в другой коляске, получила по ногам сабельный удар, нанесший тяжелые раны обеим ногам ее. Другую даму везли по улице в обмороке,-- в этом состоянии она получила в грудь рану от палаша одного жандарма. Был убит ребенок на руках матери. Два старика сидели в кофейной близ церкви Иисуса и Марии, играя в шашки. Вдруг ворвался жандарм, убил их обоих своим палашом и продолжал рубить их тела с таким бешенством, что разбил в куски мраморную шашечницу, на которой они играли.

Замечательно было, как вели себя французские войска во время всех этих ужасов. При самом начале, когда два молодые человека, Бербери, были схвачены жандармами у Monte Citorio, французский капитан Ренар бросился в толпу, убеждая народ быть благоразумным и уверяя его, что арестованные будут освобождены. Увидев проходивший сильный французский патруль, Ренар обратился к солдатам с словами: "будьте осмотрительны, потому что папские жандармы хотят поднять восстание". Когда началось смятение, французские патрули, проходившие по Корсо, или оставались бездейственны или скрывались, не помогая и не мешая жандармам. Через несколько времени французский отряд явился на Monte Citorio, прогнал оттуда папских жандармов и кроткими средствами убедил разойтись народ, явившийся отмстить жандармам. Несколько человек прогуливавшихся] французских солдат и офицеров были ранены папскими жандармами. Один французский майор был ранен в голову сабельным ударом, другой офицер, племянник дивизионного генерала, ранен в левую руку. Весь корпус французских офицеров выказывает сильнейшее негодование и сильно порицает Гойона, который не принял, по словам офицеров, нужных мер для предупреждения такого беззаконного дела. Капитан Горд, обративший французские штыки против народа при начале восстания, получил 16 вызовов на дуэль от своих товарищей, исключен из офицерского клуба и от общего офицерского стола. Офицеры написали протест против действий дивизионного генерала, все подписались под ним, и он передан генералу командиром 40-го полка. Гойон издал приказ, в котором выражает сожаление "о происшедших неистовствах", но его выражения двусмысленны, и он в сущности хвалит жандармов. Тотчас по совершении резни, вечером 19 числа, он ездил в жандармскую казарму и выразил свое одобрение их поступку; они получили также благодарность от папы и по пяти скуди на человека в награду за свой подвиг".

"Рим, 27 марта.

Мало здесь людей, которые сомневались бы в том, от какой причины произошло кровавое дело 19 марта. Папское правительство думает, что французские войска могут в самом деле быть выведены из Рима, и вздумало воспользоваться их присутствием, чтобы навести на город ужас, который помогал бы держать римлян в страхе и по удалении французов. Папское правительство еще не насытилось кровью, пролитою 19 марта, н усиливалось устроить новую резню после того. Особенно старалось оно об этом в субботу 24 марта, чтобы поймать народ в ловушку на другой день, в воскресенье. В субботу по улицам были прибиты печатные афиши, говорившие: "Римляне! не берите завтра с собою гулять женщин и детей, потому что мы должны отмстить. Жандармы, завтра мы ждем вас на Корсо". Эти афиши спокойно висели на стенах, полиция не срывала их; я сам своими глазами видел их еще в воскресенье. А надобно заметить, что всю предыдущую ночь Корсо было все наполнено войсками. В пять часов утра, в воскресенье, привезены были в казармы на Piazza ciel Popolo {Народная площадь. (Прим. ред.). } две пушки,-- ясный признак намерений правительства. Транстеверинцы и другие простолюдины, думая, что афиши действительно прибиты комитетом либеральной партии, готовились к мщению. Афиши эти были рассеяны и по окрестностям Рима, так что из многих деревень пришли в город вооруженные люди. Но либеральный комитет, поняв цель, с которой строится это дело, и зная, кто его строит, поспешил напечатать и роздал следующую прокламацию:

"Римляне! Было совершено свирепое и кровавое беззаконие. Вы желаете мщения и должны получить его. Тяжело нам укрощать страсти народа, вызываемого к насилию самим правительством; но в общественной жизни, так же как в частной, мы должны уметь терпеть н ждать, обуздывать наши чувства и предаваться им только тогда, когда является надежда на успех. Если бы целью нашей было только показать кардиналам, что мы не боимся их головорезов, этих сбирров, которых они с жестокостью, незнакомою даже австрийцам, вооружили кинжалами,-- если б только это было нашей целью, то, вы знаете, дело было бы коротко и легко. Но мы хотим того, чтобы освободить Рим от их ига. Время это уже недалеко, но оно еще не пришло. Теперь движение было бы несвоевременно; оно могло бы даже увеличить затруднения, с которыми должны бороться благородные защитники национального дела, могло бы ввести нас в столкновение с французами. Покажите же теперь свое благоразумие. Люди, вызывающие вас теперь на битву, увидят в свое время, есть ли у вас недостаток в мужестве; эти люди, вызывающие вас к мщению, действуют по инструкциям правительства; они хотели бы снова пролить благородную римскую кровь, пролить ее не на благо родины, а во зло ей. Эти вызовы идут от клерикальной и австрийской партии, от врагов нашего возрождения. Остерегайтесь их".

Эта прокламация имела поразительное действие. Вечером Корсо был почти пуст. Таким образом, замысел папского правительства расстроился".

Совершенно таким же образом было устроено неаполитанскою полициею дело, называемое сицилийским восстанием. До сих пор мы не имеем полных известий о всем ходе его и даже не знаем достоверно, в каком положении находятся инсургенты теперь,-- но вот лучшие из тех известий, которые дошли до газет в то время, когда мы писали эти строки. Восстание началось в Палермо,-- мы имеем об этой начальной части его следующее письмо, напечатанное в "Indépendance Belge":

"Палермо, 21 апреля.

Попытка восстания, произведенная 4 апреля в Палермо, может по последним известиям считаться решительно неудавшеюся, хотя восстание распространялось по окрестностям Палермо и по другим частям острова и хотя неаполитанское правительство было принуждено в последние дни посылать много подкреплений в Сицилию. В Мессине сформирована летучая колонна для преследования инсургентов, удалившихся за город и ведущих партизанскую войну.

Я провел в Палермо три месяца и был зрителем первых двух дней этой неудачной попытки, потому могу войти в некоторые подробности об обстоятельствах, предшествовавших восстанию и сопровождавших его. Если бы хорошее правительство помогало развитию естественных богатств Сицилии, она снова стала бы житницею Европы, как была в древности. Трудно представить себе, как роскошна и прекрасна здесь растительность, как плодородна почва, как богаты рудники; но человек, приехавший в Сицилию, бывает поражен отвратительным состоянием дорог, постоянными правительственными стеснениями, грабительством чиновников, притеснительными законами, мешающими всякому развитию. Сицилиец, очень умеренный по природе, еще мог бы выносить это положение вещей, если б не подвергалась постоянным опасностям его личная свобода, если бы не преследовались он сам и его родные и не возмущался его патриотизм. Сицилийцами легко было бы управлять, потому что нравы у них патриархальные, а характер вовсе не требователен. Но неаполитанское правительство умело стать ненавистным всему народу. Оно само причиной тому; оно как будто бы поражено совершенною слепотою; оно поступает с Сицилиею не как с родною провинциею, а как с завоеванною страною. Полиция произвольно преследует всякого честного человека, арестует и мучит людей без всякого повода, не допросив их, не только не подвергнув суду. Причина преследований одна: подозрение в патриотизме. Гонения особенно усилились после поражения австрийцев в Ломбардии, потому что сицилийцы радовались победам над ними. Трудно сказать, сколько тысяч людей брошено за это в тюрьмы: в конце марта в одном Палермо содержалось полторы тысячи политических преступников. Я сам видел, как арестовали самых скромных людей без всякого суда, как месяца по три держали человека в тюрьме просто за то, что его брат успел бежать из Сицилии от полицейского преследования. Расскажу вам один факт.

В начале марта был арестован г. Мальйоко; в тюрьму к нему не допускали никого. Брат его, адвокат, отправился к Манискалько, директору полиции, с просьбою быть допущену к брату перед началом суда о нем, чтобы он мог приготовиться к защите против обвинения, оставшегося неизвестным ему. "Кто же вам сказал, что ваш брат будет судиться?" -- спросил у него директор полиции.-- "Я полагал, что так следует по закону".-- "Полиция выше закона",-- отвечал Манискалько. Этот человек пользовался неограниченною властью.

В конце марта жители Палермо были встревожены многочисленными арестами, обысками и тем, что люди, имевшие средства, уезжали из города. Вице-король сицилийский, герцог Кастельчикала, уехал в Неаполь, и город остался в полной власти Манискалько и его сбирров, набранных из гнуснейших разбойников и контрабандистов. Отчаяние заставило думать о шансах революции, но все рассудительные люди доказывали явную невозможность успеха, и потому никто не ждал близкого взрыва. Но в деревнях было такое же недовольство, как в городах, и поселяне не хотели слушать советов об отсрочке восстания; стали говорить, что будет восстание 3 апреля, но все в Палермо были убеждены, что попытка будет неудачна. Жители города запирались в своих домах, вперед закупив себе провизии на этот гибельный день.

Полиция, знавшая обо всем, умела расстроить план заговорщиков: они хотели начать восстание в деревнях, сна произвела резню в самом городе, начав стрелять по монастырю, в котором спряталось человек 60 заговорщиков, думавших начать дело тогда, когда войска уйдут из города усмирять восстание в деревнях. После ожесточенного боя, длившегося два с половиною часа, монастырь этот (Гуанчский монастырь) был взят, и все инсургенты, которые не были убиты, были захвачены в плен и отведены в цитадель; в числе их было несколько монахов. Тотчас же было провозглашено в городе осадное положение, и через несколько времени 13 человек из взятых в плен инсургентов были расстреляны.

На другой день, 4 апреля в полдень, поселяне начали нападать на городской гарнизон. Они в разных частях острова продолжают до сих пор бороться с войсками, но нельзя надеяться на их успех, если не получат они помощи из Италии; а едва ли они получат ее Большая часть этих партизанских отрядов держится между Палермо и Джирдженти.

Я не буду говорить о диких свирепостях, совершавшихся солдатами. Горничная, служившая в одном бельгийском семействе, была тяжело ранена в своей комнате и на другой день умерла; другая горничная, родом из Баварии, служившая у княгини Петрульи, была также убита в своей комнате. Солдаты постоянно стреляли по всем улицам, хотя не было на улицах и тени восстания: они думали только о грабеже. Я был свидетелем таких сцен, которые вам покажутся решительно невероятными.

Нынешнее восстание происходит не с прежним лозунгом "да здравствует Сицилия!", а с лозунгом: "да здравствует Италия! да здравствует итальянское единство!"; знаменем инсургентов было трехцветное пьемонтское знамя".

О том, что происходило в Мессине, мы имеем сведения гораздо полнейшие,-- они доставлены двумя письмами, помещенными в "Times'e":

"Мессина, 15 апреля.

Спешу сообщить вам подробности о невероятных сценах, происходивших в последние восемь дней, и ручаюсь вам за достоверность своих известий. Прежде всего я должен засвидетельствовать, что жители Мессины, хотя, разумеется, и были очень встревожены известиями из Палермо, продолжали постоянно выказывать самое миролюбивое расположение, видя у себя гарнизон, с которым не могли бороться. Всякому известно, что один огонь орудий цитадели и двух фортов, занимающих высоты, мог бы усмирить город, если б и не было сильного гарнизона. Потому все усилия жителей были направлены к одной цели, к сохранению тишины, и она казалась обеспеченною, когда полиция неслыханным образом действий внесла беспорядок и кровопролитие в мирный город.

По данному знаку были отперты все тюрьмы, и уголовные преступники, наполнявшие их, наводнили город. Это неслыханное дело не замедлило принести плоды, и вечером 8 числа патрули королевских войск были освистаны, офицеры оскорблены и, говорят, двое из солдат убиты разбойниками, выпущенными на наш несчастный город по распоряжению полиции. У солдат недоставало терпения переносить эти обиды, войска начали стрелять по безоружной толпе, не хотевшей принимать битвы. Правда, солдаты направляли свои выстрелы так, чтобы пули не делали вреда, но полицейские служители поступали иначе, и от их выстрелов упало человек восемь или десять.

Полиция одержала первый свой успех: тотчас же город был объявлен находящимся на военном положении, учредились военно-судные комиссии и распространили такой ужас, что около третьей части жителей бежали из города в поле, рискуя умереть там с голода. В довершение бедствий гражданский губернатор Мессины, маркиз Артале, человек честного характера, был неожиданно отозван в Неаполь, и Мессина осталась беззащитною во власти военной диктатуры, руководимой полициею. Такое положение дел и поступки солдат увеличивали опасение жителей, и вид города становился все мрачнее и мрачнее.

Так длилось до 10 числа. Вечером в этот день горожане узнали, что английский и французский консулы, опасаясь за своих соотечественников, отправились к генералу Руссо, командующему войсками, и получили от него обещание, что ни цитадель, ни форты не будут стрелять по Мессине и что солдаты не будут врываться в дома. Такое известие совершенно успокоило жителей, занимавшихся обыкновенными своими работами и промыслами, как вдруг в девять часов вечера страшный ружейный огонь, сопровождаемый пушечными выстрелами, ужаснул город. Огонь этот продолжался до двух часов утра. Пули влетали во многие дома через окна: люди, лежавшие в постели, были убиваемы картечью; другие были застрелены, когда возвращались домой.

Таким образом, целую ночь подвергали всем ужасам битвы жителей совершенно мирного города, Было объявлено, что войска стреляют по инсургентам; но эти инсургенты существовали, кажется, только в воображении полицейского начальства: по крайней мере не было ни одного из них убитого, раненого или взятого в плен. Эта страшная битва, эти ужасные пушечные залпы, этот ружейный огонь,-- все эти ужасы, происходившие целых пять часов в городе, были просто полицейским фокусом; дело невероятное, но оно было именно так. Зачем же все это делалось? За тем ли только, чтобы написать торжествующее донесение, или для устрашения?

Скоро жители узнали, что утром 11 числа генерал Руссо взял назад обещание, которое накануне дал французскому и английскому консулам. Такое известие довершило ужас, и все спешили покинуть город; он почти опустел. Иностранцы пошли искать себе защиты на гавани под пушками английского корвета. Все консулы, находящиеся в Мессине, отправились к генералу Руссо. Он возобновил перед ними свои прежние обещания, но это не помешало в ночь с 11 на 12 возобновиться сценам предыдущей ночи. Следующие ночи были спокойны: полиция решилась, повидимому, оставить в покое граждан, не хотящих возмущаться.

За город послано несколько летучих колонн против мнимых инсургентов и беспрестанно приходят новые войска на подкрепление гарнизона. Полиция торжествует".

"Мессина. 16 апреля.

Не знаю, как и когда дойдет к вам это письмо; но если нет у вас более свежих известий, вот вам подробности о мессинских происшествиях. Жалею, что не могу также сообщить вам сведений о событиях в Палермо, потому что с 5 апреля прерваны всякие сообщения между нами и столицею острова. 5 числа мы знали только, что началось в Палермо восстание, что королевские войска штурмовали монастырь Гуанчу, что после упорного боя инсургенты ушли из города, что в полях борьба между солдатами и инсургентами продолжается, что инсургенты одерживают в стычках верх и взяли до 200 солдат в плен.

Вы можете понять, какое глубокое впечатление было произведено этими известиями, с каким нетерпением ждали новых известий. Думали было начать восстание у нас, чтобы помочь столице, но легко было предвидеть, чем кончится наше восстание: у нас не было ни оружия, ни предводителей, ни плана; за нами наблюдал многочисленный гарнизон, и пушки цитадели могли не выпускать нас на улицу из домов, могли обратить в пепел весь город; потому надобно было ждать. Самые пламенные патриоты проповедывали спокойствие и порядок.

Но не того хотела полиция, выпустившая воров из тюрем, чтобы поднять восстание, которое послужило бы предлогом для резни. Когда выпустили воров, беспорядок стал неизбежен: негодяи, жаждавшие крови и грабежа, начали нападать на мирных жителей, а полиция пользовалась этим. Городское начальство в сопровождении почетнейших граждан явилось к Руссо, коменданту крепости, прося арестовать разбойников, которые с ножами в руках безнаказанно нападали на людей по улицам и грабили их. Но комендант сказал явившейся к нему депутации, чтобы она обратилась к полиции, прибавив: "не воров надобно арестовать, а либералов". У коменданта, очевидно, была своя цель.

А между тем еще в страстную субботу либеральный комитет отправил из Мессины в Катану несколько человек волонтеров, имевших оружие. Это служит ясным доказательством, что никто не хотел поднимать восстание в Мессине.

В день Пасхи пришла из Неаполя депеша, уведомлявшая полицию и военное начальство, что инсургенты в Палермо разбиты и рассеяны. Вечером в этот день полиция и вооруженные преступники, выпущенные из тюрем, стали по общему плану вызывать жителей на битву. Честные граждане не жалели ни денег, ни убеждений, чтобы избежать столкновения. Наконец во время спектакля положение приняло грозный вид: у театра собралась огромная толпа, хотевшая положить конец оскорблениям от полицейских и выпущенных преступников. Офицер, командовавший сильным патрулем на театральной площади, велел толпе разойтись, грозя стрелять по ней в случае сопротивления. Некоторые из бывших в толпе вынули оружие, послышалось несколько криков, солдаты приложились и стали стрелять. Толпа обратилась в бегство. Тогда сбирры и освобожденные разбойники начали резать народ.

Город тотчас же наполнился войсками. Жители, возвращавшиеся домой, искали спасения в первой двери, куда можно было бежать. Патрули стреляли по улицам до восьми часов вечера, хотя никто не оказывал сопротивления.

Вот история первого дня Пасхи; теперь вы видите, каким именем надобно назвать мнимое Мессинское восстание.

На другой день прокламация коменданта Руссо объявила город находящимся в осадном положении. Другою прокламациею он приказывал войскам обезоружить жителей города и предместий. Третья прокламация от 10 числа приглашала бежавших жителей возвратиться в город к прежним занятиям. Но положение было опасно. Мессина была пустынею, в которой находились только солдаты и пушки. Производились обыски и аресты. В девять часов вечера возобновилась стрельба по улицам, форты также стреляли.

Эта тревога продолжалась всю ночь. Солдаты говорят, что на них нападали инсургенты; но куда же делись эти инсургенты? Не нашлось ни одного раненого из них, ни один не был взят в плен. Впрочем, это не помешало коменданту обнародовать утром 11 числа новый приказ, говоривший, что ночью королевские войска подвергались нападению и что при малейшем возобновлении такого случая Мессина будет бомбардирована.

При этой угрозе, напоминавшей страшные события 1848 года, ужас жителей достиг крайнего предела. Все жители эмигрировали; каждый искал спасения в поле или на иностранных кораблях, бывших в гавани.

Русский и австрийский консулы переехали из города на фрегаты. Другие собрались у французского консула г. Булара и подписали торжественную протестацию против образа действий генерала Руссо и его войск; они возлагали на генерала ответственность за бесчисленные и беззаконные поступки против их соотечественников и мирных горожан, приведенных в ужас и отчаяние. Эта протестация имела результатом обнародование следующей прокламации:

"Квартира военного коменданта крепости Мессины и Мессинского округа. Объявление. Мы, генерал-майор Паскуале Руссо, военный комендант Мессинской крепости и ее округа, будучи уверены в благонамеренности жителей Мессины, объявляем, что крайние меры строгости будут приняты только против злодеев, бродящих по окрестным полям и дошедших в своей дерзости до нападения на верные королевские войска. Потому мы приглашаем жителей успокоиться и возвратиться к своим обыкновенным занятиям, потому что они не должны иметь никаких опасений. Мессина, 11 апреля 1860, четыре часа вечера. Генерал-майор комендант Паскуале Руссо".

12 апреля и все три следующие дня прошли удовлетворительно. Не было сделано ни одного выстрела, и жители начинают успокоиваться".

Вот перевод протеста, представленного мессинскому коменданту консулами:

"Мессина, 12 апреля 1860. Генерал, в нынешнюю ночь в городе Мессине повторились большие насилия в противность надеждам, возбужденным в нас вашими уверениями, что мир и спокойствие восстановляются и что могут воротиться в город бежавшие из него, составляющие почти все его население. Люди, державшие себя спокойно, и в том числе один старик, пали жертвами нападений, к которым не подавали никакого повода. Иностранные подданные, англичане и, люди других наций, подвергались величайшим оскорблениям, и самая жизнь их была в опасности. Все население Мессины ведет себя мирно и до сих пор не совершило ничего похожего на восстание; потом, оно вправе требовать, чтобы сохранялось уважение к его спокойствию, к женщинам, к детям и к собственности. А между тем господствует величайший ужас, и, чтобы успокоить наших соотечественников, мы должны точным образом объявить, какие уверения были нам даны вами. Вы обещали нам вашим честным словом, которому мы верили и не хотим не верить, что цитадель и форты не будут стрелять по городу, что ни в каком случае солдаты не будут врываться в дома, что город не будет больше тревожим пушечными и ружейными выстрелами по домам, уже несколько дней не дающими ни одной спокойной минуты жителям города. Вы обещали также, что если будут происходить нападения на заставы (нападения внутри города невозможны), то не будут отвечать на них ружейными и пушечными выстрелами, а будут отражать нападающих другими средствами, найти которые легко вам по многочисленности ваших войск. Таковы были, генерал, обещания, данные вами нам, и вы нам позволите вам их напомнить теперь, чтобы они получили характер достоверности. Они дают нам возможность содействовать вашим намерениям успокоить наших соотечественников и все городское население. Просим вас уведомить нас о получении вами этого документа".

Последние четыре недели вообще были богаты случаями подобного рода; вот подробнейший из прочитанных нами рассказов о пештском деле 15 марта; он напечатан в "Times'e":

"Пешт {Будапешт. (Прим. ред.). }. 15 марта, 10 часов вечера.

Пишу среди сильного волнения, чтобы рассказать вам, что сейчас здесь случилось. Была сделана демонстрация, и пролилась кровь. Венгерская революция 1848 года началась 15 марта, и университетская молодежь решилась воспользоваться годовщиною, чтобы сделать национальную демонстрацию. Они действовали в этом случае совершенно по собственным мыслям, без одобрения предводителей национального движения и даже не посоветовавшись с ними. Но они хотели, чтобы демонстрация имела совершенно мирный характер; они хотели только отслужить в католических церквах несколько панихид в память патриотов, казненных в Араде и Пеште и убитых на войне. Полиция встревожилась, зная, что одна искра может воспламенить всю страну. Потому со вчерашнего дня были сделаны страшные приготовления. Ныне в восемь часов утра собрались группы студентов, состоящие не из одних мадьяров, но также валахов, немцев и словаков, и пошли по разным католическим церквам отслужить панихиду. Но полиция не пустила их ни в одну из церквей, к которым они подходили. В десять часов утра собралось их человек до 200, они стали совещаться, что им делать, и решили все вместе отправиться в соседнюю церковь; по дороге присоединилось к ним много горожан. Надобно прибавить, что по торжественности этого дела большая часть студентов была в трауре. У ближайшей церкви, к которой отправились они, нашли они сильный отряд полиции, встретивший их криками: "убирайтесь, нет вам здесь места!" Тогда один из студентов, руководивших товарищами, сказал: "Друзья, пойдем отсюда, не начиная спора с этими людьми". Молодые люди и горожане мирно пошли в другую церковь, но и там их не пустили, потом еще в две церкви, куда их также не пустила полиция, наконец в кафедральную церковь, "о и туда не были впущены. "Друзья,-- сказал один из предводителей,-- пойдем на кладбище: по крайней мере хотя там нам не помешают молиться за умерших". Они пошли на Францово кладбище, и по дороге их процессия с каждою минутою возрастала от присоединения к ней горожан; но вся она соблюдала совершеннейший порядок, и студенты постоянно говорили народу, чтобы он не прибегал к силе, что бы ни случилось. Войска гарнизона были между тем выведены из казарм и занимали разные посты. Дошедши до кладбища, процессия с удивлением увидела, что оно занято сильными отрядами полиции и войск. Один из офицеров закричал: "Уходите прочь сейчас же или мы станем стрелять в вас".-- "Нет,-- сказал один студент,-- вы не будете стрелять, потому что дурно было бы нападать на людей совершенно мирных". Единственным ответом на то было арестование нескольких студентов. Другие студенты бросились было выручать товарищей, но арестованные кричали: "не связывайтесь с полицией; оставьте нас, идите на другое кладбище". Процессия решила итти на Керепашское кладбище и отправилась туда в совершенном порядке. Пришедши на Керепашское кладбище, студенты и горожане увидели перед собою сильные отряды войск, которые, не говоря ни слова, бросились на массу в штыки. Несколько студентов было ранено и еще несколько человек арестовано. Тогда раздраженные студенты бросились на один из отрядов, он дал по ним залп. Случайно или преднамеренно солдаты выстрелили выше голов, так что пули пролетели над народом. Но все-таки и тут был ранен один из бывших в толпе. Люди, составлявшие процессию, двинулись назад, и, как говорят, жандармы сделали еще залп вслед им. Все жители Пешта, услышав об этом деле, выразили сильное негодование на австрийское начальство, но, к счастью, удержались от насильственных действий. Впрочем, вечером собралась большая толпа у национального театра и, когда проезжали мимо нее в театр австрийские чиновники с семействами, горожане кричали: "вы думаете о забавах в такой день, когда пролита кровь патриотов... Стыдитесь! воротитесь назад!" Австрийцы вернулись. Но через несколько времени пришли к театру две роты жандармов и с большими грубостями разогнали толпу. Все находят, что австрийское начальство поступило очень дурно, велев стрелять по безоружным людям и колоть их штыками. Оно, очевидно, желало раздражить народ, чтобы довести его до восстания и получить предлог к подавлению его военными средствами. Венское правительство думает, что залить кровью восстание в Пеште значило бы задушить национальное чувство по всей Венгрии".

Читатель знает, что после этого было введено в Венгрии уже чисто и открыто военное управление вместо прежнего, имевшего хотя по наружности мирные гражданские формы. Безграничная власть над Венгриею поручена генералу Бенедеку15. В самой Вене страшно разыгрывается дело о покражах по комиссариатскому и провиантскому ведомству в последнюю войну. Мы не упоминали о самоубийстве Эйнаттена, потому что для нас прискорбны подобные факты, раскрывающие слабые стороны правительства, пользующегося глубоким нашим уважением за свою последовательность, за определительность и твердость своей системы. Но мы против воли должны упомянуть о самоубийстве барона Брука, министра финансов, столь славившегося своею мудростью: читатель не простил бы нам совершенного молчания о происшествии, наделавшем такого шума. Мы еще не находим в газетах подробных известий о прискорбной кончине человека, оказавшего столь важные услуги австрийской политике своими талантами,-- мы знаем только, что он оказался прикосновенным к делу о комиссариатских злоупотреблениях, получил отставку и не перенес стыда. Но вот письмо, помещенное в "Times'e" и несколько поясняющее характер дел, раскрытие которых было причиною столь грустного события;

"Триэст. 29 марта.

Главным предметом разговора служит гигантское воровство, открытое в комиссариатском управлении. Оно без сомнения сильно содействовало внезапному окончанию итальянского похода. Теперь, несмотря на старания чрезвычайно сильных людей замять дело, обнаруживаются позорнейшие факты, в которых замешано множество лиц. Некоторые из этих лиц занимают такие высокие положения, что опасно и упомянуть о них. Австрийские газеты очень скудны известиями об этих делах и, вероятно, вовсе не заговорили бы об них, если б не самоубийство генерала Эйнаттена,-- происшествие, которого нельзя было скрыть. Недочет простирается до изумительной цифры 17 000 000 гульденов (более 10 миллионов рублей серебром). Но вот самая поразительная и малоизвестная часть этой истории. Из источников, заслуживающих полной веры, я слышал, что на знаменитом свидании двух воевавших императоров,-- на этом свидании, результатом которого был Виллафранкский мир, император Наполеон сказал Францу-Иосифу: "ваше величество не ошибетесь, если выслушаете дружеские и благонамеренные советы. Вы окружены предателями. Ваше величество думаете, что у вас в крепости Мантуе запасено провианта на шесть месяцев; я скажу вам,-- тут император Наполеон выразительно поднял палец,-- я скажу вам, что в Мантуе нет провианта и на шесть дней. Удостоверьтесь в истине моих слов и поступите сообразно с ними". По исследовании дела слова императора французов оказались справедливыми.

Чтобы дать вам некоторое понятие о наглом бесстыдстве воровства и том, сколько лиц участвовали в нем, расскажу вам один случай из множества подобных. Быки, которых вгоняли в Мангую одними воротами, выходили из города через противоположные ворота и, сделав полукруг около стен, опять входили в первые ворота, так что каждый бык проходил и считался пять раз. Но, послушайте, дальше будет еще лучше. Один из триэстских купцов заключил с австрийским правительством контракт, по которому покупал шкуры быков, убитых для продовольствия войск. Будучи в живых, каждый бык исполнял дело за пятерых быков, но убить его можно было только один раз, и больше одной шкуры содрать с него было нельзя. Купеческая фирма, не получив условленного числа шкур, потребовала от правительства неустойки, которая контрактом полагалась по гульдену за каждую недоданную шкуру; неустойка была выдана, и купец получил 30 000 гульденов за невыдачу шкур с быков, которые не существовали на свете.

Сольферинская и Маджентская битвы16 могли бы кончиться не тем, если бы голод не ослабил мужество австрийских солдат; но довольно об этом.

Очень распространен слух, которому иные верят. Я не причислю себя к верящим, но рассказ любопытен, и, быть может, лучше не слишком точно исследовать его справедливость. Говорят, что император Франц-Иосиф, встревоженный сном, который видел три ночи сряду, обратился к советам своей матери, эрцгерцогини Софии; она призвала гадальщицу, таинственной способности которой сама верит. Старуха спросила, что император видел во сне. Император сказал, что видел во сне трех мышей: одна была совершенно слепая, другая такая жирная и надутая, что едва могла ходить, а третья слабая, жалкая, почти умирающая с голоду. Старуха сконфузилась и стала говорить, что не умеет разгадать сон; но ее успокоили, уверили, что опасаться ей нечего, а напротив, она будет награждена, что бы ни сказала; тогда, ободрившись, она дала такое истолкование: "слепая мышь -- ваше величество; жирная мышь -- ваши министры; а исхудавшая, умирающая, измученная мышь -- ваш народ". Справедлив или несправедлив этот рассказ, но он подходит к нынешнему положению Австрии; а самая дурная вещь то, что слепая мышь до сих пор остается слепой. Если дела пойдут попрежнему, то не трудно будет исполниться предречению эрцгерцога Фердинанда-Максимилиана, который в июле прошлого года говорил Францу-Иосифу: "если ваше величество будете продолжать иттн этим путем, вы погубите и себя и государство".

Май 1860

Сицилийские дела.-- Конституция, полученная Австриею.-- Либерализм французского сената.-- Парламентская реформа в Англии.

16 мая 1860 года.

Один из умнейших людей своего века, Гоббз1, удивлял друзей тем, что с пренебрежением откладывал в сторону книги, по их мнению очень интересные; наконец он удостоил ответа приятелей, порицавших его за отсутствие любознательности, странное в таком глубокомысленном и великом ученом: "если бы я читал так много книг, как другие, я стал бы так же глуп, как другие". До того, до чего дошел он по принципу, без намерения доходишь просто по досаде: противно читать большую часть книг, потому что на каждой странице в них встречаешь неизвестно с чего взятые мнения, которыми автор угощает вас будто аксиомами, на которых основывает все свои соображения, прикрашиванием под цвет которых искажает все факты. Вот, например, хотя бы мнение о нынешнем итальянском народе. Попробуйте заглянуть в какую угодно книгу или статью об итальянцах, писанную до очень недавнего времени: повсюду вы найдете одно и то же: "итальянцы, за исключением одних сардинцев, народ отживший или по крайней мере надолго утративший способность действовать энергически или настойчиво; они обленились, изнежились, испортились; какое сравнение с англичанами или хотя бы французами, немцами. Француз, немец, англичанин -- мужчина в полном смысле слова; итальянец -- существо женоподобное, быть может доступное горячим минутным порывам, но лишенное всякой инициативы, всякой способности к настойчивому труду, всякого доверия к своим силам; он годен быть только оперным певцом, кардиналом или лаццарони, он не в силах быть гражданином". Каждый, рассуждавший об итальянцах, толковал на основании этой мнимой аксиомы, и человеку, требующему доказательств на предлагаемые ему мысли, несносно было читать пошлые рассуждения, основанные на этом мнении, которое само неизвестно на чем было основано. Теперь, вероятно, ни один из писавших или говоривших подобные вещи не может без стыда вспомнить, какую чепуху писал или говорил он. Итальянцы изумляют своею гражданскою деятельностью всю либеральную Европу, печалят всех консерваторов. Обстоятельства сложились так, что самым ярким образом выставилась в итальянском характере именно та самая черта, которую в нем отрицали, выказалась с такою силою и настойчивостью, какой могли бы позавидовать и англичане, не говоря уже о французах и немцах, и выказалась именно как черта всего народа, целой массы населения, а не каких-нибудь немногих руководителей. Нет, руководителей не было у итальянцев в тех делах, которыми удивили они Европу,-- напротив, люди, поставленные так, чтобы служить им руководителями, делали все для подавления национальной энергии. Вспомним Центральную Италию и Кавура. Ободрял ли Кавур тосканцев и романьолов стать под национальное трехцветное знамя? Нет, он говорил им в апреле, в мае, в июне прошлого года: "будьте смирны, не компрометируйте нас; вы можете повредить нашему общему делу своим восстанием, которое прогневит нашего союзника; а помощи мы вам дать никакой не можем, нам это не позволено". Лишенные всякой помощи, всякой надежды на помощь, тосканцы и романьолы все-таки сделали то, чего хотели. Вот они могут располагать собой и просят уже не помощи, а только того, чтобы Сардиния взяла на себя распоряжение их войском, их деньгами, их усердием к национальному делу. Кавур не согласен и на это; ему говорят: "вы не хотели помочь нам, теперь мы готовы помогать вам"; он отвечает: "мы не можем принять вашей помощи; она компрометирует нас; она прогневит нашего союзника. Лучше мы останемся сами по себе, а вы оставайтесь сами по себе. Прежде я не мог помочь вам, но теперь дам вам полезный совет: наш союзник желал бы составить из вас королевство для принца Наполеона; он посылается к вам во Флоренцию, чтобы познакомились с ним, полюбили его, попросили его быть вашим королем: вы так и сделайте; иначе вы погибнете, может быть погубите и нас". Опять-таки народ Центральной Италии сделал по-своему: сказал, что хочет присоединиться к Сардинии, а другого ничего не хочет. Сколько времени отталкивала от себя Сардиния Центральную Италию, сколько раз объявляла, что не может согласиться на ее присоединение,-- все напрасно, народ Центральной Италии настоял-таки на своем. Мы не порицаем Кавура: если мы указываем именно на него, а не на каких-нибудь Ла-Мармору и Дабормиду, это потому, что он все-таки гораздо решительнее и тверже их. И не к тому мы припоминаем события, относящиеся к Центральной Италии, чтобы хвалить поступки ее населения: напротив, мы очень хорошо знаем, как нам следует судить о них,-- мы знаем, что должны судить следующим образом: верность составляет первую обязанность подданного; тосканцы не соблюли ее; их восстание должно считаться нами за дело непростительное. Несколько извинительнее отложение Романьи от папы, потому что папское правительство уже слишком дурно. Но если о романьолах можно судить снисходительнее, нежели о тосканцах, то все-таки оправдывать их никак нельзя нам: измена все-таки измена, бунт все-таки бунт, то есть великое преступление и тяжкий грех. Подданные папы должны были с терпением ждать, пока законное их правительство увидит надобность облегчить их судьбу и найдет способы сделать это без нарушения своей системы, основанной на принципах самых благотворных, хотя, к сожалению, имеющих некоторые тяжелые стороны, как, например, враждебность к просвещению, к правосудию и ко всякой законности. Надобно было переносить неудобства этой системы с надеждою, что когда-нибудь она смягчится волею самого папы. Мы знаем, что нельзя нам сказать, будто бы поступки жителей Центральной Италии были хороши; напротив, они были очень дурны,-- так мы должны сказать. Мы только хотели заметить, что народ Центральной Италии выказал тут все качества, которые отрицались в нем: смелую и настойчивую инициативу, непреклонную энергию, гражданское мужество; пусть мы обязаны сказать, что эти качества выказались в дурном направлении: мы обращаем внимание не на то, в каком направлении, а только на то, в каком размере они выказались. Будучи, как читатель знает, порицателями итальянского движения, мы не должны, однакоже, скрывать от себя практических способностей в людях, поступки которых порицаем. Точно то же самое теперь мы видим в сицилийском восстании. Не боясь прослыть реакционерами, мы прямо должны сказать, что громко порицаем его, и никакие либеральные толки не дают нам возможности выразить иного суждения о нем. Будем прямо говорить так, как принуждены, к сожалению, говорить. Толкуют о несносных будто бы притеснениях, (которым подвергались сицилийцы. Какой вздор! Где же тут несносность, когда переносилась эта несносность в течение целых одиннадцати лет, почти целых двенадцати лет, с лета 1848 года, когда была усмирена сицилийская революция2? К чему употреблять риторические фразы? Того, что переносится, нельзя называть несносным. Будем же говорить скромнее: "положение сицилийцев было тяжело"; это можно сказать; это правда, потому что они постоянно жаловались, а если люди жалуются, значит они недовольны, а если недовольны, значит им дурно. Итак, мы согласны, что положение сицилийцев было тяжело. Но что за эгоизм, что за низость чувства нарушать свои обязанности к правительству из-за неприятности своего положения! Разве того требует правительство? Разве неаполитанское правительство само не знало, хорошо или дурно сицилийцам? Нет, оно знало, что им дурно. Почему же оно действовало так, что им было дурно? Разве кто-нибудь делает без надобности что бы то ни было, дурное или хорошее, все равно? Значит, неаполитанскому правительству была надобность делать те распоряжения, которыми были недовольны сицилийцы. Теперь: не признак ли безрассудства порицать кого-нибудь за то, что он поступает, как требует его надобность? Сицилийцы были очень безрассудны, порицая неаполитанское правительство. Оно поступало, как ему следовало поступать. Они должны были порицать самих себя за то, что не поступали так, как им следовало поступать. Как же следовало поступать им? Отвечать на этот вопрос трудно, потому что каждому известна пословица: "чужую беду по пальцам разведу, а к своей ума не приложу". Давать советы легко, но каково исполнять их? Исполнять так трудно, что обыкновенно и сами мудрые советники не делают того, чего требуют от других. Впрочем, теперь уже и несколько поздно давать сицилианцам советы о том, как они должны были поступать в 1859 году, или в 1849, или в 1839. Можно только сказать одно: если бы прежде поступали они, как им следует, то не находились бы они в начале нынешнего года в таком положении, в каком находились, не имели бы причин быть недовольными. Мы порицаем сицилийцев за то, что они восстали весною 1860 года, потому что люди должны быть последовательны в своих поступках: разве в марте нынешнего года стало им хуже, нежели было прежде? Нет, этого никто не говорит; самые горячие партизаны сицилийского восстания говорят, что и в марте, и в феврале, и в январе нынешнего года сицилийцам было вовсе не тяжелее, чем в марте, феврале, январе 1859, и 1858, и 1857 и т. д. Тогда они находили, что им можно терпеть и мирно ждать улучшений в своей судьбе от своего законного правительства: почему же не продолжали они терпеливо ждать их и теперь? Отношения правительства к ним не переменились. Ясно, что они или дурно поступали во все предшествовавшее время, или дурно поступают теперь. Эту дилемму нельзя отстранить никакими софизмами. Пусть каждый решает ее как хочет, а мы знаем, что должны сказать: с одной стороны, мы видим материальные потребности, мечты о свободе, о национальном единстве; с другой стороны, видим обязанность верности, обязанность уважения к существующим законам, обязанность хранить общественное спокойствие; каждый может делать выбор по собственному рассудку, а нам кажется, что выбор ясен. Мы не можем не сказать, что обязанность должна быть для хорошего гражданина выше всего. Итак, мы должны сказать, что сицилийцы дурные граждане.

Очень может быть, что это рассуждение навлечет на нас такие же укоризны, как наше рассуждение о Поэрио3. Что делать, надобно иметь некоторое мужество или по крайней мере некоторое равнодушие к чужим отзывам о себе тому, кто хочет по мере своего уменья и своей возможности говорить правду. Мы оставались равнодушны даже тогда, когда слышали укоризны себе от людей, которых уважаем более, чем кого-нибудь; надеемся остаться равнодушными к порицаниям против нас и вперед, пока будем сами чувствовать, что хотели говорить правду и, может быть, успели достичь того, чтобы в наших словах была хоть тень ее, хотя какое-нибудь самое неполное и слабое указание на нее, которое будет понято хотя одним из десяти между нашими читателями, понято хотя не в ту минуту, когда он читает наши попытки говорить ее, а хотя когда-нибудь: этого для нас уже довольно, чтобы чувствовать, что мы исполняем свой долг лучше, чем, например, хотя бы сицилийцы, которых почти все хвалят, а мы порицаем, как людей, не имевших твердости исполнять свой долг так, как следовало. Но каковы бы ни были наши суждения о фактах, мы не станем скрывать фактов, какова бы ни была их наружность, обольщающая поверхностного наблюдателя. Впрочем, мы не будем с ложным самохвальством утверждать, будто бы вовсе и не хотели скрывать фактов, неприятных для нас или компрометирующих защищаемые нами принципы; нет, мы очень желали бы утаить их, мы даже всячески утаиваем их, пока можем. Но эта возможность, к сожалению, непрочна, обманчива, изменчива; знание о фактах распространяется против нашей воли, и мы с досадою видим себя поставленными в необходимость упоминать о них; молчание, столь любимое нами, уже бесполезно. Читатель отдаст нам ту справедливость, что до прошлого месяца мы решительно не хотели знакомить его с положением дел в Неаполе и Сицилии. Мы всегда отделывались от этого предмета самыми неопределенными и краткими фразами; но теперь все говорят о нем, и наше молчание не скрыло бы ничего ни от кого. Впрочем, и теперь мы постараемся не распространяться об этой вещи, о которой говорить нам очень тяжело. Французские, немецкие, верхнеитальянские газеты наполнены описаниями примеров дурного управления, существующего в Неаполе, и обыкновенно сопровождают эти рассказы, уже и сами по себе слишком поразительные, громкими фразами, которые скорее ослабляют, нежели усиливают впечатление, когда одни голые факты говорят уже довольно ясно. Но мы не читали обвинений более сильных, чем какие находятся в следующих очень умеренных словах неаполитанского корреспондента "Times'a":

"Неаполь, 24 апреля.

По временам очень сурово говорил я о неаполитанцах, как о людях почти недостойных свободы, для получения которой не делают они никаких усилий; но должно принять в соображение и затруднительность их обстоятельств. Бесчисленное множество препятствий поставлено их соединению не только для политических, но даже для торговых и промышленных целей; а при невозможности соединения, как им составить или выполнить какое-нибудь предприятие для освобождения своей страны? Правительство так убеждено в выгодности этого, что вот целые пятнадцать лет его энергия направлялась на расслабление и разъединение. Еще на моей памяти время, когда 30 000 учащихся съезжались в Неаполь для своего образования; закон или полицейский приказ прогнал их назад в их провинцию, осудил их на скудное учение, даваемое провинциальными лицеями и коллегиумами, а многие столичные профессора были лишены должностей или посланы в ссылку. Этим были достигнуты две важные цели: уничтожен центр политических прений и согласия и сделан большой шаг к состоянию, которое очень нравится здесь, к обращению общественного мнения в невежество. Не одни учащиеся, но и люди всех сословий поставлены в фактическую невозможность покидать свои провинции и посещать столицу: общественные сношения подавлены, так что знакомые, живущие в нескольких милях друг от друга, разделены Между собою будто десятками тысяч миль; купцы, лишенные возможности сношений с центрами оптовой торговли, принуждены думать только о поддержании своего существования и часто разоряются. Неаполитанские негоцианты говорят мне, что результат разъединения провинций одна от другой и от столицы обнаруживается упадком торговли и в столице. Где запрещены всякие сношения, там, разумеется, не нужно железных дорог; и действительно, постройка их затрудняется всеми способами: они противны здешней системе. Разъединение, преднамеренно здесь производимое, совершенно задерживает материальное развитие страны. При подавлении всяких сношений между людьми, под предлогом охранения интересов порядка, установлена такая свирепая и зоркая полицейская система, что человек опасается верить своему брату и трепещет собственной тени. Мне показались интересны следующие слова в письме одного из тех людей, которые в начале марта были изгнаны во Флоренцию: "Я все еще не могу привыкнуть к моему новому положению,-- пишет он.-- Я все еще боязливо оглядываюсь, как оглядываемся мы в Неаполе, лишь только услышу за собой чей-нибудь голос". Не называйте этих людей трусами: страшная вещь, когда вас без всякого повода арестуют в вашем доме и на два, на три, на четыре года и больше бросают в тюрьму. Англичане храбрые люди, но я не поручусь за то, какое действие произвела бы на них долговременная система такого рода. К этой нравственной пытке прибавьте легионы вооруженных сбирров, армию, имеющую более 100 000 человек, форты и стены, из которых зияют пушки, и вы увидите, что нельзя сурово говорить о трусости неаполитанцев. Да, они разъединены, но им нет ни нравственной, ни физической возможности соединиться; да, они испорчены, но Бурбоны испортили их, и если нынешняя система продолжится, нация возвратится к варварству".

Такая вещь, как систематическое устранение всяких улучшений, даже в чисто материальном быте населения, свидетельствует о ненормальности господствующей системы еще гораздо сильнее, чем всякий полицейский произвол, вражда к просвещению, стеснение политических прав. Без сомнения, не в хорошем положении находятся люди, опасающиеся просвещения или свободы; но когда люди находят, что даже постройка железных дорог, даже развитие промышленности, даже процветание торговли было бы вредно для них, то нечего уже и рассуждать. Действительно, неаполитанские отношения были так ненормальны, что даже дядя короля, граф Сиракузский, впрочем давно известный за приверженца либеральных учреждений, почел своею обязанностью официально, публично предостеречь своего племянника. Вынужденный крайностью забыть и почтительность к главе своей фамилии, и условия придворных отношений, и уважение к проницательности правительствующего лица, он 3 апреля послал ему письмо, без сомнения известное нашим читателям из газет. Мы просим читателя еще раз просмотреть этот документ, наделавший такого шума, чтобы иметь новый пример того, как неосновательны и неуместны бывают вообще советы, даваемые людям, находящимся в затруднительном положении, людьми, положение которых хорошо:

"Государь! Моя привязанность к вам, ставшему ныне главою нашего семейства, долгий мой опыт в людях и людских делах, любовь к отечеству дают мне достаточное право в нынешние критические минуты повергнуть к подножию престола осторожные мнения о будущих судьбах королевства,-- мнения, внушаемые мне тем же чувством, какое связывает вас, государь, с счастием ваших народов.

Принцип итальянской национальности, в течение веков остававшийся в области идей, энергически вступил теперь в область действий. Было бы безумным ослеплением нам одним не признавать такого факта, когда мы видим, что все в Европе или могущественно помогают ему, или принимают его, или, наконец, покоряются ему, как необоримой необходимости века.

Пьемонт, по своему географическому положению и своим династическим преданиям держащий в своих руках судьбу приальпийских народов, пользуется теперь этим политическим средством, становясь защитником нового принципа, отвергнув старинные муниципальные идеи, и расширяет свои границы до долины По. Но этот национальный принцип, развиваясь, действует теперь по всей Европе, как и следовало ожидать, в пользу того, что благоприятствует ему, в пользу того, кто принимает его, и на того, кто подчиняется ему.

Франция должна хотеть, чтобы ее покровительственное дело не погибло; она будет отныне заботиться, чтобы увеличивать свое влияние в Италии и во что бы то ни стало не потерять плодов пролитой крови, потраченного золота и важности, данной соседу ее, Пьемонту. Ницца и Савойя достаточно свидетельствуют о том. Англия, которая, принимая национальное развитие Италии, должна однакоже противиться французскому влиянию, также будет стараться дипломатическими средствами расширить свое влияние на полуостров и пробуждать усыпленные страсти партий в пользу своих материальных и политических интересов. Уже английская трибуна и пресса говорят, что должно противопоставить Франции в Средиземном море влияние гораздо более важное, чем влияние Ниццы и Савойи у подножия Альп.