I
В критических статьях, или лучше сказать статейках Пушкина (статейках, говорим мы, потому что почти все они очень невелики по объему) всегда блещет тонкий и верный вкус великого нашего поэта. Иначе и быть не могло: как ни важно участие бессознательного элемента в поэтическом творчестве, как ни достоверна всеми ныне признаваемая истина, что без этого элемента непосредственности, составляющей сущность того, что называется талантом, невозможно быть великим поэтом, но равно достоверно и то, что при самом великом даре бессознательного творчества поэт не произведет ничего великого, если не одарен также замечательным умом, сильным здравым смыслом и тонким вкусом. То же самое, что о критических статьях Пушкина, надобно сказать и о журнальной деятельности людей, составлявших его литературную партию. Все эти деятели нашей критики отличались вкусом, подобно ему, как и вообще походили на него многими прекрасными чертами своего литературного характера,-- например, готовностью отдавать должное каждому, с благородною нелицеприятностью.
Таким образом, Пушкин и его сподвижники владели двумя важнейшими качествами, нужными для того, чтобы оказывать сильное влияние на мнения читающей публики. И однако же публика продолжала преимущественно поддаваться влиянию других суждений,-- каковы были эти господствовавшие мнения, мы старались показать подробными характеристиками критической части журналов, предшествовавших эпохе приобретения "Отечественными записками" полного господства в литературе, или в качестве продолжателей прежней эпохи, усиливавшихся отстоять хилеющие направления против литературных мнений этого журнала. Не может быть и сомнения в том, что Пушкин и его сподвижники понимали литературные явления тридцатых годов гораздо вернее, нежели судили об этих явлениях журналы, мнения которых мы характеризовали. Почему же эти верные понятия не приобретали господства в литературе и массе публики? Ответ готов у каждого читателя: журнал, бывший органом пушкинского направления в критике, был слишком мало известен публике, как довольно мало известна ей была и "Литературная газета" Дельвига, предшествовавшая этому журналу, "Современнику" 1836--1846 годов. Подробное объяснение этого явления, по самому заглавию наших "Очерков", лежит вне пределов нашей задачи, оно относится к истории пушкинского направления в нашей литературе; потому из многих причин этой малоизвестности кратко укажем только одну, касающуюся специально критической части этого журнала. Для быстрого распространения каких бы то ни было мнений в публике необходимо высказывать их настойчиво, упорно, громко, с жаром увлечения, неутомляющегося скучными для самого критика повторениями и распространениями, не пренебрегающего ни подробным разбором книг и статей, которые важны только по своему значению для публики, а не по внутреннему интересу для искусства, ни спорами с людьми, вступать в споры с которыми вовсе не приятно и не почетно. Одним словом, критика, как всякая общественная деятельность, имеет много сторон, тем более полезных для публики, чем неприятнее они для самого деятеля. Критик, который хочет сохранить в своей деятельности столько же внутреннего довольства предметом своих рассуждений, сколько может сохранить его ученый, столько же гордого спокойствия, сколько может сохранить его поэт или беллетрист,-- такой критик пишет для немногих. Пушкин и его сподвижники знали это; они не хотели писать для большинства, для так называемой массы публики, и довольствовались спокойным сочувствием избранных читателей, думая, что качество вознаграждает за количество. Это было ими положительно высказываемо много раз.
Таким образом, несмотря на несомненные достоинства критики пушкинского направления, она не имела -- потому что не хотела иметь -- обширного влияния. Кто вздумал бы писать историю развития литературных мнений не в обществе, а в кругу дилетантов, который довольствовался тихою и замкнутою для остальной массы общества жизнью, тот нашел бы много материалов для отрадного и светлого в критической деятельности этого избранного круга; нашел бы, что многие истины, введение которых в сознание большинства совершилось только после жестокой борьбы, всегда признавались школою Пушкина и тихо разливались чрез ее критику в избранном кругу. Это составит прекрасный эпизод будущей истории нашей литературы. Мы теперь собираем материалы только для одной главы, если можно так выразиться,-- для главы "о распространении справедливых литературных идей в массе публики"; отрадный эпизод о пушкинской критической школе лежит, как видят читатели, вне пределов нашей задачи и без того уже слишком обширной; мы могли только вскользь упомянуть о нем и неохотно покидая журнал, беглый анализ только двух статей которого уже обнаружил нам в конце предыдущей статьи столько верных и благородных воззрений на литературу, мы должны остановиться на другом журнале, который был для массы публики первым распространителем господствующих ныне понятий о русской литературе.
Читателям известно, что эта заслуга принадлежит критике, которой органом были в течение семи лет (1840--1846) "Отечественные записки", потом около года наш журнал, и о которой потом затерялся слух. Мы будем говорить о ней, следовательно преимущественно об "Отечественных записках", которые долго и славно единовластительствовали в русской литературе. Читателям известно, что отношения "Отечественных записок" к нашему журналу были не всегда дружелюбны, или, лучше сказать, постоянно недружелюбны. Полемика доходила иногда и до совершенной враждебности. Но читатели конечно должны ожидать, что в том отделе "Очерков", к которому мы теперь приступаем, не найдут ни малейшего отголоска этих отношений: мы пишем не историю журнальной полемики,-- следовательно неуместно было бы обращать здесь внимание на споры, не имевшие влияния на характер мнений, происходившие от причин чисто случайных. Притом же, эта полемика относится ко времени, которого мы здесь не касаемся, ограничиваясь блестящею эпохою "Отечественных записок", когда в этом журнале соединялись труды всех тех людей, которые после разделились между "Отечественными записками" и "Современником". После 1847 года, русская критика вообще заметно ослабела: она не шла уже впереди общественного мнения,-- она была счастлива, если успевала быть хотя поздним и хотя слабым отголоском его; она не имела влияния, она подвергалась влиянию,-- потому вовсе не имеет той важности для истории литературы, как предшествовавшая ей критика 1840--1847 годов, которая одна владела огромным влиянием, одна сохранила доселе свою жизненность; все остальные направления в нашей критике последних двадцати лет были тунеядными растениями, возникшими на ее почве, из нее заимствовавшими всю свою жизненную силу, если обладали некоторым призраком жизни; все, что явилось в нашей критике вне ее, было пустоцветом; потому одна она должна называться критикою и ей одной принадлежит имя "критики гоголевского периода нашей литературы",-- пусть же это название, при отсутствии собственного имени, будет служить ей собственным именем.
Стремления критики 1840--1847 годов, или как мы согласились называть ее, критики гоголевского периода, кажутся нам, как и всякому здравомыслящему человеку настоящего времени, вполне справедливыми; мы все привязаны к ней горячею любовью преданных и благородных учеников. И если каждый из нас,-- каждый человек, любящий свою литературу и следивший за ее развитием, признает, что это "мы" относится и к нему,-- если у каждого из нас есть предметы столь близкие и дорогие сердцу, что говоря о них, он старается наложить на себя холодность и спокойствие, старается избегать всяких выражений, в которых выражались бы его чувства, наперед уверенный, что и при всей возможной для него холодности, речь его будет очень горяча; если, говорим мы, у каждого из нас есть такие дорогие сердцу предметы, то критика гоголевского периода занимает между ними, наравне с Гоголем, одно из первых мест. Потому-то говорить о ней мы будем как можно холоднее: в настоящем случае нам ненужны и почти противны восклицательные знаки и восторженные фразы: есть такая степень уважения, преданности, сочувствия, любви, когда всякие похвалы отвергаются, как нечто невыражающее всей полноты чувства, как нечто неуместное, излишнее.
Будем же говорить самым холодным тоном; потому что дело идет о слишком дорогих для нас предметах.
II
До последнего времени, люди, писавшие о нашей литературе, не отдавали должной справедливости заслугам Надеждина. О нем говорили очень редко, да и то вскользь, и почти всегда эти беглые отзывы были неблагоприятны ему. Только в прошедшем году заговорил о нем наш журнал. Излагая историю развития понятий о значении Пушкина, мы объясняли основания, по которым Надеждин, писавший в 1828--1830 годах под именем экс-студента Надоумко, произносил строгий приговор всей тогдашней литературе. Это был едва ли не первый голос в защиту энергического критика, многими забытого, всеми другими осуждаемого. Тогда мы не нашли себе товарищей в деле восстановления доброй памяти этого имени. И когда, назад тому три месяца, во второй статье наших "Очерков" мы упоминали о нем, наш голос попрежнему оставался единственным, возвышающимся в честь ему. Не думали мы тогда, что смерть осуждаемого и полузабытого писателя так скоро явится печальною восстановительницею общего уважения к нему в нашей литературе. Теперь нет нужды защищать его: все соединились в похвалах умершему, которого не чтили при жизни. Прекрасная статья о нем, напечатанная в No 5 "Русского вестника" г. Савельевым, встречена общим одобрением и сочувствием... жаль только, что хвалы не проникают в могилы.
Если бы здесь должно было представить полную оценку всей многосторонней ученой деятельности Надеждина, мы отказались бы от такой задачи, превышающей силы не только наши, но и каждого отдельного человека из нынешних наших писателей или ученых. [Есть многие отрасли знания, в которых у нас не найдется ученого, равного ему специалиста, равного] [По многим отраслям]. [Много могли бы мы перечислить отраслей науки, в каждой из которых не найдется у нас специалиста, равного ему обширностью знаний. А в нем эти знания, которых достало бы для приобретения ученой] [А он, кроме того, что знал, был один первым специалистом по этим наукам] [глубоко изжил еще], [совершил по многим другим труды, которыми двинуты] [из которых каждым двинул вперед] [расширил область знания]. Богословие и церковная история, философия, эстетика, политическая история, литературы всех народов, русская история, классическая и славянская филология, археология,-- десятки других отраслей знания были глубоко изучены им. По многим из этих наук, мы не имеем равного ему специалиста, по всем другим он был равен первым нашим специалистам обширностью и глубиною знаний, по каждой из них оставил труды, которые или подвинули вперед ее знание в России, или подвинули вперед самую науку -- последнее должно сказать почти о всех отраслях науки, касающихся России. Если исполнится высказанное многими желание, чтобы издано было полное собрание его сочинений, мы увидим, что их изучение...
(На этом рукопись обрывается).
III
Условия, в которых действовала критика гоголевского периода, были, как видим, столь новы, что по необходимости, возлагаемой самою сущностью дела, она должна была раскрывать собою для нашего литературного сознания совершенно новое содержание. Понятия, на которых она должна была опираться, факты, о которых должна была судить, до такой степени превышали своею глубиной и значительностью все, о чем прежде могла говорить русская критика, что опять по необходимости должны были померкнуть и исчезнуть в наших глазах все предшествовавшие ей периоды нашей критики, как [слишком] маловажные в сравнении с нею. Если б было иначе, это значило бы, что у нас в гоголевский период не было критики, соответствующей требованиям времени, достойным образом исполняющей свое назначение. Она была, исполнила свое назначение достойным образом,-- и действительно, в этом роде никогда еще наша литература не имела ничего подобного ей по могуществу и блеску.
Но если положение, приготовленное для критики гоголевского периода развитием нашей литературы, было очень выгодно, то и требования, возлагаемые на нее этим положением, были очень значительны: нужны были огромные силы, чтобы удовлетворять им. Но дело известное, что у истории никогда не бывает недостатка в человеке, какого требуют обстоятельства. Потому нашелся и тогда человек, какой был нужен для русской критики.
Человека этого -- будем называть его автором статей о Пушкине -- невозможно не признать гениальным. Мы не слишком щедры в употреблении этого эпитета. Гениальных людей на свете до сих пор известно очень немного. В людях с самыми блестящими, повидимому, качествами ума оказываются большею частью признаки некоторой ограниченности, не в том, так в другом отношении. Исключений мало; и, например, в новой русской литературе их не более двух: кроме указанного нами человека, Гоголь -- и только. Вероятно, Кольцов стал бы третьим в этом ряду, если бы прожил долее, или обстоятельства позволили его уму развиться ранее. Гениальный человек производит на вас впечатление совершенно особенного рода, какого не производят самые умные, самые даровитые из других людей: вы видите в нем такой ум, которому ясны самые трудные вопросы, который даже не замечает, что в них есть трудность. Когда он говорит, и для вас становится ясно и просто все; вы дивитесь не тому, что он разрешил вопрос, а тому, что вы сами не разрешили этого вопроса без всякого труда: ведь стоило только взглянуть на дело простыми, вовсе не мудрыми глазами. Камень летит к земле, стало быть земля притягивает его к себе -- и открыт закон тяготения, дело так просто, что и думать, кажется, тут не над чем. Поставить яйцо на остром конце -- штука самая нехитрая, а вопрос об Америке был не труднее того, как признал сам Колумб. Каждый офицер, кажется, мог бы знать не хуже Наполеона, что решение войны зависит от сосредоточения всех сил на главном пункте. Каждый человек, читавший на своем веку хоть одну книгу, мог бы, кажется, догадаться, что все в мире изменяется, что одна крайность влечет за собою другую, что все живое растет -- -а в открытии этих истин заключается едва ли не главная тайна гегелевой философии. Необычайная простота, необычайная ясность -- удивительнейшее качество открытий гениального ума. Но дело в том, что он берется за существеннейшую сторону вопроса, от которой все зависит, а из всех вопросов опять берется за самый существенный в деле, от которого зависит понимание всех остальных,-- оттого-то и ясен для него каждый вопрос, каждое дело. Удивительно, подумаешь, как и мне, и вам, и каждому не случается каждый день делать гениальных открытий: ведь, кажется, будь всякий из нас на месте Колумба, или Ньютона, или Наполеона -- у каждого достало бы ума догадаться о том, о чем они догадались. И за что называют их гениальными людьми?-- просто, они были люди не без здравого смысла. И, если хотите, это так: гений -- просто человек, который говорит и действует так, как должно говорить и поступать на его месте человеку с здравым смыслом. Гений -- ум, развившийся совершенно здоровым образом, как высочайшая красота -- форма, развившаяся совершенно здоровым образом. Если хотите, гению и красоте не нужно удивляться; скорее надобно было бы дивиться тому, что совершенная красота и гений так редко встречаются между людьми: ведь для этого человеку нужно только развиться, как ему по натуре всегда следовало бы развиваться. Непонятно и мудрено заблуждение, тупоумие, потому что оно противуестественно; а гений прост и понятен, как истина,-- ведь естественно человеку видеть вещи в их истинном виде.
Такое впечатление совершенной простоты и ясности производит критика гоголевского периода. Она провела в наше литературное сознание самые простые истины, ныне для каждого здравомыслящего человека ясные, как светлый день. Но значение этих истин очень велико: они произвели решительную эпоху в нашей умственной жизни. По своему значению для развития русского общества, деятельность человека, который был органом этой критики, занимает в истории нашей литературы столь же важное место, как произведения самого Гоголя.
Автор статей о Пушкине,-- был одарен редким красноречием: написанные наскоро, не пересмотренные, не исправленные, его статьи по увлекательности изложения, все бесспорно принадлежат к лучшему, что только до сих пор есть в нашей прозе; едва ли кто-нибудь писал у нас так, как он. Многое из написанного дом может быть по силе и прелести изложения сравнено с лучшими страницами подобного рода у величайших европейских писателей. Впрочем, и тут нет ничего удивительного: истинное красноречие дается человеку вместе с благородного натурою и энергическим стремлением к истинному и доброму. Великие ораторы были красноречивы потому, что душа у них была великая и благородная. Надобно ли упоминать о могучей силе его диалектики? Ведь это опять всегдашнее качество людей с великим умом. Надобно ли говорить об идеальном благородстве его характера? Ведь это опять необходимый дар природы людям, которых обрекает она жить только для провозглашения высоких идей добра, которые не знают ни счастья, ни покоя, ни желаний вне одного стремления служить благу своей родины, людей, о которых можно сказать, как о нем:
Он знал одной лишь думы власть,
Одну, но пламенную страсть...
Мы не знаем, назначала ли его природа исключительно к критической деятельности: гениальной натуре доступны бывают многие поприща, она действует на том, которое в данных обстоятельствах находит самым широким и плодотворным; нам кажется, что в Англии этот человек был бы парламентским оратором, в Германии того времени -- философом, во Франции -- публицистом; в России он сделался автором статей о Пушкине. Вообще говоря, по общей физиономии всех трех первоклассных наших критиков -- Полевого, Надеждина и автора статей о Пушкине мы можем заключать, что замечательный критик не родится, а делается критиком, вследствие особенных условий, представляемых ему сосредоточением жизненных интересов его страны на литературных вопросах. То же говорит нам пример знаменитых германских критиков прошедшего и нынешнего столетия. Служению эстетике они обрекли себя добровольно, обдуманно, не потому чтоб сочинять именно рецензии было для них особенно приятным делом, а просто потому, что это был лучший из доступных им путей к действованию на жизнь общества. Таковы были Лессинг, Мерк, Шлегели. И однако же,-- странное, повидимому, дело,-- именно эти люди, для которых эстетические вопросы были второстепенным предметом мысли, занимавшим их только потому, что искусство имеет важное значение для жизни, а художественное достоинство необходимо литературному произведению для высокого значения в литературе,-- именно эти люди имели на развитие литературы, не только по содержанию, но и в отношении художественной формы, решительное влияние, какого не достигал ни один критик, думавший преимущественно о художественных вопросах. Этот повидимому странный закон объясняется тем, что необходимый для критика дар природы -- эстетический вкус есть только результат способности живо сочувствовать прекрасному в соединении с проницательным здравым смыслом. Эти качества в очень высокой степени принадлежали автору статей о Пушкине,-- потому не будем удивляться, что он отличался чрезвычайно тонким вкусом. Людей с тонким вкусом встречается много; но были у него качества более редкие: беспристрастие и твердость. Он готов был отдать каждому должное, забывая всякие личные отношения; но несмотря на пылкость характера, редко расточал излишние похвалы, на которые критика обыкновенно бывает так щедра относительно писателей, принадлежащих к одному с нею литературному лагерю. Одним словом, характер его критики был таков, что внушал полное доверие и читателям и писателям.
Все это необходимые условия для могущественного влияния критики. Но жизнь и силу им давала страстная любовь ко всему живому и благому. Без этой любви все остальные достоинства были бы бесплодны. Во всем этом мы повторяем голос общего мнения, с которым едва ли кто вздумает не согласиться. Но теперь мы должны коснуться и того вопроса, в ответе на который несогласны с довольно многими из людей, нами уважаемых. Имел ли автор статей о Пушкине столько знаний, сколько требовало высокое место в литературе, усвоенное ему природными дарованиями? Повидимому ответ на это дается самым достоинством его критики и тем, что из всех литературных битв он выходил победителем, хоть часто имел противниками людей, слывущих великими учеными. Какого еще спрашивать лучшего доказательства на то, что он обладал знаниями, для него нужными? И однако же, некоторые в том сомневаются. Когда было ему время приобрести обширные знания?-- говорят они: он всегда был так обременен работою для приобретения насущного хлеба, что не мог дать себе основательного ученого образования. Мы сами лично знали его, прибавляют иные: нам положительно известно, что он не был человеком ученым. Отвечаем на эти сомнения из уважения к некоторым из людей, введенных ими в странное недоразумение.
Автор статей о Пушкине не читал в подлиннике ни греческих классиков, ни Тассо, ни Шекспира; -- он не знал санскритского языка и чешского нар.ечия; не мог отличить славянского манускрипта XI века от манускрипта XIII века,-- кому эти знания кажутся необходимыми, тот может жалеть о его необразованности. Но мы заметим, что если мерить русских ученых по строгим требованиям так называемой основательной западной учености, то очень немногие (конечно мы не говорим о специалистах: математиках, естествоиспытателях, медиках, филологах и т. п., между ними много людей, истинно ученых: но разумеется не такой учености требуют от литератора) имеют право на имя ученых людей, и мы положительно утверждаем, что именно те люди, которые наиболее толкуют об учености и хвалятся своею ученостью и прослыли за великих ученых, оказываются на деле очень плохими учеными. Из наших ученых (кроме специалистов) мы знаем только одного, который действительно заслуживал имя человека с европейскою ученостью,-- это был покойный Надеждин. Другие мнимые великие ученые могут сказать о себе, если будут откровенны:
Мы все учились понемногу
Чему-нибудь, и как-нибудь...
именно, они знают кое-что и кое-как,-- и за то им честь, потому что прежде и таких людей у нас было очень мало. Но они не должны упрекать других в недостатке того, чего не имеют сами. Итак, вопрос становится определеннее: дело идет не о том, имел ли автор статей о Пушкине такую ученость, какой обладают некоторые из европейских литераторов, а только о том, наши так называемые великие ученые имеют ли основание думать, что он уступал им основательностью знаний. На это можно отвечать решительно: не имеют никакого основания. Чем он занимался, о чем он говорил, что ему было нужно знать, то знал он очень хорошо, как очень немногие у нас. Если бы спор шел о предметах малоизвестных, мы не приняли бы на себя отважности говорить с такою уверенностью; но сомневаются в чем?-- хорошо ли он знал гегелеву философию, на которой основывались его общие воззрения; хорошо ли он знал русскую литературу, о которой судил; были ли ему известны иностранные литературы на столько, на сколько нужно знать их русскому критику?-- не нужно иметь чрезвычайных познаний или особенной смелости, чтобы судить, действительно ли доказал тот или другой литератор свои основательные знания в подобных предметах -- ведь это спор не о китайском языке. Мы решительно думаем, что люди, котор_ые, зная критику автора статей о Пушкине, сомневаются, достаточно ли ему известны были иностранные литературы и гегелева философия, обнаруживают только собственное незнание в этих предметах. Еще забавнее сомнения, относящиеся к русской литературе, которой никто не, знал так хорошо, как он. Нам кажется, что толковать о недостаточности его знаний могут только или люди малообразованные, или педанты, еще менее имеющие права на имя образованных людей. Доказать это самым подробным образом очень легко, если только будет надобно,-- но мы хотим надеяться, что в этом не будет нужды.
Надобно сказать, что надлежащему его развитию много помогли те самые обстоятельства его судьбы, которые для некоторых служат основанием к недоразумению, которого мы коснулись: дело в том, что автор статей о Пушкине был человек бедный, предоставленный с очень ранней молодости самому себе, и что до двадцати двух или трех, быть может, до двадцати пяти лет, когда сблизился он с Станкевичем, никто не заботился о его развитии. Нужда, как известно, прекрасная школа для тех немногих, которые способны пройти эту школу. А еще лучшая школа для умного человека то, когда его голова не набивается с малолетства различными кривыми толками, которые потом так трудно бывает исправить. Выучиться легче, нежели разучиваться и переучиваться. Он с свежими силами, с непритупленным софизмами чувством истины начал свое образование, когда был уже в юношеских летах: прежде учился он мало, следовательно и забывать ему было нужно только немногое. Это важная выгода. Потому и натурально, что он постигал истину быстрее, нежели кто-нибудь. Он сам дал себе образование -- потому и натурально, что он дал себе такое образование, какое было ему нужно. Он не имел возможности успокоивать себя предубеждением, которому так часто поддается большая часть людей, получивших так называемое основательное образование: "это мне уж известно; это я давно уж знаю" -- потому очень естественно было ему приобресть знания действительно основательные и полные, в той мере, как то было нужно. И в самом деле, несмотря на положительные доказательства того, что средства к образованию, которые он имел, были скудны, очень мало найдется людей, которые обладали бы такою основательною и прочною образованностью. В том нет сомнения, что многое в этом отношении, как и вообще во всем развитии автора статей о Пушкине, надобно приписать влиянию Станкевича и его друзей.
Иметь более или менее обширные знания -- еще не особенная редкость или важность. Важнее быть человеком с прочным образованием. Но еще гораздо важнее для писателя, который имеет решительное влияние на публику, гораздо важнее иметь твердую и стройную систему воззрений, в которой одно понятие не противоречило бы другому, одно положение не опровергалось бы другим. У нас это встречается очень редко, при запутанности и бессвязности понятий, которые вливаются в нас воспитанием и обществом. Вообще говоря, почти у каждого из нас в образе мыслей есть что-то хаотическое, смутное. Человеку, привыкшему к логической последовательности, трудно даже понять, каким образом в одной голове могут соединяться понятия и привычки совершенно несовместимые. Даже лучшие умы не свободны от этого недостатка,-- в пример укажем на Пушкина. С одинаковою искренностью писал он страницы, совершенно разноречащие по своему духу, так что повидимому автор одной тирады должен был бы ненавидеть автора другой,-- а между тем, обе написаны одним человеком, который и не понимал, что жестоко противоречит сам себе. Еще резче эта хаотичность понятий в Гоголе: она так велика, что многие могли объяснять ее только недобросовестностью или умственной болезнью. С нашими так. называемыми мыслителями та же самая история. Даже в Надеждине, едва ли не сильнейшем из них, очень заметен этот общий недостаток. Шаткость понятий и бессвязность, хаотичность мнений -- самая общая черта у нас. Обыкновенно даже наиболее развитые люди сами не знают, к чему ведет принимаемое ими основание, из каких посылок выведено отвергаемое ими следствие. Исключение составляют и теперь очень немногие люди, а пятнадцать или двадцать лет тому назад число их было еще гораздо менее. Автор статей о Пушкине был так счастлив, что не только развил в себе стройный и твердый образ воззрений на литературные вопросы,-- этому чрезвычайно много помогли обстоятельства, о которых упомянули мы выше,-- но и распространил его в публике, которая теперь в свою очередь начала иметь прекрасное влияние на литературу,-- и не допускает ее уклониться от прочных оснований, положенных автором статей о Пушкине, по крайней мере не позволяет уклониться так далеко, как, без охранения со стороны публики, могло бы это случиться при стремлении ;многих талантливых писателей возвратиться на прежнюю, до-гоголевскую колею.
Все эти редкие качества ума и характера, которыми природа наделила автора статей о Пушкине, были посвящены, как мы уже указали в предыдущей статье, служению одной высокой идее -- служению на пользу родной страны, без страха и лицеприятия. Любовь к родине, мысль о благе ее одушевляла каждое его слово,-- и только этим страстным увлечением объясняется и непреклонная, неутомимая энергия его деятельности, и его могущественное влияние на публику и литературу.
Постараемся теперь обозреть эту деятельность в ее последовательном развитии.