Разсказъ

I

Последние лучи солнца бросали розовые пятна на скошенный луг, серую ленту дороги и деревянный одноэтажный дом странной архитектуры. Владелица усадьбы Анна Власьевна Бобылева, полная и розовая дама лет 50-ти, сидела в гостиной, в кресле, и с страдальческим видом нюхала нашатырный спирт. Единственный сын ее Алексаша — длинный парень 22 лет, лежал на диване, смотрел в потолок и усилению дымил папироской.

— Скоро ли они, Господи! Поезд, чай, пришел давно, — заговорила после долгого молчания Бобылева. — Ох, опять нога затосковала.

— Не иначе, как что-нибудь печальное вспомнила, — пробормотал Алексаша.

— Что ты говоришь?

— Насчет вашей тоскующей ноги, маменька. Печальное что-нибудь вспомнила она.

— А, дурак?

— Не стоит благодарности, маменька.

— Хоть бы ты делом занялся; то табачищем дымишь, то на потолок плюешь.

— Когда же вы видели, маменька, чтоб я в потолок плевал? Это занятие бесплодное, а я, маменька, существо разумное.

— Разумное, видишь, существо! Где ты это разума набрался? В каком университете?

— Дайте срок, я и без университета мир удивлю.

— Ты бы лучше пошел да отца разбудил. Полно ему дрыхнуть.

— Это возможно! А, впрочем, вот и папенька — в натуральную величину.

— Слава-то, Господи, выспался! — обратилась Анна Власьевна к медленно входившему старику, смиренно и светло улыбавшемуся.

— Сейчас приехать должны.

— А? Так, так, так. Рад, матушка, рад.

Он сел на диван у ног Алексаши.

— Здоровье твое как, матушка? Все таково — ненадежно, а? — И, бросив беглый взгляд на сына, он весело и лукаво подмигнул ему, что доставило Алексаше, по-видимому, неизреченное удовольствий.

— У маменьки ноги тоскуют до чрезвычайности.

— Так, так, так…

— Едут! — крикнул вдруг Алексаша страшным голосом. Старичек вздрогнул. Анна Власьевна слабо вскрикнула и вскочила.

— Ох! Даже в сердце оборвалось. Этакий голосище оглушительный.

Она высунулась в окно.

— И врет — никто не едет.

— Стало быть, маменька, это мне почудилось.

— Ну и дурак!

— И правда, Алексаша, — заметил Бобылев, — голос, у тебя неумеренный. И маменьке при их слабой комплекции…

И он опять лукаво подмигнул сыну.

— Маменька, и она теперь, надо думать, красоткой стала, Валентнна Ниловна. И что только никто ее замуж не взял?

— Ну, как же ты не дурак? Она семерым отказала. И отец уговаривал, и тетки — нет, да и нет! Да и что ей торопиться? Ей и двадцати четырех нет.

— Девица, стало быть, в самом соку.

— Как ты выражаешься! И вот что это, Алексаша; не называй ты меня при них маменькой — все-таки, знаешь, они из Петербурга, а там этак не говорят. Зови меня maman.

— Маман? Извольте, маменька. Маман так маман. А папеньку — папан.

Старичок прыснул от смеха.

— Так, так… а, меня — папан, — забормотал он, хихикая.

Анна Власьевна посмотрела с них с подозрением и встала.

— Оба хороши, — сурово заметила она. — Пойти взглянуть, все ли готово. Я ведь хоть помри — за меня никто не не работает…

И она вышла, хлопнув дверью.

— Волнуется, — конфиденциальным шепотом заметил Бобылев. — Волнуется мамахон твоя: все ж, знаешь, богатые родственники… из столицы…

Алексаша затянулся дымом.

— Это Чибисов-то богат? С каких пор?

— Ну, все же, там хватить, — тут урвет… в трех банках числится или обществах каких… но знаю в точности. Тысяч до семи в год наберет — и их-то двое. — Старичок наклонился к сыну и прибавил испуганным шепотом: — Аферист! пустой человек!

— К нам-то они по надолго?

— На три дня, братец… либо на четыре — как билет позволит. Нилушка писал, что у них прямого сообщения. Торопятся. В Крым уже и женишки наехали… Хи-хи-хи! Да, кстати, — продолжал Бобылев, мгновенно сделавшись серьезным, — ты, Алексаша, достань мне у мамоньки рублей пять. Либо из своих.

— Для машины?

— Винтики, винтики ей нужны, — заговорил Бобылев одушевленно. — Винтики, проволоки, гайки… Я Трофима в город пошлю — он привезет.

Жестикулируя и захлебываясь, он стал несвязно выяснять цель новых приспособлений, благодаря которым опасность трения маятника уничтожится и perpetuum mobile будет достигнуто. Алексаша, не вслушиваясь, смотрел на старика с улыбкой.

— Так пять рублей достаточно для вашей славы?

— Да, да, да… Видишь может быть, это пустяк… но ежели… Только мамахон ни слова, — понимает?

— Ну, натурально! Ах, папан, папан — большой ты фантазер!

— Ну ладно, ладно, ладно… Ты вот потом… ты сам потом скажешь… А? Что? Как будто едут?

Алексаша прислушался.

— И то едут.

Он вскочил с дивана и подошел к окну.

— О, уже они тут как тут, — говорил он, выглядывая из окна. — Во двор въезжают. Нил Нилыч сияет как медный грош, а прелестная Валентина мрачна, как принцесса, полоненная варварами.

— Знаешь, Алексаша, — прошептал Бобылев таинственно, — знаешь, что я тебе скажу: нам нужно их встретит, а то мамахен опять задаст нам фоферу.

Алексаша кивнул головой, поправил галстух, пригладил волосы, и они быстро вышли из комнаты.

II

В одиннадцатом часу Бобылевы и Нил Нилович с дочерью сидели уже за ужином. Валентина Ниловна — худощавая блондинка с длинною пепельною косою, зеленоватыми глазами и тонкими бледными губами, с скучающим видом поглядывала по сторонам, но вслушиваясь в многословные и оживленные рассказы отца — краснощекого, жизнерадостного и толстенького человечка, с хитрыми глазками и широкой улыбкой. Он и ел с аппетитом, и пил с жадностью, и говорил, говорил, говорил… Когда он обращался к Бобылову, старичок, чувствовавший на себе испытующий взгляд жены, смущался и бормотал с заискивающей улыбкой: так, так, так… Алексаша молчал, не спуская глаз с Валентины Ниловны, и пил красное вино стакан за стаканом.

После ужина пошли в сад — большой и запущенный. Звезды уже блеснули на томно-сером фоне безоблачного неба, пророчившего на завтра знойный день. Легкий ветер, приносивший с луга залах свежего сена, мягко шелестел дремавшими листьями старых лип и тополей.

— Как хорошо, — заговорила Валентина вполголоса, — как давно не видела и этого. Ведь я с детства не была в деревне.

— Ну, вы не долго восторгались бы деревней, — заметил Алексаша. Он с удовольствием чувствовал, что, благодаря красному вину, всякое смущение прошло, и он, как всегда, мог держать себя развязно.

Она, прищурившись, взглянула на него.

— Отчего?

— Ну, потому, что это не Петербург, не Ницца, не Крым.

— О, я очень равнодушна и к Петербургу и к Ницце. Крыма я не знаю. Что это, сторож? — спросила она, услышав мягкий и частый стук, доносящийся издали.

— Оно и видно, кузина, что вы не знаете деревни; это — аист. Он стучит клювом, с и a итого позволения.

— Аист! Я, кажется, никогда но видала аиста. Да! отчего — кузина?

— Потому что троюродная племянница было бы слишком длинно. Может быть, вам неприятно?

— О, мне решительно все равно. Кстати, что вы из себя изображаете?

— Молодого человека приятной наружности.

— И больше ничего? — спросила она, вглядываясь в него близорукими глазами, словно желая проверить его отзыв о собственной внешности.

— Пока ничего.

— А со временем?

— Со временем много. Я мечтаю о славе, которая раскрыла бы мне двери вашего салона.

— А у вас какие таланты?

— Пока никаких. Писал стихи, но впрочем, бросил. А в вашем салоне каким дарованиям отдают предпочтение?

— У меня нет салона. Впрочем, собираются иногда литераторы, художники. Папа со всем миром знаком.

— А у вас какой талант?

— Я рисую.

— Хорошо?

— Недурно.

— Скромность есть украшение добродетели.

Валентина не отвечала. Они шли быстро, и Бобылевы с Нилом Ниловичем давно отстали от них.

— Завтра вы произведете смотр, кузина.

Она вопросительно взглянула на него.

— Завтра воскресенье и к нам съезжаются ближайшие соседи. Так заведено искони. Наша семья издревле славится гостеприимством. А вам мой папан понравился?

— Папан?

— Я так с нынешнего дня отца называю. Мне маменька настрого приказала, чтобы по случаю вашего приезда ее «маман» называл. Ну, так я вот его… Он хороший старик, ничего, хоть и с придурью.

— Оригинальный отзыв об отце. С какою же придурью?

— Perpetuum mobile изобретает.

— А! Ну, а maman?

— Маман не столь симпатична. Если вы хотите ей понравиться…

— О, я не стремлюсь к этому.

— Ну, а если вдруг застремитесь — так пособолезнуйте ей об ее здоровьи.

— Она больна?

— Здорова, как бык. Но обожает, когда ее считают больною.

— Однако, кузен, вы из стремления к оригинальности не слишком выбираете выражения.

— Вы очень скучаете тут.

— До чрезвычайности.

— Осенью в Петербург?

— Как это вы угадали? Да, собираюсь, если подготовлюсь к экзамену. Хочу прямо на третий курс института инженеров махнуть. Не знаю только, допускается ли это.

— А я еще меньше. Ну пора и домой. Я устала.

Они пошли назад. За ними двинулись и старшие. Бобылев очень обрадовался окончанию прогулки. Супруга его делала вид, что очень утомилась, но Нил Нилович не замечал этого.

— О, биржевая игра имеет свои тайны, — говорил он вдохновенно. — Тут нужен особый нюх, талант нужен, — иначе в них и не проникнешь. Да вот Зейбиц — так себе жидок — а у него теперь шестьсот тысяч. И будь у меня время, у меня было бы миллион! Да, да, не возражайте, — еще оживленнее заговорил он, хотя никто и не думал возражать — да вряд Бобылевы и слушали его. — Нет, не спорьте, миллион, не больше и не меньше. Но… нет времени! я в семи обществах. День разъезды, ночь работаю…

— Папа, домой! — устало и капризно напомнила Валентина, видя, что он свернул с главной дорожки, ведущей к дому.

— Что? А, да, пора. Устала? Ну, ничего, выспишься — отдохнешь. Так, Геннадий Андреевич?

Бобылев вздрогнул, улыбнулся и закивал головою, так, так, так…

Скоро все разошлись по своим комнатам, и всюду воцарилось молчание. Только аисты будили изредка тишину своим мягким стуком.

III

Гости начали съезжаться рано. Уже к завтраку приехал земский доктор Хомяков — мужчина атлетической внешности, в очках, хмурый, застенчивый и молчаливый, — с братом, товарищем Алексаши по гимназии, ныне студентом-естественником, крепким широкоплечим молодым человеком с грубыми чертами лица, громадной бородой, кроткими голубыми глазами и конфузливой улыбкой; потом приехала г-жа Пулина — полная дама с дочкой — краснощекой провинциалочкой с нарочито наивными глазами и вздернутым носом — и ближайший сосед Кобылкин, богатый землевладелец, бывший кабатчик, добродушный субъект лет сорока, с красным лицом и подслеповатыми хитрыми глазками.

Бобылев встречал гостей восторженно, Анна Власьевна — благосклонно.

Алексаша — небрежно. Впрочем, с Кобылкиным он поздоровался не без почтительности. Нил Нилович быстро перезнакомился со всеми и был очень мил. Особенно нежно поглядывал на землевладельца из кабатчиков; он узнал уже, что у того один завод дает сорок тысяч чистого дохода. В свою очередь, и Кобылкин, наслушавшись рассказов Нила Нилыча об его петербургских связях, рассказов отчасти фантастических — посматривал, на него весьма благосклонно. Девица Пулина, узнав, что Валентина приехала из Петербурга, что у нее там — салон, с литераторами и художниками, и что она сама рисует — и превосходно рисует, по словам Нила Ниловича, — мгновенно заобожала молодую девушку и прилипла к ней, как выразился потом Алексаша.

— Ну что, Хомяк, какова у меня кузина?

Студент промычал что-то неопределенное.

— То-то, брат! Смотри, не втюрься. Папенька ее намекал уже, что на нее кто ни взглянет, тот и зачахнет от любви. Папенька сей, правда, великий враль — что только он о своей близости к министрам говорил! — ну, а все ж, как хочешь…

— Я от сентиментальностей застрахован, — прибавил Хомяков, стараясь придать лицу свирепое выражение. — И ничего я в ней не вижу!

— Да, строго рассуждая, — натурально… Но есть в ней что-то… ядовитое. На других не похожа. Другие — этакие, понимаешь, красные, густые — а она — чужая и того… Тьфу ты, выразить не могу.

— Задекадентствовал.

Сели завтракать. Бобылевы действительно — не смотря на ограниченность средств — отличались большим хлебосольством. Завтрак был обильный и хороша приготовленный. Алексаша, больше пивший, чем евший, наблюдал за Валентиной. Сегодня она была оживленнее и очень мило шутила со своими соседями — студентом и обожавшей ее девицей Пулиной. Хомяков морщился, чтобы скрыть смущение, но она так просто и искусно навела его на разговор о его специальности, что он — неожиданно для сардонически улыбавшегося Алексаши — вдруг заговорил горячо и бессвязно. Она слушала его с загадочной полуулыбкой, отпивая маленькими глотками мадеру. Пулина смотрела на нее испуганно-восторженными глазами и иногда шептала ей что-то, вызывавшее улыбку на бледные губы Валентины.

Vis-à-vis сидел Кобылкин, рядом с Нилом Ниловичем, рассказывавшим что-то с значительным видом Бывший кабатчик благосклонно внимал ему, кушая с аппетитом и не без приятности поглядывая на Валентину Ниловну.

— Н-да, конешно, — заговорил он, когда сосед его, замолчав, сам занялся кулебякой. — Конешно же, у кого свободные суммы, то предприятия найдутся. Но тоже большие тыщи бросить в дело, а там, либо барыша ждать, либо нет — весьма затруднительно. Ну вот мы, люди маленькие, и держим деньгу в земле, да в заводе.

— Э, не то, не то! Я о себе скажу: я враг всяких этаких воздушных замков. Да вот — недалеко ходить — на прошлой неделе просили у меня… и ведь незначительную сумму — четырнадцать тысяч. Верите ли — пятьдесят процентов барыша сулили. И что же? Я отказал. Да, да, наотрез отказал, — повторил Нил Нилович с такой искренностью, что сам мгновенно поверил своему рассказу.

— Тэк-с.

— Но ведь тут… тут как дважды два. А, впрочем, мы как-нибудь со временем. Господа! предлагаю тост за любезных хозяев.

Он потянулся через стол, взял ручку Анны Власьевны, кушавшей с великою жадностью, и звучно поцеловал ее.

— Ну, здоровьице как нынче? Полегчало, а? — обратился он к ней с родственной фамильярностью.

Анна Власьевна сообщила своему розовому лицу страдальческое выражение и улыбнулась.

— Как будто лучше. Вот, — продолжала она, указывая с томной улыбкой на остатки кулебяки, — вот даже аппетит кое-какой есть.

— Ну, слава Богу, слава Богу!

Бобылев, лукаво взглянув ка Алексашу, заметил вполголоса:

— Матушка, при твоей комплекции… хорошо ли кулебяку кушать? Вы, доктор, как того… как насчет этого, а?

Доктор, сконфуженный тем, что все взглянули на него, густо покраснел и, проглотив рюмку мадеры, забормотал:

— Да, ежели в излишестве… Но впрочем… К-ха, к-ха…

Он притворно закашлял, быстро налил себе мадеры и опять выпил рюмку залпом.

IV

После завтрака молодежь пошла в сад.

— Предложите мне руку, — обратилась Валентина к студенту.

Он покраснел, нахмурился и неловко округлил правый локоть. Она, улыбаясь, взяла его под руку.

— У вас и пруд есть? И лодка? Ах, как хорошо! Я хочу кататься. Как это я вчера не заметила, что пруд?

Девица Пулина радостно взвизгнула.

— Мы с вашего позволения в сю сторону не ходили, — заметил Алексаша, с великим удовольствием поглядывая на смущенного Хомякова.

Сели в лодку. Греб Алексаша. Валентина, прислонившись к корме, cмoтрела в небо. Хомяков усиленно курил и изредка поглядывал на нее смущенно и мрачно. Пулина взвизгивала при каждом колебании лодки. Разговор не клеился.

— Что ж вы молчите? Расскажите что-нибудь, — обратилась Валентина Ниловна к студенту. Тот вспыхнул и еще больше нахмурился.

— Я не мастер, вот Саша может.

— Он вечером расскажет про звезды, — заметил Алексаша.

— Про звезды? Отчего про звезды?

— Он звездочет. Всякую крупинку на небе знает.

— Вы занимаетесь астрономией?

— Между прочим. Моя специальность химии — я ведь не чистый математик, а естественник. А в астрономии я диллетант.

— Вечером вы мне расскажете о звездах, повелительно сказала Валентина. — Ах, как хорошо, — воскликнула она, щурясь и всматриваясь в даль.

Все оглянулись.

— Где? Что хорошо? — спросила mademoiselle Пулина.

— Облака. Вон замок… там вершины снежные, а вон профиль великана. Когда вглядишься, так жалко возвращаться на землю. А звезды я не люблю; они — страшные…

— Чем же они вас напугали, кузина?

Хомяков и Пулина недовольно покосились на него. Но Валентина не слышала вопроса и продолжала говорить вполголоса, ни к кому не обращаясь:

— Они страшные, потому что такие огромные и такие далекие. Тысячи лет идет свет от них… Свет из другой вселенной… Вам не жутко думать об этом? — обернулась она неожиданно к Хомякову.

— Да… иногда, может быть… Нет, я рад, когда смотрю на них и думаю о них. Я рад, что разум наш… т. е. не наш, а вообще человеческий… Словом, что он постиг вечные законы движения планет, расстояния… величины. Так что выходит… как бы сказать? Выходит…

— Что мой разум постичь этого не может, любезнейшая Большая Медведица.

— Не придирайтесь, кузен. Мысль ваша мне совершенно ясна, — опять обратилась она к Хомякову. — Но… но все-таки человек порядочное ничтожество. И было бы еще ничтожнее, если бы у него не было бессознательного и смутного стремления к иным таинственным мирам. Впрочем, не у всех есть такое стремление, — прибавила она, улыбнувшись. — Вот у прозаического кузена моего, кажется, преобладает стремление ко всему земному.

— Пока вы живете на земле, поэтическая кузина.

— Ну, теперь домой, довольно, — скомандовала Валентина, после нескольких минут общего молчания.

Алексаша круто повернул лодку.

— Домой — так домой! И я предлагаю партию в крокет. Нас как раз четверо, — заметил он, взглянув на Валентину.

— Крокет? Отлично, — решила она. — Я отвратительно играю, но это все равно.

К дому она шла под руку с Алексашей.

— Как зовут вашего друга?

— Хомяк, Большая Медведица, Кассиопея, звездочет…

— Нет, серьезно?

— Михаил Иванов.

— Он — милый. Я люблю диких.

— Приручать любите? А как вам наш богатей понравился, Кобылкин?

— Этот — с разноцветным лицом и зелеными зубами? Довольно противным.

— Это у нас первый нумер. В свое время много ему повезло и теперь у него около миллиона. Впрочем, он малый добрый.

— А Бог с ним! Ну что же, ставьте крокет.

Кобылкин и Нил Нилович, сидевшие на балконе — доктор уехал после завтрака — и потягивавшие кофе с коньяком, умоляли принять их в игру. Оба были красны и очень оживлены — результат «упоения», как объяснил Алексаша. Бобылев, дремавший около тучной madame Пулиной, тоже изъявил желание играть; Анна Власьевна грозно посмотрела на него, и он мгновенно стушевался, а увидев, что супруга его заговорила с Пулиной — тихо встал, отошел в сторону, а потом и совсем скрылся в комнату, к великому, хотя и недовершенному изобретению.

V

Игра шла оживленно, Валентина, Кобылкин и m-lle Пулина были в одной партии, остальные в другой. Алексаша блистал своим искусством, остальные играли довольно ровно, только Нилу Ниловичу ни один шар по удавался. Он задумывал сложнейшие комбинации, горячился, намечал для крокирования шары недосягаемые, — а в результате сидел еще на вторых воротах, когда все шли обратно, а Алексаша был уже разбойником.

— Погодите! — кричал он, красный, целясь в чужого шара, стоявшего ни позиции сажен за шесть от собственного, — погодите. Мне стоит войти в удар, и я… Лет пять назад я первым игроком в крокет был. В Англии взял однажды приз. Ну что, как? Промах?

— О, маленький, — замечал Алексаша, — всего на аршин мимо.

Кобылкин играл тихо, аккуратно и подвигался довольно быстро, не отставая от Валентины. Она мило улыбалась ему за всякий хороший удар — и он весело подмигивал, приговаривая: «А вот теперь мы, стало быть, с энтого шара… Во! В правую щеку аккурат!»

— С вашим папенькой обо всем переговорили, — заметил он Валентине, выжидая своей очереди. — Оченно приятное знакомство! Папенька ваш на удивленье человек! И то, и се, и прочее — все постиг, — говорил он, хитро подмигивая и оглядывая молодую девушку маслеными глазками.

Она улыбалась.

— А вы папе понравились?

— Чего-с? О, и надсмешница же вы. Где уж нам. Папенька ваш — орел: он и туда и сюда… а мы что ж? Мы как дятел: все в одно место долбим.

— И надолбили миллион?

Он испуганно и серьезно взглянул ей в глаза, потом усмехнулся.

— Э-эх, барышня! Шутите вы все! Впрямь вы как… вот и забыл, как это прозывается… Сильфида. Во! Эх, боюсь просит только, — а пожаловали бы вы с папенькой в мое монрепо, я бы и лошадок прислал сюды — и такой бы пир устроил…

— Вам играть, — строго сказала Валентина и отошла.

— Что напевал вам этот ловелас? — спросил Алексаша, подходя и отирая платком раскрасневшееся лицо.

— Он меня сильфидой назвал. Но Боже, как он противен!

— Сильфидой. Се тенатан, как говорит маман. Сильфида. Нет, это, правда, хорошо. В вас есть именно что-то…

— Я — разбойник, — пробасил Хомяков.

— Значит один Нил Нилыч слегка запоздал у нас, — заметил Алексаша. — Вам вторые?

— Мне? Да, но… погодите. Я сейчас — мне только в удар войти. Бац! Что, мимо? Ну значит кривой молоток. Валя, дай мне свой! О чем это ты с Кобылкиным беседовала, а? О, знаю, ты и его погубить решила, бесчувственная, — шепнул он дочери, обмениваясь молотками.

— К себе в имение звал нас.

— О! Но ты как хочешь, а я поеду. Он человек нужный, а у меня такой план созрел — ах! Пальчики оближешь.

Валентина насмешливо посмотрела на него.

— Не даст, — сказала она.

— Чего? Чего не даст?

— Да денег не даст. Ведь вы же не прочь занять?

— Дерзкая девчонка, — полусерьезно шепнул он и отошел.

Партия Валентины преуспевала. Противники не могли уже надеяться на выигрыш, благодаря глубокомысленным комбинациям Нила Ниловича, все еще сидевшим на вторых воротах. Наконец, и Хомяков, более других отставший, стукнулся о палку — и игра была закончена.

К обеду приехали новые гости — два артиллериста из ближайшего местечка, где стояла их батарея, и исправник, один из офицеров — высокий и застенчивый капитан Подронников, немедленно после обеда уселся за карты — вместе с Нилом Ниловичем, Кобылкиным и самим Голубевым, — а другой, молодой поручик Сузиков, франтоватый, с печатью разочарования на лице и томностью по взгляде маленьких светлых глаз, присоединился к сидевшей на террасе молодежи; Хомяков с неудовольствием покосился на него, девица Пулина радостно вспыхнула, а Алексаша расцвел.

— Знаете, кузина, мосье Сузиков — поэт! О, и распрезамечательный! Отчасти в декадентском стиле.

— Да? — процедила сквозь зубы Валентина, прищуриваясь.

— Помилуйте, — осклабился поручик, — Александр Геннадиевич шутит. Я пишу — но для себя, исключительно, — как говорится, только для души. Впрочем, несколько вещиц было напечатано, — прибавил он небрежно.

— Дорогой, осчастливьте! — взмолился Алексаша, — прочтите какой-нибудь злодейский стишок.

Сузиков усмехнулся.

— Не все любят стихи. И притом вы как будто… э-э… слишком к этому шутливо относитесь. То есть, как бы с насмешкою. Хотя, — прибавил он, — я не дал, кажется, повода.

Алексаша придал лицу торжественное выражение.

— Можете ли вы думать! Вы знаете, что я поклонник вашей музы. Поэма «В кустах сирени» производит гигантское впечатление. А эта баллада из рыцарской жизни! Какая сила!

Лишь посеребрила стены башен,
Сиянье лунного луча,
Явился он — и дик и страшен,
И загремел удар меча!

— Вот! Даже наизусть помню!

— Ну это юношеское произведение, — заметил Сузиков, покосившись на Валентину. Она смотрела на него с улыбкою.

— А из более зрелого — ничего не прочтете?

— А вы любите стихи?

— Хорошие — очень.

— Но их так мало. Вот Александр Геннадиевич сказал о силе; этого элемента очень мало у наших поэтов, если не считать двух-трех. — Сузиков помолчал, потом прибавил, смеясь: — капитан Подронников находит, что в моей балладе есть что-то лермонтовское. Но я понимаю, что это он по-товарищески.

— Отчего же, — сказала Валентина, прищурившись и не глядя на Сузикова. — Сам автор не судья. Я действительно вижу силу в этой строфе: «и дик, и страшен»… «и загремел удар меча». — Она замолчала, продолжая смотреть вдаль, сохраняя серьезное выражение лица, и только кончики губ ее дрогнули едва заметно.

Сузиков расцвел, крякнул и придал взгляду мечтательное выражение. Радостно вспыхнула и девица Пулина.

— Ваша похвала особенно ценна, — галантно заметил поэт. — Мне Александр Геннадиевич говорил о вашем личном знакомстве с нашею «солью земли»… Я разумею писателей и артистов. Да вы и сами…

— О моих талантах, надеюсь, кузен ничего не рассказывал вам? И хорошо сделал: в области искусства он, по-видимому, совершеннейший профан.

— Га! Никто не знает, сколько дивных поэтических созданий сохранено здесь! — Алексаша ударил себя кулаком в грудь. — Вот почтенная Кассиопея можете засвидетельствовать.

— Да, я читал кое-что. Не помню, впрочем, теперь, — заметил Xомяков.

Сузиков слушал с снисходительной улыбкой.

— А нынче перестали писать? Убоялися премудрости? О, если б все умели во время переставать. Я читал современных поэтов; так иногда кое-что как будто блеснет… но редко! Очень редко. Впрочем, я вообще строг. Я признаю только Лермонтова и отчасти Пушкина…

— Вы действительно строги, — улыбнулась Валентина.

— Зато счастливы поэты, которых он признает, — заметил Алексаша. «Большая Медведица» — твое мнение.

Хомяков конфузливо улыбнулся.

— Я не все стихи понимаю. А те, которые понимаю, очень люблю. И, кажется, больше всех из второстепенных — Тютчева.

Валентина оживленно взглянула на него. Сузиков фыркнул.

— Правда, Тютчева? Только зачем вы называете его второстепенным? В вершинах творчества все большие таланты равны. А Тютчев, громадная величина. Ну довольно о поэзии, — закончила она.

— Да, довольно, — поддержал Сузиков, огорченный, что его не заставили прочитать его поэму, и смущенный тем, что, как оказалось, фыркнул не вовремя.

— Я вас оставлю теперь? — сказала Валентина, поднимаясь, — мне нужно написать шесть писем, вот что значит жить в Петербурге.

Она мило улыбнулась всем, кивнула и вышла.

VI

Несколько минуть все молчали.

— Возвышенная натура! — сказал, наконец, Сузиков. — И тонкая нервная организация, — прибавил он ни с того ни с сего.

— Ах, она прелесть, прелесть! — воскликнула девица Пулина.

Хомяков злобно покосился на них и промолчал.

— Н-да, девица незаурядная… — заметил Алексаша. — И есть в ней что-то этакое магнитическое. Ну словом, я понимаю, почему она такой демонский успех имеет.

— О, правда? — спросил Сузиков.

— Надо думать, правда, — Нилушка сказал.

Хомяков быстро встал.

— Пойдемте в сад, — предложил он, сохраняя свирепое выражение лица. Ему был неприятен этот разговор.

— В сад, так в сад, — поддержал Алексаша. — Все равно день пропал.

Все поднялись Сузиков вопросительно взглянул на Алексашу.

— О, вы не удивляйтесь и не огорчайтесь: у меня восемьсот девяносто четвертый день пропадает. Я все, видите, присесть за книжки собираюсь — да вот то да се…

Сузиков предложил руку Пулиной — и все пошли в сад.

К одиннадцати часам вечера гости разъехались. Только Хомяков остался, решив ночевать. Уезжая, Кобылкин усиленно просил Нила Нилыча посетить его. Алексаша с другом, проводив последнего гостя, сели на широкое крыльцо дома; Валентина присоединилась к ним. Мягкий лунный свет скользил по вершинам деревьев и придавал фантастический характер надворным постройкам. Валентина стояла, прислонившись к косяку двери, и смотрела на звезды.

— Ну-с, лекцию! — заговорила она. — Вот это какая звезда, над садом? Она раньше всех блеснула.

Хомяков улыбнулся.

— Это не звезда, а планета. Это Венора.

— А! Ну, а там выше… ах, какая яркая!

— Это Арктурус из созвездия Боотес.

— А где полярная?

— Вот, в хвосте Малой Медведицы. А вот там, совсем над нами в зените… видите? Это Вега — созвездие Лиры.

Валентина задумчиво смотрела на небо. Лицо ее казалось бледным, а глаза темными. И лунный свет, падавший на ее тоненькую фигуру, делал ее воздушной.

— А там вон, в другой стороне. Вон та, многоцветная?

— Это Капелла, — отвечал Хомяков, поглядывая с одинаковым восхищением и на нее и на звезду.

— Ну, почтенный Арктурус, этакой звезды никогда не было. Это уж ты от себя. Нам, пожалуй, что хочешь говори.

— Капелла, Капелла… Какая прелесть! Когда я уезжала из Флоренции, мне хотелось проститься с ней стихами. И первый стих уж был готов: Addiо, Firente la bella… Но я не могла подыскать рифму.

— Тарантелла! — крикнул Алексаша — Да, но это было бы так банально, — речная тарантелла. А вот Капелла…

Над Арно блеснула Капелла.
Addiо, Firente la bella!

продекламировала она и громко засмеялась.

— А потом вы не писали стихов? — спросил Хомяков, И не узнал своего голоса — тек он был мягок.

— Нет! Довольно я одной строчки. Лавры Сузикова не пленили меня.

— Сознайтесь, кузина, что он произвел на вас гигантское впечатление.

— Сознаюсь, когда я слушала его и смотрела на его поэтическое чело, — мне казалось, что я читаю старую-старую повесть. Впрочем, он и на Грушницкого похож немного.

— Кончено. Убит — и уж не встанешь вновь, — заметил Алексаша.

— Покажите мне Марса, — оказала Валентина.

— Естественный переход от Сузикова. Ну, звездочет — качай.

— Марса теперь не видно.

— Ну, расскажите о нем.

— Да что ж — я не знаю. Кажется, можно оказать с уверенностью, что там есть живые существа. Если Фламмарион не фантазирует…

И он передал оживленно и отрывочно не спуская глаз с Валентины, все, что знал о Марсе.

— Справедливо, — сказал Алексаша, когда Хомяков кончил. — А был и такой случай: появились как-то на нем знаки огненные — в роде букв; явно, что жители его решили поговорить с землею. Наши астрономы смертельно обрадовались и, в свою очередь изобразили им какую-то гиероглифу. И что ж бы вы думали? Вдруг на Марсе вспыхнули новые буквы — и смущенные звездочеты прочитали: не с вами говорят, а с Сатурном.

Валентина не слушала — или делала вид, что не слушала, и продолжала смотреть на небо. Хомяков морщился, недовольный тем, что Алексаша дурачился в такой поэтический вечор — волшебный вечор, освященный ее присутствием. И долго еще он, вспоминая Валентину, видел ее в этой обстановке — с головкой, закинутой назад, воздушную, мягко озаренную белым сиянием луны.

На другой день Кобылкин прислал лошадей за Чибисовыми, но Валентина наотрез отказалась воспользоваться любезным приглашением, и Нил Нилыч поехал один. Вернулся он только вечером, с помятым лицом и подозрительно блистающими глазами. Несвязно, но многословно восхищался он всем, что видел у Кобылкина — и лошадьми, и домом, и хозяйственными статьями. Но особенно восторженно говорил он об обеде:

Уж мы ели, ели, ели,
Уж мы пили, пили, пили…

— Нет, с ним можно дело делать — с одного слова понимает. Я его в такое предприятие суну, что оба с миллионом очутимся. Я с первым, он со вторым. Да! Ведь вот и хам, а взгляд острый, и чутье тончайшее! Эх, Геннадий Андреевич, а то бы и вы к нам в компанию, — ударил он по коленке Бобылева.

— А? Так, так, так… Что ж, я не прочь.

— Тысчонок пять вложите — и дивиденд зверский сработаете, это уж я говорю!

— Пять? что ж, это можно… Пять я могу.

— Ну? — радостно возопил Нил Нилыч. — Правда? Вложите?

— Так, так, так…

— Геннадий! — строго сказала Анна Власьевна. — Полно тебе в обман вводить. Ох, опять плечо заломило! А где молодежь наша?

— Алексаша с приятелем в саду, а Валентина Ниловна у себя, матушка. Нет, а отчего бы и не вложить? Я вложу. Пять я могу.

— Эх, язык у тебя без костей. Дай-ка мне тот платок. Сыро, что ли, становится, но только опять нога затосковала.

VII

Алексаша с Хомяковым сидели в беседке.

— Я любовников счастливых
Узнаю по их глазам…

продекламировал Алексаша, подмигнув приятелю. Тот ощетинился.

— Оставь!

И прибавил тихо:

— У тебя ничего нет святого.

— Да что же и сказал? Помилуй! Признаться и я не без греха… Эх, Миша. Мало мы каши ели: не таких ей нужно. Нам до нее, как до звезды небесной далеко. Одно слово — сильфида!

— Знаешь, — заговорил Хомяков тихо и лицо его вспыхнуло. — Знаешь, это не то, чтобы любовь… Нет! Это какое-то странное чувство… И я не стыжусь его. Как будто даже мистическое что-то есть в нем… И острое.

— Ну, зарапортовался! Ты ее рисунки видел?

— Нет.

— А я видел два пейзажа. Шел, братец ты мой, мимо ее комнаты — она за столом сидит. Разрешила войти, и я умолял показать мне: Нилушка проговорился, что она привезла. На одном туманный вечер, луна, река; на другом — закат.

— Хорошо?

— А кто же его знает! Таково прозрачно, смачно и загадочно.

— Ты ничего не понимаешь, — с досадой сказал Хомяков. — Да и я, правду сказать, не больше. И мы ей кажемся насекомыми.

— Эх, куда хватил! Нет уж, говори о себе. В сущности… ну, конечно — талант и этакое что-то утонченное; и ежели рядом Кобылкина поставить, так действительно выйдет, как бы он не человек, а гад. Ну, а вообще говоря… может быть, в Питере все такие — да и кто ее знает, что она за человек.

— Ну, что говорить! И как можно думать этак. Эх, Миша, Миша!

Хомяков встал и пошел к долгу.

— Куда ты?

— Идем. Знаешь, вечор больно уж хорош, — что-то я засантиментальничал.

— Иди, я посижу.

Хомяков пошел но главной аллее. И вдруг из-за старого тополя показалась белая женская фигура. Он вздрогнул и остановился.

— Это… вы?

Валентина, прищурившись, всматривалась; потом, узнав Хомякова, улыбнулась.

— Я. Как вы меня напугали. Вы домой?

— Да, я думал…

— Пойдем со мной. Туда к пруду. Ну?

Она взяла его под руку.

— Нужно на все наглядеться. Завтра уезжаю.

— Завтра? А Алексаша говорил…

— Нет, завтра. Мы ведь еще в Севастополе остановимся.

Хомяков молчал, тяжело дыша.

— Вам жаль? — неожиданно спросила она, улыбаясь.

— Мне странно это. Мне кажется иногда, что я давно знаю вас и… и вот мне странно, что никогда не увижу.

— Странно… и только?

Хомяков нахмурился. Вечерний воздух так ласково веял на него, и звезды светили так нежно, и так мягко звучал ее голос, что он боялся говорить. Да и зачем? Как виденье из другого мира явилась она, — и уйдет и никогда не вспомнит этого вечера и никогда не поймет, как сладко и страшно думать ему о ней и слышать ее. Он собрался с силами и сказал отрывисто:

— И только!

И был рад, что слова эти прозвучали так резко.

И вдруг — тихий, как дыхание вечера, послышался шепот:

— Правда?

Кровь бросилась ему в лицо.

— Зачем вам… — пробормотал он, — зачем знать?

И опять — тот же шепот:

— Хочу…

Сладкий ужас сильнее овладевал им…

— Кто это? — вскрикнула она, вдруг остановившись.

Хомяков поднял глаза, сброшенный с облаков, и увидел Алексашу.

— На сцене Ромео, Джульета… и кормилица, — изрек тот трагическим голосом. — Эй, Ромео, куда?

Но Хомяков не отвечал и быстро скрылся в глубину сада.

— Те же — без Ромео.

— Ну зачем вы спугнули его? Он такой милый, ваш звездочет, — заметила Валентина, смеясь.

— Га! Он был у ваших ног?

— Не был, потому что вы помешали. Ну, пойдем домой. Дайте руку.

— Ну да, разумеется, я в Ромео не гожусь.

— Отчего? Дайте взглянуть на вас. Что ж, при лунном освещении вы недурны. Да, вот видите, ему жаль расставаться со мной — а вам?

— О, Джульета, Джульета…

— У вас хватает духу шутить?

— Смеюсь сквозь слезы. Серьезно, разве вы не можете денька на два остаться?

— Зачем?

— Чтобы увезти с собой два разбитие сердца.

— О, эта коллекция у меня достаточно полна. Да и как ручаться, что в такой короткий срок разобьется и ваше?

— Оно дало уже трещины.

— Нет, Бог с вами… зачем! Вот приедете в Петербург, тогда…

— Вы к тому времени замуж выйдете.

— Что это — предложение?

— Боже сохрани! А впрочем…

— А впрочем, я замуж не собираюсь. Это так банально — любовь, замужество… и даже измена. Я хочу чего-то иного, — того, что лучше и чище… хочу необычного. Но, да вы не поймете меня — все равно..

Алексаша не возражал. Она тоже молчала.

— Валя! донесся голос Нила Ниловича.

— Сейчас, — спокойно ответила она, и они пошли к дому.

Нил Нилович объявил, что по особым соображениям ему нужно ехать завтра с утренним поездом.

— Мне все равно, — холодно заметила она, не удивившаяся даже — так приучил ее отец к полетам своей фантазии.

И на другое утро они уехали. Алексаша и Хомяков усадили их, лошади тронули…

— «Мы с тобою навеки рассталися», — запел Алексаша, когда экипаж скрылся из виду. — Э, брат Миша! Смейся, не смейся… а словно темнее стало…

Хомяков не отвечал и быстро шел к саду. Алексаша догнал друга и вдруг остановился, закусив губу. По нескладному и грубому лицу звездочета катились слезы…

VIII

Чибисовы оставались в Крыму до конца сезона. Впрочем, Нил Нилович почти не сидел на месте: он исчезал то в Севастополь, то в Одессу, а раз даже в Батуми проехал, причем всякий раз ссылался на необходимость повидать нужного человека.

Первое время Валентина участвовала во всевозможных parties de plaisir и кавалькадах, а за месяц до отъезда вдруг скрылась с горизонта — как поразился один из вновь приобретенных поклонников — и засела за работу. Рано утром с бумагою и водяными красками уходила она на берег моря и рисовала. А по вечерам читала и писала письма. И когда сезон, наконец, кончился и знакомые стали разъезжаться, она без грусти покинула южное море и с удовольствием приближалась к Петербургу который так надоедал ей к весне.

Через несколько дней после приезда Нил Нилович вошел в ее комнату, расстроенный.

— Валя, мы разорены, — сказал он трагическим тоном.

Она улыбнулась.

— Как, опять?

— Что за глупый вопрос? Окончательно и навсегда разорены.

IX

— Сядьте, папа, — вот так! Ну, рассказывайте!

— Да что рассказывать! Что, ты сказки ждешь? Нищие мы, вот что. Ну, чего улыбаешься?

— Папа, ведь это четырнадцатый раз мы разоряемся; а так как своего режима мы до сих пор не меняли, то я и не волнуюсь.

— А теперь переменим. Слушай! Во-первых — Крым меня подкосил. Я не говорю о жизни там, — но поездки, поездки! А угощения нужных людей! И все к чорту, и ничего не вышло из этих треклятых угощений! О, эта косность российская! Ну хотя бы один дурак решился рискнуть… Ну, да это в сторону. Вчера подвел итоги. Аховая сумма! Лучше не говорить. Еду туда — сюда и везу вексель к учету. Ну да ты не понимаешь — словом, еду за деньгами — верными, как… дважды два. Торговый вексель, солидный; меня знают, всегда учитывали… И вдруг — бац! Вдруг, понимаешь ли…

— Не учли, — договорила Валентина.

— Ну да, не учли. Нет, ты вникни: ведь на Крым — своих-то у меня двести было, а три-то тысячи с половиною я под вексель взял!

— А это не хорошо — под вексель?

— Да ведь платить нужно!

— О, это действительно не хорошо. Отчего же вы не взяли под простую бумагу?

— А, глупости! И понимаешь, а дурачишься. Как бы там ни было, — пока я дел не устрою — никаких трат.

— Да, но мне кое что нужно.

— Ни ни-ни! Не хочу слушать.

— Но уверяю вас…

Нил Нилович заткнул уши.

— Не слушаю. И уйду!

Валентина пожала плечами.

— Да извольте, я помолчу пока. Что же вы предполагаете делать, если денежные дела ваши действительно попортились?

— «Ваши»! Наши, сударыня, наши!

— Ну наши.

Нил Нилович, насупившись, зашагал из угла в угол.

— Гм. Что делать! Человека мне нужно, человека!

— Как Диогену… Что ж, новое предприятие?

— Никакого предприятия нет — это особая статья. А очень простое и верное дело. Продается участок земли с залежами каменного угля — близ двух заводов, которым этакий уголь постоянно нужен. Ну, словом, хороший участок, превосходный участок. Вот и нужно найти покупателя. Цена — двести восемьдесят тысяч, мне двадцать пять. И ведь это поразительно! — опять закипел он: дело верное, прекрасное; послать сведущего человека — для исследования — и дело в шляпе. Ну и вот поди ж ты! Четыре дня ищу — и ничего!

— Ну, это не много — четыре дня. Я вам дала бы идею — если бы вы, в свою очередь, не скупились и на днях…

— Слышать не хочу! О деньгах не говори. Ну завтра, послезавтра — но не сегодня, умоляю.

— Ну, извольте. Дарю вам мою идею. Почему бы вам не вспомнить об этом… ну тот, с лошадиной фамилией, у которого вы столько пили и кушали летом.

— В деревне? Кобылкин? Гм…

Нил Нилович потер себе лоб.

— Не знаю. На это он едва ли пойдет. Но если его вообще сюда как-нибудь вызвать… ну тогда, может быть, что-нибудь и выскочило бы. Знаешь, я ему напишу. И насчет этого и того и третьего… Решено! Он — как бы там ни было — человек нужный.

— Ведь он бывает в Петербурге?

— Ну, как там бывает. Раз в год!.. Пойду писать, — вдруг воскликнул Нил Нилович и быстро вышел из комнаты.

IX

Но смотря на окончательное и совершеннейшее разорение Чибисовых, у них в тот же вечор собрались гости и к чаю была подана обильнейшая холодная закуска. После чаю перешли в гостиную; предстояло чтение стихов. Автор — молодой, пестро одетый субъект с копною рыжеватых волос и полинявшими глазами, живо напоминал камердинера из не слишком пышного дома, — но держался не без апломба. Он не был дебютантом — как большинство безусой молодежи, окружавшей Валентину, — уже две его книжки стихов красовались в витринах магазинов. Две-три дружеские рецензии, два-три дебюта в качестве чтеца на больших литературных вечерах, и «его заметили».

Он встал в позу, продекламировал с пафосом длинное водянистое и претенциозное стихотворение — и, кивнув головой аплодировавшим приятелям, сел в стороне.

Валентина, проходя мимо него, улыбнулась ему, как бы ободряя прочитанные стихи. Она подошла к мрачному офицеру.

— А вы ничего не…

— Нет-с, — перебил он, встав. — Я предпочел бы прочесть мою трагедию в более тесном кружке. А здесь я и не знаю многих.

— Мы только что вернулись в Петербург, — естественно, что вся моя свита здесь. Вам понравилась эта баллада?

— Нет. А вы, Валентина Ниловна, как ее нашли?

— Очень бездарной… но это между нами.

И Валентина прошла дальше.

Ей поклонился высокий блондин не первой молодости с усталым и выразительным лицом — известный художник, только что вернувшийся из Рима.

— А, я вас и не видела.

— Я вошел во время чтения.

Он придвинул к ней кресло. Она села.

— Я вижу новые лица. Кто этот офицер?

— Драматург. Пока он написал одну трагедию и жаждет причитать ее мне.

— Трагедию?

— Да, доисторическую, где действуют добрые духи, черти, цветы, минералы и, кажется, ихтиозавры. Он рассказывал мне содержание, но я забыла.

— А вот там — два хмурых молодых человека с зелеными лицами, растрепанные?

Валентина улыбнулась и махнула рукой.

— Декаденты.

— О! Да, что ж, однако, я… Как пожинает Нил Нилович? Он у себя?

— Да, с каким-то нужным человеком. Как поживает? Не знаю. Кажется, опять разорился.

— Ну, он привык к этому. Но уходите, не уходите…

— Я хотела на минутку… ну все равно.

— Где вы были летом? В Крыму?

— Да. А вы в Италии? Счастливый!

— Она мне надоела.

— Просим! Просим! раздалось вдруг в одной группе…

Валентина быстро подошла к ней. В центре стоил какой-то длинный субъект с диким взглядом, в пенсне.

— Господа, — говорил он, — ведь незакончено.

— Все равно! Читайте!

Он взлохматил волосы, вышел на середину и сел. Художник испуганно смотрел на него.

— Кто это? — спросил он вернувшуюся Валентину.

— Это? Гладышкин, беллетрист. Немножко сумасшедший, но не без таланта.

— Дебютант?

— Нет, он давно сотрудничал в газетах, но… тсс… слушайте!

Гладышкин прочел первую главу небольшой, как объявил он, повести и встал. Но его просили продолжать, и он, к ужасу художника, прочел другую, а потом и третью. Читал он недурно, да и вещь была написана живо — но все устали слушать и потому особенно дружно аплодировали, когда он кончил.

— Слава Богу, — сказал художник. — Ну, скажите о себе! Сколько у вас новых работ?

— Я не считала. Впрочем, я летом работала.

— Да? и успешно?

— Несколько пейзажей. Я потом покажу.

Он смотрел на нее мягким взглядом.

— Если б вы согласились позировать… какую бы я картину написал.

— А в качестве чего позировать?

— Пока не знаю. Во всяком случае — в костюме, хоть и неполном.

— О! это все равно!

— Правда? Вы согласитесь?

— Отчего же!

— Вы… вы волшебница!

— Сильфида… Так меня один уездный медведь назвал.

— Сильфида? Что ж, это хорошо. Вот я и написал бы сильфиду.

— В костюме?

— Ну, я это уж устроил бы. Нет, это было бы слишком хорошо, и потому я не верю.

— Напрасно.

— Ну, я на днях заеду, и мы переговорим. И свои этюды привезу. А пока до свиданья — я ведь только взглянуть на вас заехал. Двенадцатый час, я привык ложиться рано.

— Ну, Петербург вас опять отучит.

— Да, я знаю. Удивительный тут образ жизни. Нельзя работать, в сущности. И не то, чтобы свету не было или натуры… это все второстепенное, — но художественной атмосферы нет, вот что ужасно. Ну, прощайте.

Он пожал ей руку и пошел к дверям. Валентина встала, подошла к наиболее оживленной группе и приняла участие в бурном споре.

X

Через несколько дней Нил Нилович вернулся к обеду в самом жизнерадостном настроении.

— Ну, Валя, — поздравь! Дела слегка поправляются. Определенного пока ничего, но горизонт все чище. Говорил с директором кредитного общества; очень досадовал, что вексель не учли — это, говорит, недоразумение. Словом — дал надежду: представьте-де новый и мы посмотрим. Ну да это не все; от Кобылкина письмо получил. Где бишь оно? Ага, вот!

— Да вы так скажите, папа: согласен он землю купить?

— Нет, да письмо-то забавное. Ты послушай вот: «А что касающее земли, то хоть там и угол, но купить ее в собственность мы не склонны. Насчет же Питера скажу, что скоро туда по своим делам буду и у вас, коли вы не прочь, побываю. Валентине же Ниловне мое нижайшее шлю, хоть и обидно, что монрепо мое лицезреть они не удостоили». — Ну, и все! Понимаешь? Стало быть, мы тут его и… Положим, тугой он человек, ну да за хорошим обедом и при подпитии…

Он выпил рюмку водки, крякнул и закусил икрой.

— Ах, да, — постой, ведь я этого видел нынче…, как его? Да, Алексашу. У Доминика… я на минутку зашел — смотрю, а он тут как тут, пиво пьет. Звал его к нам. Пусть придет, а?

— Отчего же? Пускай, сказала Валентина холодно.

Алексаша пришел в тот же вечер. Валентина, очень приветливо встретила его. Она с удовольствием убедилась, что одет он прилично и держится не так развязно, как в деревне.

— Ах да! я ведь все не понимала, зачем вы в Петербурге? Вы ведь в какой-то институт поступить хотите?

— Да, в Лесной. Я прежде инженером быть хотел, но теперь решил иначе.

— Когда же экзамены?

— На днях, — отвечал Алексаша и покраснел, потому что один экзамен уже был и он срезался, но не решался никому, даже матери, сознаться в этом.

— Поздненько вы надумали возобновить занятия. Ведь тот, звездочет — ваш товарищ по гимназии? Кстати, что он?

— Да что ж? хандрит; ну что уж тут говорить… Теперь в Москве — лекции начались давно.

Оба помолчали, Валентина решительно не знала, чем занять гостя, Общего между ними не было ничего и он, по-видимому, даже не был расположен упасть к ее ногам. В свою очередь, и он, поглощенный личными заботами, не мог найти темы для общеинтересного разговора. И оба вздохнули с облегчением, когда вошел Нил Нилович.

«А что, не перехватить ли у него? — думал Алексаша, с натянутой улыбкой слушая невероятные рассказы «Нилушки». Нет, неловко! Э, да что тут — напишу мамахон и баста». И, успокоившись на этой мысли, он стал оживленнее. После чаю, под предлогом подготовки к первому экзамену, он встал и простился с Чибисовыми. Валентина, нежно улыбнувшись ему, просила заходить. Нил Нилович, зевнув, тоже пригласил его.

Выйдя на улицу, Алексаша стал мысленно подводить итоги. Результатом несложных вычислений явилось убеждение, что в его кармане в данный момент ровно 3 рубля 40 копеек и что ни за комнату, ни за предстоящий проезд домой заплатить он не может. А так как эти три рубля с лишним все равно ни в чем не помогут, он, по здравом размышлении, опять зашел к Доминику и спросил себе кружку нива.

Через час, оставив у Домишка два рубля, он вернулся домой и написал матери такое письмо:

«Маман. Я натурально срезался и сижу без сантима. А потому пришлите мне четвертной билет и одну десятирублевку, если хотите видеть сына живым и здоровым. Вас любящий Александр».

И, радуясь своей решительности, он разделся и заснул богатырским сном.

XI

Художник сдержал свое слово и привез свои этюды Валентине. Она долго рассматривала их, угадывая в этих набросках силу настоящего таланта, и какое-то неприязненное чувство поднималось в ее душе. Она впала, — что как ни милы ее пейзажи, — ей никогда не удастся создать что либо, приближающееся по свежести и выразительности к этим эскизам, которым сам художник не придавал, по-видимому, никакой цены.

На другой день, когда она разбирала свои рисунки, ей вдруг захотелось опять видеть их — эти этюды — и все, что ни писал он за последние два года. И она поехала в его мастерскую.

Он встретил ее радостным восклицанием:

— Вы не могли выбрать лучшего момента, — сказал он, снимая ее кофточку. У нее именно такое настроение… Потом, вдруг, словно испугавшись чего-то, спросил: вы… ведь будете позировать?

Она взглянула на него и улыбнулась.

— Да, да, не бойтесь! Но сначала покажите мне все.

Он, радостно взволнованный, поднимал холсты, придвигал мольберты, объяснял ей содержание картин, едва намеченных углем. Она с жадным вниманием вглядывалась во все — и яснее и яснее видела бездну, отделяющую ее слабый подражательный талант от этого сильного и самобытного дарования.

— Ну, я к вашим услугам. Что я должна делать?

Он быстро установил мольберт и принес какое-то кружевное покрывало.

— Вы позволите задрапировать вас в эту хламиду. Она будет исправлять должность облаков.

Она, смеясь, кивнула головой. Он набросил кружева на ее узкие плечи, искусно задрапировал ее тонкую фигуру и просил встать на возвышение.

— Вот так… хорошо. Теперь вы должны вспомнить, что вы сильфида, легкое и лукавое дитя воздуха… Прекрасно! — воскликнул он, следя за выражением ее лица, — прекрасно! Немного ниже головку… Вы смотрите вниз с горного уступа, вот так. Да, только волосы нужно распустить. Помочь вам?

— Расплести косу? пожалуйста!

— Вот теперь отлично, — сказал он, когда вьющиеся пряди пепельных волос упали на ее плечи. — Вы можете дышать, моргать, все что угодно.

— Удивительные льготы! Ну, начинайте.

Он стал быстро зарисовывать ее головку, как бы боясь, что она уйдет. Через полчаса, которые незаметно прошли для него, она сказала капризно:

— Я устала.

Он с сожалением посмотрел на свой холст, но сейчас же встал.

— Извините… Отдохните… Чашечку кофе, может быть?

— Нет, ничего, мерси.

Она сбросила кружева на пол и села на диван.

— Вы довольны мною?

Он неожиданно стал перед нею на колени и поцеловал ее руку.

— Сильфида! — воскликнул он с шутливым пафосом. — И вы спрашиваете?

— А сколько раз нужно еще позировать?

— Трудно сказать определенно, — заметил он, сев около нее в кресло какого-то фантастического стиля. — Несколько сеансов… Ну даже два-три, чтобы вас не очень утомлять. Что же делать. «Воображение дорисует остальное».

— А вам трудно, что я позирую одетою?

— Д-да, если хотите… Ну да ничего. Все в глазах и в общем выражении лица. Это не будет беспечное воздушное существо; что-то предательское будет в ее улыбке и беспощадное в широко раскрытых глазах.

— Тогда это будет не сильфида, а ведьма.

— И пусть. Я не знаю еще, что будет. Но я бесконечно благодарен вам.

Он опять поцеловал ее руку.

— Если вы увлечетесь мною, ничего не выйдет.

— Ах, я и сам боюсь этого, — с неожиданною для нее искренностью воскликнул он.

— Ну, Бог даст «образуется», — засмеялась она и встала.

— Уже? — спросил он, огорченный.

— Да, пора к обеду. Прощайте! В эти часы вы всегда дома?

— Всегда.

— Ну, на днях я приеду.

Вернувшись домой, она зашла в кабинет отца. Нил Нилович встретил ее, мрачный, как ночь.

— Что с вами, папа?

— Все лопнуло!

Он зашагал по комнате.

— Приезжал он, быль у меня. Тебе конфект привез.

— Кто?

— Кобылкин. Хам! — крикнул он вдруг так громко, что она вздрогнула. — Хоть кол о его башку теши, — ничего! Мы не склонны!.. И хоть бы что! А до его визита — по телефону во взаимном кредите справлялся — и что ж бы ты думала? Не учли! Второго векселя не учли — и я на мели.

— А я как раз хотела..

— Денег просить? Нет денег! И не будет! И я банкрот, нищий. Костюмы, журфиксы, заграницы… все к чорту.

Валентина мрачно посмотрела на него.

— Папа, это невозможно.

— Покорно благодарю! А вот сама увидишь, как это возможно.

Он опять зашагал, красный, фыркал и отдувался.

— Завтра последнюю попытку делаю. К Донону его позову. Волью в его хамскую глотку полведра вина и ликеров; авось, он размягчится. Ведь это же подло! Ведь ежели ты не хочешь в предприятие пойти, так хоть в займы, шельма, предложи. Я ведь намекал этак отдаленно, почему мне компаньоны нужны и почему и сам единолично вступить не могу. Э, да что! Хам и больше никаких.

Валентина встала.

— Да, но я повторяю, что так невозможно. И вы делайте, как хотите, но образ жизни я менять не могу.

И она вышла в свою комнату.

Он хотел возразят, крикнуть, но не успел и только развел руками.

XII

Обед у Донона состоялся. Нил Нилович вернулся с этого обеда мрачным и растерянным.

— Все слопал, — сказал он Валентине, прихлебывая чай. — Все слопал, все вино вылежал — и никаких!

Она холодно молчала.

— Я, признаюсь, даже унизился — намекнул, что до зарезу нужны деньги… тысячи четыре. А он, — нет, каков каналья! — воскликнул Нил Нилович, ударив кулаком но столу. «Мы, говорит, вобче давать в заем не склонны».

Как будто вспомнив что-то, он насупился, искоса поглядывая ни Валентину.

— И такую штуку отмочил… не стоит и повторят!

— Что же именно?

— Ну, да что с хама возьмешь! Я, говорит… ты только не сердись, я его хорошо отбрил за это.

— Да что же? — повторила Валентина, с удивлением глядя на растроганное и смущенное лицо отца.

— Э, глупости! Я, говорит, не четыре, а сорок тысяч ссудил бы и без всякого документа, ежели б хоть махонькая у меня надежда была…

— Ну? — торопила Валентина. — Да, говорите. Надежда? — И она вдруг вспыхнула.

— Да что ж говорить. Намекнул, что руку, сердце и миллион к твоим ногам положить готов. А? Нет, каков хам?

Валентина нахмурилась, лотом засмеялась.

— Да, уж это действительно… Какой дурак.

— Ну, положим, ведь этак он уже после ликеру размяк. При других условиях я не позволил бы и пикнуть ему… Нет, каков?

И он расхохотался, несколько искусственно, как показалось опять нахмурившейся Валентине.

— Что это, повестка? — спросил Нил Нилович, взяв какой-то листок из рук горничной.

— Ну вот вам и деньги.

Но Нил Нилович, широко раскрыв глаза, молчал.

— Да что вы, папа?

— Мерзавцы. Черти. Протестуют вексель.

Он вскочил и зашагал по комнате, что делал всегда в минуты сильного волнения…

— Пронюхали, что я в тисках. Ты знаешь, что это? — обратился он к дочери, остановившись перед нею. — Знаешь? Это значит… Ах черти!.. Это значит, что нас опишут и все продадут за долги. Вексель на две тысячи — a у меня с вчерашним жалованьем триста рублей в кармане.

— Но ведь вы знали, что нужно платить.

— Чорта с два я знал. Вексель по предъявлении.

— А достать негде?

— Негде достать. Фью! Кончено. Все с аукциона — и мы водворяемся в четвертом этаже, вход со двора, три комнаты без ванны. А? Ах распронегодяи.

Он прошел в кабинет.

— Нужно ехать. А впрочем, куда? А, пропадай все!

И он сердито хлопнул дверью.

Валентина, мрачная, медленно встала ушла к себе. На другой день заехал Кобылкин и опять привез конфекты. Нил Нилович холодно встретил его. Валентина, не поблагодарив, взяла коробку от Rabon и поставила се в сторону. Кобылкин, несколько смущенный, сел на диван, не зная, что сказать. Вошла горничная и доложила Нилу Ниловичу о приходе какого-то Хохолкова.

— Какой Хохолков? По делу? Позови его в кабинет.

Он, не изменившись, пошел к себе.

Валентина молчала и насмешливо смотрела прямо в глаза Кобылину. После тяжелого молчания, он заговорил тихо:

— Папенька ваш как бы в обиде на меня.

Валентина молчала.

— Действительно, может статься, я и лишнее что намедни сказал… Но только то нужно иметь в виду, при каких сопровождающих обстоятельствах оно сказано было.

— Ах, мне решительно все равно, что вы там говорили.

— Вы уж при случае папеньке разъясните, что я оченно извиняюсь. А в чем именно — сказать вам не смею.

Смиренный тон его тронул Валентину.

— Ну, хорошо, скажу. Да вот и папа. Кто это был?

Нил Нилович, растерянный, посмотрел на нее и ничего не ответил.

— По делу? а?

— А? Да, частный поверенный. Там платеж один, так вот он и… Так, пустяки.

— А я вот с Валентиной Ниловной объяснение имел.

— Что? Как? — встрепенулся Нил Нилович. Ка… какое?

— Чтобы значит они за меня, по доброте своей, словечко замолвили. Оченно я вчера лишнее сказал вам. Им я, конешно, изъяснить не осмелился.

— А… да, Ну, что там, ничего. Что за счеты, — заговорил Нил Нилович. — Что за счеты. И не думайте, чтобы я…

И он протянул руку Кобылкину. Тот обеими руками захватил ее и пожал.

Прошло несколько дней. Кобылкин раза два заезжал к Нилу Ниловичу и каждый раз привозил Валентине конфеты. Она встречала его не так хмуро, как первый раз, оценив, очевидно, его смирение.

Нил Нилович ходил, как в воду опущенный. Частный поверенный назначил ему двухнедельный срок, объявив, что по прошествии этого срока ждать не будет и предъявит в суде иск в четыре тысячи двести по двум старым векселям. Нил Нилович прекрасно помнил, что «треклятые купчишки» — как называл он векселедержателей — обещали ему ждать по меньшей мере до Рождества — когда он получал наградные из трех обществ. «Точно заговор общий, — думал он, шагая по кабинету. — Взять неоткуда — крах несомненен». Он потерял всякую энергию и без толку мыкался по городу.

Валентина убедилась, что дела действительно плохи, и жалела отца… и себя.

В один из таких дней, когда он исчез из дому с утра, Валентина, усталая и оживленная, вернулась с обычной дообеденной прогулки. Она заходила и позировать; картина подвигалась вперед быстро. Художник решил написать сильфиду, склонившуюся с горной вершины и манившую взглядом путника, тяжело поднимавшегося к ней по уступами гор, висевших над бездной. И выражение лица сильфиды — нежного и хищного, было прекрасно передано художником.

Вернувшись домой и сбросив кофточку, она прошла в гостиную и, к великому изумлению, увидела Кобылкина, смиренно сидевшего у окна с громадной коробкой конфет. Он смутился, вскочил, выронив при этом коробку, и забормотал:

— Простите великодушно. Как я нынче со скорым уезжаю, то и хотел дождаться вашего папеньку.

Она улыбнулась и приветливо протянула ему руку.

Он расцвел, поднял коробку и поднос ей.

— Так сегодня? И что ж вы — рады?

— То-есть, с чего же собственно.

— Ну все-таки, домой.

Он вздохнул.

— Да, конешно-с. А только и там радости не велики.

— Что так?

— Да уж так с.

— Хандрить начали? Вот уже я на вашем месте…

— А что же-с?

— Как можно хандрить с таким состоянием?

Он злобно взглянул на нее.

— А куда мне мое состояние? Э-хх, Валентина Ниловна.

Она загадочно см отдела на него.

— Что ж — женитесь, — неожиданно сказала она.

Он подозрительно посмотрел на нее и насупился.

— Нет уж, это зачем же. Мы тоже выбирать не можем.

— Ну, вот, — отчего?

— Да уж так-с.

Он покраснел, как будто собираясь с силами.

— Вот к примеру… Вы за меня пошли бы? — почти шепотом спросил он, силясь улыбнуться.

Валентина, слегка побледневшая, продолжала смотреть на него загадочно.

— А вы для жены — все сделаете?

— Я-то? Господи! Да я дворец бы построил… Во всякие заграницы… Господи!

— Что ж — делайте предложение — может быть, я и соглашусь.

Он вскочил, потрясенный.

— Си… сильфида, — как-то всхлипнул он, припав губами к ее руке.

Весть о замужестве Валентины прежде всего дошла до художника — она сама написала ему, извиняясь, что прервет сеансы. Весть эта взволновала его своей неожиданностью; он слышал от ней о Кобылкине. Он покачал головою, потом махнул рукою, подошел к начатой картине, закрыл ее полотном и бросил в угол.

Старики Бобылевы обрадовались почему-то предстоящему союзу, но Алексаша был изумлен бесконечно. «Возвышенная натура», вспомнил он восторженное восклицание Сузикова. И ее слова вспомнились ему: «Любовь, замужество… это так банально. Я хочу чего-то необычайного, чего-то высшего».

Хомяков долго не верил слуху об этой свадьбе, а потом, расспросив подробно Алексашу, решил, что она пожертвовала собою ради счастия отца.

Ф. Червинский.