Лошадка!.. Маленькая, дешевенькая, из папье-маше, с грубо намазанным убором шлеи, с острыми, как у кошки, ушами не на том месте, где растут уши у лошади, с одними передними ногами и с длиннейшею палкою вместо хвоста, -- как памятна мне эта игрушка, предназначаемая обыкновенно для детей бедных родителей!.. Она, эта бедная лошадка, вместо предполагаемой радости, принесла мне столько горя, столько нравственных мук и жгучих слез, оскорбления! Всякий раз, когда я пред рождественскими праздниками прохожу мимо игрушечных магазинов, в окнах которых столько заманчивых для детского взора безделушек, елочных бонбоньерок [Бонбоньерка -- маленькая коробочка для конфет или других сластей.], блестящих звезд, -- я до сих пор вспоминаю дешевенькую лошадку из папье-маше, о которой хочу рассказать вам.

Мы жили тогда в захолустном уездном городке, где отец мой служил акцизным чиновником [Акцизный чиновник -- мелкий служащий, следящий за взиманием налогов на предметы внутреннего потребления.]. Помню, мне казалось тогда, что мой папаша -- очень важный человек в городе: когда мы шли с ним по улице, будочники [Будочник -- полицейский нижний чин, несущий службу в постройке, защищающей от непогоды (будке).] отдавали нам честь, а папаша только махал рукою; его называли "вашим высокоблагородием", и он сильно кричал на приходивших к нему просителей и говорил, что не оставит во рту трех зубов, или что даст по морде, что не два, а три глаза вылезут на лоб... Все это убеждало меня в могуществе отца, и я гордился этим и важничал по-детски... В действительности мой отец был далеко не важной персоной: всего -- акцизный надсмотрщик!..

Моим уличным приятелем был Яшка, сын дьячка, жившего по соседству с нами, и поэтому Яшке я всегда давал понять, с кем он имеет дело.

-- Мой папаша твоего папашу может казнить и... трех зубов у него не оставит! -- кричал я, когда, играя на дворе, мы ссорились с Яшкой.

На Яшку эта ужасная угроза, впрочем, не действовала, тем более что он находил поддержку в своем родителе.

-- Я вас обоих с папашей в свой карман положу! -- ответил однажды дьячок на мою угрозу Яшке, наблюдая через низкий разделявший наши дворы забор за нашей ссорою.

-- А не положишь! -- ответил я дьячку, пораженный таким аргументом.

-- Что-о? У-у-у!! Вот я сейчас...

Дьячок так страшно закричал это "у-у", что я на всякий случай поспешил оградить себя от опасности: убежал на черное крыльцо, притворил за собою дверь и смотрел в щелочку, не лезет ли дьячок через забор, чтобы поймать меня и запрятать в свой карман. Обстоятельство это, впрочем, не подорвало в моих глазах авторитета и могущества папаши, так как сам дьячок скоро упал в моем мнении: когда он пришел поздравить отца с ангелом, такой приглаженный и припомаженный, с тонкой, торчавшей позади, как хвостик, косичкой, -- я стоял за дверями и смотрел, не положит ли дьячок в карман папашу. Дьячок отдал отцу просфору, низко-низко кланялся, говорил тихо, склонял к папаше голову и спрашивал "как-с?" так пугливо... Отсюда было очевидно, что дьячок только храбрился, когда говорил о своем кармане. Я решил выйти из засады и повести дело напрямик.

-- Ты говорил, что можешь папашу в карман положить... Ну, положи! -- сказал я, выйдя в зал и остановившись перед смущенным дьячком в вызывающей позе.

-- Хе-хе-хе! Разве это можно? Как же можно человека -- в карман? -- ответил дьячок.

-- А ты сам же говорил тогда! Помнишь, через забор-то?

-- Вот, когда у тебя воссияет свет разума, -- поймешь... Карман не велик, даже и тебя не посадишь...

Дьячок вывернул и показал мне свой карман.

-- А папаша тебе трех зубов не оставит, -- сказал я убежденно.

-- Хе-хе-хе! Да у меня всего-то зуба три...

-- И три глаза у тебя на лоб вылезут, если...

-- Перестань! Иди отсюда! -- строго сказал отец.

Я ушел, но теперь для меня было ясно, что дьячок только храбрился, и что папаша -- всемогущ... Но вернемся к лошадке...

Приближалось Рождество, пятое Рождество в моей жизни. До этого времени я хотя и слыхал о каких-то елках, но никогда не был на них. Поэтому вы легко можете себе представить мой восторг, когда мать заговорила с отцом о том, как меня одеть и как одеться самой, чтобы идти в клуб на елку... Я знал, что на елке можно получить дивные подарки: солдатиков, большую лошадь, на которую можно сесть и болтать ногами, железную дорогу... С этого дня я начал жить ожиданием и считал дни и ночи, которые оставалось прожить до елки... Наконец в сочельник мне объявили, что на второй день праздников мы едем с мамашей в клуб. Когда мать говорила с отцом, не заказать ли мне курточку, я вертелся, восторженно подпрыгивал на месте и пел свою единственную песню:

На улице две курицы

С петухом дерутся... --

и хлопал в ладоши.

На своего приятеля, Яшку, я смотрел теперь еще более свысока и еще сильнее чувствовал свою важность и преимущество.

-- Знаешь, я пойду в клуб на елку! -- заявил я Яшке при первой же встрече с ним на дворе.

-- Эка штука! У попа тоже будет елка, и мы пойдем...

-- У попа что?! -- возразил я. -- А в клубе не имеешь права: туда дьячковских детей не пускают.

Бог весть, когда и каким образом в моем детском умишке успели сложиться эти понятия о правах и преимуществах, но я был глубоко убежден, что дьячковский сын -- существо низшего порядка...

* * *

Наступил и давно желанный день. Часов с пяти вечера мы стали собираться в клуб. Мать сперва одела меня. Хотя мне и не сшили курточки, как это проектировали, тем не менее я, напомаженный, причесанный с пробором на боку -- как причесывался и отец, -- в голубой шелковой рубашечке и брючках навыпуск, казался себе верхом изящества и прелести. В то время как мать оправлялась перед зеркалом, я заглядывал в него сзади и оставался вполне доволен собою. Пришел отец, погладил меня по голове, и, когда я стал жаловаться, что он испортил мне прическу, причесал меня снова, посмотрел и сказал:

-- Молодчина! Не заправить ли, мать, ему брюки в сапожки? Не идет как-то... -- заметил он, обозрев меня издали.

-- Пожалуй...

Но я был другого мнения и поднял целый скандал из-за впервые еще спущенных на голенища брючек.

-- Мамаша! Будет тебе смотреться в зеркало! -- торопил я мать, подергивая ее за платье.

-- Оставь! Не дергай!

-- Опоздаем вот! Все игрушки раздадут, -- высказал я свою тревогу.

-- Этого не может быть...

И мать, продолжая стоять перед зеркалом, рассказала мне, что игрушки раздают только под конец елки и раздают их по билетикам, так что нечего бояться.

-- Как же это по билетикам? А если я хочу -- железную дорогу? Меня не послушают?

-- Это уж кому какое счастье. Если вынешь билетик с железною дорогою, то и дадут ее, если вынешь с куклой, то получишь куклу...

-- Куда мне куклу, я не девчонка! -- заметил я и, пока мать доканчивала свой туалет, побежал в полутемный зал и здесь горячо молился Иисусу Христу, чтобы мне досталась железная дорога. Я был уверен, что Иисус Христос так именно это и устроит.

Потом мы сели на извозчика и поехали в клуб. Сани остановились перед крыльцом ярко освещенного дома в пять окон по фасаду. Мое сердце сильно билось. Клуб показался мне целым замком. Когда мы поднимались вверх по лестнице, уже глухо звучала музыка -- рояль, -- и доносился хаотический шум детских голосов, смеха, крика и беготни. Я незаметно перекрестился еще раз и еще раз напомнил Богу о железной дороге. Вся моя важность, сознание своих прав и преимуществ сразу улетучились, лишь только мы с матерью вошли в залитый огнями зал, посредине которого возвышалась звездною пирамидою елка. Зал был переполнен большими и маленькими людьми, стоял такой гам, что в моих ушах звенело, и я не мог слышать, что шептала мне на ухо мать. Она одернула сзади мою голубую рубашечку. Я держался за ее платье и боялся выпустить его из руки. Здесь столько было "важных человеков"!..

-- Это, мамаша, генерал? -- спрашивал я мать, показывая пальцем то на исправника [Исправник -- начальник полиции в уезде дореволюционной России.], то на воинского начальника. Но мать не отвечала, а лишь отстраняла мою руку с пальцем:

-- Не надо показывать пальцем!

-- А это кто с бородой?

-- Опять палец! Опусти! Нехорошо!

К сожалению, я тогда без пальца не умел в таких случаях обходиться. Мать это просто обескураживало, да оно и понятно: бедная уездная дама пред лицом местного бомонда должна была выказать всю свою порядочность, благовоспитанность, а я вылезал со своим предательским пальцем.

-- Поди и играй с детьми! -- несколько раз говорила мне мать, но я, впервые выступивший в столь блестящем обществе, не решался выпустить из рук платье матери.

-- Экий дикарь! Стыдно!

-- А скоро будут раздавать игрушки? -- таинственно спросил я мать, потребовал ее наклониться к моим губам.

-- Кто не будет играть, тому не дадут и билетика на игрушки...

Я опечалился. Как мне играть? Не с кем. Я умел играть только с Яшкой, а тут были дети в курточках, с тоненькими ножками, завитые, в белых кисейных платьицах и в лентах. Меня выручило новое знакомство; к матери подошла бедно одетая барыня в зеленом платье с черным бантом на голове; она держала за руку такого же дикаря, как я, в рубашечке.

-- И ваш не отстает?

-- Да, держится за платье... Надо их познакомить.

Мать взяла наши руки, соединила их и сказала:

-- Ступайте!

Кругом нас бегали, визжали и смеялись дети. Я взглянул на своего нового знакомого и сказал:

-- У тебя тоже нет курточки?

-- Нет!

Мы внимательно осмотрели друг друга с ног до головы и почувствовали взаимную симпатию.

-- Пойдем бегать вокруг елки! -- предложил мой знакомец, исподлобья взглянув на меня.

-- Пойдем!

Дети, взявшись за руки, кружились, сломя голову, вокруг елки. Мы хотели войти в круг, но это нам не удалось: девочка лет двенадцати, которой я протянул руку, сказала:

-- Я с тобой не хочу. У тебя нет перчаток, и ты испачкаешь меня...

-- Давай с тобой одни играть, -- предложил я товарищу.

-- Как?

-- Пойдем смотреть игрушки...

-- Тебя как зовут?

-- Колей.

-- А меня -- Мишей... У тебя кто отец?

-- Не знаю...

Игрушки стояли на двух столах в дальнем углу зала. Около этих столов толпились уже дети, вытягивали шейки и заглядывали в самые сокровенные уголки этого игрушечного царства... Тут же было несколько дам, рассматривавших игрушки с таким же возбужденным любопытством и жадностью, как и дети. Это были -- матери.

Боже мой, чего здесь только не было! Был водовоз с лошадью и бочкой, была мельница, был дом, новый, с крыльцом, с окнами, с трубой, одним словом, -- настоящий маленький дом, была обезьяна, играющая на органе, несколько барабанов, ружей, краски, пароход, -- и не пересчитать всего!

-- А железная дорога есть? -- решился я спросить толстую седую барыню, которая наблюдала за этим игрушечным кладом и развлекала окруживших ее дам игрушками, заводя их и демонстрируя.

-- Есть, голубчик... Вот она!

Действительно, под самым моим носом стояла железная дорога. И как я не заметил ее раньше?! Паровоз, из трубы несутся клубы белого дыма из ваты, вагоны -- зеленые, желтые, синие...

-- Она ходит?

-- Ходит. А тебе хочется железную дорогу?

-- Хочется, -- сказал я, потупив в пол взоры.

-- Не знаете, чей это мальчик? -- спросила толстая дама другую даму, тонкую.

-- Акцизного! -- ответила та с презрением.

-- Ах, акцизного! А я ведь думала, что -- Павла Григорьевича...

-- Нет, что вы!..

-- Она ходит? -- повторил я вопрос, видя, что толстая барыня забыла о нашем с ней разговоре.

-- Ходит, ходит... Идите! Играйте!

-- Разве заводится? -- спросила одна из дам.

-- Да.

Толстая барыня завела пружину, и вагоны покатились... Я был в восторге и чуть было не запел "На улице две курицы"... Ах, если бы мне достался билетик с этой железной дорогой! Я мысленно прижимал поезд к своей груди и боялся, не разделяет ли моих чувств по отношению к железной дороге и мой новый знакомый.

-- А тебе хочется -- железную дорогу? -- спросил его я.

-- Я лучше -- дом!

У меня отлегло от сердца. Пусть его берет дом! Он ничего не понимает.

-- А если тебе достанется железная дорога, а мне... дом, -- ты переменишься?

-- Переменюсь. Мне нужно дом: у меня есть солдатики, и они живут в коробке, а если был бы дом, я клал бы их туда...

Скоро я освоился и перестал стесняться.

-- Дети! Кто хочет пить?

Нас поили какой-то сладкой белой, как молоко, жидкостью, которая мне очень понравилась. Заметив, что графины, из которых нас поили, стоят себе на столе, как и стаканы, -- я несколько раз, и уже без всякого разрешения, пил этот дивный напиток; играл в кошки-мышки и хохотал так громко, что мать подходила ко мне и сзади, на ухо говорила, что кричать -- нехорошо. В течение двух часов я успел не только наиграться до испарины, но даже завел крупную ссору с одним мальчиком, заявившим мне, что ему дадут железную дорогу.

-- Врешь! Дадут -- кому достанется!

-- Мне достанется! Мама сказала, чтобы -- мне...

-- Посмотрим!

-- А ты совсем дурак, потому что не понимаешь про билетик!

-- А ты сам дурак, и если будешь так ругаться, то я скажу папе, и тебя отсюда выгонят!

Часов в восемь вечера нас построили в шеренгу, попарно, и под звуки персидского марша мы проходили по комнатам, в одной из которых каждого из нас наделили пакетом с конфетами и орехами. Потом мы все снова собрались в зале, и какой-то господин, обрывая с елки звезды, бонбоньерки, золотые орехи и пряники, торопливо совал их в бесчисленное множество тянувшихся к нему детских ручонок. Я старался как можно выше поднять и дальше протянуть свою руку, но в нее ничего не попадало... Это меня огорчало, но я утешал себя тем, что скоро мы будем вынимать билетики и, Бог даст, мне достанется железная дорога.

На углу, около столов с игрушками, уже сгрудилась толпа ребятишек, и стоял настоящий содом [Содом -- город в долине Сидиммской, упоминаемый, наряду с Гоморрой, в Ветхом Завете, разрушенный Богом за пороки, которым предавались жившие в нем люди (Быт. 14:2-8; 19:24-25). Здесь: шум, гам.]. Верно, там вынимают уже билетики и, может быть, кто-нибудь уже завладел железной дорогой.

-- Коля! Идем билетики вынимать!

-- Пойдем!

-- Смотри: если мне достанется дом, а тебе -- железная дорога, -- мы переменимся! -- напомнил я товарищу, и мы стали протискиваться к столам с игрушками. В зале уже не было никакого порядка, все бегали, суетились, чем-то сильно озабоченные. Кое-где слышались пронзительные звуки дудок, трескотня барабанов, выстрелы пробочных пистолетов. Навстречу нам лез весь красный, с сияющим от счастья лицом мальчик, которому достался водовоз с лошадью и бочкой.

-- Мне билетик! Мне! -- кричал я, с отчаянием простирая к толстой барыне свою руку.

-- Тише! Тише!.. Всем будет! Всем!

-- Я еще не брал билетика! -- звонко кричал я, стараясь из всех сил привлечь к себе внимание захлопотавшейся барыни.

-- И я -- тоже! -- кричал мой товарищ.

Мы работали локтями, стараясь пробиться через ряды конкурентов ближе к столу, и наконец пролезли-таки вперед.

-- Мне билетик! Мне! Я не брал! -- кричал я барыне и махал руками.

-- На! Иди! Невоспитанный мальчик!

С этими словами толстая барыня сунула в мою руку какую-то палку и занялась другими детьми. Чтоб могло это значить? Я не уходил.

-- Ты получил, так и ступай! Не мешай другим! -- заметила мне толстая барыня.

Это меня совершенно обескуражило. С трудом пробиваясь через шумливую толпу детей, я вышел на свободу и начал рассматривать полученную мною от барыни вещь. Это была палка, на одном ее конце была лошадка, а на другом -- колесико. Ко мне подошла мать и сказала:

-- Ну-ка, покажи, что тебе досталось!

-- Это мне не досталось, а дала барыня! Я еще не брал билетика... Куда мне эту палку?! Таких лошадей на свете не бывает... Тут надо хвост, а у ней -- палка вставлена...

-- Это, друг, нарочно сделано: на палочку сядешь верхом и поедешь... Вот тут и колесико есть!

-- Больно мне нужно на палочке верхом кататься! Я ее отдам Яшке, -- говорил я, оттопырив губы.

-- Нехорошо. Подбери губы! Будь доволен тем, что дали!

-- Но я еще не вынимал билетика! Может быть, мне достанется железная дорога, -- с мольбою в голосе ответил я матери, но в этот момент ко мне подскочил тот самый мальчик, с которым мы поссорились из-за железной дороги, и, дернув меня за рукав, крикнул:

-- Что! Я тебе говорил! Это что? Видишь?

Как же было не видеть: в его руках была железная дорога!

-- А у тебя что? A-а! Лошадка! Дрянь какая! -- сказал мой враг и понес куда-то железную дорогу. Я был так потрясен этим обстоятельством, что некоторое время стоял в столбняке; потом, заподозрив конкурента в мошенничестве, я побежал ему вдогонку и закричал:

-- А ты билетик брал?.. А?.. Я скажу... Он утащил железную дорогу!

Мать схватила меня за руку и повлекла назад, сердито читая мне нотацию.

-- Но он, мамаша, не брал билетика! Он утащил железную дорогу! -- громко протестовал я, оглядываясь вслед скрывшемуся противнику.

-- С чего ты взял? Замолчи!

-- Я знаю -- он не брал билетика... Ведь это -- кому какое счастье! -- уже со слезами на глазах говорил я матери и упирался, желая доказать всю несправедливость этого захвата железной дороги.

-- Иди, иди! Поедем домой... Не умеешь себя держать!..

Мать потянула меня за руку и насильственно вытащила в переднюю. Здесь я окончательно возмутился, швырнул в сторону доставшуюся мне лошадку и расплакался горькими слезами...

-- О чем? -- спрашивали мою мать толпившиеся в передней в поисках за своими шубами гости.

-- Так, капризничает... Спать хочет, -- отвечала мать.

-- Нет, не капризничаю... и спать не хочу, -- сквозь слезы протестовал я. -- А какое же это счастье, когда мне и билетика не давали, а взяли железную дорогу да подарили мальчику... А я тоже хочу железную дорогу!.. Зачем ему отдали без билетика... Будто он лучше всех!..

И я плакал от досады и несправедливости, которую большие допустили по отношению меня, маленького человека.

-- Ну, что ты ревешь?! Перестань! -- сердилась мать.

-- Да-да! Я не стал бы, если бы он получил с билетиком, а он та-а-ак...

Швейцар торопился скорее выпроводить оскорбленного гостя и, надевая на меня шубу, обращался со мною, как с вещью; перевертывал, приподнимал на воздух, и, вероятно, чтобы не так громко звучал мой рев, плотно обвязал мою голову и лицо башлыком.

-- Вот Бог и нака-а-же-е-т! -- гнусаво кричал я через башлык, когда меня кто-то нес на руках вниз по лестнице. -- Дураки-и-и!..

-- Молчать! Я тебя, пакостник, выдеру!

-- А дураки-и-и! -- кричал я, болтая ногами.

Меня ткнули в сани, на извозчика, рядом с матерью. Слезы горькой обиды и жгучего оскорбления катились из моих глаз, когда лошадь тронула санки и повезла меня из клуба, где я подвергся столь жестокому оскорблению.

* * *

Помню, по возвращении домой, я снова начал плакать и жаловаться на них папаше. Но папаша не хотел понять меня: он думал, что я плачу от зависти.

-- Нехорошо, братец! В другой раз не пущу на елку.

-- И пусть! Я и сам не пойду!.. Какое это счастье?.. Дали па-а-алку, а он... чего захотел, то и да-а-али!

Отец держал в руках лошадку из папье-маше и говорил:

-- Очень хорошая игрушка. Можно кататься, сесть и ехать...

-- Ну и катайся! А я не буду!.. А мамаша наврала: сказала, что билетик дадут и что достанется, а они взяли и дали па-а-лку!

Долго бедная лошадка стояла в углу на своей палке, и я не удостаивал ее своим вниманием. Всякий раз, когда мой взгляд упадал в угол, где стояла эта лошадка, в моем маленьком сердце вспыхивало чувство обиды и оскорбления... Однажды, в такую минуту, воспользовавшись тем, что никого в комнате не было, я подскочил к этой лошадке, схватил за палку и с озлоблением выдернул ее из лошадиного туловища, потом снова насадил лошадку и начал постукивать палкой в пол так сердито, что острие палки вышло насквозь, через все внутренности ни в чем неповинного коняги...

* * *

Теперь я уже вырос и не плачу даже в том случае, когда жизнь преподносит мне "лошадку из папье-маше". Но, помня об этой лошадке, я не вожу своих детей на общественные елки, где детское "счастье" определяется всевластною рукою какой-нибудь Марьи Петровны.

Печ. по: Чириков Е. Ранние всходы. М., 1918. С. 121-131.