Коротенький зимний день догорал, печально заглядывая в комнату. Мы сидели вдвоем молча, словно тяготились присутствием друг друга. Меркнувший свет и надвигающиеся сумерки будили в наших душах что-то далекое, неясное и милое, что убежало в вечность так же, как и этот прожитый день… Вот пройдет еще несколько минут, и огонь лампы убьет последние лучи дневного света. Мы впервые встретились после долгой разлуки; расстались юношами, а встретились почти стариками… Весь день мы вспоминали свою юность, рассказывали друг другу о пройденных путях жизни и вдруг, с наступлением сумерек смолкли… Казалось, что в наступившем молчании мы оба подводили итоги всей прожитой нами жизни… Я смотрел на опустившего голову друга юности и думал: «Где твои крылья?..» На широком открытом лбу его резко обрисовывались морщины, глубокие тени ползали по его лицу, и печально и сумрачно смотрели прекрасные глаза его в одну точку…

Обо всем переговорили за день. Обо всем вспомнили. Обо всем погрустили… Но осталось между нами что-то еще, недоговоренное, интимное, куда не хотелось пускать друг друга. И это чувствовалось обоими нами, и от этого в сумерках и тишине вырастала между нашей близостью темная стена и тяготила нас обоих… Оба мы чувствовали потребность перейти за эту стену и боялись увидать там то, что каждому хотелось бы спрятать…

— Да, все-таки жизнь прекрасна, и если бы можно было начать ее сызнова, я не повторил бы многих ошибок, которые сделал… Я взял бы себе другую роль… Не ту, которую сыграл на сцене жизни… — вздохнув, проговорил вдруг долго молчавший друг.

— Твоя жизнь прошла недаром… Тебя есть чем помянуть людям…

Собеседник махнул рукой и тихо бросил:

— Я говорю о личной жизни.

Он встал, откинул кистью руки назад волнистые, уже серебрящиеся сединой пряди волос и начал большими шагами ходить по комнате от угла до угла, собираясь заговорить о чем-то очень для него важном.

— Я не испытал в своей жизни того счастья, на которое имеет право каждый человек…

— Ты говоришь о любви к женщине?

— Да.

Опять долгое молчание, и вдруг смех, страшно поразивший меня своей неуместностью в тихом лирическом настроении, только что владевшем нашими душами.

— Говорят «ужас жизни», «трагизм человеческих страданий»… Но жизнь не только трагик, она — величайший комик и юморист!.. Уж если она вздумает пошутить, поострить, так создаст такой шедевр искусства, о котором нечего и мечтать нам, людям…

— Ты женат или… вообще…

— Я холостяк… Меня выбрала жизнь объектом одной из своих шуток в этой области… Впрочем если ты спросишь меня, был ли я счастлив, — я не сумею тебе ответить: ведь говорят, что счастье — в недостижении, а когда оно входит под кровлю нашего жилья, то, пробираясь в маленькую дверку, так наклоняется и съеживается, что мы его перестаем замечать…

Мало-помалу мы раскрывали друг другу тайное своих душ, и наконец рушилась темная стена, стоявшая между нашей близостью… Он рассказал мне шутку, которую выкинул над ним величайший из юмористов — жизнь!

* * *

…Я был безусым студентом. Занятый мировыми вопросами и судьбами человечества, я очень трагично смотрел на жизнь. Мне всюду мерещились драмы, и сам себе я казался большим человеком, которому суждено исполнить в жизни сильно драматическую роль… Любовь и женщина казались мне тогда помехами на пути героических подвигов, и полюбить, как это случается с каждым смертным, я считал ниже своего достоинства… Влюбиться, как глупый мальчишка, заниматься амурами, вздохами, поцелуями — в то время, когда и т. д., — да могло ли быть что-нибудь позорнее?!. Политическая экономия, задачи интеллигенции, разные «проклятые вопросы» поглотили меня с головой, и не осталось места ни в голове, ни в сердце тому, что вложено в каждого смертного неумолимым деспотом — природою. Отвлеченная мозговая жизнь отодвинула от меня все обыденное куда-то в задний угол, и мне казалось, что во имя отвлеченного принципа я готов вступить в бой с самой природой и выйти из этого боя победителем… Но вышло иначе… Исход же первого боя оказался сомнительным…

— Обратился в бегство?

— Нет. Воевал до последних сил. И вот как это было…

…Я перешел на третий курс и с сознанием своего полулекарского достоинства поехал к дяде в деревню, чтобы провести лето и отдохнуть. Мой дядя был старосветским помещиком. Это был очень добродушный человек, честный в личных отношениях с окружающими, имевший свою Пульхерию Ивановну[241] и совершенно всем довольный. Конечно, как и ко всем довольным жизнью людям, я относился к нему с полным презрением. Однако, не дядя и не тетя, а всего больше возмущала меня гостившая у них институтка Полина Владимировна, попросту — Поля. Меня злили ее институтские особенности: наивность, легкомыслие, отсутствие потребности «мыслить критически», думать и говорить серьезно, читать что-нибудь, кроме глупых романов, и особенно — делать что-нибудь неизящное: например, вымести комнату, починить дядюшке белье, покопаться на грядках огорода в земле; зато она была большая мастерица делать цветы, танцевать модные танцы, устроить необыкновенный головной убор…

— Пустушка! — говорил я со злостью, приглядываясь к этой изящной барышне…

— Опять цветочки делаете?

— Да.

— Приятное занятие?

— Очень.

— А главное — не головоломное!..

Помню, что даже красота ее серых глаз, обилие золотистых волос и изящность фигуры порождали во мне на первых порах какую-то жгучую неприязнь к этой девушке. И началась война…

— Фи! Какие грязные у вас ногти! — состроив брезгливую гримаску, говорила Поля.

— Ногти — пустяки… Вот когда в душе неопрятно — это скверно…

— Вы невежа!

— Я не имел вас ввиду… — говорил я, чувствуя величайшее наслаждение от своей находчивости.

Сделавши несколько попыток повлиять на институтку в смысле ее духовного и нравственного усовершенствования, я только окончательно убедился, что она глупа, бессодержательна и пуста, как пошлый французский роман…

— Я вам говорю серьезно, а вы — улыбаетесь!

— Право, мне скучно… Ничего не понимаю… И потом у вас ужасно смешно прыгает на голове вихор!..

— Другому достаточно показать палец, чтобы было очень смешно!..

— Что вы злитесь? Пойдемте лучше на пруд удить!

Я с сердцем бросал книгу в сторону.

— Конечно!.. А еще лучше — делать цветочки!.. — говорил я и, прищуря глаза, смотрел на пустушку, а потом шел деловитой походкой в отдельный флигель, где и погружался в Спенсера[242].

Прошел целый месяц в мелких стычках… Я успел приглядеться к институтским особенностям Полины Владимировны и перестал поражаться ее глупостью и наивностью… Изредка я стал замечать в ней, чего раньше не видел: остроумие и женскую сообразительность, полную всяческих неожиданностей… Какое-нибудь слово, замечание или жест — и я неистово хохочу… А потом думаю: «Что это? Ум, его меткость или просто детская простота?.. Случайность!» — решаю в конце концов, а все что-то беспокоит… Боюсь всякой несправедливости.

Однажды мы сидели на балконе, выходившем в большой запущенный сад, и пили вечерний чай. Почему-то, не помню, зашел разговор о студенческих беспорядках, и дядюшка высказал очень оригинальный проект успокоить студентов:

— Женить бы вас всех. Не принимать в университет, прежде чем не женитесь! А вам запрещают… Кабы я был министр, я вас всех женил бы, а тебя — в первую голову…

Все расхохотались. Я случайно встретил серые глаза девушки и смутился.

— Поля!.. Ты пошла бы за него? — спросил неожиданно дядюшка и ткнул пальцем в мою сторону.

Я поперхнулся чаем, а девушка залилась смехом, как канарейка.

— Я пойду за того, кого полюблю, и кто больше всего на свете полюбит меня!

— А ты? — обратился ко мне дядюшка.

Это было слишком. Я не мальчик!..

— Я не собираюсь вовсе…

— И прекрасно делаете! — сказала девушка. — Где уж тут думать о… когда горишь любовью ко всему человечеству!.. До жены ли тут?!

Щеки ее вспыхнули, в глазах сверкнули торжествующие огоньки, скользнула ироническая улыбка, и выглянули блестящие белые зубы.

— Не остроумно, барышня!

— Где нам?.. Мы — институтки…

— И… не умно…

— Вы невежа!..

Она сорвалась с места, расплакалась и убежала. Дядюшка посмотрел на меня через очки, пошлепал губой и сказал:

— Человечество любишь, а ребят обижаешь… А ведь как было бы великолепно, если бы твое человечество состояло из таких милых, таких чистых экземпляров!..

Дулись мы друг на друга не меньше недели. Сидим, бывало, за чайным или обеденным столом и не смотрим, боимся смотреть друг на друга. Я забронировался серьезностью и полным равнодушием: со стороны казалось — что стул, что Полина Владимировна — для меня совершенно одинаково. На деле же этого не было: я чувствовал на себе каждый случайный взгляд, мимоходом задевавший меня. Да и сам делал моментальные снимки глазами с красивой девушки…

Иногда ночью, сидя у раскрытого в сад окна в своем уединенном флигеле, я прислушивался к соловьям, лягушкам, кузнечикам и думал: «А вдруг она ночью вздумает выйти в сад и пойдет вот по этой липовой аллее?.. Увидит меня — подумает, что я мечтаю… и, конечно, о ней!.. Самомнение огромное!!.»

Я затихал и прислушивался. Набегал ветерок, и старый сад вздыхал от сладкой истомы. Доцветали яблони, вишни, в полном цвету были все клумбы, и голова кружилась от ночного дыхания цветов. Звонко дребезжали на пруду лягушки, жаловался кому-то соловей — и какая-то сладкая грусть прокрадывалась в душу… Никого нет!.. Только я, только синее небо, звезды, узоры деревьев, цветы, лягушки… А в сущности, чего мне бояться? Пускай проходит она по липовой аллее! И пускай думает обо мне, что ей угодно!.. Пора спать…

Я брался за створку окна, чтобы закрыть его, но почему-то медлил и вглядывался в синюю мглу ночи, изрезанную причудливыми узорами древесных ветвей и листьев… А когда укладывался в постель — все-таки думал о ней и о своей несправедливости.

Так продолжалось недели две: открытые схватки прекратились, но обе стороны были наготове во всякую минуту сразиться с врагом… Со стороны казалось, что мы просто ненавидим друг друга, а между тем…

Между тем, я ловил себя все чаще на желаниях встретиться за чаем, за обедом, в саду. По ночам бродил около серебрящегося под луной пруда, слушал, как верещат лягушки, как шепчутся под теплым ветерком камыши, и думал: «А вдруг из камышей выглянет русалка?» И всегда эта русалка принимала образ моего врага с золотистыми волосами и насмешливыми серыми глазами…

И вот однажды, в синюю тревожную лунную ночь, я действительно увидал русалку… В грустной задумчивости бродил я по старому, запущенному саду. Было тихо, и мои шаги странно звучали под старыми липами. Помещичий дом угрюмо выглядывал сквозь деревья светящимися под луной стеклами окон; огней не было — они давно погасли… Спят!.. Рано заваливаются спать. Не с кем слова сказать!.. Неужели и эта… барышня спит, как младенчик?.. Да, и в ее окне темно… Люди! В такую дивную ночь!..

Побродил по всем аллеям, спустился к пруду… Что такое? Плеск весла!.. Кто это?.. Ба! Наша девица!.. Стоя на вертлявом ботнике с веслом, она тихо движется, пробираясь среди камышей… Что-то грустно и тихо напевает… А ведь похожа на тоскующую русалку!.. Почему-то впервые вздрогнуло и застучало сердце… Бог с ней! Еще вообразит, что я подглядываю или ищу встречи и примирения. Притихла, перестала мурлыкать… Должно быть — заметила…

Круто повернул к кустам и ушел от пруда. Не прошло пяти минут, как по саду пронесся звонкий отчаянный крик… Я стремглав метнулся под гору, к пруду, не считаясь ни с какими преградами…

— Что случилось? Где вы?..

— Потону!.. — несется из камышей крик, полный ужаса и отчаяния.

Моя русалка забралась в камыши, ботник перевернулся, и теперь она, вся мокрая, полная предсмертного ужаса, вскарабкавшись на дно ботника, взывала о помощи. Откровенно говоря, я знал, что в том месте, где произошло крушение, — не особенно глубоко, во всяком случае, не «с головой»… Но не в этом дело. Потонуть можно и в кадке с водой… Она потеряла самообладание, плавать не умеет. Есть ли время рассуждать?.. Не раздеваясь, в чем был, кинулся в воду, притянул ботник ближе к берегу и, взяв на руки мокрую русалку, вынес и поставил на траву.

Она напоминала под лунным светом алебастровую[243] статую одной из Венер, которых ставят в богатых садах. Легкое белое платьице, похожее на рубашку, прилипло к ее телу и нескромно обнаружило все линии молодой стройной девушки; прикрываясь руками и сжавшись, она стояла и плакала от стыда и пережитого ужаса, а я застыл в немом сочувствии ее несчастью.

— Не смотрите же! Уйдите!.. — капризно и требовательно, сквозь слезы, сказала вдруг русалка.

— Виноват!..

И мы разбежались в разные стороны.

Всю ночь я не смыкал глаз. Сидел у окна, вслушивался, что делается там, в доме, в окнах которого теперь пробегали изредка огоньки. Потом вышел в сад и стал ходить гордой походкой спасителя. Солидно покашливал, напевал и вообще чувствовал в себе неизъяснимую признательность… «Хорошо, что я не спал и случайно бродил по саду: утонула бы наверняка… — говорил я сам себе. — Завтра стали бы искать бреднем[244] и вытащили бы мертвую русалку…» Представлял себе берег пруда и лежащую на траве белую девушку с открытыми серыми глазами, с разметавшимися золотистыми волосами… Что ни говори, а она красива!.. И не так глупа, как показалось на первых порах… Институтское воспитание!.. При других благоприятных условиях из нее мог бы выйти дельный человек!.. Несомненно! Не спится… Брожу по саду, а ноги как-то самовольно идут по аллее, ведущей к той стороне дома, где светится огонек… Это — ее комната… Что-то она теперь чувствует, думает ли о том, что я спас ее от смерти?..

Запели петухи. Заиграли на небе зарницы, и легкий синеватый туман заклубился над спящим прудом и камышами. Сходил на то место, где произошла катастрофа, посмотрел на опрокинутый ботник, на то место, где стояла мокрая русалка… Что это такое?.. На траве? Поднял, осмотрел:

— Должно быть, подвязка…

Голубенькая резиновая ленточка с ушком и пряжечкой… Несомненно!.. Мокрая… Вытер носовым платком, оглянулся вокруг и спрятал подвязку в карман. Зачем?.. Не знаю. Инстинктивно. Надо отдать… Хотя и знал, что теперь не время лезть с подвязкой, но все-таки пошел к светящемуся окну. Подвязка была отличным самооправданием во всех дальнейших полусознательных действиях моих… Приближаюсь к окну… Даже не занавесилась! Стоит на постели, на коленях, с распущенными волосами, и молится Богу!.. Совсем детка: беленькая, тоненькая, беспомощная, словно ребенок лет пяти после ванны!.. Однако это подлость — подсматривать в окна!.. Да ведь это случайно…

Отошел, и долго улыбка восхищения не сходила с моего лица. Так с этой улыбкой, не раздеваясь, я и уснул, облокотясь руками на подоконник распахнутого окна, с зажатой в руке подвязкой…

— Эге, брат!.. Что ты это… плачешь, что ли?..

Раскрываю глаза: дядюшка!.. Пока я успел прийти в полное сознание и стряхнуть сладкий сон, дядюшка выдернул у меня из руки голубенькую ленточку и, осмотрев ее, покачал головою:

— Ну, рыцарь подвязки[245], иди чай пить!..

— Отдайте!..

— Зачем тебе?

— Не мне отдайте, а… надо возвратить… — в смущении заговорил я, поняв наконец, в чем дело.

— Молодец! Спасибо! — и дядюшка вдруг обнял, поцеловал меня и прослезился.

— За что? Что вы!

— Тебе следовало бы медаль за спасение утопающих, но я тебя просто поцелую…

«Ага! Вот в чем дело!..» Приятно и как-то неловко, совестно… Приятно, что оценено по достоинству мое самоотвержение, но неловко выслушивать похвалы своей храбрости.

Пошли пить чай. Тетушка погладила меня по голове, я огрызнулся. Не мальчик, в самом деле! Ее нет. Не выходит. Стараюсь этого не замечать, но украдкой посматриваю на дверь, в которую она должна войти… Хочется спросить, но воздерживаюсь. Это — достойнее.

— Полина! Где ты там? Надо же, по крайней мере, поблагодарить того человека, который спас тебе жизнь!

— Оставьте, тетя! Не надо никаких благодарностей… Не люблю… Это долг всякого из нас…

— Долг-то долг, а все-таки не всякий будет своей жизнью рисковать…

Я махнул рукой и сбежал с террасы в сад.

— Что с тобой?!

— А ну вас!..

— А подвязку-то все-таки отдай!

— Ах, да! Извольте!

Я небрежно выкинул из кармана на стол голубую ленточку и пошел в свой флигель. Подхожу к окну и слышу, что кто-то возится и шумит в моей комнате. Должно быть, Лукерья прибирается там… Заглянул в окно и застыл в изумлении: Русалка украшает цветами мою комнату!.. Не ожидал… Сконфузился, согнулся и, проскользнув под окном, скрылся в кустах. Когда через чащу листвы промелькнуло светлое девичье платьице — нетерпеливо пошел в свое жилище… Батюшки!.. Цветы, цветы, цветы!.. А на столе розовый листочек и на нем: «Герою, моему спасителю, слава!!!»

Рассказчик смолк и опустил голову. В нашей комнате было совсем темно; густой мрак ползал по углам под потолком. Отблеск зимней ночи смотрел в окно белесоватым пятном. Кругом было мертвенно-тихо. Где-то вдали протяжно постукивал часовой маятник, и бежало, бежало время, бежала с ним жизнь…

— Ну а дальше?

— Дальше?..

Рассказчик иронически усмехнулся.

— Все это была прекрасная прелюдия к злой комедии, которую сыграла со мною жизнь… Ты, конечно, уже понял, что я проиграл бой на всех пунктах… Но, победивши меня, Русалка и сама потерпела поражение…

…Стоял сентябрь. Пожелтевшие листья, кружась, падали на дорожки сада, сбивались в кучки и жалобно шелестели под ногами. Оголенные листья, как выстроившиеся в ряд солдаты, стояли в грустной задумчивости; сквозь их ряды, из-за пруда, улыбалось заходящее солнышко, и в его улыбке, усталой и печальной, казалось, вся природа прощалась с последними теплыми красными деньками. В увядших цветниках жалобно попискивали какие-то маленькие птички…

Это был день нашей разлуки… Мы шли молча. Я страдал, думая о том, что завтра я уже не буду ходить здесь по саду с милой девушкой, — но ни одним мускулом не выдавал своего душевного состояния. Русалка была как-то странно весела, порывиста, говорлива. Мне думалось, что она понимает мое страдание и, кокетничая, смеется над ним, поддразнивает побежденного… Присели на старую, покосившуюся скамью.

— Дайте мне перочинный нож!..

— Зачем?..

Подал ей нож, и Русалка стала вырезывать вензель… Вырезала две переплетенные заглавные буквы наших имен и сказала:

— На память о вашем геройском подвиге.

Торжествует! Издевается!.. Я побледнел от злости и страдания.

— Итак, вы уезжаете…

— Итак, я уезжаю…

— Что же вы мне скажете на прощание?..

Хотелось броситься и целовать руки, глаза, волосы, хотелось заплакать. А я опустил голову и резкохолодно произнес:

— Жалеть на обоим, кажется, не о чем. Оба ровно ничего не теряем…

— Вы думаете?..

— Да.

Маленькое молчание, и потом:

— Пойдемте! Боюсь простудиться… Слышите: за вами лошади приехали?!

Встали и пошли к дому.

— Вы хоть бы на прощание посоветовали мне, что делать по выходе из института? Ведь я будущей весной кончаю…

— Поезжайте учиться. Набирайтесь ума побольше…

— Ну с меня хватит…

Молча сидели мы все в столовой, а у крыльца позванивали колокольчики, отдаваясь нестерпимой болью на моей душе… Посидели, — дядюшка с тетушкой помолились, — и мы стали прощаться. Все вышли на крыльцо провожать меня. Русалка стояла позади всех и пряталась за спинами дядюшки и тетушки. Украдкой она выглядывала, кутаясь в шаль, и тогда в ее взоре я замечал какую-то странную растерянность: то улыбалась, то хмурилась…

— Ну с Богом!..

Вздрогнули колокольчики, колыхнулся тарантас, и поплыли мимо дорогие лица. А потом пара завернула за угол сада, и все оборвалось… Лошади побежали быстро, весело; погнались за тарантасом собаки, и скоро спряталась старая барская усадьба за горкой…

— Эх, Русалка!.. — прошептал я и стряхнул со щеки теплую слезу… Дорогой, отыскивая папиросы, я натыкаюсь в кармане пальто на письмо в конверте, вынимаю его и весь вспыхиваю огнем радостного предчувствия… Она! Она!.. Русалка! Ее почерк!.. Руки трясутся, тарантас трясется, сердце трясется, голова трясется… Разрываю конвертик…

«Лучше бы меня не спасали, потому что меня не любит тот, кого я люблю и никогда не разлюблю! Русалка…»

— Стой! Ямщик!.. Стой!..

— Тпру! Что такое? Забыл, что ли, чего-нибудь?..

— Стой же!.. Черт тебя…

Лошади остановились.

— Потерял, что ли… обронил чаво?

— Потерял…

— Вертаться, что ли, будем?

Ямщик стал было круто поворачивать назад тарантас, но я закричал: «Тпру»… Погоди!.. Надо подумать…

Ямщик спрыгивает с облучка, поправляет сбрую на кореннике и ждет, опустив руку с кнутом.

— Ну думай, что ли!.. Назад — так назад… вперед — так вперед!..

— А, все равно… Поедем дальше!..

Всю дорогу до станции ликовала моя душа, как в детстве за Светлой заутреней… Я то пел, то смеялся, то разговаривал сам с собою:

— Люблю?

— Несомненно!..

— Женюсь?

— Обязательно!

— На Русалке?

— Только на ней и ни на ком более!..

И потом во все горло пел: «Тебя-я я, вольный сы-н эфи-и-и-ра, возьму-у в надзвездные края… и будешь ты царицей ми-и-и-ра, подруга-а вечная моя-я…»[246]

— Ну и веселый же ты, барин! Дай-кось папиросочку!

— Папиросочку! Изволь, изволь, голубчик! С удовольствием! Сколько хочешь!..

Со станции пишу ответ: «Люблю, тоскую, безумно счастлив, целую руки, ноги, глаза…» — Ах! «Глаза» надо впереди поставить!.. Рву бумагу, пишу снова… Готово!

— Это отдай барышне прямо в руки!.. Знаешь?

— Которую Русалкой-то прозвали?

— Да!.. Прямо в руки, чтобы никто не видал! Вот тебе за это целковый вперед, авансом, а исполнишь — и она тебе даст.

— Ты ей написал тут про это?

— Написал.

— Верно?

— Написал!

— Вот спасибо!.. Слюбился с ней, что ли?.. Поднес бы, что ли, рюмочку!..

— Валяй!.. Налейте ему рюмку!..

— Вот эту, котора побольше! — показал пальцем ямщик. — Ну, поздравляю… Ловкий ты!.. Да чего на них, на девок, глядеть!.. На то их и Бог сотворил, чтобы…

Засвистел паровоз, подполз поезд. Я поцеловал ямщика, напомнил ему еще раз про свою записку и влез в вагон… Добр был удивительно: на одной из станций уступил свое место старушке, на другой — дал кондуктору за огарок свечки — полтинник, на третьей — отдал свою подушку какой-то девушке, а сам спал на собственном кулаке…

Так прекрасно начался мой роман!..

Рассказчик снова замолк и стал ходить из угла в угол. Я ждал, а он медлил.

— Чем же он кончился?..

— Не хочется рассказывать… Оскорблять все то, что я тебе рассказал…

— Встречались потом?..

— Мы с Русалкой?.. Да не только встречались, а… Сразу не поймешь, надо уж все по порядку…

…В этот год были студенческие беспорядки, и я вылетел с волчьим паспортом из университета и попал в места не столь отдаленные. Русалка кончила институт и поехала в Москву учиться. Между нами шла горячая переписка. Едва ли когда-нибудь почтовое ведомство пересылало такое количество поцелуев, клятв, восторженных молитв, как это пришлось ему в этот год… Русалка, видимо, читала Шиллера[247], ибо именами всех его благородных героев называла меня в своих детски чистых и детски искренних письмах. Любовь разгоралась на расстоянии еще сильнее, чем горела раньше. Оба мы были в сладком поэтическом угаре, изнервничались и плакали над письмами. «Не могу больше жить в разлуке… Не могу!» — кричали сердца на расстоянии двух тысяч верст друг от друга…

И вот однажды вечером, когда я, под влиянием близкой и у нас на севере весны, тосковал с особенной силой по моей золотоволосой и сероглазой Русалке, — дверь растворилась, и я закричал от радости: предо мной стояла с картонками в руках и звонко смеялась, скаля блестящие зубы, моя милая Русалочка!..

— Я не могла, не могла… Милый, милый… Если бы ты знал, как я истосковалась!

Все полетело к черту: стул, картонки, сумочки. Обнялись и стали целоваться… И оба смеялись, и оба радостно плакали, и не хотели больше выпустить друг друга…

Проклятый самовар, которого черт угораздил вскипеть именно в этот момент, разорвал наши объятия.

— Сестра, что ли? — спросила кухарка, ставя самовар на стол. — Вот оно кстати — и самоварчик вам!..

«Кстати!.. Черт бы тебя побрал с самоварчиком!..»

— Сестра, что ли?

— Невеста! — сердито сказала Русалка.

Баба укоризненно покачала головой и, уходя из комнаты, наставительно пробормотала:

— Сперва надо под венец, а потом уж целоваться!..

— А мы вот наоборот!.. — злобно крикнул я кухарке, а Русалка вдруг стихла и пригорюнилась… — Что ты, голубка? О чем?..

— Я поссорилась и с папой, и с мамой… Теперь ты один у меня…

Расплакалась вдруг, как маленькая девочка. Я утешал: пил с ее глаз слезы!..

— А где же ты, невеста, ночевать будешь?..

— В номерах!..

— То-то!..

Пошли отыскивать номера. Перевезли туда вещи. Долго гуляли по улицам города и обсуждали, как нам теперь быть и что делать. Оба боялись кухарки. Решили скорее повенчаться…

— У меня нет еще подвенечного платья!

— Зачем? Не все ли равно?

— Нет. Я хочу в подвенечном и… с певчими!..

— Не все ли равно?

— Нет. Уступи мне, милый! Ведь это бывает только один раз в жизни!

— Ну ладно, Бог с тобой! Но имей ввиду, что, во-первых, фрака у меня нет, а во-вторых, я его ни за что не надену…

— Ты как хочешь…

Начались приготовления к венцу и свадьбе. Я, как угорелый, бегал к попу, к шаферам, к свидетелям, а она — по лавкам, портнихам. Обедали у меня. Кухарка уже не сердилась, относилась благосклонно, только все торопила:

— Когда вас поп-то окрутит?.. Вы бы уж скорее! Долго ли до греха… — говорила она и, остановившись около притолоки, с завистью прибавляла: — А мой милый вот уже третий год в сырой земле лежит!..

Осталось всего три дня до свадьбы. Все было готово, все устроено, все сделано, и я томился и не знал, куда себя деть. Русалка говела, исповедалась, была настроена очень религиозно и наотрез отказалась целоваться. На этой почве вышла даже маленькая ссора:

— Не приходи ко мне!

— Почему?

— Мешаешь молиться…

— А тебе хочется быть святой?..

— Да, в эти три дня я хочу быть святой!..

— А завтра можно прийти?

— После обедни… Завтра я причащаюсь.

— Русалочка! Милая! Ты и без того святая. Я хочу молиться на тебя!..

— Не умеешь.

— Я буду стоять перед тобою на коленях, смотреть в твое личико и плакать о своих грехах…

— Завтра, после обедни… А пока до свиданья!..

— Дай поцеловать хоть руку!

— Нет.

Печально понурив голову, я шел по пустынному коридору номеров и потом бесцельно бродил по улицам. Завтра!.. И завтра она весь день не будет смеяться!.. И завтра она не поцелует!.. И завтра она будет гордой, холодной принцессой!.. «Русалка, Русалка!..» — шептал я сухими губами, сгорая от счастья… Пришло «завтра»… Так оно и вышло… Пошел и я к обедне и все время не сводил глаз с белого ангела с золотистыми волосами. И сердился на ее святость: не хочет обернуться, не хочет подарить ласковым взглядом… Прямо не существую!.. После причастия холодно приняла мое поздравление и выдернула руку, когда я сделал попытку наклониться… Молча шли мы из церкви. Я сердился на холодность…

— Мы уже похожи на законных супругов!..

— Что ты говоришь?..

— Пойдем сегодня в театр!.. Приехала оперная труппа: это здесь редкость. Ставят «Фауста»[248] … Пойдем, Русалочка! Прошу тебя! Не отказывай мне в этом удовольствии! Ты слушаешь или нет?.. Где ты витаешь мыслями?..

— На «Фауста»?..

— Ну да!

— Там — черт…

— Но там есть и ангел!.. Ты просто капризничаешь…

Я пустил в ход все свое красноречие, всю свою иронию, всю хитрость и логику…

— Ну хорошо. Пойдем!

— Наконец-то!..

Я повеселел.

— Хитрый ты!..

Ну, слава Богу, наконец улыбнулась!.. И даже погладила сердце ласковым, немного лукавым взглядом.

— Идем брать билеты!..

Взяли билеты.

— Пойдем ко мне!..

— Нет.

— Ну, к тебе!

— Нет.

— Ни туда, ни сюда!.. Я даю тебе честное слово, что ничем не оскорблю твоей святости!..

— А ты думаешь, что я сама…

Она не договорила…

— Значит, до вечера?..

— Да.

— Я зайду за тобой в шесть вечера.

— Заходи в семь…

— В половине седьмого…

— Не ранее семи!..

Русалка пожала мне руку и скрылась за дверью номеров. Я посмотрел на часы и вздохнул: до семи оставалось ровно восемь часов. Куда их деть?.. Пойду домой, возьму Маркса и углублюсь в изучение!.. Что, в самом деле, за миндальничанье!.. Не мальчик. Не гимназист… Прихожу домой, а там шафера, товарищи по ссылке. Ругаются на партийной почве. Обрадовались появлению нового человека и схватили за горло вопросами… Ничего не понимаю, притворяюсь, что слушаю, вникаю, мотаю головой, а в голове вместо Маркса — Русалка!.. Шум — неприятен, хочется одиночества, хочется спрятаться от всех, лечь, закрыть глаза и думать только об одной Русалке. Мешают думать, раздражают…

— Что ты печален?..

Злые шутки:

— Завтра женится… Радоваться особенно нечему!..

— Полина Владимировна все молится!..

— Каким богам?..

— Она беспартийная…

Ушел за перегородку, бросился на постель и заткнул уши.

— Что с тобой?

— Голова болит.

— Идем сегодня на «Фауста»?

— Н… не знаю…

Никуда не спрячешься. Хотелось посидеть вдвоем и слиться душами в радостных и скорбных звуках музыки, а тут эти… иронически настроенные товарищи… В чем дело? Почему любящий человек в их глазах только мишень для пошлого остроумия?.. Неужели мы с Русалкой — только смешны?.. Никуда не спрячешься от Мефистофеля…

Один из товарищей подошел к постели, положил свою руку мне на лоб и сказал:

— Никакой температуры!

Потом взял лежавшую рядом со мной книгу, посмотрел на заглавие и, отбросив в сторону, печально свистнул:

— С Марксом спишь?.. Перед свадьбой-то?

Это была уже не шутка, это — оскорбление!.. Оно переполнило мою душу неистовством. Я вскочил с постели, крикнул: «Идиоты!» — и, хлопнув дверью, ушел из дому. И опять я бродил по улицам, выбирая самые малолюдные, захолустные. Вышел за город и только тогда свободно вздохнул. Тихий вечер был полон предчувствий и близкой весны. В сумерках, синеватых и розовых, среди глубокой тишины слышался шепот тающих снегов. На закате громоздились розовые сказочные замки неведомого счастливого царства… В душу веяло от них тихим удовлетворением и кроткой примиренностью с землей и небом. И вдруг мне захотелось упасть на колени, молиться, и сладостно плакать… «Русалка! Русалка!.. Видишь — на моих глазах слезы?..»

Плавно понеслись из города удары церковных колоколов, и меня вдруг потянуло назад, в сверкающий вечерними огнями город, где пряталось мое счастье… Шесть часов!.. Уже шесть часов!.. Оглянулся, быстро перекрестился и, нахлобучив шапку, быстро зашагал к городу. Пришел, конечно, рано: семи не было. Русалка одевалась и не впустила меня в комнату. В ожидании я мерил коридор номеров крупными шагами и сердился, что маятник часов стукает медленно-медленно…

— Можно! — прозвучал наконец в тишине любимый голосок через приоткрытую дверь, и я, едва сдерживая ноги, степенно вошел. Русалка была нарядна и восхитительна… Я смотрел на нее изумленными глазами, и у меня рождалось сомнение: «Неужели эта сказочная принцесса, прекрасная и гордая, любит меня и завтра сделается моей женой?» Невероятно!..

— Опять смотришь в упор!..

— Не буду…

Да, лучше уж не смотреть… Прыгает сердце в счастливой, сладкой тоске… О чем? Не знаю… Я стоял у окна, смотрел на улицу и тихо напевал мотивы из «Фауста». Рисовался сад, лунная ночь и счастливые Фауст и Маргарита…

— О, позволь, ангел мой, на тебя наглядеться! — жалостливым тенорком вытягивал я, стараясь не глядеть на Русалку.

— Пора?..

— Да, пора, пора… Дай, я помогу тебе надеть шубку!

— Сама!..

— Нет, нет!.. Голова кружится от твоих духов…

— Буржуазно?..

— Нет, нет… Почему?..

— Давай руку!..

Я подал Русалке руку, и мы двинулись в театр. Впервые мы шли под руку, и, вообще, я никогда еще в жизни не ходил ни с кем, кроме товарищей, под руку. Все время моя рука дрожала от счастья, я сам был горд, словно мне вверили красоту и любовь всего человечества.

Как вор с покражею, старался я провести Русалку в наши места и торопливо протискивался, не выпуская ее руки, среди толпившейся в дверях и коридорах публики. Нет, не удалось: увидели!

— A-а!.. И вы?

Обернулся и увидал опять иронически улыбающееся лицо одного из своих товарищей.

— И мы!.. Что же в этом удивительного?..

— На что ты сердишься?..

Театр был переполнен. Опера для этого города были диковинкой, и потому обыватели вылезли из своих берлог с чадами и домочадцами и, как мухи на варенье, сбежались на «Фауста». Духота и давка была невероятная. С трудом пробивая путь, добрались мы до своих мест и уселись. Говор, радостный гул, смешки, восклицания перемешивались с готовящимся к увертюре оркестром, наполняли зал нервным, хаотическим шумом, и среди этого шума было трудно говорить друг с другом… Впрочем зачем говорить?.. Мы обменивались взглядами, и этого было вполне достаточно… Щеки Русалки горели румянцем, глаза светились тихой радостью и радостным ожиданием, улыбка подергивала капризные губы, и пропадала святость… Доверчиво касалась она плечом моего плеча, наклоняясь, чтобы шепнуть о чем-нибудь, и не отнимала больше руки, когда я брал ее вместе с программой спектакля и не хотел выпускать… Стукнул дирижер палочкой, сразу все стихло, и грянула увертюра… Оркестр был неважный, но знакомые с детства мелодии и гармонии звуков затушевывали все недостатки… Сжались у нас сердца от трепета, и мы, вздохнув, прижались друг к другу и стали таять, как снег под солнцем…

— Боже, как я люблю «Фауста»!..

— А Русалку?

— Еще больше! — шепнул я, закрывая глаза.

Русалка положила свою сухую, горячую руку на мою, и я чувствовал, как билась кровь в ее жилах… Кончилась увертюра, взвился занавес, и глубокий старик с молодым голосом запел о великой тоске по ушедшей молодости… Потом он проклял все, что любил в жизни, и вступил в разговор с чертом… Заключили союз. Мефистофель выплеснул из чаши синий огонь, и тут…

Тут кончилась и моя увертюра…

Что-то вспыхнуло на сцене, кто-то закричал: «Пожар!..» Музыка сразу оборвалась, и страшная паника охватила толпу своими когтями. В одно мгновение она вихрем закружила людей, отняла у них радость, ум, чувство, все-все, и сделала одним многоголовым зверем… В зале было темно, а сцена пылала, и плач, рев и дикий стон уподобили театр зверинцу с ревущими львами, тиграми, медведями, попугаями…

Не помню никаких подробностей… Я опомнился только на улице и только тут вспомнил, что люблю Русалку… Я кинулся обратно, но толпа, как вода из прорвавшейся напруди, отбросила меня прочь. Я лез снова, и снова она меня отбрасывала… Кого-то затоптали в дверях…

— Русалки! Русалка! — кричал я в диком исступлении и бессильно плакал, как маленький мальчик, потерявший на улице мать… Кричали, плакали, смеялись люди; грызли друг друга, вылезая из дверей, и никто не внимал громкому, энергичному голосу, который, надрываясь, кричал:

— Успокойтесь! Остановитесь!

Толпа колыхалась около театра и не верила, словно боялась обмана…

— Успокойтесь! Огонь потушен! Спектакль будет продолжаться!..

Стих рев ужаса, быстро наполняясь взрывами облегчения и радости… Часть публики расходилась и разъезжалась, а часть потекла обратно…

Я стоял, трясся в лихорадке и не двигался с места… Я инстинктивно чувствовал, что увертюра моей любви кончилась…

Появилась Русалка. Опустив головку и закрыв заплаканное личико меховой муфточкой, она проворно уходила в глубь улиц… Постояв в отупении несколько минут, я вдруг сорвался с места и побежал вслед за нею. Несколько раз я догонял ее и несколько раз приостанавливался, но будучи в силах назвать ее по имени…

Как побитая собака на хозяином, шел я за Русалкой до самых номеров, а когда она скрылась за дверью, то долго смотрел в занавешенное окошечко, где светился до полуночи огонек. Вернувшись домой, я упал в постель и стал глухо рыдать в мокрую от слез подушку… Не помню, кок уснул. Проснулся, когда за окном играл веселый, солнечный день… Долго сидел на кровати, как помешанный, и при каждом звонке пугался и настораживался… Я ждал, безумно ждал появления Русалки, и безумно боялся этого… Не идет!.. Не придет! «Так что же делать? Что делать? — шептал я, крепко сжимая руками голову… — Ведь сегодня вечером мы должны венчаться!..»

Как больной, едва перемогающий и готовый надолго слечь в постель, я с трудом оделся и пошел… Опять долго ходил перед домом и боялся войти. Заслышав шаги, быстро оборачивался и шел прочь… Вышел из номеров швейцар без шапки и, остановившись на крыльце, стал переговариваться с кем-то через улицу… Стою вдали и смотрю на швейцара!.. Странный какой-то, загадочный швейцар!.. Боюсь даже швейцара… «Подлый трус!..» Не помню, когда еще я так презирал и ненавидел себя, как в эту минуту… «Ну, иди же!..»

Прошел мимо. Швейцар поклонился. Тогда я быстро повернулся, остановился и спросил:

— Моя знакомая… барышня дома?

— Они уехали… Утром рано…

— Когда?

— Сегодня…

— Куда?

— В Рассею…

— В другие номера?

— Нет. Уехали от нас, из городу уехали.

— Ничего она не оставила?..

— Из вещей?

— М… да… или записки.

— Кажется, ничего… А впрочем, дойдите наверх… Может, прислуге оставили, а мне ничего…

Деловой походкой, напевая от растерянности «трам-трам», я вбежал по лестнице и понесся по коридору… Тихо. Никого. Громко кашлянул. И вдруг дверь комнаты, в которой жила Русалка, растворилась. Я даже похолодел от ужаса и радости…

— Вам кого?.. A-а, я и не узнала вас…

Номерная горничная стояла в дверях с половой щеткою в руке.

— Ничего барышня не оставила?

— Нет, ничего… Войдите, посмотрите сами… Я только сейчас убирать начала…

Я вошел и обвел взором опустевшую комнату. В куче сора, у печки, белела масса мелких клочков порванных писем… Моя рука, мои письма!.. На окне полуувядшие цветы… При взгляде на эти небрежно брошенные цветы в мою душу широкой волной хлынула печаль, темная, бесконечная печаль.

С этими цветами на груди была моя Русалка на «Фаусте»!..

Я украл незаметно для горничной одну пунцовую гвоздичку и сунул ее в карман пальто. Постояв, еще раз обвел взором могилу моей любви и тихо вышел… До сих пор цела у меня эта гвоздичка. Я положил ее в свою любимую книгу, и там она засохла и сохранилась…

И теперь всякий раз, когда я хочу вспомнить о том, что и я был счастлив в жизни, я благоговейно раскрываю книгу и тихо целую увядший цветок моей жизни… Иногда при этом катятся из глаз слезы, а иногда я безумно хохочу, как хохочет Мефистофель над любовью, жизнью и смертью человека…