Я поместился в садовой беседке, плотно окруженной густой разросшейся сиренью. Здесь лучше. В старом доме мрачно, там притаилось разрушение. Всё покосилось, скрипит, шатается, полно старыми тетками, от которых пахнет лампадным маслом и нафталином. Там постоянно кричит благим матом грудной ребенок Калерии Владимировны, которого она отучает от материнского молока чуть не с самого дня рождения; там — и она, Калерия…

А здесь спокойно, тихо и одиноко. Сам себе господин; живи по-своему. Никому не мешаешь и тебе никто. Да и привык я к маленьким комнатам. Беседка наполовину из стекол; есть много побитых. Заклеил газетами почти все стекла, а целая и незаклеенная сторона обращена к забору в переулочек, заросший репьем, лопухами и крапивой. Турецкий диван — моя постель. Две липовых кадочки из-под меда — мои пуфы, огромный старомодный письменный стол и… качалка! Это — мама: «мало, говорит, у тебя мебели»…

— В другой раз сядешь да покачаешься… Любил ее покойный отец… А ей она не нужна… Я думала, ребенка будут качать, а она… Она против качания… По-новому… Голодом морит…

— Ты отняла ее у Калерии? Ей-Богу, мне она не нужна, эта качалка!..

— Ну, всё равно… Пусть лучше у тебя… Не хочу…

В общем недурно. Ружье и охотничьи принадлежности на стене, коврик и на нем собака, белая Джальма, а в окно глядят кусты сирени. Но главное — стол. Тут — уголок души: портрет Зои и любимые книги. Портрет всегда в цветах, в массивной рамке из белого клена. Ах, еще — гитара! Здесь в беседке, в тихую теплую ночь, когда всё уснет, струны гитары звучат как-то особенно мягко и нежно, и я люблю иногда в лунную ночь прислушиваться к минорным аккордам струн и потихоньку, чтобы никто не слыхал, пожаловаться тихой ночи на свою тоску по Зое и на свое одиночество: тихо и жалобно подпеваю плачущей гитаре… импровизирую, обращаясь с упреками к Зое и к Богу… Все нет еще письма!.. Забыла… Ставлю перед собой портрет Зои, беру гитару, настраиваю ее на минор и, слабо трогая струны, грустным тенорком тяну:

«Ты не могла понять меня, понять моей любви…»

И мне так жалко делается себя, что слезы начинают медленно катиться по щекам.

«Зачем, зачем ты не сказала, что…»

Обрываю романс, облокачиваюсь обеими руками на стол и пристально, с укором, смотрю на портрет Зои…

— Смеешься?.. Эх, ты!

Однажды, вот именно в такой момент и в таком настроении, в тихую звездную полночь, я бренчал на гитаре и жалобно подпевал: «ты не могла понять меня, понять моей любви»; вдруг прозвучал иронический возглас под раскрытым окном:

— Недурно!

Словно оборвались струны гитары… Я смолк и прикрыл огонь лампы. К сожалению, ночь была лунная, и я еще явственнее увидал то, от чего хотел спрятаться: в раме окна, в освещенной лунным светом листве, стояла смуглая Калерия и насмешливо улыбалась.

— Подслушиваете? Очень благородное занятие!

— Подслушивают, когда люди — вдвоем. А вы — один… впрочем с гитарой!..

— Ну, подглядываете. Это всё равно.

— И опять неудачно: подглядывают молча, а я не молчу и не прячусь. Мне просто скучно, не спится… Я гуляла по саду и испугалась ежа или ящерицы… Увидала у вас огонь и вот… стою. Если помешала — скажите; уйду…

— Собственно… нет. Я ничего не делал, чтобы жаловаться на…

— Вы играли на гитаре. Поэтому я и не побоялась помешать вам.

Калерия облокотилась на подоконник, вдвинулась всем корпусом в мою комнату, обвела ее взглядом.

— По-студенчески… Моя качалка! А я думаю, куда она делась?..

— Это — мама… Мне она не нужна. Возьмите и качайтесь!

— Мерси! Качайтесь сами. Я успела уже в жизни покачаться… А вот чему можно позавидовать, так это вашему дивану. Так и тянет посидеть… с ногами… Можно?

— Пожалуйста! — сказал я и торопливо поднял фитиль лампы.

Зашаталась и заглянула сирень в окно, а Калерия исчезла. «Вот чорт принес!» — подумал я со злостью и только было намеревался спрятать портрет Зои, как распахнулась дверь и появилась Калерия. Приподняв над головой ярко-пунцовый шолковый шарф она манерно раскланялась и подошла к столу:

— Она?

— Что — «она»?

— Которой вы говорите «ты»?.. В цветах — это хорошо, а рамку надо поизящнее.

Она склонилась над столом и стала разглядывать портрет; ее плечо касалось моего и, косясь вбок, я видел ее щеку и губы с черненькими усиками.

— Миленькая… Хотя… ничего загадочного… «Ты будешь — верная супруга и добродетельная мать»… А впрочем, не по хорошему — мил, а по милу — хорош… Я лучше посижу на этом великолепном диване, а вы побрянчите на гитаре и спойте жестокий романс…

— Ничего я не спою. Не так настроен.

— Будет дуться!

— Почему вы так презрительно говорите о добродетельных матерях?

— Потому что сама я очень скверная… Не знаю, почему, но я, Геня, не чувствую никакой любви к своему ребеночку… Так, кусочек мясца… Хотела бы, но нет… Иногда обманываю себя, мусолю ему щеки, лялькаю, говорю «милый», а в душе чувствую, что не трогает… Так же я любила своего мужа… Полялькаю и поймаю себя на лжи перед собою… Вы созрели? Вас не смущает такой разговор? — спросила она вдруг, подбирая под себя ноги.

— Нет. Я достаточно вырос и… вообще…

— Здесь страшно говорить с людьми искренно. Всякая правда встречается с удивленными глазами, словно о ней никогда в жизни ничего никто не знал и не слыхал. А иногда так хочется кому-нибудь сказать именно то самое что думаешь… Пусть это будет глупо, неприлично, не принято… Когда вы при первой же встрече сказали: «вы мне не нравитесь», — сперва мне было немножко обидно, а потом, когда я ускакала от вас и стала обдумывать, — мне страшно понравилось… Вы — храбрый!..

— Такая храбрость не требует особенной храбрости…

— Однако! Не всякий скажет в глаза красивой женщине, что… Ведь я всё-таки красива? Посмотрите!

Она сбросила с головы пунцовый шарф за шею и, опираясь на него, неподвижно остановила на мне глаза. Я взглянул и потупился…

— Да, вы…

— Красивая? Ну, конечно! Я красивее той, которая там… у вас на столе…

— Нет! — твердо и убежденно кинул я к дивану.

— Не разглядели еще… Ну, для первого визита довольно!..

Она встала с дивана, потянулась и накинула шарф на голову.

— Не хочется спать… Боюсь одна, а ужасно люблю бродить по саду ночью… Всё странно в саду ночью: и деревья, и дорожки, и шорохи, и тени… И сама жизнь начинает казаться какой-то загадкой. Хотите, погуляем?..

Я не хотел, я уже снова злился и возмущался, как это она не видит…

— Я?.. Пора бы собственно спать…

— Ну, немножечко!.. Тура два по старой аллее… Там так страшно!

Она подхватила меня под руку и повлекла к двери.

— Позвольте! Шляпу надо…

— Совершенно излишне. У вас целый стог волос… какая там шляпа!

Пошли.

— Ах, как страшно! — шептала Калерия и крепко прижималась к моей руке. — Идем туда, под горку, в старые липы, где баня… Бррр! В бане — черти… оборотни… Ай!

Она вдруг вскрикнула, шарахнулась в сторону и потянула за собой меня.

— Что вы! Это — лягушка.

— Тише: кто-то идет вон там, между деревьями…

— Куст это, куст!

— Держите меня крепче: тогда не так страшно… Говорите что-нибудь!

— Не о чем.

— Тсс! Что это… пищит? Слышите?

— Кошка.

Мы приостановились и прислушались.

— Ах, это — мой Вовка! Проснулся… Есть просит… Проводите… Скорей!..

Мы повернулись к дому и быстро зашагали по аллее.

— Спокойной ночи! Думайте обо мне! — небрежно кинула Калерия и, выдернув свою руку, быстро вбежала по ступенькам крыльца и пропала.

«Сумасшедшая или просто… дрянь» — думал я, возвращаясь к себе в беседку. А когда разделся и лег, то вспомнил, что забыл проститься с Зоей.

— Милая! Святая моя! Спокойной ночи!.. Вскочил с дивана, поцеловал портрет и вернулся. Шелестела за окном листва сирени, и мне всё чудилось что там, за окном, кто-то стоит и смотрит…