«Милостивый государь, Павел Игнатьевич! Считаю долгом честного человека сказать вам, что я люблю вашу жену, Калерию Владимировну: насколько мне известно, она вас не любит и совершенно чужда вам. Сын, которого вы, милостивый государь, считаете своим, в действительности принадлежит нам с Калерией Владимировной, что она, конечно, подтвердит вам в глаза. Надеясь на вашу порядочность, милостивый государь, предлагаю вам дать Калерии Владимировне развод. Я с своей стороны имею честь предложить вам, милостивый государь, удовлетворение, в какой вам захочется форме. Оружие безразлично и предоставляется вашему выбору. В том случае, если вы, не согласившись дать Калерии Владимировне развод, уклонитесь от дуэли, имею честь предупредить вас, что первая же наша встреча разрешится кровью. Ваш слуга Геннадий Тарханов. P. S. Живу в тех же номерах, где пребываете и вы. Неполучение ответа в течение трех суток сочту за отрицательный ответ на все мои предложения, после чего предоставляю себе полную свободу действий».
Да, хорошо. Другого исхода нет. Всё, что я пишу этому толстому Павлу Игнатьевичу, для него не будет новостью: он знает и сам видит, что всё это — правда, печальная для него правда. Он, как страус в минуту опасности, прячет под крыло неведения свои оловянные глаза, пьет с нами шампанское и мирится с тем, что Калерия почти каждый день возвращается на рассвете. Но если ты миришься с этой дьявольской ложью, так знай, что я не могу больше мириться! У меня нет больше сил. И я вытаскиваю твою глупую голову из-под крыла: вот тебе правда, от которой ты уже не отвертишься. Если любишь Калерию, — на, убей меня!.. А не любишь, так вон, к чорту!..
— Человек! Отнесите это письмо наверх в пятый номер и отдайте в руки барину.
— Слушаю-с.
— Лично ему, а не Калерии Владимировне…
— Понимаю-с…
Ну, теперь всё кончено. Как гора с плеч свалилась и перестала давить тело и душу.
— Уф, как я устал от этой лжи, от ежеминутной грязной лжи…
Я быстро ходил по комнате и гладил себя по голове. Наконец-то я восстановил пошатнувшееся самоуважение! Будем ждать. Через три дня всё выяснится. Ну-с, что же теперь делать?.. Лучше бы нам с ним пока не встречаться, а впрочем, какого чорта! Я вовсе не намерен прятаться… Посвистывая, не торопясь, я переоделся в новую пару, смело поглядел на себя в зеркало, захватил трость и отправился фланировать по набережной. Пропала пришибленность на душе, вернулось бодрое настроение, даже веселость какая-то вспыхивала и заставляла улыбаться встречным людям. Проходя мимо «Гранд-Отеля», захотел убедиться, что Зоя, уезжая из Крыма, не оставила мне никакой записки.
— Никак нет, никакой записки не оставляли.
— А куда уехали?
— Не могу знать.
— В Ниццу, — подсказал чей-то голос из-под лестницы.
Ну, что ж, дай ей Бог счастья. Сама отвернулась. Насильно мил не будешь, говорят.
Влез на ялтинские горы, окинул бирюзовые морские равнины и почувствовал себя так, словно всё это: и горы, и безграничные морские равнины, и белеющие паруса судов на горизонтах, — всё-всё подвластно мне. Широко повел рукой и запел: «На воздушном океане, без руля и без ветрил»… На обратном пути забрел в сад. Здесь уже играла музыка. Пестрая толпа колыхалась на главных аллеях, такая нарядная, жизнерадостная толпа. Все рады и счастливы. А может-быть притворяются, что счастливы. Оркестр играл из «Кармен» мое любимое: «Любовь свободна», и я невольно подпевал игривой песенке и покачивал тростью. От этой песенки вспоминалась гибкая, красивая Калерия и хотелось простить ей все ее любовные прегрешения. Всё это — в прошлом; теперь она будет только наша: моя и маленького султана. А ведь по натуре она прекрасная женщина, яркая, живая, жизнерадостная, умная. Всё пугает несоответствием наших возрастов. Чепуха какая! Мне двадцать-два скоро, а ей — двадцать-пять… Вспомнил, как заставил Калерию хохотать по этому поводу остроумным примером, не мной, впрочем, придуманным:
— Мужу двадцать, жене шестьдесят лет. Во сколько раз жена старше?
— Ну, в три раза.
— Пройдет двадцать лет, сколько будет той и другому?
— Мм… мужу — сорок, а жене — восемьдесят.
— Во сколько раз жена стала старше мужа?
— В два.
— Вот видишь: сперва была старше в три, а потом стала только в два раза, и чем дальше, тем жена будет моложе…
— Постой, постой!.. Как же так?..
И Калерия хохотала до слез и всё не могла понять, как же это выходит, что жена молодеет с годами.
Оркестр заиграл «Тореадора», и я вспомнил, что возможна дуэль между мной и мужем Калерии. Ну, что ж, умирать, так умирать, по крайней мере, так или иначе, а наступит конец всей этой комедии…
— То-реадор, смеле-ей-е, тореадор, тореадор!.. Помни, что в час…
Пробыл в саду до поздней ночи, ушел последним, и когда возвращался в номера, то сильно билось сердце: быть может, там, на моем столе, уже лежит письмо, в котором решается наша судьба. Письма не оказалось. Вспомнил, что голоден, и стал шарить по углам, отыскивая хотя бы ломтик хлеба. Ничего не нашел. Пососал апельсинную корку. Находился, устал, но по-прежнему, ложась спать, не запер двери: наверно, придет и расскажет о результатах моего письма, о своем объяснении с мужем… Лег, но долго не мог отдаться сну: всё чудилось, что отворяется осторожно дверь и кто-то шепчет: «Тсс!»…
А потом утомился ждать и не помню, как заснул… Снилось, что дуэль состоялась и была очень похожа на дуэль из лермонтовского «Героя нашего времени»: поединок происходил на «Ай-Петри», я был ранен и стремглав полетел с «Ай-Петри» в пропасть, но только не разбился насмерть; надо мной склонялась золотоволосая Зоя и шептала:
— Ты не умер… Сейчас я подниму тебя с камней и мы улетим далеко-далеко, за синее море, на край света, и там обвенчаемся…
Но из темной расщелины гор вышла Калерия. с султаном на руках, и, отстранив Зою, повелительно закричала:
— Не ты, а я буду с ним венчаться, потому что у нас есть ребенок!
Мне было жаль их обеих, и я терзался необходимостью выбрать одну из них. Но жалобно заплакал маленький султан и я сказал Зое:
— Прощай!.. Я не могу лететь с тобой на край света…
Когда я проснулся, моя подушка была мокра от слез и на душе было такое ощущение, словно я потерял что-то самое дорогое мне на свете. Должно быть, было уже поздно: на занавеси окна играло солнышко, а в номерах уже началась обычная жизнь: ходили, стучали дверями, разговаривали, суетились. Кто-то приехал или уезжает, таскают вещи и кричат:
— Осторожней!
Долго лежал в постели и вспоминал вещий сон. Калерия рисовалась ярко, красочно, а образ Зои испугался пробуждения и улетел из сонной памяти: что-то похожее на ангела в золотисто-розовой дымке… Странный сон. Что-то предвещает он мне: смерть или… Испуганно вздрогнул: ведь если я не буду убит, так, значит, я — убью. Я убью человека? Непостижимо! За что? За то, что я люблю его жену, за то, что обманывал его и за то, что он считает моего сына своим. Хаос! Непонятно, странно, глупо, но неизбежно… Когда-то я сам называл дуэль варварством, а теперь… Поздно рассуждать: жребий брошен… Еще день, другой и — кончено… Ну, а что делать, если тот, толстый, с оловянными глазами, откажется от дуэли? Убить его?.. Хаос, из которого не вылезешь… Голова идет кругом. Есть еще выход — сказать Калерии:
— Или разорви с прошлым и иди со мной, или я должен покончить счеты с землей. Решай сама!..
Во всяком случае надо приготовить письмо матери. Измучил я бедную старушку. Знать, что, быть может, уже стоишь у своей раскрытой могилы, и не сказать матери несколько теплых слов — это жестоко…
— Человек! Дайте стакан кофе и конверт… три конверта…
Походил, подумал, отпил кофе и сел к столу.
«Дорогая мамочка, моя добрая бедная старушка! Быть может, нам уже не суждено более увидаться на этом свете… Прости, что я не писал тебе. Моя жизнь попала в такой тупик, из которого есть только один выход: быть убитым, или самому убить человека. Хочу сказать тебе, милая мамочка, всю правду. Я люблю Калерию, хотя знаю, что она — скверная. Не могу, мамочка, не любить и не могу разлюбить. Видно, такая уж судьба. У нас есть ребенок, которого зовут тоже Геней. Может быть, от этого меня и тянет к ней какая-то непонятная сила. Но любить и лгать, обманывать мужа и быть тайным любовником я не могу и не хочу. И пришлось, родная, предоставить судьбе развязать этот узел: дуэль положит конец невыносимому положению, в котором мы очутились все. Быть может, мамуся, я живу последний день, и мне хочется сказать тебе: прости меня, родная, прости за всё горе, которое я принес тебе своими поступками! Помни, что в последнюю минуту жизни я буду глубоко страдать от того, что ухожу из жизни, не поцеловавши тебя крепко и не зная, что ты простила. Ты добрая, простишь. Я не виноват. Должно быть, такая уж моя судьба. Скажу еще тебе, что если я буду убит, то хотел бы лечь в родную землю: увези меня, родная, домой! Есть в старом бору лесная сторожка на высоком берегу озера — наш Степан знает! — вот там ты и схорони меня. Это место было мне дорого по воспоминаниям. Ну, благослови и прости! Твой сын Геннадий. P. S. Мое ружье и Джальму подари на память старику-леснику, с которым мы часто охотились на озере».
Было тяжело писать это письмо, спазмы сдавливали горло и слезы прыгали на бумагу. И было жаль себя словно я уже умер. Вставал в памяти старый шумящий бор, склон над оврагом и одинокий крест на моей могиле. Заклеил письмо и написал на конверте: «В случае моей смерти переслать моей матери» и указал подробный адрес. Потом допил кофе и заходил по комнате, грустно насвистывая арию Ленского «Что день грядущий мне готовит»… Вспомнил Зою и захотелось ей тоже сказать что-то на прощание. Написал: «Уходя из жизни, посылаю тебе, чистая, святая девушка, свой последний привет. Благодарю тебя за те лучшие часы в жизни, которые ты подарила мне своей любовью. Быть может, я люблю тебя, только тебя, но что-то ворвалось в мою жизнь темное, непобедимое и разбило наше счастье. Прости меня! В эти последние часы жизни твой светлый образ стоит в моих глазах. Прощай! Геннадий Тарханов». Потом написал студенту Касьянову: «Прощай, брат Касьянов! Не поминай лихом и не сдавайся жизни, как сделал я. Геннадий Тарханов». Всё приготовил сложил всё письма в кучу, завернул в одну пачку, перевязал веревочкой и сделал надпись: «Вскрыть после моей смерти».
Всё! Теперь всё… Тоскливо и так одиноко. Словно один на всем белом свете. Хочется поговорить с кем-то ласково-ласково, кому-то хочется сказать, что я — обречен на смерть, а жить так хочется, безумно хочется… Скорее вон из этой одинокой комнаты, где уже веет холодом смерти! Туда, к людям, на солнце, к морю!.. С какой-то непонятной торопливостью, словно у меня было спешное, неотложное дело, оделся и выскочил на улицу. Ярким светом, шумом моря, его влажным дыханием и звонкими голосами жизни всколыхнуло всю душу и пересталось верить в неизбежность смерти, даже вообще в смерть… Жизнь, жизнь, как ты прекрасна и как я люблю тебя! Здравствуй, солнце! Здравствуй, море!.. Я жив, жив, жив… Увидал детишек с нянькой и вспомнил султана. Смешной! Миленький!.. Наверно, он преважно разъезжает себе теперь в коляске, с сигарою в зубах… или роется в песке. Надо посмотреть: пойду в сад.
Как птицы, кричат в саду дети. Как цветы, пестрые, красочные, качают головками на песке. А султана нет, моего султана нет… Обошел все дорожки и закоулки — нет султана. А так захотелось вдруг посмотреть на маленького человечка и подумать: «ты — мой сын». Сидел, ходил и всё надеялся, что султан появится… Захотелось есть: сел на террасе клуба и заказал себе завтрак; ел, а сам всё посматривал на аллею, идущую от входа. Нет!.. Стал беспокоиться, торопиться. Что-то случилось там, иначе султан был бы здесь. Словно кто-то тайно звал домой. Бросил завтрак и быстро направился к дому. Прошел по коридору — тихо. Подошел к номеру султана — тихо. Оглянулся — никто не увидит: приоткрыл дверь и заглянул в номер… Пусто!..
— Человек! Соседний номер свободен?
— Так точно.
— А куда же… тут была женщина с ребенком…
— Уехали.
— Когда?
— Сегодня утром. Все. И барин с барыней.
— Куда?
— За границу…
— Мне должно быть письмо от… барыни.
— Не знаю… Мне не передавали…
— Вы что-нибудь напутали… Я спрашиваю про Калерию Владимировну!..
— Ну вот, я про них и говорю… Как я понял из разговора между ними, они поехали в Ниццу-с…
— Куда?
— Ницца… Город такой…
— В Ниццу… В Ниццу… Да… Это странно.
Я вбежал в свой номер и начал рвать в клочки все письма, над которыми только что плакал. Рвал и хохотал, громко хохотал и плакал. А потом сел к столу и написал: «В Ниццу, до востребования».
«Шлю тебе, подлое красивое животное, вдогонку всю ненависть и презрение, которыми ты отравила мою душу»…
…Надо уехать, надо как можно скорее уехать. Мамочка! надо как можно скорее уехать… Родная моя, спаси меня!..