Весь день я блуждал по лесу с белой Джальмой и разговаривал с ней о Калерии:
— Эх, Джальма! Уехала Калерия… бросила нас Калерия!..
— Помнишь, Джальма, как она поцеловала тебя?
— Вот здесь, Джальма, мы с ней ели землянику…
Побывал на всех полянках, где мы были вместе, полежал и посидел на всех лужках и упавших соснах, где мы отдыхали… Безысходной грустью веяло от этих местечек… Иногда я останавливался и громко с тоской кричал:
— Калерия!
Тогда Джальма настораживалась и начинала смотреть в ту сторону, куда я кричал, и выжидательно помахивала хвостом…
— Нет, Джальма, не жди: она далеко…
К вечеру вернулся в избушку и долго всматривался во все мелочи ее обстановки, надеясь увидать или найти что-нибудь близкое, связанное с Калерией или напоминающее ее. Ах, дедушка, зачем ты убрал траву, вымел пол, расставил в порядке лавки. Теперь еще дальше стала Калерия и кажется, что не прошлой ночью была гроза и горело пожаром окно, а давно, давно когда-то…
— Уехала молодуха-то…
— А-а, дедушка!
— Куда она?
— Не знаю.
— Как не знаешь?.. Вот тебе раз!..
— В город…
— Зря пустил… одну… Она у тебя с ветром… Этаких надо в руке держать… На-ка вот — в траве нашел… Видно она обронила…
Дедушка подал мне знакомое колечко с кроваво-красным рубином.
— Она, она… Спасибо, дедушка!..
— Мне чужого не надо… Ждать ее будешь здесь или… она нескоро?
— Нескоро… Надо идти…
А уходить не хотелось, не было силы уйти…. Избушка таила в себе тайную близость с Калерией… Чудилось что-то невидимое и любимое…
— А где, дедушка, водяная лилия?.. Вот здесь, на окне, она лежала.
— Выкинул я ее… Она ведь померла, завяла… В озере их сколько хочешь… Свежих нарвешь…
— Выкинул?
— Выкинул.
— Эх, ты!.. А трава?..
— Я тебе свежей накошу… примялась она… В сенцах ее разбросал — ноги вытирать… После дождя-то грязи натащишь…
Как молния, пронизало мне сердце воспоминание о последних ласках пред рассветом, и, сев на лавке, я опустил руки и голову: «кончилась сказка»!..
— Скучаешь… Пойдем-ка, брат, на охоту! Всё пройдет… Вчерась перед грозой налетело уток — прорва…
— На охоту? Да, да, пойдем!..
— Я на ботнике, а ты с собакой берегом… Мы их всех выгоним…
— Джальма, идем!
Дедушка с багром и длинной одностволкой тихо пробирался камышами, стоя на маленьком ботнике, и с берега казалось, что он идет по озеру, подпираясь палкой. Мы с Джальмой продирались чрез чащу прибрежных тальников и старались не отставать от дедушки…
Дивный вечер после недавнего дождя и грозы: всё блестит свежестью, яркостью красок и какой-то новизной, словно это совсем не то озеро, которое видел уже… Золотые, розовые пятна на воде, и в этих пятнах — белоснежные лилии и желтые, как куриные желтки, кувшинки… В зеленых камышах — бархатные шишки, на воде — широкие листья плавуна и зеленые узоры — кружева ряски… Таинственная гладь воды, заставляющая верить в русалок… Вон там, под склонившимся над водою кустами, где тихая глубина похожа на зеркало с отражением, что-то плеснулось и пошевелило водоросли…
— Кря! кря! кря! — испуганно закричала утка и, ударяя по воде крыльями, полетела, словно побежала по воде…
— Бей! — кричит дедушка.
Вскинул ружье, и гулкий выстрел разбудил вечернюю задумчивость. Тяжело упала утка на воду и потянулись около нее расползающиеся круги. А дым от выстрела лениво ползает по воде…
— Есть! Джальма! Пиль!
Визжит от радости Джальма и, задыхаясь от волнения, плывет по озеру к убитой утке…
— Как ты ее смазал! Ловко, брат!..
— Кря! кря! кря!
— Трах! Трах!
— Трр-ах! — кончает одностволка дедушки и несется его досадливый шопот:
— Эх, сволочь, улетела! Стреляй!
Еще утка, другая, э-э, да тут целый выводок… Стучит сердце, дрожат руки, не идет патрон.
— Эх, чорт!..
Кряквы свистят крыльями над головой, а ружье незаряжено: не лезет патрон… Джальма скулит от досады…
— Погоди, старик, надо успокоиться… Ты тоже горячий…
— Да, брат… не могу… Как вылетит утка — сердце обрывается… Пора бы уж привыкнуть, а вот поди… Ну, порох просыпал… Эх, ты, драть тя за хвост…
— Джальма! Назад! Тубо!
— Посылай ее сюда: сейчас выводок в камыши ушел…
Разбудили озеро, камыши, лес; вздрогнули пятна, розовые и золотые, встрепенулись кувшинки, лилии, плавуны и зеленые узоры ряски; закачались, как опахала, длинные палки с черными бархатными набалдашниками… Горит душа, горит лицо и нет горя. Нет!
— Милый! — таинственно кричит дедушка придушенным голосом — помри!
Это значит — присесть и затаиться. Значит — летят утки…
— Джальма! Куш!
— Уй, уй, уй, уй… — свистят утиные крылья, и Джальма дрожит как в лихорадке. Я — тоже.
— Трах! Трах! Есть!
— Молодчина! — кричит дедушка и весело смеется. — Двух смазал…
Уже стемнело. А в воздухе всё еще тревожно посвистывают утиные крылья, заставляя настороживаться и вздрагивать всем телом… Луна выкатилась из камышей и пунцово-красным шаром остановилась над озером… А на горизонте еще не потухла рдеющая меж соснами лента вечерней зари… Примолкло озеро и камыши, загудели комары, огромные, злющие… Заквакали лягушки. Задергали коростели… Зашумели камыши и осока… Стая галок полетела куда-то на ночлег. Закричала сова. Вся природа — в усталой задумчивости… Душа тоже думает помимо воли… О чем? Бог ее знает… О чем-то далеком и неясном, грустном и радостном, что было когда-то и чего не будет, или о том, что было и что опять повторяется и будет повторяться бесконечно…
— Еннадий!
— А!
— Темно. Надо кончать…
Шумный всплеск воды, засеребрившейся под скользящим ботником.
— У меня, брат, караси есть… Уху сварим, да пожрем с устатку-то…
— Это хорошо. Я голоден, как волк…
— Вон летят!..
Бог с ними, — пусть летят: не хочется снимать ружья с плеч…
— Идем, Джальма!..
Медленно ухожу и мурлыкаю грустную песенку… А полная луна прислушивается и грустит вместе со мной… И звезды грустят… Впереди рыщет белая Джальма… Остановится, подождет, понюхает убитых уток и снова скроется в темноте тальников…
— Фу, чорт, как жрать хочется…
— Пойдем ко мне в землянку… Там и поедим…
— Можно у тебя в землянке сегодня ночевать?..
— А что в избе-то? Неужели один-то боишься?..
— Скучно одному…
— Э, брат, обабился… Спи!.. Четверо будет: я, ты, еж да заяц…
Пришли в землянку. Старик запалил огонек, стал возиться около печки. А я растянулся на лавке и почувствовал неимоверную усталость. Приятная слабость переливалась в теле и не хотелось ни шевельнуться, ни думать… Словно — начало тифа, когда плаваешь в каком-то безразличии. Даже улыбка, безвольная и беспричинная, скользит по губам… Тяжелые ноги, словно в железных сапогах, и руки, как чужие, ненужные…
— Еннадий! Ты что же… Никак спишь уж?..
— Я капельку подремлю…
— А ты хоть кулак под голову-то положи… Как утопленник… На тулуп!.. А я буду уху варить…
Дедушка возился около печки, колол лучину, чистил карасей, поварчивал на кого-то и покашливал, а мне было так хорошо и спокойно, словно я сделался опять маленьким внучком, а дед — моей покойной бабушкой… Будто я натворил каких-то бед и спрятался под защиту бабушки…
— Вишь как, сердечный, намаялся: ни рукой, ни ногой… Молодое дело…
Чего ты там ворчишь, старенький!.. Ворчи, ворчи!.. Так уютно и хорошо слушать, как потрескивают на шестке горящие щепки, бурлит в котелке уха и как ворчишь ты, старенький…
— Тощая, а зацепистая… С ней, брат, построже надо: она сама с усами.
— Ах, это ты — про Калерию!.. Калерия… Странное имя… Что это за человек, такой далекий и близкий?.. Пришла ночь и, как огненный вихрь, закружила в себе и сожгла сердце в пламени грозовых зарниц… И ушла куда-то вместе с грозовой тучей… Нет ее — почему же я не плачу, и не страдаю, и не томлюсь тоской?.. Ведь я же люблю ее!.. Не знаю, ничего не знаю… Казалось, что без нее я не могу жить, а вот живу и душа моя делается всё спокойнее и спокойнее… Гроза пронеслась, погасли огненные змии молний и смолкли громовые раскаты. Опять тишина… А как красиво и страшно было окно, завешанное красным шарфом: казалось, что вся земля пылает в пламени и что всё должно погибнуть… Может быть, и мы, и наша любовь сгорели в этом огне… и остался один пепел… Не знаю… Всё равно… Устал… Невыносимо устал… Я могу уснуть и спать день, два, три… Так хорошо спать и ни о чем не думать!.. Даже о Калерии…
— Ну, вставай да поешь! Уха поспела…
— Не хочу…
— А ты поешь да и спи с Богом… Иди, иди, нечего… Ночь долгая, а теперь некому мешать: один, без молодухи… Выспишься…
Как в бреду сижу и ем уху, не понимаю, о чем говорит дедушка, и не интересуюсь ничем на свете. И кажется, что это не я ем уху, а кто-то другой, и что всё, что было в старом бору, было тоже не со мной, а с кем-то другим…
— Ну вот, теперь и ложись…
Я, никогда не молившийся, помолился, бросил сапоги и куртку и, как внезапно убитый, брякнулся на скамью и уснул глубоким сном, без грез и сновидений…
Проснулся поздно и сразу захотел домой… Торопливо собрался, выпил чаю и, вскинув ружье за спину и взяв гитару подмышку, простился с дедушкой.
— Ну, с Богом!.. Приходи за утками-то, только уж один, без бабы: с бабой какая охота!.. Я тебя провожу…
— Джальма! Идем!
— Заколотить надо окошко-то, — сказал дедушка, проходя мимо избушки…
И когда я шел в соснах и избушки не было уже видно, в тихом бору гулко застучал топор, заколачивающий окно и дверь моего «Края света»… Я приостановился и послушал: точно заколачивают крышку Вовочкина гробика… На мгновение у меня сжалось сердце…
— Идем, Джальма!
Я громко, на весь бор, запел и быстро зашагал вперед, углубляясь в молчаливый бор, полный величавого спокойствия…
«Эх, ты, но-о-ченька-а, а ночка те-о-о-мная,
Ночка темна-а-я, а ночь о-о-се-е-нняя…»
И тихий бор подпевал мне своим эхо…
«С кем я э-э-эту ночь да ночевать бу-у-ду-у?..»