— Ну-с, молодой человек, придется полежать.

— Не могу я, доктор, больше лежать.

— Рано пташечка запела — как бы кошечка не съела, молодой человек…

— Я должен ехать… В Крыму я поправлюсь скорее. Вы обещали через неделю, а теперь идет уже вторая… Я не могу, доктор.

Мама качает головой и жалуется:

— Вы не велели сидеть на сквозном ветру, а он не отходит от окна.

— Закрывайте!

— Открывает. Он уже уложился.

— Рано. Плохо кушаете, молодой человек.

Ах, вы! Слепые, близорукие люди. Вы думаете, что чем больше я буду кушать, тем счастливее буду в жизни? Болит душа, душа болит, а вы… Вот уже скоро неделя, как уехала Зоя, а телеграммы нет. Оставила письмо и уехала.

«Я не могу сказать тебе сейчас, прощаю ли. Не знаю, сама не знаю. Сегодня мы с папой уезжаем в Крым. Дай мне подумать, переболеть душой. Я тебе телеграфирую искренно. Должно быть, прощаю, но больно мне, невыносимо больно, и я боюсь обмануться. — Зоя».

Нет телеграммы. Сижу у окна и смотрю на дорожку к воротам: каждый день дожидаюсь, когда появится почтальон или телеграфист. Каждый день ожидание мучительнее и каждый день — разочарование; приносят и письма, и телеграммы, но не мне. Ах, Зоя, что ты со мной делаешь? Зачем мне выздоровление и жизнь, если… Но ты должна сказать. Ты не в праве так мучить, если даже… если даже больше не любишь! А если ты так долго колеблешься, значит — не любишь. Не любишь, нет, не любишь!.. Но тогда зачем мне ехать в Крым! Никуда не надо ехать. Никуда!..

— Отойди от окна.

— Ах, оставь меня, мама!.. Не всё ли равно?.. Не сегодня, так завтра…

— Что «не сегодня, так завтра»?

— Умирать.

— Вот тебе раз! То — жениться, то — умирать. Не поймешь вас.

— Наша жизнь, мама, только крохотный кусочек, одно мгновение в вечности. Если посмотреть на тысячи лет, которые прошли до появления на свет, и на тысячи, а может-быть и миллионы лет, которые пройдут после нашей смерти, — так не стоит и думать о жизни…

— Чепуха какая!

— Сегодня есть, а завтра тебя нет. И ничто не изменится с твоим исчезновением. Всё так же будет день, и будет ночь, зима и весна, радость и горе…

— А ты хотел бы, чтобы после нас ничего не было?

— Мне всё равно… Суета сует, мама. И так же люди будут говорить, что любят и никогда не разлюбят, а сами…

— Вон телеграфист идет.

— Где? Да, да!..

— Куда же ты побежал?.. Ах, наказание Божие!

Я выбежал в коридор, потом на лестницу. Стою, свесив голову в пролет лестницы, жду и прислушиваюсь, что делается в конторе больницы. Мешают проклятые часы: стучат, словно рубят дрова. Стукнула дверь. Кто-то идет. Куда? Наверх!..

— Сестрица, вы что несете?..

— Телеграмма… вам!

— Мне!

— Вам. Вот извольте…

— Спасибо, спасибо! Вы такая милая…

Сестрица вскинула на меня удивленные взоры и, повернувшись, пошла обратно, а я зажал в руке телеграмму и побежал в свою палату.

— Мама! Телеграмма.

Смотрю на телеграмму и боюсь ее распечатать: ведь там — моя судьба, моя жизнь. Трясутся руки и замирает сердце. Опять трудно дышать.

— Мама!.. Распечатай телеграмму и сперва посмотри, откуда и от кого, но не говори содержания.

— Что за фокусы? Ну давай!.. «Распечатай», а сам не дает.

— На! Сперва — откуда?

— Из Ялты. От Зои.

— Знаю, знаю!.. Погоди, ничего не говори.

— Что ты дуришь, Геннадий!

— Скажи, как подписана. — «Твоя Зоя».

— Не может быть!.. Ты лжешь, мама…

— Ей-Богу, «твоя»! На, читай сам! «Прощаю, люблю, жду. Твоя Зоя».

— Мама! Я спасен! Мама, мама… милая, родимая старушка!..

— Да погоди ты, сумасшедший!.. Я упаду, оставь меня, Генька! Что ты, словно сбесился…

— Сбесился, мамочка… Ей-Богу, сбесился!.. Зойка! Зойка! Милая, добрая Зойка!

— Ничего не понимаю…

— И не надо, мамочка. Завтра я еду, еду, еду…

— Погоди, что скажет доктор…

— Не желаю. Не слушаю. Ничего знать не хочу! Еду, еду, еду…

И я громко запел:

«Отворите мне темницу, дайте мне сиянье дня…»

— Не ори! Здесь больница.

«Сине-окую девицу, черногривого коня…»

— Не ори, тебе говорят!

— Ничего, мамочка…

«Я кра-савицу младую прежде сладко поцелую…»

— Не пойте. Здесь неудобно.

— Простите, милая сестрица. Не буду… Ей-Богу, не буду!..

— Допелся… Говорила тебе… Точно гимназист… А еще жениться…

— Ничего, мамуся… Я — шопотом… «Я краса-вицу младую прежде сладко поцелую, на коня потом вскочу, в степь, как ветер, полечу»…

— Расскакался…

— А где, мама, корзинка с теми вещами, которые тебе отдали в жандармском управлении?..

— В конторе. Сюда не позволили.

— Экая досада! Надо бы кое-что взять с собой. Завтра я еду. Это решено и подписано. Может быть, ты — со мной… Всё равно уж: там есть один родитель, будет еще одна родительница.

— Ты знаешь, что мне нельзя. Я и без того не знаю, как там без меня… Тетки хворают, кругом обворовывают, приказчик запил.

На вечернем обходе долго торговался с доктором. Уперся: раньше, как через три дня, не пускает. Что такое три дня? Просто придирка, упрямство, желание покуражиться. Ну, чорт с тобой, бери у меня эти три дня, пей мою кровь и мое счастье! Слава тебе Господи… Слава долготерпению твоему, Господи, слава…

— Значит, не едешь со мной?

— Да нельзя, Геня… И денег в обрез… Как я жалею, что отправила Калерии тысячу-то! Потом уж рассчитались бы. Осенью она собирается к нам погостить…

— К нам? С какой стати?

— И опять с ребенком притащится, помяни мое слово.

— С какой стати! Ты же потом будешь сердиться и каяться, что…

— Неудобно: дала денег на твой выкуп и пишет, что горит нетерпением повидать политического преступника… Никогда, говорит, не случалось их видеть.

— Подлая!

— Ну уж это, Геннадий Николаевич, нехорошо и неблагодарно… Пусть поживет… Она думает, что ты попрежнему будешь бегать за ее хвостом…

— Я видеть ее не хочу. Я ее ненавижу всеми фибрами души…

— А тогда горой стоял… Чуть на мать с ружьем не полез… Эх ты!

— Она меня одурманила… Опоила зельем каким-то… А теперь прошло. Теперь я ее, поганую, из ружья убью… гадину!

— Перестань! Постыдись! Побойся Бога-то…

— Так и знайте: либо она, либо мы с Зоей. Мы одного часа не пробудем, если заявится Калерия… А впрочем, я забыл: осенью я буду гарантирован от этого свидания: опять в тюремное заведение для полного окончания курса… Наплевать! Мы проживем в Крыму до сентября, а там видно будет.

— Пишет, что тоскует… Не нахожу, говорит, места. Мыкается по заграницам. С ребеночком-то! Ему всего около трех месяцев, а она его уж чуть не всей Европе показала. А теперь хочет показать ему свое отечество. И смешно, и жалко. Кукушка! Хорошо, что во-время тогда мы ее спровадили, а то закружила бы тебя около своей юбки. Опять сошлась с мужем. Сперва бросила, а потом опять… Несчастная какая-то.

— Ну, будет, мама! Я не желаю ничего знать про нее и… замолчи!

Перекладывая в десятый раз вещи, собранные в дорогу, я вытащил из альбома портрет Калерии. Взглянул, вздрогнул от бесстыжих глаз и бесстыжих губ, которые смотрели и целовали меня, и швырнул портрет на стол к маме.

— На, возьми твою прекрасную Калерию. Мне она не нужна.

Мать взяла портрет и стала рассматривать. Вздохнула.

— А есть в ней цыганская кровь. Красивая бродяга, ей-Богу! Вот ведь и деньги, и красота, и всё, что угодно, а счастья нет. Возьму себе. Нехорошо бросать подаренные карточки. Карточка не виновата.

На другой день мы с мамой ходили по магазинам: покупали мне новое летнее пальто, шляпу, палку, перчатки и легкую летнюю пару, белье, чемодан, ботинки. Это отняло весь день и сократило время ожидания. На третий день тоже было не мало хлопот: ходил в цырюльню подстричься, мылся в ванне, еще раз укладывался. Мама ушла в церковь отслужить напутственный молебен, а я, чистый и подстриженный, воспользовался одиночеством: захотел посмотреть, каков я буду видом, если надену новую пару. Облекшись в новое белье, я надел новую светлую пару и новые ботинки с пуговицами, накрыл голову новой шляпой и посмотрелся в зеркало:

— Ничего, недурен мужчина!.. А ну-ка, впору ли пальто?..

Надел и пальто, а кстати взял из угла и новую палку. Опять подошел к зеркалу.

— Ей-Богу, я очень и очень недурен!

Стал прохаживаться по комнате и мимоходом заглядывать в зеркало; помахиваю палкой и раскланиваюсь с кем-то. С кем? Ну, конечно, с Зоей! С кем же больше мне раскланиваться? Воображаю, как ахнет мой белый голубок при виде такого франта. А крахмаленной рубашки не надену: фантази с «желябовским галстуком» придает более поэтический вид.

— Эге, вы уж, кажется, на «венец» собрались!

— Я… я… нет, доктор, я собственно пройтись маленько.

— Теперь другое дело. Теперь жених, как следует. А ваша матушка?

— Н… не знаю. За покупками пошла.

Почему я не сказал, что она ушла в церковь? Как это глупо: стыдиться, что мать пошла молиться Богу за мой благополучный отъезд… Ведь я же верю в Бога… В Бога… Ммм… не знаю. Не особенно что-то… Сходил в сад, поглядел на Волгу, послушал, как призывно гудят свистки пароходов на городских пристанях, словно зовут меня поскорее сесть и уехать вон туда, в голубую дымку сказочного царства, где царствует моя нареченная Принцесса. Ах, какая смешная: «желаю, чтобы на нашей свадьбе непременно пел хор певчих». Ну, скажите пожалуйста, разве это не чепуха! Ну, не всё ли равно: с певчими или без певчих? Чудачка эта Зойка, ей-Богу! Много в ней еще предрассудков.

Пришла мать. Глаза красные.

— Ты что, мама… плакала?

— Да, Генечка, немного поплакала.

— О чем, старушка?

— Так, грустно что-то стало. Уедешь и останусь одна. Дай тебе Бог счастья… Отца-то нет, не дожил! Я уж заодно панихидку по нем отслужила: в одной церкви — молебен, а в другой — панихидку. А ты уж нарядился!

— Примеряю.

— Вот даже приятно посмотреть. Вырос ты, совсем взрослым глядишь. Ну, и мне собираться надо в дорогу. До Самары вместе, а там…

Мать постояла среди комнаты с опущенными руками, потом стала суетиться и бегать то в контору, то в докторскую; звенела деньгами, отвернувшись в уголок лицом, охала и опять куда-то скрывалась.

— Телеграмма тебе.

— Давай скорей!

«Остановилась в Гранд-Отеле, жду, тоскую, телеграфируй выезде. Зоя».

— От Зои?

— Да! Тоскует очень, невыносимо тоскует, не может больше ждать…

— Завтра поедем. Не умрет.

— Всё, мамочка, возможно!.. Надо успокоить.

Сажусь к столу, тороплюсь, перо старое, ржавое; злюсь на больничные порядки, делаю кляксы, рву бумагу, капнул на новый пиджак…

«Ялта. Экстренная. Завтра выезжаю, успокойся. Твой Геннадий».

Выбегаю за ворота, отчаянно кричу извозчика.

— На телеграф!

А на телеграфе опять недоразумение:

— Кому?

— А вам какое дело?

— В таком случае не принимаем.

— Не имеете права…

Шум и крик, с обеих сторон угрозы. Вмешивается какой-то господин и кротко-заискивающе объясняет, в чем дело:

— Вы написали: в Ялту, а кому — неизвестно.

— Ах, вот в чем дело!.. Ведь я не понял… В таком случае извините.

— Подождите, потрудитесь встать в очередь!

Все на меня смотрят, одни — со злобой, другие — с усмешечкой. Так бы и растерзал телеграфиста, да он — за решеткой. И вот этого, толстого!..

— У меня телеграмма экстренная.

— А уж это, господин, не наше дело. Я тоже жду, у меня там жена помирает. Кабы деньги были, так и я послал бы экстренную.

Жена помирает, а он, прохвост, торгуется из-за пятака, не соглашаясь, что «не задержусь» пишется в два слова. Только время ведет.

— Напишите «не замедлю», — советует рядом стоящая барыня.

— Не замедлю — тоже два слова.

— У вас всё — два слова!

— Не я грамматику сочинял.

— Ну, нате еще пятак… Вас не переспоришь…

— Экстренная! У кого экстренная?

С гордостью пролезаю вперед.

Только сдавши телеграмму чувствую, что теперь всё устроено. Куда бы сходить? Некуда. Брожу по улицам, помахиваю палкой и тихо напеваю:

— Тра-там, тарам, та-та…

Увидал выставку фотографии, стал рассматривать обывательские физиономии.

— А что, не сняться ли?

Зашел и зачем-то снялся в анфас и в профиль, в шляпе и без шляпы, в пальто и без пальто. Дал три рубля задатку. А когда вышел из фотографии, то подумал:

— Ну кой чорт я снимался, когда завтра уеду и неизвестно, когда вернусь! Ну, наплевать, пусть пропадает моя трешница…

Попадались навстречу барышни, но совершенно не интересовали меня; раньше бросил бы мимолетный взгляд, заметил бы, которая красивее, может быть, поправил бы шляпу на своей голове. Теперь — просто не существуют. Ни на минуту не перестаю чувствовать, что вся моя жизнь отдана безраздельно и бесповоротно одной, далекой, лучшей к мире девушке, пред которой я глубоко виноват. Тоже косы у одной из трех большие, но перед Зонными косами они ничего не стоят. Одна сделала «глазки». Ах, скверная девчонка! Ведь, наверное, соображает, что краше всех на свете. Какое, подумаешь, самомнение! Напрасно, милостивая государыня, стараетесь: неуязвим! Не оглядывайтесь: застрахован!

Вернулся в больницу и застал маму в слезах.

— Что такое, мама?

— На, прочитай!

Взял телеграмму: «Тетя Маша сейчас скончалась. Тетя Саша».

Бедная тетя Маша: всю жизнь ждала, что придет какой-то благородный рыцарь и похитит ее из старого дома, берегла для него целомудрие, гадала на святках с зеркалом, — каждый год выходило, что рыцарь близко… Вот он рыцарь, пришел и похитил тетю Машу!.. Черный рыцарь…

— Ведь ей всего сорок два! — всхлипывая, шептала мама…

А мне было не жалко тетю Машу. Мама плакала, а я думал о том, что завтра я поеду к своей невесте, и, отвернувшись к окну, я радостно улыбался и мысленно говорил:

— Зойка, Зойка!.. Какая ты красивая, милая, добрая…

— Надо опять идти — отслужить панихиду по тете Маше. Пойдем!

— Пойдемте.

Не хотелось идти, но нельзя: обидишь маму. Пошел, стоял с понурой головой, с восковой свечой в пуке. Священник жалобно вытягивал:

— Еще молимся о упокоении души усопшей рабы Твоей Марии, и о еже проститися ей всякому прегрешению, вольному же и невольному!

А я слушал, как за раскрытым окном храма, на ограде, пели птицы и как на Волге гудел пароход; крестился, а сам думал о том, как встречу Зою и буду целовать ей руки, глаза, губы, волосы… золотые волосы, похожие на солнечные лучи, золотым столбом падающие из-под свода купола в холодный полумрак церкви!..