Курносую девочку звали Нина ходячая, а ту, тихую, что сидела на соседней кровати, звали по-разному: то Леля, то Ляля.

Ляля шила что-то непонятное. Должно быть, ей очень нравилось слово «кошмар», потому что всякий раз приговаривала:

— Какой у меня кошмарный наперсток!

— Это просто кошмар, а не ножницы!

Целая груда тряпочек лежала у нее на постели, и когда ей нужна была новая тряпочка, она доставала ее пальцами правой ноги. Вот и катушку ниток тоже достала ногой.

Сережа с удивлением заметил, что здесь многие лежачие и даже сидячие действуют ногами, как руками. Вы даете им письмо или ложку, а они хватают эти вещи ногою.

А вон тот, что у бочки, — горбатый. И этот тоже. И этот. И этот. У одних горбинки маленькие, еле заметные, величиною с пятак, а вон у того, что с краю, как будто круглый хлебец лежит на спине, темный хлебец из ржаной муки, потому что горб у него почернел от загара. А у рыжего и горб какой-то рыжий, — красная кожица на нем облупилась от солнца.

А вон те прикручены к кроватям какими-то широкими тесемками — нет, фитилями от ламп! — и ноги у них в гипсовых коробках.

А у этого привязан к ноге какой-то тяжелый мешочек; мешочек свешивается на шнурках через спинку кровати и тянет, тянет ногу за собой.

А у этого в гипсе и нога и все туловище.

А вот тут что такое? Никак не понять.

Лежит на кровати большая доска, а из-под доски раздается пыхтение и даже как будто хрюканье. Кто-то копошится под доской, доска чуть-чуть колышется, словно дышит.

Сережа долго глядел на нее. Вот она приподнялась, и из-под нее на минуту высунулся губастый, глазастый, щекастый, лобастый толстяк, схватил со столика бутылочку с тушью и снова нырнул в глубину.

— Это наш художник, — сказали Сереже.

Художник? Неужели художник? Но как он может рисовать в такой позе? Его картина придавила грудь и живот, закрыла его до самого лба, а он неподвижно лежит на спине, привязанный к кровати тесемками, и видит не всю картину, а только самую малую часть.

— Ну-ка, Цыбуля, покажь! — сказал его рыжий сосед.

Цыбуля поднял доску. Доска была фанерная, легкая, к доске был приделан картон, а на картоне нарисована картина: пузатые автомобили что есть духу несутся в высокой горы, в них сидят пузатые мужчины и везут с собой пузатые мешки, из которых сыплется золото. Пузатые мужчины хохочут, и никто из них не видит, что перед ними обрыв, куда все автомобили сейчас полетят кувырком.

Автомобили были нарисованы отлично, а люди кое-как, без особых стараний. Видно было, что машины художнику милее людей: каждый рычаг, каждый тормоз он вычерчивал любовно и тщательно, а человечки вышли у него все как один, и даже усы у них у всех одинаковые.

— А кто он такие, эти люди?

— Неужели не понимаешь? Бур-жуи! — важно ответил Цыбуля, обиженно выпячивая толстую губу и удивляясь Сережиной глупости. — Ведь у них же кррризис, и им скоро каюк.

Слово «кризис» он произнес очень вкусно.

Трудно было поверить, что эту лихую картину рисовал параличный мальчик, лежавший в постели пластом.

— Счастливый! — сказала Леля. — Ты можешь нарисовать и цветочки, и бабочек, и кипарисы… и море…

— Ну вот еще! Цветочки!.. Кипарисы!.. — обиженно фыркнул Цыбуля. — Я рисую самолеты и комбайны.

В самом деле рисунки Цыбули — а их у него были сотни — так и кишели гидропланами, миноносцами, тракторам. Цыбуля был влюблен во все техническое. Особенно были ему по душе катерпиллеры, то есть тракторы-гусеницы; он рисовал их во множестве, хотя, конечно, ни одного из них и в глаза никогда не видел.

— А посмотрел быт ты, как он рисует паровозы! — сказал рыжий с похвальбою и нежностью.

Видно было, что он гордится Цыбулей. Всякий раз, когда хвалили какой-нибудь Цыбулин рисунок, он загорался от радости всеми своими веснушками.

Лишь на одной единственной картинке Цыбуля обошелся без машин. На ней было нарисовано лохматое чудовище с красными глазами и разинутой пастью — получеловек, полузверь. В руках у чудища была большая дубина, и вверху написано крупными буквами:

БЕРЕГИТЕСЬ ПАРАЗИТА ХУЛИГАНА И БАНДИТА!

— Кто это такой? — спросил Сережа.

— Неужели не видишь? — обиженно фыркнул Цыбуля и еще сильнее надул свои мясистые щеки.

Рыжий пояснил:

— Это Буба.

— Буба! Буба! — подхватили все.

— Почему же он с дубиной? — удивился Сережа.

Но Цыбуля вновь нырнул под доску, и оттуда сейчас же послышалось хрюканье.

— Тише! — сказал рыжий. — Рисует!

И поднял палец, чтобы все замолчали.

Рыжий сразу полюбился Сереже. Рыжего звали Зюка. Глаза у рыжего были зеленые, уши растопырены в разные стороны, а пальцы густо измазаны клейстером.

Рыжий делал бумажного змея.

— Это к Первомаю! — сказал он. — Вот только хвоста не хватает. Хвост ему нужен большой, потому что на небе ветрина здоровая, а жады-девчонки не дают лоскутков.

— И не дадим! — сказала с удовольствием Нина ходячая. — Ни за что, ни за что не дадим! Сказали: не дадим — не дадим.

— Не дадите? — выкрикнул Зюка запальчиво, и даже шея у него покраснела. — А мы вам не дадим монахов.

— Очень нам нужны монахи!

Тут только Сережа догадался, что монахами называются бумажки на ниточках, которые летают над кроватями Солнечной.

«А они неплохие ребята… — думал он, укладываясь спать. — Надо будет завтра и мне запустить монаха… И как смешно этот Зюка говорит: «зачепляются»… А Буба: о-ё-ёй какой страшный!»