Но что это? Фабрика? Мастерская? Завод?
Пилят, лепят, режут, строгают, малюют, буравят, шьют…
Набрали газетной бумаги, мастерят треугольные шляпы, украшают их лентами, перьями, звездами золотыми, серебряными и, напялив их на свои круглые головы, чувствуют себя нарядными, необыкновенными, новыми.
Это младыши. Их двадцать семь человек. Вот они берутся за ножницы, и из-под ножниц сыплются разноцветной лапшой узкие полоски бумаги.
Эту лапшу передают на другие кровати, и там при помощи клейстера она превращается в кольца — красные, золотые, зеленые, лиловые.
Кольца сыплются дальше — конвейером — к последнему ряду кроватей и там превращаются в длинную цепь.
— Это к Первомаю! — говорят младыши.
Между кроватями ходит с неразлучным своим чемоданчиком Адам Адамыч, молчаливый латыш, инструктор по ручному труду, и на лице у него удивление. В самом деле: что это стало с ребятами? Отчего они сегодня такие чудные? Не сорят обрезками, не брызгают клейстером. Сразу, по первой команде, снимают с себя свои роскошные шляпы и сдают звеновым, а те ходячим, а ходячие в самом стройном порядке, бережно и даже торжественно несут их в стеклянный шкаф. (Есть в палате у Адам Адамыча особенный шкаф, стеклянный, и там складывается все первомайское).
А если кто-нибудь из маленьких забудется и взвизгнет от радости или уронит ножницы, или звякнет жестянкой с клейстером, все взглядывают на него с упреком и ужасом и машут на него руками и шикают. А он краснеет, и по лицу его видно, что он чувствует себя великим преступником.
А старшие? Что сделалось с ними? Адам Адамыч глядит и не верит глазам. Они сами навалили на себя такую большую работу и дружно выполнили ее в несколько дней.
Шкаф Адам Адамыча уже доверху набит пароходами, цыплятами, мышками, тракторами, грузовиками, слонами, жирафами, изготовленными из картона и бумаги.
Там же хранятся плакаты, которые Первого мая будут висеть на особых щитах над кроватями. Сереже особенно дорог один — тот, на котором написано:
Всегда вперед,
Плечом к плечу,
Идем на смену
Ильичу!
потому что буквы для этого плаката он вырезал сам и наклеивал их вместе с Зюкой.
Оттуда же глядит и Зюкин змей, и блюминг, нарисованный Цыбулей.
Ребята чувствуют себя заговорщиками и каждую минуту переглядываются.
Их страшно занимает этот бой — соревнование с Приморской.
Когда Мише Донцову прописали касторку и он, по обычаю, на первых порах закапризничал, его соседи зашипели на него:
— Или ты забыл, что ты ударник?
И он тотчас же с такой готовностью проглотил свою ложку касторки, будто это лимонад или варенье.
А когда однажды во время молчанки на Сережу напала икота, все глядели на него с ненавистью, как на вредителя.
Напрасно он пытался оправдываться:
— Товарищи — ик! — я ненарочно.
Ему возражали сурово:
— На Приморской, небось, не икают…
Впрочем, приморские явно отставали от солнечных.
Среди приморских были неискоренимые жвачники, то есть такие вялые и безвольные мямли, которые не умеют быстро справляться с едой, цепенеют над каждой тарелкой.
Несмотря на увещания товарищей, жвачники приморской площадки затягивали каждый обед на 10–12 минут.
Это внушало солнечным чувство самодовольства и гордости.
А приморские, видя себя посрамленными, горячо убеждали жвачников во что бы то стало подтянуться.
Злодеи-жвачники упорно не сдавались.
Тогда на приморской был вывешен агитационный плакат, сочиненный тамошним десятилетним поэтом:
Поскорее жуй и жуй,
А иначе ты — буржуй.
Это, конечно, подействовало. Жвачничество сократилось на 48 процентов.
Но поздно: на Солнечной его ликвидировали целой декадой раньше.
Солнечные шли впереди также и по части лежания в постели. На Приморской доктора то и дело твердили:
— Нет, далеко вам до солнечных.
Но все же торжество победителей было неполное. Они знали, что стоит Ильку или Бубе выкинуть какой-нибудь трюк, и вся их победа превратиться в ничто.
Но Илько без мастирки присмирел и затих.
Он попытался было притвориться больным, чтобы его сослали в изолятор, к его милому Бубе, и для этого пустился на хитрость: сунул свой градусник в кружку горячего чая, и ртуть на градуснике подскочила до самого верхнего градуса, и няня с перепугу решила, что он сию минуту умрет, потому что с такими огромными градусами не прожить ни одному человеку.
Но доктор едва только взял его за руку и проверил по часам его пульс, сразу уличил его в мошенничестве:
— Ах ты, маримонда египетская!
После чего Илько окончательно стушевался и съежился.
Как-то вечером, дня через два, он попробовал пропеть свою «Гориллу», но все выразили такой страстный протест, что он моментально осекся и юркнул в постель, как в нору.