В этот день случилось большое событие. Вернулась из больницы тетя Варя, желтая, худая, но веселая. Рука у нее была забинтована и висела не белой салфетке. Ребята хором по-военному крикнули ей:

— Здрав!

— Ствуй!

— Те!

«Те» прозвучало у них очень звонко и четко. В санатории считалось особенным шиком возможно звонче выкрикивать «те».

Тетя Варя порывисто кинулась к ним:

— Наконец-то я с вами, голыши мои милые!

И когда они вдоволь нахвастались перед нею своими роскошными бумажными шапками (она заставила их надеть эти шапки) и развернули перед ней все богатства, накопившиеся в стеклянном шкафу, и показали ей Цыбулину хавронью, и рассказали про попугая, про мастирки, про глобус, она спросила:

— А где же Буба?

И они наперебой затараторили, какое с Бубой случилось великое чудо, и она была очень обрадована:

— Видите, я говорила…

И побежала к нему в изолятор полюбоваться его трудолюбием.

Но вдруг всплеснула руками и вскрикнула, потому что этот образец трудолюбия мрачно лежал у себя в постели и с обычным своим сонным и злым выражением лица мял и рвал бумагу на клочки, которую дали ему склеить, словно бумага провинилась перед ним, и он наказал ее за эту вину. Разноцветные обрывки кружились на сквозняке, словно бабочки, и вихрем неслись на площадку. Это все, что осталось от его транспоранта.

А между тем все видели, с какой радостью он принимался с утра за работу. Ржал от удовольствия не хуже вчерашнего, работал с увлечением, не разгибая спины, и вдруг без всякой причины сам изгадил свое рукоделье, смял, изорвал на клочки. Между тем, работа был мудреная: надо было наклеить на картон большие бумажные буквы, чтобы получились слова:

— Да здравствует Первое мая!

Буквы были готовы, — их смастерили другие ребята, оставалось только смазать их клейстером и расположить на картоне. И вот внезапно, ни с того, ни с сего, он рассердился на них и комкает и рвет их с такой бешеной злостью.

— Бубочка! Что ты делаешь? Буба!

Тетя Варя подбежала к нему.

— Что вы мне даете номерей! — закричал он отчаянным голосом. — Обшмалили голову и дают номерей.

— Что такое? Что ты говоришь?

Он повторил еще злее:

— Обшмарили, а потом номерей!

— Каких номерей?

— Откуда я знаю, каких! Голова у меня обшмаленная!

— Обшмалённая?

— Да! — закричал он свирепо. — Дурацкая моя голова.

Солнечные хором засмеялись.

— Они умные. Они регочут. А я…

И изо всей силы ударил себя по голове кулаком, как бы наказывая ее за непригодность для усвоения каких-то «номерей».

Долго билась над ним тетя Варя, и наконец ей удалось разгадать причину его отчаянной злобы. Она вспомнила, что, хотя он был старше всех солнечных (ему шел уже шестнадцатый год), он был совершенно неграмотный.

«Номерями» называл он буквы, и то, что он не знал «номерей», казалось ему непоправимым несчастьем.

Он пылко завидовал тем, кому были доступны «номеря».

Грамотные представлялись ему чем-то вроде враждебного племени, с которым нужно было воевать без пощады.

Себя же он считал безнадежно погибшим, навеки неспособным к учению, так как еще в голодные годы, когда он был в Сибири, в Иркутске, тамошние беспризорные, такие отчаянные, подожгли ему, спящему, волосы, и голова у него с тех пор поглупела — в этом он был твердо уверен. Оттого-то он кричал с такой обидой:

— Обшмарили голову и дают номерей!

Тетя Варя принялась убеждать его, что научиться грамоте — плёвое дело, что нынче даже слепые умеют читать и писать, что она берется научить его в две-три недели.

Он слушал ее кротко и доверчиво, но потом махнул безнадежно рукой:

— Мозги у меня обшмалённые!

Тетя Варя тихо, без улыбки, погладила его по обшмалённой голове, а когда пришел Адам Адамыч, попросила дать ему такую работу, где не требовалось бы никаких «номерей».

— Хорошо, — сказал Адам Адамыч и сунул руку к себе в чемоданчик.